Мой любимый поэт

  Осенью 1960 года я, студент первокурсник Московского химико-технологического института, а попросту Менделеевки, зачастил забегать в маленький книжный магазинчик, расположенный в торговом ряду, приткнувшемся почти вплотную к наземному вестибюлю станции метро "Новослободская".

     И не то, что мне это было по пути из института домой, скорее, наоборот, к моему дому дорога шла точно в противоположном направлении. Мной руководили в тот момент сразу два желания, и основным было, как можно дольше пообщаться с новыми друзьями, ведь из институтских дверей нас вываливалась целая толпа юношей и девушек, жаждущих новых знакомств, новых друзей, новой любви. Вчера мы еще были детьми, жили в своем маленьком мирке двора и школы, да и все знакомства-то у нас были там же, затертые до дыр и сразу же обветшавшие, как только упала незримая завеса или, другими словами, широко открылась дверь в большой и прекрасный мир. И хотя интересы и восприятие этого мира, да и жизненный опыт у нас были совсем разными, ведь многие приехали в Москву из других мест, нас сразу же связала невидимая тонкая ниточка. Мы, расставшись со школой, школьными друзьями и привязанностями, боялись оказаться одни и сразу же сбились в подобный уже привычному, школьному, небольшой коллектив, подсознательно пытаясь огородить себя от  огромного мира, окружающего нас.

       На ступеньках метро мы еще долго стояли, курили, рассказывали какие-то истории, ссорились и тут же мирились, потихоньку нас покидал то один, то другой, группка становилась все меньше и меньше, пока я не оставался один. Всем надо было вниз в темноту туннелей, лишь я должен был пройти часть пути назад до Института, а затем мелкими перебежками, останавливаясь у знакомых голубятен, болтать с их хозяевами о всякой чепухе, и любоваться полетом самых красивых для меня птиц на земле.

      Но прежде чем отправиться в обратный путь, я и забегал в соседний книжный. Вот это и было второй побудительной причиной такого загиба моего пути из института домой. Сжимая в кармане рубль, добросовестно выдаваемый мне поутру мамой, чтобы ребенок не остался голодным, и мужественно сэкономленный мной за счет отказа от посещения институтской столовки, называемой студентами "рыгаловкой", я жадными глазами рассматривал выложенные на прилавок книги, выискивая среди них новинки.

     Надо упомянуть, что хотя книги я любил больше всего остального и читал их при любом удобном (да даже и неудобном) случае, самую первую книгу, вернее сразу две, я приобрел лишь в июне того же 1960 года. Вскоре, после получения "аттестата зрелости" мы ехали с папой на машине по улице Горького, Вдруг он остановился на Советской площади, где находится большой книжный магазин, у которого выстроилась целая вереница книжных лотков.  Папе, наверное, было весьма любопытно узнать, на что же положит глаз его выросший сын, и он выделил мне деньги на приобретение любой понравившейся мне книги. Не знаю, оправдал ли я папины ожидания. У нас не было привычки обсуждать поступки друг друга, но я выбрал целых две книги, и обе из серии "Жизнь замечательных людей", которую я собираю вот уже более полувека – одна это "Бальзак" Стефана Цвейга, а другая "Моряк в седле" о жизни Джека Лондона, написанная Андре Моруа. С тех пор я по-настоящему заболел болезнью книгособирательства.

        Юноша, заходящий практически ежедневно в магазин, конечно вызвал интерес у продавщиц, и мне в помощь выделили молоденькую, только что закончившую книготорговый техникум девчушку по имени Валентина. Никаких романтических отношений, у нас с ней не было, чисто дружеские, как между "своими ребятами". Однако, когда она перешла в другой магазин, и даже стала со временем его директором, я продолжал заезжать к ней в гости, и почти всегда получал какую-нибудь сверх нужную мне книжку в подарок, ведь мой вкус она знала даже лучше чем я сам.

       И вот  как-то Валя рассказала, что в тот день в магазин поступил очень интересный альманах с таким интригующим названием "Тарусские страницы", но его даже в продажу не пустили, и разобрали по себе, а вот ей не досталось. В этом сборнике было очень много стихов, в том числе…, и Валентина назвала мне целый сонм фамилий ни о чем мне не говорящих, ведь до поэзии я тогда еще не дорос. Но именно в тот день я впервые услышал фамилии многих мной впоследствии любимых поэтов, ну и тут же благополучно их забыл, ведь они не были ничем вещественным, в виде книг, подкреплены.

