Жизнь Мёбиуса

Марии
Владимиру Набокову
Кузьме

В начале сотворил Смысл сцену и занавес. Сцена же была безвидна и пуста и Мысли но-сились над суфлёрской будкой. И сказал Смысл: да будет свет. И стал свет. И увидел Смысл свет, что он хорош. И отделил Смысл свет от тьмы. И назвал Смысл свет днём, а тьму–ночью. И был вечер и было утро: день один. И сказал Смысл:…Нет, так нельзя. Алексис Пан скомкал на-писанное и бросил в окно. Лёгкий бумажный комок не долетел до улицы и упал на подоконник. Алексис Пан недовольно подошёл к бумажке, размял её хрустящие суставы и накинулся с но-жом вечного пера на длинноту начатой пьесы. Непокорные мысли блуждали в его голове (се-дые волосики по краям лысой поляны, полной солнечных зайчиков днём и капель пота по но-чам). Алексису Пану исполнилось 63 года три года назад. Тогда же он впервые схватился за сердце и между телефоном первой любви и последнего врача записал первую строчку своего будущего романа, который длился эти три года и рассказывал Алексису Пану о нём самом: «Невидимый стук часов в тёмной комнате напоминал о существовании времени. Ночь с глазка-ми света на удачной полировке вздрагивает от часового гонга. Час. Два. Три. Час до смерти. Два. Три. В бреду больному является первый поцелуй тёплой девчонки с сосалкой за щекой и последний брезгливый поцелуй родственников, когда он, с подросшей после смерти щетиной, лежит в двухметровой лодочке с атласной обшивкой. Видение обрывается троекратным боем часов. До смерти ещё далеко. А до утра ещё дальше. Можно разбудить тишину прерывным сто-ном. Медсестра, привязанная к языку колокольчика, придёт с водой в ладонях, в стакане только дёрни за верёвочку. Нет, лучше досмотреть сон, где школьником подглядываешь в женскую скважину в деревенской бане, а там–пар и девичье мельтешение: персиковые ягодицы, русало-чьи волосы, дубовый листик на вспотевшей груди…Грудной кашель пугает девичье видение, и больной, кашляя липкой кровью, отвечает получасовому удару часов. Время не принадлежит ему и никому, но все им пользуются и верят призракам солнечного столоверчения, поздравляя друг друга с серебряной свадьбой и золотыми похоронами»…
 Алексис Пан отложил прочитанный лист, заполненный три года назад после сорокалет-ней комы, в которой он находился с тех пор, как в 23 года, переходя шоссе, обронил книгу, ко-торую нёс, чтобы поздравить Ольгу с очередным прошедшим годом. Алексис Пан нагнулся за книгой меж летящих болидов машин, чёрный капот одной из которых оглушил его на сорок лет. Он всё видел и слышал, лёжа в белом мире палаты. Больше он ничего не мог. Хитроумные трубки питали его белками и желтками. Телевизор висел на удобной высоте и показывал чем-пионаты мира по футболу и бомбардировкам. Ольга приходила первые полгода и читала ему книгу, которую он так и не подарил ей. Однажды она пришла с каким-то странным серо-пятнистым лицом, парой жёлтых груш и с грушевидным животом. Ответила, что через пять ме-сяцев, хотя он не мог и не хотел спрашивать. Сказала, что будет навещать (не будет) и заплака-ла, увидев, что он смотрит на экран телевизора, где рекламировались удобные тренажёры для всех групп мышц, даже мозга. Алексис Пан заплакал бы сам от непричастности к грушам и здоровому натяжению пружинных мышц, но его слёзные железы увезла с собой та скорая ма-шина. Ольга поцеловала его в лоб и ушла. Глупенькая. Оставили книгу «Круг». Что-то о гео-метрии чувств и жизни. Действие равно противодействию. Или бездействию? Как там в счита-лочке Ньютона? Грушевидные яблоки. Белый цвет на тёплой земле. Телевизор на дереве рассу-ждает о смысле жизни. Дерево сурдопереводит ветвями на понятный язык. Алексис Пан 40 лет живёт углами и квадратами: раскрытые объятия окна вышибают слезу, телевизор со сломанной антенной показывает снег, летящий в лицо, двери открываются вовнутрь. Осторожно! Не при-слоняться. Осторожно! Дети! Ольгиным детям уже сорок лет. Накануне внезапного выздоров-ления Алексиса Пана рассмешила эта мысль, будто он был заморожен и завтра очнётся бодрым 23-хлетним молодым человеком, а не 63-хлетним стариком, пасынком смерти. Годы лежачего бездействия шли медленно поступью пожилого врача, осматривающего Алексиса Пана и во-дившего смешливых студентов-медиков посмотреть на «редкий случай» латинской болезни. Студенты были добры и игривы. Оставляли на тумбочке булки и откровенные журналы с пол-ногрудыми мечтами. Пожилой врач показывал действие катетеров и искусственных лёгких, съедал булку и уносил журналы. За вычетом скучной по Чайковскому смены времён года, сту-денческих экскурсий и писем от мамы (она умерла через год после его катастрофы, и письма за неё писала её сестра, стараясь плакать за пределы клеточной бумаги). За вычетом этого у Алек-сиса Пана были его юношеские стихи, последнее из которых он написал накануне Дня Рожде-ния Ольги:
Всё, что пройдено позабудется,
Память девичья вмиг заблудится.
