Две песни Васьки-самовара

Пролог.

Товарищ я вахту не в силах стоять,
Сказал кочегар кочегару -
Огни в моей топке почти не горят,
В котлах не сдержать больше пару.

* * *

На Валааме таял снег. Здесь он всегда тает к середине апреля, реже - к началу, а иногда - в конце.
- Рановато, что-то, в этом году. - Мелькнула мысль у Васьки, когда его несли на послеобеденную прогулку мимо мощных грязно-белых стен бывшего монастыря. - Хотя... не один ли хрен?
Подойдя к высокому, широко раскидавшему свои ветки дубу, что стоял у берега Ладоги, санитары надели на его нижнюю ветку ремни,  прицепив к ним худое Васькино тело.
- Ну, что Василий - погуляй. Смотри, не сбеги, - пошутил один. Оба заржали.
Шутка была грубой, и они это знали, да только какая разница? Васька-самовар все равно ничего сделать сам не способен, а  жаловаться тут, на Валааме, - некому...
- ...и бежать некуда. А было бы куда, разве смог бы? Никак. Не могу я, самовар, бежать - ничего не могу. - Васька перестал думать, вглядываясь в телогрейки, накинутые поверх запятнанных неизвестно чем белых халатов, пока те не исчезли из виду.
Да - самоварами тут называли тех, у кого от рук и ног остались только коротенькие обрубки. Они не могли ни есть, ни сидеть, ни гулять сами - только лежать или висеть на ремнях, подвешенных к ветке дерева, во время таких вот редких "прогулок".
 Он был самоваром и, кажется, уже последним самоваром на Валааме. Померли остальные. Почти все - сразу в ту же ночь, когда их сюда привезли - они корчились, и так плохо зажившие раны - опять открылись и болели... болели... А морфия, который хоть и редко, но бесплатно выдавали там - в городах - не было. Без него боль чувствовалась стократ сильнее. Вначале просто не дававшая спать ворочавшимся на вонючем полу в вагоне людям, прямо-таки заставлявшая раскрывать рты в стоне, а потом и в диком крике, здесь - на Валааме - она их просто убила.  Многих, очень многих...
Почти никого из тех Васька не знал: как сюда попали, откуда, кто? Он, Васька, помнил, как сюда забрали его и Степку - киевских. Тогда, после февральского указа 47-го, - их, в одну ночь, сгребли с Бессарабки, повытаскивав из-под прилавков, возле которых они попрошайничали днями и под которыми, обычно пьяные, спали ночью. Сгребли, отскребли от мерзлой земли, оторвали обледеневшие руки от тележек и костылей - и, покидав в трехтонки, увезли на вокзал. Там были уже десятки таких трехтонок... И сотни таких как он страдальцев. Потом вагон, тела, сваленные в кучу, темнота и стоны. После - какая-то пересылка.
- Кожных! Кожных сюда! Едрит твою в корень... Давай говнюки - шевелись! - Орал здоровый мужик в форме внутренних войск.
Ваську, вместе со Степаном, опять выкинули из вагона, протащили на тележках метров сто и бросили в такую же "теплушку".
Поезда, как все шептались, шли в старые лагеря - много их осталось пустых, после войны. Туда, в основном, всех и свезли: в Амурлаг, в Каралаг, в Джезказган... Свезли умирать.
А им со Степаном, как, опять же, шептались, - повезло. Их дорога лежала сюда - на Валаам. В бывший монастырь, а теперь - спецтюрьму для инвалидов. Для тех самых инвалидов, с той самой войны - с отечественной. Контингент тут был особый - с кожными болезнями: с нарывами на все тело, чесоткой, ранами, объеденными вшами, а иногда и проказой.
На остров никто никогда не приезжал - разве что заглядывал раз в неделю катер, с продуктами, солярой и водкой для санитаров. А так - пустота, тишина, ветер меж старых монастырских стен...

