Покой

В старом деревянном буфете у меня лежит свежий каравай белого хлеба – душистый,  с темной корочкой, завернутый в чистую белую тряпицу. Я живу хорошо – у меня есть и гречка в жестяной банке, я перебрал эту гречку еще до того, как выпал снег. И масло подсолнечное у меня есть и целая пачка чая, и баранки. А в комнате, возле печки, лежат, как толстенькие поросята, сухие березовые дрова – целая куча.
Я живу хорошо, потому что один. Мне никто не мешает и не нужен никто. Иногда, правда, заходит ко мне Игорек – местный житель и пьяница. Он приносит мне с почты деньги, а для себя - самогон, пьет и закусывает моим караваем. Разговаривает он редко и неохотно, все больше ругаясь. Деньги присылает из города Иван Степанович – мой доктор, на них я покупаю себе хлеб и гречку. Иногда, вместе с деньгами Иван Степанович присылает письма. Правда, я редко пытаюсь их читать – строчки расплываются у меня перед глазами и смысл, заключенный в них, ускользает.
С тех пор, как выпал снег, прошло уже много времени – может быть неделя, а может быть и больше. Здесь часы идут медленнее, дни кажутся долгими, как в детстве. Недавно я снял с головы повязку – в зеркале не было видно затылок, но я почувствовал, что рана моя зажила и больше не болит.
…Я так и не знаю, чем меня тогда ударили, помню только, ярко вспыхнул в глазах уличный фонарь – каким-то светом неземным - и погас. А потом я открыл глаза и понял, что мир изменился. Приходили какие-то женщины, плакали и говорили мне много торопливых слов, но я их не знал, время стало течь медленнее и понять их я не успевал, а слова накатывали на слова и я начинал плакать от усталости. Позже, правда, стало все получше. Я многое вспомнил, хотя многого, наверное, и не вспомню никогда. Я долго лежал в больнице – люди вокруг стали по другому одеваться, и запах их изменился, когда они входили в палату с улицы. Пахли они теперь холодными ветрами, дождевыми каплями, павшей листвой и еще какими-то печальными, грустными запахами. Мир вокруг строился заново, понемногу. Я узнал, что рядом со мной лежат еще люди и они тоже больны. Стал различать медсестер, которые в очередь дежурили в коридоре и приходили, если их позвать. Некоторые были добрые, а некоторые злые. Аня, например, иногда по вечерам садилась ко мне на кровать и что-нибудь читала, рассказывала, или просто смотрела на меня, улыбаясь. А Рита как-то ночью, когда я ее позвал, потому что нечаянно разлил на кровать чай, несколько раз больно ударила меня по щекам. Я тогда плакать не стал, потому что вдруг понял неизвестно откуда, что она сейчас спала, и я ее разбудил, и минувший день у нее был неудачный – сильно болели живот и голова, а какой-то санитар Андрюша сказал ей в обеденный перерыв много резких слов. Не знаю, откуда все это взялось у меня в голове, но через некоторое время я уже мог сказать наверняка, что Аня живет одна с мамой и с бабушкой, и кошка у нее есть – Маруся. Кошку я почему-то представлял очень живо – толстую, пушистую с маленькими круглыми ушами. Хотя я не мог посмотреть за спинку кровати, но знал, что рядом, слева от меня лежит Иван  - его сбила машина, и он еще пока не может даже говорить. К нему приходила сестра и приносила яблоки, но он их не ел – так и лежали они в кулечке на тумбочке, пока однажды Рита не выбросила их. А справа, возле двери, постанывал по ночам Женя – мальчик лет тринадцати, он сорвался с моста, когда баловался с мальчишками.
А еще каждый день приходил к нам Илья Степанович – доктор. Его  Аня с Ритой почтительно сторонились, когда он входил в палату. Илья Степанович был высокого роста и с бородой. Веселый дядька, он подсаживался к каждому, смеялся и разговаривал громким голосом. Говорил он неторопливо, сильно нажимая на "о" и я его хорошо понимал. Илья Степанович задавал разные вопросы, иногда очень странные, а иногда смешные. Он спрашивал, например, какой сегодня месяц или что такое репа, или просил сложить пять и одиннадцать. Я ему редко мог ответить, хотя, что такое репа – почему-то очень быстро вспомнил.
Однажды, после обеда, когда в наши окна светило солнышко, вошел Илья Степанович, неся что-то под мышкой. Он присел ко мне на кровать, помолчал и вдруг быстро спросил, как меня зовут. Я растерялся, потому что не мог вспомнить, и в голове стало так больно, что я зажмурился, а когда открыл глаза, Илья Степанович развернул сверток, что принес с собой и поставил передо мной зеркало. Я смотрел на собственное отражение и никак не мог заставить себя поверить, что это худое лицо с испуганными, тревожными глазами, с повязкой в полголовы – это и есть я. А Илья Степанович сказал, что зеркало это мне дарит, велел почаще в него смотреться и тогда я наверняка вспомню, кто я такой. Потом Илья Степанович ушел.
Ночью начался  дождь, вода хлестала по стеклу, и мне было очень плохо, потому что я, кажется, стал потихоньку вспоминать, кто я такой и как меня зовут. Мне мерещились разные лица, видимо, я знал их раньше, но сейчас вспомнить не мог и от этого становилось страшно. Мерещился какой-то серебристый самолет, входящий в пологий штопор и неудержимо несущийся к земле. Это было так страшно для меня и так больно, что я закричал, и долго еще не мог успокоиться, когда прибежали Аня и еще один доктор, другой, не Илья Степанович.