Фотографии чёрно-чёрные,
На закладки книг обречённые,
Улыбаются и смеются мне,
Словно только что, в ещё тёплом сне.
Открытка со стихотворением стала закладкой для «Круга», который лежал в тумбочке и изучался новыми медсёстрами, охочими до слабеньких, сладеньких книг, поэтому вечный по-дарок Ольге дочитывался ими до одного и того же недалёкого от начала места, после чего книге вставлялся язык открытки. И, до новых встреч! До новых девушек в белом.
Но кроме своих стихов и неудачника «Круга» ему принадлежали ненаписанные на бума-ге и хранимые в уме его книги. Он писал в уме каждый день. Писал, черкал, исправлял, вспо-минал слова, незамечаемые в юности и бесценно-недоступные на кровати. Прикованный нака-тившим кругом колеса к постели, он не мог натянуть ни одну мышцу, и бывало какая-то точка на теле зачешется и, подкармливаясь его мыслями о ней, вырастает до жгущего кожу зудения. И каким блаженством было для его обмякшего тела еженедельное купание со скрипучей губкой на руках у шаловливой медсестры, дразнившей его мягкую несостоятельность. Но Алексис Пан не мог даже улыбнуться в ответ на её пухлую улыбку (опрокинуть бы её на холодный кафель и … как тогда в 22 года под шум коньяка в голове). Все движения, поступки этих бессильных лет Алексис Пан додумывал, описывал в бесконечной своей книге, героями которой становились люди, обрекшие его на жизнь: мама (почему она не приезжает? пишет, что отнялись ноги), Оль-га, таскающая свой живот по тупикам памяти, медсестра, забавляющаяся мягкой игрушкой, шофёр–переходящий злодей его неписаных книг. Так, в третьем романе «Неосязаемое» подсле-поватый таксист с нервным тиком зелёного глаза сослепу вместо мешка муки крадёт прямо со свадьбы невесту в белом (медсестра в халате; боится, но не прочь) и увозит в глухую деревню, где насилует её с согласия родителей под радиосообщение об изобретении вируса, пожирающе-го все другие вирусы. Они живут счастливо в этой глуши. У них рождаются две дочки, внучка, поросята, утята и телёнок на разъезжающихся ногах. Невеста и шофёр счастливы до смерти, ко-торой вроде бы заканчиваются все жизни и которая уж точно закругляет все романы Алексиса Пана. Несколько лет своей жизни по Гефесту он был одержим мыслью, что в тот 4-хколёсный круглый день он всё-таки умер и теперь–лишь снится себе после смерти, а люди вокруг–суть переодетые черти. Эта грушевидная Ольга и далёкая безногая мама всё заигрывают с ним и пи-таются его разумом. Во время этих лет расход жиденькой пищи резко упал и врач складывал брови в знак сомнительной виктории и рассматривал горные цепи сердца: впадина, вершина, уступ, провал, карниз и опять вниз и вверх. Но мысли сменялись мыслями и Алексис Пан вновь уверовал в жизнь и горы заволновались лесами, залетали птицы меж деревьев и свивали гнёзда на ветвях его надежд. А надеяться можно лишь на будущее. На море туман везде. И будущее там, куда ты правишь. И быть тебе съеденным людоедами или льдами, а может солнце загонит тень под ноги и долгий экватор выведет тебя к острову, где ты найдёшь древнее счастье и зна-ние майя и забытые в шезлонге тёмные очки. Не прячься, иди сюда, бледная аборигенка, выпи-санная из Парижа по просьбе Бога.
