Зеленый рай тетки Наталии

              Я обещал написать о них. Понятное дело, если ты уж обещал, то, как говорит народная мудрость, полезай в кузов. При других житейских обстоятельствах, я бы, возможно, и стал тем груздем, который сам просится в кузовок. Я бы вполне мог отказаться или просто забыть о своем обещании: во-первых, все это могло быть не более, чем шутка, во-вторых, я не стал груздем, да и не мог им стать, поскольку к тому не стремился - зачем это мне? А потом… Я просто-напросто ленив, и не я поворачиваю свою судьбу, куда мне угодно, а напротив, она тащит меня туда, куда хочет (сказать, «влечет», было бы слишком выспренно), туда, куда ей хочется. Впрочем, жаловаться мне на нее нет ни малейшего повода, а если поразмыслить хорошенько, то я ей должен быть благодарен. Я и благодарен. Хотя… На этом пора и остановить предисловие. Лучше вернемся к началу.
       Кто такие они? Они - мои соквартирники. Я обещал написать о них, так вот пожалуйста их имена: Витька Гончар, Витька Кравченко, Санька Белоус, плюс дед Передреев, старый кавалерист, а теперь как бы комендант нашего небольшого сообщества, а также тетка Наталия, его жена. По законам жанра я должен прежде всего описать место действия, нашу, значит, квартиру, и я это делаю с особым удовольствием, потому что она мне нравилась. Она была просторная и светлая, восемь или девять окон на три комнаты. Не всегда такое бывает. В горнице была, вот и не знаешь, как ее назвать, не голландка, это точно, но печка, какие встречаются в наших поволжских селах в каждой второй избе. Голландки, те круглые, обложенные жестью, выкрашенные то ли огнеупорной какой-то черной краской, то ли того же качества лаком. Бывало, в особенно сильные морозы ее раскаляли докрасна, и ничего. Правда, однажды у нас в терновском доме вспыхнула тюлевая, кажется, занавеска, драпировавшая щель сантиметров в десять, меж черным боком и перегородкой, разделяющей избу на две части. Я мгновенно сорвал ее, и перегородка не загорелась. У деда вместо голландки стояла небольшая печурка, отводившая дым через печную трубу во второй комнате. От печурки подымалось до самого потолка что-то вроде перегородки, которая образовывала свободное пространство меж собою и глухой стеной. Это странное устройство как нельзя лучше согревало горницу, так что окна в ней никогда не замерзали. В закутке дед поставил топчан, теплое и уютное место для одного из квартирантов.  Больше всего в этой светлице входившего удивлял потолок. Нужно ли говорить, что  такого не бывало ни в одной из наших деревень. Не бывало и все. Голубой он был – потолок-Небеса! В центре, из-за кудрявого облака выглядывал сам Бог Саваоф. А от углов к нему стремились крылатые пухлые ангелочки. Могла ли эта живопись соперничать с плафоном Парижской оперы, известной у нас как Гранд Опера, с плафоном кисти великого витебского живописца, вряд ли. Но, заставляла нас размышлять о красоте.
       На земле все тоже было прекрасно. Разумеется, мы тогда понятия не имели об Эдеме. Но та первая пара людей, которая жила в нем, должна была переживать то же самое впечатление о совершенной красоте мира, которую я все еще ощущаю и теперь, много десятилетий спустя. Райский сад тетки Наталии занимал значительную часть просторной комнаты, но комната не становилась от этого ни тесной, ни менее светлой. Еще бы! Три окна выходили на самую широкую квасниковскую улицу, а еще два на восточную сторону, так что солнце жило в этой комнате целый день.
        Гениальным дизайнером была тетка Наталия. Все ее растения цвели не только круглый год, но и даже зимою, и пахли даже те, которые пахнуть не могут. Иногда я растирал между пальцами листочек резеды, чтобы насладиться дивным любимым запахом. Чтобы вдохнуть запах лимонника, никакой операции не надо было проделывать, он и так пах лимоном, если наклониться к нему. Украшением деревца были игрушечные лимончики, висевшие на тонких веточках. И они тоже источали тончайший лимонный запах. Нисколько не пахли пышные кусты, неизвестно почему называемые розами, в родстве с которыми они вряд ли и были. Ярко-красные мягкие цветы были чрезвычайно приятными на взгляд, но розами не были. Стоял в углу и фикус в кадушечке, который, как выяснилось потом, весьма полезен для свежести воздуха в комнате. Да, любила тетка Наталия цветы, и цветы любили ее. В этом нет никакого сомнения, без любви и реки не текут, и деревья не растут (Лонг, «Дафнис и Хлоя»). Что уж тут говорить о цветах! Тетка Наталия была молодою (нам тогда так не казалось) дедовой женой. Ей было лет 55.