Потянуло с юга, чем-то тепленьким и весенним. Слушая скрипение веток, Васька, как обычно за последние Бог знает сколько лет, - запел. Он часто пел, очень часто. Изредка, во время кормежки или когда его несли куда-то - думал, но чаще - просто мычал себе под нос.
-... механику скажешь, что я заболел,
и вахту, не кончив, - бросаю.
весь потом истек, от жары занемог,
работать нет сил - пропадаю..."
- Васятко! Хлебца-то хошь? Эй, Васятко! Ась?
- А... Степан. - Васька буркнул еще пару слов и замолчал. По его губе скатилась вязкая струйка слюны. - Хлебца? Хлебца... давай.
- На, лови. - Степан привстал на своей тележке, отпустил одной рукой колодку и подкинул скибку черного хлеба. - Тьфу ты, еби его мать...
Васька дернул стриженой, в прыщах, головой, но слишком высоко брошенный хлеб сделал дугу над его веткой и упал в мокрый снег.
- Что ж ты Васятко... Щас... щас... - Степка засуетился, быстренько подгреб к горбушке, поднял ее и, на сей раз прицелившись основательнее, бросил хлеб прямо в Васькин рот. Тот, привыкший к подобным упражнениям, одними губами словил кусочек, потом потихоньку протиснул его в глубину рта и зажевал.
- Вот и хорошо, вот и ладненько. А то эти, на кухне, поди зажрались совсем - такую горбушку выкинули, - Степан аппетитно причмокнул. - А знаешь, Василий, знаешь - говорят, что сюда экскурсии приезжать будут, во как! Годок-то уже - 62-й. Время новое уже. Да... На монастырь, того - смотреть приедут.
- Угу... - Васька все еще жевал.
- Слушай, Васьк... А может, и нам их покажут, а? А может... продам им чего? - На лице Степки посветлело и он мечтательно, как бы в полубреду, зашептал, - я им слоника продам, продам. Интересное же животное... продам. И ножичек продам, которым слоника сделал эх... - продам. А денюжку дадут - хлебца возьму. У... а может... может мяска смогу попросить а? Слышь, Васька, мяска-то, как думаешь, дадут за деньги?
- А? Мяса? Шамовка хорошая... Может дадут. - Ваське полегчало - он был почти сыт - и его лицо, бурое, морщинистое лицо старого лагерника - размягчилось, но осталось все таким же равнодушным.
- Уф... шамать-то хочется как. А Васятко?... Жрать охота... охота...
Тихонько причитая и отталкиваясь колодками, Степан помаленьку поехал от дерева. На его сухих, утонувших в худобе лица, щеках, появились мокрые бороздки.
"... ты, вахту не кончив, не смеешь бросать -
 механик тобой недоволен.
 ты к доктору можешь пойти и сказать, -
 лекарство он даст - если болен..."
 
Васька провисел так до самого заката. Потом стемнело, стало уж совсем ничего не видно - а за ним так никто и не шел.
- Что такое? Чего не идут? Пора, уже давно пора - оторвался от пения он. - Хм... - И снова замычал себе под нос.
- Это чего ж они не идут? - Прошло уже много, очень много времени. Ремни натерли кожу - висеть было все больнее, обрубки налились кровью - стали болеть еще сильнее, чем обычно. Наконец подул ветер со снегом; воя, скрипя ветками, бросая горстями колючки снега Ваське в лицо, за шиворот, почти залепив нос и глаза.
- Эй вы! Еб вашу мать! Суки! Я ж тут остался! Неужто забыли! Су-у-у-у-ки! - Не своим голосом орал Василий, глотая снег и постепенно теряя голос.
- А-а-а-а-а!! Где вы! Вы****ки... сволочи! Падлы... Где-е-е-е...
Прошло где-то около получаса - старый инвалид уже не мог говорить - хрипел:
- Сыночки, хорошие вы мои, где вы? Чего ж вы тут меня оставили... сыночки... где вы? Чего ж вы... сыночки...

- Двустороннее воспаление легких. Не знаю, не знаю...
Над самоваром склонился фельдшер в засаленном халате. У двери, косясь то на него, то на инвалида, отирались двое санитаров - как раз из тех, что водили Ваську на "прогулку".
- Не знаю: или жить будет... Пенициллина нету, горчичников - и тех нету... Нихера, ****ь, кроме спирта тут нету!! Не знаю я... не жить ему.
- Постой, Максимыч, постой. - Один из санитаров повернулся лицом к фельдшеру. - Не кипишуй. Тут, гутарят, кораблик должон подойти. С этими, мать их, с туристами. Може привезут его? Пециллин твой.
- Ну, может быть, и привезут. Может быть. – Фельдшер Максимыч, немолодой уже человек - по-глупому проштрафившийся и сосланный сюда из под Калуги - задумчиво потер подбородок. - Ладно. Пусть лежит, пока.