16 романов жили в голове Алексиса Пана. Герои ходили друг к другу в гости, наступали на ноги, менялись любовницами и дрались на дуэлях из-за любви, которая была лишь сном Алексиса Пана. Его герои жили среди обновляемых пейзажей, в домах, полных тёплой воды и глупых собак. Альдегида Ивановна шла в гости к Неодиму Ивановичу с коробкой конфет и бу-тылкой водки. Старик с простатой, лезущий в гору, мечтал о юной альпинистке с упругой гру-дью и томиком Цветаевой под мышкой. Слепой, идущий по улице, довольно уверенно манев-рировал меж луж. Забытый чёртом драматург писал пьесу о проблемах смысла, разума, любви и смерти, которая приходит к первым трём, желая отдаться им. Смысл знает, что частица его не сможет погубить целое. Любовь недавно выиграла бессмертие в лотерею и улыбается своему отражению в косе смерти. И лишь разум, знающий о силе смерти падает, перерубленный её по-хотью. Разум хрипит: «Вас посадят! 15 лет! 25! На горох! В угол! На кол! Протяните бумагу. Я завещаю себя анатомическому театру. Смысл закрывает разуму глаза. Тот сопротивляется: « Я, чистой воды разум должен терпеть свою смерть и жизнь этих невразумительных господ. Я ухожу в иной мир, которого не существует. О, Боже, в которого я не верю! Что мне делать? Я знаю, что я вечен, как день и независим, как тень. Я так разумен, что даже предсмертные гал-люцинации мне не являются… Лодочник, здравствуй. Сколько за перевозку? Ого! А если са-мому грести? Тогда лучше вплавь». Разум тает и становится воздухом».
Герои Алексиса Пана плодят себе бесподобных. Они живут во всех своих городах, не подозревая, что эти бесконечные просторы с далёким эхом помещаются во влажных бороздках тёплого мозга Алексиса Пана. Жизнь, задумывающаяся о своём величии и не подозревающая о своей ничтожности. Как школьник, пришедший с первого урока иностранного языка важно произносит: «Ball», полагая, что и дальше всё будет покато и не думая, что на самом деле он стоит на школьном дворе и играет с визжащими девчонками в вышибалы. Но Алексису Пану не было дела и времени разбираться с пунктуацией школьных сочинений. Он мчался дальше по некатанной дороге. Без слов, без рук. Бессильный с этой стороны палаты, где катетер был Бо-гом, а Весна за дрожащим от прохлады окном–лишь его воспоминание о той непрожитой до конца Весне. Но внутри, под бледной кожей и невозможной бородой Алексис Пан был Богом и лишь бессилие тела мешало ему распространить своё божество на сверхграничный мир.
Но кто-то, кому эти 40 лет Алексис Пан возносил самодельные молитвы и проклятия, как-то посмотрел на него, произвёл какие-то расчёты и по сказочному обычаю, ровно через 40 лет, день в день Алексису Пану явился во сне Бог (об этом говорила татуировка на волосатой груди старика) на колеснице и, тронув его своим взглядом, повелел Алексису Пану встать. Он проснулся и заговорил. Задвигал ногами, руками. Три месяца его учили ходить. Правописание левой рукой (он с детства был левшой) Алексис Пан  вспомнил за две недели. Такова была сила схваток. Неродившиеся романы наперебой лезли наружу. За три года после нового рождения он исписал две с лишним тысячи страниц. Герои и здесь, находясь в полной власти его шуйцы, пе-ребегали с места на место, ругались скверно и норовили совокупиться где-нибудь на людном месте. С трудом борясь с их похотью (или со своей невыказанной страстью), Алексис Пан на-писал свою недостающую жизнь от колеса до колесницы. Дети его просились на руки к его жё-нам, их любовники писали стихи на асфальте, а мужья подметали улицы. И не было ни одного мига этих 40 лет, который бы не вспыхнул хотя бы троеточием в его романах. Три года Алексис Пан был прикован к столу, как раньше–к постели. Когда Бог на колеснице въехал на послед-нюю страницу его книги, Алексис Пан встал, потянулся и зевнул, что как-то забывал делать эти годы. Ему понравилось и он нарочито зевнул ещё раз и ещё. Потом хрустнул пальцами и сам же поморщился, являя собой сразу мир насекомых и муравьеда. Одевшись в костюм 43-хлетней давности (тот самый), Алексис Пан вышел на улицу со своей жизнью под мышкой. Он шёл к Ольге, навестить её и уже обрюзгших детей, случайно зачатых ею не от него. Алексис Пан был невесом и только книга не давала ему взмыть в поднебесье, туда, где он блуждал в эти бессло-весные годы. Но книга была тяжела. Что-то будто мешало её ослабеть и вспорхнуть рукописной стаей в небо. Алексис Пан чуял незавершённость своих округлых романов. Словно не хватало какой-то важной запятой, или перо где-то слишком бойко описало медленный танец жизни. Алексис Пан чувствовал изъян, ломающий весь мир книги, словно червоточина на единствен-ной ладошке дуба, но от этого картина рушилась, дуб кривился набок и оказывался буком. Алексис Пан не мог никак понять: откуда это сквозит прохладой, но вокруг кипела Весна и те-лесное тепло почти охраняло его от холода недоумения.