       Иногда вечером Витька Гончар и Санька пели на два голоса. Пели удивительно хорошо, по радио так не пели:
Стоить гора высокая,
А пид горою гай, гай, гай.
Зелений гай густэсенький,
Неначе справды Рай!
       И мне казалось, что вот эта комната и есть «справжный», то есть настоящий, рай! И когда мне приснился Иисус Христос, приснился он в комнате, правда, нисколько не похожей на передрееву, я был обижен тем, что рая не было, а была какая-то комната, лишенная всяческого характера, безличная и неуютная. О своем сне я никому не рассказал, а в Эдем тетки Наталии заходил с особым настроением. По правде сказать, нам не только не возбранялось туда заходить, но мы там и должны были жить – чего же лучше! – то есть, готовить уроки и спать.
       С деланием уроков все было очень просто. Сашка их не делал совсем, я – изредка и только письменно, а Витьки сидели за столом целыми днями, упорно трудясь. Поразительно, но результаты их работы были совершенно различными. Гончар был чуть ли не круглым отличником, а Кравченко едва тянул на тройку. Я же по целым дням пропадал у приятелей, у Витьки Сидоренко, с которым мы часами болтали обо всем на свете, о прошедшем и будущем, или у Генки Балалайкина, человека из внешнего мира, он не был деревенским, а был сыном геолога, любителем шахмат, и мы с ним целые дни проводили за доской. Он играл лучше меня и научил, как не проигрывать партию с первого хода, как не «зевать» в процессе игры, а большего не сумел сделать. Я так и не научился рассчитывать ходы, мне казалось, достаточно бросить взгляд на свои фигуры, чтобы уже видеть, как надо ходить. Чудовищное заблуждение, которое не позволило мне стать классным игроком. Иногда я заходил к Вальке Кузнецову, сыну Василия Кузьмича, нашего словесника, и как-то само собою вокруг сбивалась футбольная команда, и мы гоняли мяч до уроков, разумеется, если мы не учились во вторую смену. Однажды я взял со стола лохматую книгу без обложек, и мне сразу врезалось в память выражение: «Зависть непримиримее ненависти», и я перестал завидовать чему-нибудь или кому-нибудь. Вывод: заглядывайте в старые книги! Но старые или новые, все оставшееся время я проводил за ними, получая от чтения не только кое-какую эрудицию, но и несказанное наслаждение.
       Целеустремленнейшим человеком из нашего райского «квартета» был Гончар. Насколько я понимаю, теперь он был самым интересным из нашей компании.  Он решил стать хирургом и хотел этого. Саратовские хирурги спасли его отца, когда уже не было никакой надежды. Его решение было словно наградой им, а для него долгом. Поступить в мединститут было почти несбыточной мечтой при тогдашнем конкурсе. Он поступил! Вторым его любопытным занятием была фотография. И уже в восьмом классе его фотографии мало в чем уступали профессиональным работам, так мне казалось. Он и меня увлек фотографией, но, как и в шахматах, я так и остался заурядным любителем, щелкающим затвором, и не более того.
       Что касается меня, то при взгляде со стороны, я должен был выглядеть довольно капризным парнишкой. И вот почему. В нашем раю было три спальных места. При этом двое из нас должны были спать в одной кровати, от чего я наотрез отказался, не любил я спать с кем-либо и не желал. Пришлось мне спать за печной трубой, на топчане, который смастерил дед, но там было невозможно жарко и тесно, и я взбунтовался. К тому же произошел неожиданный случай. Дело в том, что я залезал в эту щель между стеной и трубой, ногами вперед, а голова моя торчала в комнате. По уже названным причинам я долго не мог заснуть, уже луна светло освящала наш «Гефсиманский сад», где не хватало, правда, только Иисуса Христа, да и для апостолов места не было совсем, но зато я мог часами любоваться, пока луна не уходила за угол нашего дома, квадратами лунного света на полу. К утру я незаметно засыпал, а досыпал уже на уроках.
     - Емельянов, проснись, - я просыпался и остаток урока, едва сдерживал зевоту, прикрывая рот рукой.
       Однажды, когда я уже заснул, и, возможно, видел не первый сон, я почувствовал, что чья-то рука схватила меня за нос. Я открыл глаза, надо мной стоял Витька Кравченко. Страх как-то быстро прошел, и я шепотом стал уговаривать оставить мой нос в покое. Долго ли я говорил, не помню, но он тихо повернулся и ушел на свое место, неслышно ступая босыми ногами по тем квадратам света, которые я так любил. Утром он ничего не помнил, а мне, кажется, никто не поверил. Я заявил, что вообще уйду с квартиры, но вместо этого ушел в Терновку, поскольку была суббота. Кода я вернулся в понедельник, «теплое место» в закутке было занято Сашкой Белоусом, откуда он появился, мы так и не узнали. Но учился он в девятом классе, то есть был на год старше нас.  Был он парнем компанейским и почти невидимым, ибо мы учились в разные смены. Место ему очень понравилось.