Через два дня Васька сидел на берегу, прислоненный к тому самому дубу, и смотрел на причаливающий к пирсу корабль. Он чуть бредил, как обычно, что-то бурча себе под нос. Максымыч выпустил его сюда, несмотря на температуру. Выпустил, после того, как Степка чуть ручку у двери не оборвал - за "Васятку" просил.
 
- Пустите его, - кричал он под дверью. - Пусть на людей-то посмотрит живых! А? Доктор пустите! Ну не сделается ему ниче. А, доктор? Не сделается же. в 43-м, в снегу под Букрином ночевали, мокрые-то, после Днепра - ниче - выжил. Ну пустите - я его подержу - и санитаров не надо... а?
- Ну что с тобой делать, - сказал Максимыч, открывая дверь. - Пущу, пущу. Иди.
- Точно пустите, доктор?
- Пущу, сказал же. Иди.
"Или едь?.. Он же без ног." Максимыч не врал - он и вправду собирался отпустить самовара. "Приедет корабль с лекарством - вылечу. А не привезут пеницеллин - так все равно гаплык ему - пусть хоть перед смертью людей увидит, а не этих... оглоедов." - думал он.

"... на палубу вышел - сознанья уж нет,
 в глазах у него помутилось..."
Корабль неуклюже подползал к пирсу, когда Васька услышал музыку - играла какая-то пластинка Утесова - и вдруг, ему подумалось что это так - в бреду, что он ослышался. Но нет! Не почудилось - это и вправду играли старую полузапретную и полузабытую, народную блатную песню:
"С одесского кичмана сбежали два уркана, - хитроватым голосом пел Леонид Осипович, - сбежали два уркана да й на волю."
В уголках глаз Василия появились слезы. Он очень любил ее, эту песню и уже думал, что никогда не услышит, никогда...
"Товарищ, товарищ, - болят же мои раны - болят же мои раны глубоки..."
Васька слушал, слушал, слушал... Корабль остановился, причалил, пришвартовался. А он слушал...
" Товарищ, товарищ, скажи моей ты маме, что сын ее погибнул на войне."
Вот уже какие-то люди, какие-то странные, некоторые в темных очках и со странными прическами, люди - сходили на берег. А он все слушал...
"За что же мы боролись. За что же ж мы страждали? За что ж ми проливали нашу кровь? Они же там пируют, они же там гуляют, а ми же подыхаем здесь живьем..." - сквозь голос Утесова Василий увидел, как выполз к людям Степка, как он трясущимися руками поставил перед ними слоника, и как ножичек протянул.
"Дайте копеек пару - купите. На мяско дайте а?" - Степка все подсовывал им слоника, все тряс ножичком, а они отходили от него, как ошпаренные, расступались, отворачивались. Вдруг один из них повернулся слишком сильно и, заметив Ваську, уставился на него. Василию показалось, что он уже не в бреду, что здоровый, что может многое, многое... Он может читать его мысли! Да их же видно! Они же у него на лице! Сейчас...

- О Боже!
- О Боже...
- Как же так?!
- Как же так...
- Нету ничего. У него ж ничего нет! Нет!
- Нету ничего. У него ж ничего нет! Нет!..
- Слава Богу, что это...
- Слава Богу, что это...
- Не я!
- Не я... Я... я...

Песня заканчивалась: "Товарищ малохольный зароет мое тело - зароет мое тело глыбоко." - Утесов печально замолчал. Васька, вдруг, поперхнулся, закашлялся, упал, покатился... Еще раз, страшно, надрывно, царапая горло до крови, закашлялся, неуклюже вдохнул и затих. Холодная вода апрельской Ладоги лизнула его грязное измученное тело...

* * *

Эпилог.

К ногам привязали ему колосник,
В тяжелую ткань обернули.
Пришел корабельный священник старик,
И слезы у многих сверкнули.


Рецензии
На это произведение написаны 52 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.