Вечно смеющиеся глаза цвета кофе
Очень забавно, когда ты сдуваешь челку с округлого лба и гримасничаешь. Впрочем, этого никто не должен видеть, кроме зеркала в прихожей случайной квартиры.
Я увидел.
Я не специально, я просто шел на кухню. Меня позвали салат мешать.
Когда я проходил мимо тебя, ты обернулась, и чертики в твоих глазах пискнули:
— Здравствуй!
А я не нашел ничего умнее, и сказал:
— Пойдемте на кухню, будем салат мешать!
Тогда уже ты, а не чертики; ты ответила:
— Ну, салат — так салат!
Я не помню, какого вкуса был салат. Я помню, какого вкуса был коньяк. Просто отвратительного. Но его было много. Большая пузатая бутыль стояла слева от меня. Почему-то тебе он нравился, а я старался не отставать от тебя. Забавно, правда — наперегонки?
Впрочем, потом было уже не до коньяка. Вокруг вели умные разговоры, теребили узлы галстуков, закладывали ногу на ногу, дымили в старый абажур зеленой люстры, а тебе было смешно. Ты сказала:
— А не пойти ли нам на воздух?
Мы выбрались из-за стола, лавируя между этими умными и серьезными, я тронул медную ручку черного хода, старая дверь отворилась без скрипа, выпустив нас в узкое пространство черной лестницы, где на стенах висели тазы и велосипеды, где пахло пылью и плесенью, где под потолком светилась (словно прожектор рампы!) неожиданно яркая лампочка.
Я открыл окно, и короткая июльская ночь окутала наши разгоряченные лица.
Ты спросила:
— А слабо?
А я ответил:
— Нет, с чего ты решила?!
И мы бесстрашно уселись на широкий подоконник шестого этажа, свесив ноги на улицу, и смеялись сто раз слышанным анекдотам — ведь надо же хоть как-то знакомиться, наконец.
Потом, вечность спустя, я искал под окном твою слетевшую туфельку; и нашел, и принес, и был удостоен чести водрузить ее обратно.
А эти умные и серьезные, в галстуках, все же нас нашли — и, как всегда, попытались все испортить.
— Ну уж нет, — возмутилась ты, и повела меня вглубь старой случайной квартиры, наполненной светом старых зеленых абажуров.
Ты была бесцеремонна:
— Я научу тебя танцевать!
А я был самонадеян:
— Научи!
Умные и серьезные в галстуках нашли нас и тут. Они говорили, что бал кончен, и что пора.
Мы спустились, мы вышли из подъезда. Я понимал, как стремительно кончается время — метро светилось неоновыми буквами через квартал.
— Нам ведь по пути?
Что я мог ответить?
Я точно помню — мы проехали кольцевую два раза. Пустой вагон, какие-то тени вместо людей на станциях. Горячий керосиновый воздух подземки.
На конечной милиционер закрыл за нами двери большим ключом, и мы остались совсем одни.
Длинная-длинная алея должна была когда-то кончиться — как мы ни пытались сделать наши шаги короче, а шепот — тише. Так и случилось.
— Ну... — сказала ты.
Было пряное тепло твоей кожи, короткая, очень короткая волна жгучего безумия, и очень скоро я остался один. Даже луна отвернулась от меня.
Я затвердил семь цифр наизусть, но ты позвонила первой. Ты сказала:
— Это серьезно. Я думаю.
И замолчала.
Потом спросила:
— А ты как думаешь?
А я никак не думал. Я разучился думать.
Ты сказала:
— Я позвоню. Обязательно позвоню.
Не позвонила. Ты была занята. Я тоже был занят. Когда я звонил, ты была занята, и тебя не могли позвать к телефону. Мы оба были заняты. Я подумал — пора мне завести себе галстук.
Или все-таки дозвониться до тебя.
Поздно ночью в мою дверь позвонили. Этот парень стоял на пороге, шатаясь. Был невменяем. Твой доктор. Он выпил все, что было. Он сжимал в руке фото в рамке под стеклом. Вечно смеющиеся глаза цвета кофе.
Он плакал. Он раздавил стекло.
Стекло впилось в руку, и траурная ленточка окрасилась кровью.
1999
Свидетельство о публикации №200110300026