       Комната, предворявшая вход в «Рай», была совсем иною. Добрую треть ее занимала русская печка. В этой печи тетка Наталия готовила нам завтраки и обеды. Ужин всегда был один и тот же: кружка чая, ломоть хлеба, намазанного коровьим маслом, и все. Когда я вошел сюда, я увидел кровать, стоявшую вдоль стенки, с окном, выходившим во двор.
     - Будешь спать тут, - сказал Игнатий Матвеевич. Я возликовал.
Теперь все устроилось как нельзя лучше. У меня была собственная постель у окошка, напротив печи, дед спал на печи. И случилось так, что именно моя кровать стала центром вечерней культурной жизни: после вечернего чая мы все оставались в этой комнате, кто за столом, а кто сидел на кровати.
       И начинались разговоры. Дед вспоминал о своей далекой службе в Петербурге. Его рассказы совсем не походили на то, что мы видели в кино, когда нам показывали фильмы про революцию и про Ленина. Оказывается, дед сам видел на митингах, как выступали Ленин и Керенский.  Не лишне напомнить, что в прошлом году похоронили Сталина, и страха стало немного меньше, а может, дед и в самом деле ничего не боялся, никакого доноса и прочее.  Но Ленин как оратор ему не нравился:
     - Мы его не понимали, быстро он говорил, и непонятно о чем, а рабочие хлопали и кричали. Мы молчали и молча возвращались к себе в казармы. Другое дело Керенский. Ото був говорок!
       Возбуждаясь, дед переходил на украинский, переживая те далекие времена:
     - Он, Керенский, был мастер. Незаметно как, он пробирал нас всех до костей, дескать, надо воевать до победного конца, отечество в опасности, и если мы не спасем революцию, то Россия погибнет!  Мы кричали, и все кричали, и мы готовы были хоть сейчас в эшелон и на фронт. Но в казармах все как-то уже выглядело по-другому, наша горячка проходила, и мы уже верили большевицким агитаторам, за кого воевать, за помещиков? И все оставалось как раньше.
       Я задавал вопросы, поскольку был человеком весьма начитанным, о том, что происходило в Петрограде в 17-18 годах:
     - А приходилось вам разгонять рабочие демонстрации?
Дед сразу угасал:
     - Та ни. Выводылы нас на вулицю та и всэ. А так нычого такого не було.
Однажды он проговорился, что за хорошую службу он был награжден золотыми часами:
     - Они и сейчас у вас, покажите нам.
Дед хитро улыбался:
     - Ни, загубились дэсь…
Я не верил, но допрос не продолжал. Может, и в самом деле потерялись, а может, были проданы в голодные времена 30-х годов. А может быть, и были живы, но надежно спрятаны. После некоторой паузы дед вновь переходил на русский язык:
     - Конечно в Красной армии было лучше, был я ординарцем у командира Пятакова. Ну, тут какая служба, поди туда, привези то. Девчат ему я привозил, любил он это дело.
       Тут вмешивалась тетка Наталия, знала, что сейчас дело дойдет до подробностей.
     - Помолчал бы, старый греховодник! Дети ведь еще…
Оно и в самом деле, было неудобно нам. Тут революция, белые, красные, фильм «Чапаев» показывали на прошлой неделе. Как-то все не то, а тетка Наталия добавляла:
     - Ребятки, вы бы попели, что ли?
И наши узморцы, Витька Гончар и Сашка Белоус, оба они были из Узморья, переглянувшись, перешепнувшись, начинали концерт, пели военные и украинские песни. Мы все затихали, молча слушали. Я неизменно заказывал свою любимую:
Ой, як збыралась чорна хмара,
Та й ще й дощ став накрапать,
Ой, як збиралась быдна голота,
До корчмы гулять…
Особенно нравился куплет о том, как насмешника богача-дукача били по шее, приговаривая:
Ой, не ходи ты, вражий сыну
Там, де голота пье!
(Голота – это значит беднота).
Это было сигналом, что вечер мирно  заканчивается, и командир отдавал приказ:
     - А теперь умываться и по кроватям! А мы с Ильей пока по папироске выкурим!