       Прошло немного времени, совсем немного, не более недели, и Валентина дала мне небольшую пачку желтоватых тоненьких листов, наверное, самых тонких, какие только удалось достать, соединенных толстой канцелярской скрепкой. Это был пятый или шестой, а может быть и какой-нибудь даже восьмой, уж больно тонкой была бумага, экземпляр машинописной копии стихов некоторых поэтов из "Тарусских страниц". Не осознавая в то время, каких это стоило трудов, я засунул пачку в фибровый чемоданчик, с которым ходил на все занятия, не только институтские, но и спортивные, и напрочь забыл об этой истории. Однако, уже поздно вечером, когда перебирал содержимое чемодана, я решил почитать, чем же это так восхищалась  восторженная Валентина. Наверное, какая-нибудь ерунда, про "любовь-морковь" или про что-нибудь  подобное этому, решил было я.

        Я начал вчитываться в расплывающиеся и набегающие друг на друга буковки, вначале пытаясь поймать тот ускользающий из-за сложностей чтения смысл стихов, но вскоре так увлекся, что уже и перестал обращать внимание на то, как это выглядит, воспринимая только, что написано. Так мне впервые удалось прикоснуться к тому великому, что потом будут называть поэзией "оттепели". Вот тогда в мою память навсегда вонзилась и такая фамилия, как Коржавин и его удивительные стихи, с фантастической рифмой и ритмикой, что их хотелось петь, но в тоже время наполненные такой силой некоего, весьма чувствительного, протеста, что  под них хотелось печатать шаг.

        Знавший в то время в основном поэтов, которых мы "проходили" в школе или классиков детской литературы, полюбивший, благодаря стараниям нашей новой "литераторши", пришедшей к нам в десятый класс, на грани первой и второй четвертей, но сумевшей за оставшийся короткий отрезок учебы привить любовь к Маяковскому, и не только как к поэту-трибуну, а и к тонкому лирику, нежному, легко ранимому человеку, я вдруг окунулся совсем в другую поэзию…

    Это был настоящий шок. Как раз в это время из печати на всех уровнях начали выходить стихи поэтов, павших на фронтах Великой Отечественной  и, конечно, я хорошо знал несколько стихотворений Павла Когана, в особенности его знаменитую "Грозу". Мощное стихотворение, в котором, как мне теперь кажется,  может осознано, но скорее всего невольно, молодой поэт метафорически сумел описать почти всю человеческую жизнь от бурной молодости с восхищением ею и явным ее превозношением, до почтенной спокойной старости. Если бы я не знал, что это стихотворение написал безусый восемнадцатилетний юнец, уже в двадцать четыре года погибший под Новороссийском, я решил бы, что автором является какой-нибудь седовласый человек с философским складом ума. Я осмеливаюсь привести здесь это стихотворение, хотя и надеюсь, что всем оно прекрасно известно.

Павел Коган
Гроза
Косым, стремительным углом
И ветром, режущим глаза,
Переломившейся ветлой
На землю падала гроза.
И, громом возвестив весну,
Она звенела по траве,
С размаху вышибая дверь
В стремительность и крутизну.
И вниз. К обрыву. Под уклон.
К воде. К беседке из надежд,
Где столько вымокло одежд,
Надежд и песен утекло.
Далеко, может быть, в края,
Где девушка живет моя.
Но, сосен мирные ряды
Высокой силой раскачав,
Вдруг задохнулась и в кусты
Упала выводком галчат.
И люди вышли из квартир,
Устало высохла трава.
И снова тишь.
И снова мир.
Как равнодушье, как овал.
Я с детства не любил овал!
Я с детства угол рисовал!
20 января 1936

      И вот  в "Тарусских страницах" я вижу эпиграф из Когана, предваряющий прекрасное и мудрое стихотворение, но совсем с противоположным смыслом, и написал его, что поразило меня такой же безусый юнец, на этот раз девятнадцатилетний. Это был откровенный ответ Когану, облеченный в такую изящную форму и наполненный такой глубиной, что оставалось только стоя хлопать, или шляпу снять, это уж кому как заблагорассудится.