…Сегодня мне кажется, что все это было тогда не со мной – ведь прошло очень много времени, может быть две недели, а может быть и три. Теперь я здесь – в небольшом, старом доме, где есть печка, есть деревянный крашеный буфет, есть стол и стулья и подшивки старых журналов в шкафу, и кровать, застеленная ватным одеялом. И садик есть за домом – с яблонями и кустами. По утрам подмороженная земля похрустывает под ногами, а иной раз в траве можно отыскать позднее яблоко. Мне здесь жить хорошо – я тут один.
Пока не выпал снег, я часто ходил гулять. Направо по асфальтовой дороге можно дойти от дома до станции, а налево – до леса. Теперь, осенью, людей встречается все меньше и меньше, кругом – покинутые, пустые домики, да редкие собаки пробегают иной раз мимо. 
Дома я каждый день топлю печку, поэтому у меня всегда тепло. Вечерами, в сумерках, через щель виден пляшущий внутри печки огонь. Дрова потрескивают, гудит что-то в трубе и никаких других звуков, кроме этих нет. Мне тогда кажется, что я на всем белом свете один и мне становится спокойно.
Как-то утром я проснулся и почувствовал, что мир за окном опять изменился. Я приподнялся и увидел, что весь садик стал белый – вся земля, деревья, кусты. Это выпал снег. Я оделся, надел, кстати, ватник и вышел на крыльцо. Дорожка от дома до калитки была изумительно белой, нетронутой, такой аккуратной и новой, что у меня заколотилось сердце. Пахло снегом и какой-то свежестью, новизной, черные вороны кружили в сером небе и, видимо тоже радовались первому снегу. Я прошел в садик, к сараю, оборачиваясь и рассматривая собственные следы. В сарае лежали короткие обрезки березовых бревен – я их раскалывал топором и получались дрова. Дрова колоть мне нравилось, топор мой звенел, белые полешки разбрасывались вокруг небольшого пенька, на который я их ставил, летела в разные стороны береста. Потом я все собирал, нес домой и аккуратно складывал у печки, и всегда бывал рад.
Еще в доме был чердак, но я его немного опасался, потому что однажды вечером видел, как из небольшого окошка под самой крышей, бесшумно выпорхнула сова и, неторопливо расправив крылья, полетела куда-то.
Вот так я жил себе потихоньку уже много дней подряд и радовался, что я один, и никто меня не тревожит.