       Иногда дедовы рассказы выходили за пределы военного времени, и тогда они касались исключительно одной темы, немногих месяцев его учебы на курсах пчеловодов. Я давно заметил, что годы учебы, какими бы они ни были, наиболее дороги человеку, ставят его в один ряд с людьми интеллектуального труда и, даже являют некую гордость, вот мы, мол, какие, не лаптями щи хлебаем. Как доказательство его успешной учебы, в огороде стояли два-три улья. Бывало, что он угощал нас всех, наливал в блюдечко меду, и наше чаепитие приобретало оттенок роскоши. Чаще всего это бывало тогда, когда я привозил из Саратова буханку белого хлеба в качестве подарка всем. В Квасниковке с хлебом было трудно. В три часа ночи дед вставал, чтобы занять очередь в магазин. Благо, он был рядом, и перед ним на столбе горел фонарь. Часов в шесть он возвращался, залезал на печь отогреваться, а я выходил вместо него и возвращался в квартиру часам к восьми, а дед уходил снова к магазину. Нам, квартирантам, было легче, мы каждую субботу расходились по селам, чтобы в воскресенье вечером вернуться с большим караваем хлеба, испеченного матерью и пол-литровой банкой масла.
       Иногда кто-нибудь просил меня почитать, поскольку я все время, когда был дома, проводил за книжками. И что же я читал? «Соловьиный сад» Блока, им нравилось, хотя не представляю, чем. Просто звучание блоковского стиха завораживало слушателя. А тут уж не важно содержание… После этого некрасовская поэзия вообще не могла вызвать никаких вопросов. Так она близка душе каждого русского!
       Однажды в культмаге, был такой магазинчик в селе, я увидел на полке отдельное издание поэмы Маяковского «Хорошо». В отличие от других наших сел, откуда мы были родом, Подгорного, Терновки, Смеловки и Узморья, Квасниковка славилась не только своей школой-десятилеткой, но и довольно активной культурной жизнью. В клубе часто бывали концерты саратовских или энгельсских артистов. Что говорить про кино! Фильмы показывали каждый вечер, а по субботам и воскресеньям даже дважды, в то время, как в наши села их привозили не чаще одного раза в две недели, вместе с движком. Это называлось кинопередвижка.
       Вечером после чаепития я прочитал поэму вслух. Старикам, ясное дело, было понятно, что эта вещь, мягко говоря, довольно искажающая действительность, в той части, где говориться о роскошных витринах магазинов и о том, что цены снижены, но и они слушали меня, не прерывая и не критикуя Маяковского. Оно, может, и было где-то там, в городах, а в деревне, что тут скажешь… ДОлжно сказать, в поэме есть немало замечательных мест, которые рисуют реальное положение дел и жизни людей в эпоху гражданской войны. Ну хотя бы вот это:
Не домой, не на суп,
А к любимой в гости
Две морковинки несу
За зеленый хвостик.
Драгоценный подарок, чтобы поддержать зрение любимой, это было понятно. Поскольку я рано стал очкариком, дед советовал мне почаще есть морковку, чтобы лучше видеть. Так что эпизод был ясен без комментариев.
       Такие эпизоды трогали по-настоящему. Очень любили все, когда я читал рассказы Чехова. Чехов почему-то у всех считался смешным писателем, юмористом. Это так и было в его ранние годы, когда он еще был Чехонте, а отнюдь не Чеховым. В Саратове мне попался сборник, где юмористические рассказы преобладали.  И все любили вспоминать потом того «Злоумышленника», где крестьяне откручивали на железной дороге гайки для грузил. Нешто можно без грузил, без грузила и шелешпера не поймаешь! Шелешпер особенно умилял, хотя что это за рыба, никто не представлял себе. Ну а лошадиная фамилия каждый раз вызывала почти гомерический хохот, хотя бы потому, что все понимали, что это никакая не лошадиная фамилия. Слушая «Смерть чиновника», все жалели несчастного служаку, случайно чихнувшего на лысину генерала.
       Так мы и жили два года дружной семьей, работали каждый по мере своих сил и возможностей. Тетка Наталия у печи готовила нам ежедневные борщи и тушеную картошку, а то и просто в мундире. Дед в третьей холодной комнате делал сани для колхоза. Я потихоньку учился ширкать рубанком полозья, пахнущие свежей древесиной. Запах замечательный! И я до сих пор жалею, что мне не удалось поступить в техническое училище, учиться на столяра. Там нужно было учиться 18 месяцев, да не просто на столяра, а на столяра-краснодеревщика, какой соблазн! Но тогда терялся еще один год без института, и я пошел в слесари, это тоже хорошо!
       Теперь подхожу к неизбежному концу повествования.  Я, кажется, не забыл никого из тех, кому обещал, что расскажу о них. Честно сказать, я просто подыграл им. Наивные люди, они думали, раз я много читал, то непременно стану писателем. Что поделаешь, они в какой-то мере стали почти провидцами.
       В заключение приведу фразу римских мудрецов: «Dixi et animam levavi», что по-русски означает: «Сказал все и тем душу облегчил!»