На широком шоссе (том самом) он уронил свою книгу. Листья рассыпались лёгким пась-янсом, и тут Алексис Пан понял, где брешь. Он наугад вытащил страницу и прочёл: …чёрный капот одной из которых оглушил его на… На сколько он не узнал. Жизнь накатила на него с силой сотен лошадей, которые понесли его вверх, взмыли страницы, лёгкие от вычеркнутого изъяна. Алексис Пан закружился в восходящем потоке вишнёвого цвета и листьев с дерева сво-ей жизни, и только на один белый лист поставила машину шершавую ногу колеса. Испуганный шофёр нагнулся, вырвал его из-под круга. Дрожа от содеянного, он всё же начал читать, но сло-ва прыгали, набухали под слезами и только кто-то, стоя за его спиной, читал тихо вслух:
Что такое жизнь? Начало её отодвигается въедливыми  археологами всё глубже, а конец по секретным расчётам приближается к нам со скоростью безумия. Жизнь заканчивается. Имеются в виду обыкновенно представляемые качели жизнь с противовесом смерти. “Я хочу жить”–говорит бледный старец в один голос с разорванным собственной глупостью подростком. И их боязнь смерти сродни боязни перемен. А вернее–изменений. Потому что там, за человеческим разумом никто не был. Религия ласкается невместительным раем, кто-то захочет родится в виде туфельки или инфузории. Люди так же боятся смерти, как при жизни не хотят просыпаться поутру, потому что дочь ушла из дома, а любимый банк лопнул. Неизвестности боятся люди. Зазеркалья жизни. Судорожно ищут они по словарю более щедрую религию, читают запоем в метро библию и становятся к Богу не ближе, чем котёнок, выпивший блюдце молока, к сытости. Захочется ещё . Захочется проверит Веру на верность. Но с одной пешкой не сыграть с миром в шахматы. Будешь кружить, шагать по полю и, не видя противников, поверишь в победу. Вот она–сила истины! И так у каждой веры–своя фигура и бесконечное поле с невидимыми противниками. Сыграем? Первый же ход обеспечит победу над собой. Нахлынет успокоение, и ты в довольстве своей игрой облысеешь и умрешь где-нибудь на втором ходу, без противников, стоя к Истине спиной. Обернись к противнику хоть на градус, хоть на секунду. Подеритесь с ним. Крича, переделайте правила для двоих. Побродите, недовольно бурча, по неприветливому полю, и вы обнаружите ещё игрока. Сличив правила, расставив запятые, вы двинетесь дальше, пока не дойдёте до горизонта бесчисленной толпой истин, сливающихся в целостном порыве обретённой Истины, как сиамские близнецы, сросшиеся глазами.
Не стойте на остановке трамвая, читая расписание автобуса. Ночное трамвайное дребезжание всегда рядом, можно поймать неразговорчивое такси, вырастить лошадь, дойти пешком, а вы ждёте бензинового чуда, разучивая молитву расписания. Истина есть единство всех вер.
 “Что такое море?”; это–шторм, спруты, Летучий Голландец. “Нет, это–скалы, лёд”–скажет второй. Третий–нарисует молекулу воды. Четвёртый–вырастит из замёрзшего гена Стеллерову Корову. Каждый будет верен себе и хотя бы на эту веру станет ближе к Истине. К истинному морю, вздыхающему по Луне.
Расскажи мне, что форма человеческой головы, листа тополя, улитки Паскаля, сосущей траву,–суть одно математическое совершенство. Я млею от этого. Я–лист, я–яблоко и червяк-смотритель. Мир повторяет себя, и повторение это–не треск заедающего на религии, науке граммофоне, а чередование неподчиняемых пониманию ритмов, пробелов, провалов. На загадку мира есть бесконечно много ответов и все правильные. Но поодиночке, зная лишь ответ, нельзя восстановить вопрос (как после ответа школьника: “четыре”, учитель мучительно вспоминает: то ли он спросил банальное “дважды два”, то ли сколько букв в слове Киев). Все истины, веры приближают нас к загадке лишь вдвое, втрое, потому что вечность даёт единственный вопрос при делении на такую же вечность ответов. Новолуние также легко объяснит строение мира, как Эйнштейн. Но мало смотреть на небо в час смерти Луны. Ты поймёшь не больше, чем годовалый Моцарт–в нотах. Нужно прожить каждую фазу Луны, и лишь когда ты станешь Луной, тебе откроется Истина Единства. Лишь плача над своей могилой, нарывая гноем на спине лошади, улыбаясь подвесным мостом, лопая пальцы об струны, сморкаясь на ветру и сходя с ума от сочения треугольного лона цветущего каштана, лишь обернувшись вихрем, щупающим, нюхающим, видящим мир, мы обретём покой единственной Истины. Покой знания. И мы откроем, что смерти–нет, и что мир вечен, как свет Луны.
 


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.