Как-то вечером, когда на плите уже закипал чайник, каша была готова, и я собирался ужинать, ко мне в дверь постучали. Я откинул крючок и увидел, что на крыльце стоит Игорек, как обычно, пьяный, без шапки.
- Что, бля, ушибленный, ужинаешь ? – спросил он, заходя в комнату и ставя на стол ополовиненную бутылку. Свою телогрейку он повесил на вешалку, пригладил волосы перед зеркалом, которое подарил мне Илья Степанович и повернулся ко мне.
- Ты, Игорек, что, деньги принес ? – спросил я, снимая с плиты вскипевший чайник.
Игорек подставил под себя стул, присел и, помолчав, произнес:
- А денег, Димыч, не жди больше. Денег, бля, больше не будет. Заболел твой доктор-то, вот. Зинка-почтальонша принесла телеграмму.
Он достал из кармана сложенную вчетверо бумажку, развернул и подал мне.

С тех пор Игорек больше не ходил на почту. Каравай мой закончился, оставалась только гречка, но немного, меньше полбанки. А на улице началась настоящая зима: без перерыва падал снег тяжелыми крупными хлопьями, дорожки и тропинки занесло, под окнами намело приличные уже сугробы. В шкафчике на веранде я отыскал старую ушанку с кожаным верхом и оборванными веревочками, и стал ее носить.
Мне понравилось ходить на станцию – издалека, в вымороженной дали, появлялось небольшое облачко, которое росло и приближалось, и оборачивалось, в конце концов, грузовым поездом. Проносился мимо электровоз, изукрашенный сосульками, грохотали пустые вагоны, летела в лицо мелкая снежная пыль.
В какую-то ночь мне начали сниться сны. Сны были похожи на кинофильмы – цветные, яркие, но, большей частью, непонятные. Неизвестные мне люди солнечным летним деньком прогуливались в легких одеждах под руку, говорили друг другу легкие необязательные и, по-видимому, бессмысленные слова, хохотали, подкидывая вверх толстенького карапуза, и смотрели друг на друга с любовью.
Сны эти никогда не повторялись, проплывая мимо меня по ночам пестрыми, изумительными лентами. Чаще других появлялась в этих снах тоненькая девушка со смеющимися глазами и чуть вьющимися волосами, говорила что-то, но не мне, а какому-то загорелому парнишке, коротко стриженному, в белых  льняных брюках.
Просыпаясь по утрам, в остывшей своей комнате с замерзшими окнами, я еще чувствовал их присутствие и через некоторое время стал считать их чуть ли родными мне людьми.
А еще снился время от времени тот самый самолет из больницы, он стоял на белом, покрытом снегом поле, один-одинешенек, раскинув свои широкие крылья, поблескивая пропеллером, словно чего-то ждал. Я откуда-то знал, что нужно залезть на левое крыло, откинуть плексигласовый фонарь, устроиться поудобнее в кресле, щелкнуть тумблером стартера, передвинуть вперед рычаг газа, отпустить тормоз и опустить закрылки. И тогда двигатель взревет, самолет потихоньку побежит по заснеженной полосе, шасси оторвутся от земли и набрав высоту, изящно ляжет на крыло, уходя на разворот…

Зашел один раз Игорек, он был трезвый и принес мне пакет вермишели. Мы с ним стали пить чай с баранками, и Игорек вдруг рассказал, что знает меня довольно давно, что помнит, какая у меня была красивая жена, рассказал про то, как мы жили здесь летом, какой я сам был раньше. Он рассказывал, неторопливо, обстоятельно, словно читал какую-то давно известную мне книгу. Я его слушал и не чувствовал в душе ничего, хоть и понимал с какой-то непонятной печалью, что он, пожалуй, ничего не придумывает. А когда он ушел и я увидел, что печка моя потухла, то полез на чердак, встал на колченогую табуретку, перекинул через балку ремень и…

…когда двигатель вдруг заглох, высота была – четыре тысячи метров. Внизу, в серой зимней дымке угадывался утренний город – дымы заводских труб, развязки шоссе и железнодорожных путей, жилые кварталы, заснеженные парки, площади с крошечными фигурками памятников, петляющая река, разрезающий город пополам, мосты, словно косточки, перекинутые с берега на берег, темная масса окрестных лесов. В этом городе я любил. В этот город я теперь безудержно падал.
Я взял ручку на себя, город оказался у меня над головой, потом мелькнул справа, слева, самолет задрожал, словно в каком-то ознобе, выровнялся, будто пытаясь удержаться, кивнул и вновь устремился к земле…


Рецензии
На это произведение написано 14 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.