Наум Коржавин

Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный.
Я рос и слушал сказки мамы
И ничего не рисовал,
Когда вставал ко мне углами
Мир, не похожий на овал.
Но все углы, и все печали,
И всех противоречий вал
Я тем больнее ощущаю,
Что с детства полюбил овал.
1944
 
       А по соседству было еще одно, меня ошеломившее. Вот оно:

Вариации из Некрасова
Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год –
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд…
Но кони всё скачут и скачут.
А избы
горят и горят…
1960

     Вот так, ненароком, да и то заочно, я познакомился с удивительнейшим русским поэтом, о котором знал немногое - зовут его Коржавин Наум Моисеевич.  Да, вроде бы он  был репрессирован, а вот теперь реабилитирован. В те времена это уже никого не удивляло, и было даже как-то подозрительно, если некто прожил в то сложное время, а ни разу не арестовывался. Ну а то, что эта публикация для поэта оказалась первой, так это же совсем даже очевидно, то война, то лагеря, не до публикаций.

       Прошло около двух лет, я уже считал себя знатоком поэзии, посещал все поэтические вечера, уже мог на память цитировать строчки, да и целые стихотворения  некоторых из моих любимцев, к которым в первую очередь относились Евтушенко и Вознесенский, Окуджава  и  Ахмадулина. О Коржавине я, конечно, не забыл, но он не был публичным поэтом, нигде не читал свои стихи, после "Тарусских страниц" ни одной публикации. Но вот, проходя мимо Ленинской библиотеки, я заметил на стене афишу, крупно "У нас в гостях Наум Коржавин", дата – именно тот самый день, время – через два часа.  Я в кассу, о чудо - есть билеты, уйти я не решился, так и проболтался там все время.

      Зал набился битком, библиотечные дамы хорошо разбираются в поэзии, а зал  и был наполнен на девяносто процентов именно дамами, по-другому этих женщин я назвать никак не мог. Все застыли в ожидании. На сцене появилась ведущая, тоже весьма эффектная дама из библиотечного актива. Следом за ней не следовал, и даже не шел, а как бы крался робко и тревожно полноватый мужчина небольшого роста в очках, скрывающих его глаза, с ощутимой лысиной, но еще черными волосами –  ну да, лихорадочно подсчитываю, сейчас ему даже сорока еще нет, поэтому и седины не должно быть. А как же годы в лагерях, можете спросить вы? А об этом периоде в жизни поэта я тогда еще практически ничего не знал. Признаюсь, меня неприятно поразила какая-то неряшливость  в его внешнем виде, особенно пузырившиеся на коленях брюки, но стихи…

         Коржавин даже не успел еще остановиться у микрофона, а уже начал читать привычным авторским голосом и совсем без выражения свои чудесные стихи. У меня такое складывается впечатление, когда я слушаю авторов, заунывным голосом без каких-либо интонаций  читающих свои произведения, что все эмоции они уже оставили на той странице, где и появились эти стихи, и больше уже ничего внутри поэта не осталось.

        Вечер, который проходил с феноменальным успехом, заканчивался, и вдруг поэт достал из кармана пиджака незнакомую мне книжку и сказал, что вот, наконец-то, вышла из печати долгожданная его первая книга с говорящим названием "Годы".   

        Вышла книга Коржавина, а я об этом ничего не знаю, как такое могло произойти? Мне казалось, что вся читающая Москва должна прямо-таки на ушах стоять, но на "плешке", где вечерами толпились книголюбы, все было как всегда. Мало того, когда я, возбужденный, ворвался в эту толпу с  расспросами, никто даже словом не обмолвился, что знает о таком важном событии. Книжная Москва даже не заметила выхода первой книги Коржавина. Мне захотелось даже заплакать от такой несправедливости.

        Несколько слов для незнающих о том месте, которое я назвал "плешка". Московские книголюбы облюбовали для своих ежедневных встреч широченный кусок тротуара  улицы Горького у дома номер три, знаете, это в самом начале улицы, почти на углу с проспектом Маркса, как в то время назывался Охотный ряд. Тогда там рядышком со старинным зданием гостиницы "Националь", из которой совсем недавно выехало американское посольство, находился один из самых популярных букинистических магазинов Москвы. Двухэтажное здание магазина вдавалось в соседние дома, образуя перед собой широкую площадку. Вот там-то постоянно и толпились любители книг, обмениваясь и новостями, и книгами. Разумеется, там появлялись и книжные "жучки", которые перепродавали  новые дефицитные книги по завышенной цене, в то время понятие "книжная спекуляция" еще фактически не существовало, но таких людей там было немного, и не они определяли характер этого места. В дальнейшем, когда из печати начало выходить много популярных книжек, а их собирательство превратилось в модное явление, подчеркивавшее твою интеллигентность  и значимость в обществе, книжная спекуляция расцвела и "плешка" превратилась со временем в черный книжный рынок.

       Удрученный, что никто даже знать не знает про книжку стихов Коржавина, я отправился утешать свое горе к Валентине. К моей радости она не только знала о выходе этого сборника стихов, что было и не удивительно, ну где еще должны были об этом знать, как не в книжном магазине. Она имела для меня в своих запасах очередную пачку желтоватых машинописных листочков, на которых и был полностью перепечатан этот замечательный сборник. Отдавая мне сверток, Валентина слегка укорила меня за то, что я так долго не появлялся, и ведь действительно, я чуть ли не забыл совсем о существовании и маленького книжного магазинчика и моего верного проводника в науке распознавания хороших книг - невысокой продавщицы по имени  Валентина.

        Началась почти бесконечная череда выступлений поэтов перед читателями, получившая странное название "День поэзии", казалось, что этот день никогда не кончался. Его начало приурочивалось к выходу из печати очередного ежегодного поэтического альманаха с таким же названием, и заключалось во встречах, которые первоначально  планировались как читательские конференции с публичным обсуждением стихов, но поэтов было так много, что превратилось в банальное чтение стихов, чем все и были несказанно довольны. Казалось, в Москве не осталось не задействованным  ни одного мало-мальски пригодного для проведения таких встреч помещения, толпы любителей перебирались следом за своими кумирами из одного зала в другой, по выходным "вечера"  поэзии начинались чуть ли не с десяти утра, а заканчивались поздним вечером. 

     Вот в такой толпе любителей поэзии я перебирался как-то из дворца культуры МАИ в дом культуры Станкоинструментального института, который был признанным центром для проведения подобных встреч. Ведущие поэты страны чуть ли не в полном составе всегда собирались в Станкине. Вот и в этот воскресный день там ожидались и Вознесенский, и Евтушенко, и Окуджава со своей непременной гитарой, и, что было совсем не привычно, Наум Коржавин, ну и много других поэтов, хороших и разных, по образному выражению Маяковского.

     Народ с шумом занимал места в зале дома культуры, начиналось привычное ожидание приезда именитых участников. Евтушенко в этот день уже читал свои стихи в МАИ, где побывала и добрая половина слушателей, но вот мы все уже давно приехали, а он где-то задержался. Организаторы уже не единожды предложили начать вечер без Евгения Евтушенко, но миролюбиво настроенная публика готова была еще немного подождать.

       В общем, суть да дело вечер начался, и шел своим чередом, поэты сменяли на сцене поэтов, некоторые покидали сцену под жидкие аплодисменты, а некоторых почитатели не желали никак  отпускать, и поэтому действо все затягивалось и затягивалось. Вот  уже выступил неистовый и неукротимый Андрей Вознесенский, который, казалось, вбивал свои строфы и рифмы прямо в головы слушателей, ушла со сцены и Белла Ахмадулина, покинул зал и Наум Коржавин.

    Мне было странно и непонятно, но стихи Наума Моисеевича не вызвали той бури восторга, которую я ожидал. Я в недоумении оглядывал зал. Он был наполнен одной молодежью, лица, которых несли на себе явную печать усталости – шутка ли, в течение целого дня практически без перерыва слушать и слушать стихи, это, поверьте мне на слово, очень тяжелая работа. Они оживлялись, когда на сцену выходил  популярный и любимый поэт, а раз  сникали, значит, автор не попал в обойму любимцев публики. Главное, скорее не понял, а догадался я, не стихи, а их подача, начиная от внешнего вида, стиля одеваться и держаться на сцене, каких-нибудь модных аксессуаров и горящих глаз, а также от  манеры чтения стихов.

     Поэты-трибуны завоевывали сердца миллионов, они буквально врывались на сцену, размахивая руками и с чувством, делая правильные и нужные акценты, не читали, а провозглашали свои произведения. Публика в зале не успела еще прийти в себя после блистательного выступления Булата Окуджавы, которого долго не отпускали со сцены. И вот после этого подлинного кумира любителей поэзии, туда робко вышел маленький полненький лысоватый человек в больших очках, кургузом пиджаке и брюках, пузырящихся на коленях,  и, подслеповато глядя со сцены вниз в партер, начал читать свои великолепные стихи. Не глянулся он залу, вот тот  никак и не отреагировал, а скорее всего даже и не заметил выступления Коржавина.

        Вечер, то есть собственно  выступления поэтов, закончился уже за полночь, начиналась заключительная, но не менее увлекательная часть этого действа – раздача автографов. К этому мероприятию готовились тщательно все: организаторы расставляли в фойе столики, снабженные единственным стулом для поэта, почитатели таскали с собой чуть ли не пачки с поэтическими книжками, ну а авторы вооружались "вечными" перьями, ведь в то время шариковые ручки еще не появились в достаточном количестве. Было удивительно, но почти все поэты дожидались где-то там, в закулисье окончания вечера, жажда славы и популярности превалировала над усталостью.

     Вот и в тот вечер, когда я выбрался в фойе, там уже творилось неведомо что, толпы людей, размахивающих книжками, пытались добраться до любимого автора, а у самой стенки стоял столик, за которым в полном одиночестве сидел в задумчивости усталый Наум Коржавин. Я подошел к нему и остановился в нерешительности; заметив сбоку какую-то тень, поэт повернул голову и  я увидел через толстые линзы очков добрые и внимательные глаза. Короткий диалог, который произошел в тот вечер в 1963 году, я запомнил навсегда:

        - Наум Моисеевич, Вы меня простите, пожалуйста, я не смог достать Вашу книжку, не дадите ли Вы автограф вот на этом? – и я протянул ему машинописную перепечатку книги.

        Не разобравшись сразу с тем, что же ему протягивает этот худой и лохматый парень, Коржавин взял скрепленные листы, поднес их прямо к глазам и застыл на несколько минут. Слезы покатились по щекам и начали капать на первую страницу. Он поднял на меня глаза и в полном изумлении задал, как мне показалось, совсем несуразный вопрос:

         - Так что, мою книжку даже перепечатывают?

        Больше не было сказано ни слова. Он достал из кармана смятый платок, промокнул глаза, высморкался в него же, и дрожащей рукой написал:

        - Володе, без слов, потому что в них нет нужды,  – и расписался, поставив дату и, наверное, от  волнения дважды написав слово "Москва".

         Сборник Наума Моисеевича "Годы" давно уже стоит на полке в моей библиотеке, рядом с другими книгами поэта, а неподалеку от нее хранится та самая машинописная ее копия с бесценным автографом автора.   

     Шел 1973 год. Я заехал в гости на дачу к одному их своих знакомых. И вот уже вечером, когда я собрался возвращаться в Москву, меня пригласила попить чайку мать моего знакомого, хозяйка дачи. Шел неспешный разговор обо всем на свете. Случайно была задета тема начавшегося незадолго до этого массового выезда евреев на землю обетованную. Русская женщина, представительница старинного дворянского рода, неожиданно поддержала меня, когда я высказал мысль, что человек имеет право сделать еще одну попытку в своей жизни, если считает, что предыдущая была не вполне удачна. Но это должно быть его собственное решение, не навязываемое сверху и принятое вполне добровольно, и ни в коем случае не под давлением. Мария Петровна, так звали хозяйку, немного помолчала, а затем рассказала, как недавно она в Шереметьево провожала Наума Моисеевича, который улетал в Америку.

     - У него даже паспорта не было, забрали, и гражданства лишили, в общем, добились того, что этот неудобный для власти пожилой человек больше не будет мутить здесь воду, подстрекая своими стихами вольно или невольно к недовольству тех людей, которые остались гомо сапиенсами, то есть людьми думающими. Он плакал и так не хотел улетать, но вынужден был улететь.

     Я уже спешил и продолжить этот разговор не мог, да и не  видел в этом особого смысла, полагая, что больше никогда и ничего не услышу об этом удивительном поэте, тонком лирике, и мудром философе.

     Но жизнь в нашей стране сделала очередной крутой поворот, и в 2006 году Наум Моисеевич прилетал в Москву, чтобы получить специальный приз в номинации "За честь и достоинство" премии "Большая книга", в 2015  году премию "Венец" а в 2016 году престижнейшую Национальную премию "Поэт". А летом прошлого года в Москву прилетела урна с прахом великого поэта, и теперь  покоится на Ваганьковском кладбище, одном из красивейших и старейших кладбищ Москвы.

Вечная ему память.


На это произведение написано 9 рецензий      Написать рецензию