Обман

INNACROCHABLE


ЧАСТЬ 1    Обман

«Хорошо известная склонность начинающего автора вторгаться в свою частную жизнь, выводя себя или своего представителя в первом романе, объясняется не столько соблазном готовой темы, сколько чувством облегчения, когда, отделавшись от самого себя, можешь перейти к более интересным предметам».
(Из предисловия к роману.)

1
Впереди неприглядная, не будь она dans un etat interessant, женщина. Сидя на корточках, она делает то, что мы, мужчины, делаем обычно стоя. Ни души вокруг, открытое пространство, перемежающееся редкими, но меткими вкраплениями, одно из которых — вылитый пень, другое  голова Хаджи Мурата из одноименного шедевра Толстого, ну а третье, последнее, совсем уж нечто несуразное для этих мест, снег. Понуждает к спешке засранец-ветер, с повадками озорливого мальчишки норовящий поддуть с исподу. Мрак, одним словом, другое храня на потом. Но прочь же, прочь уныние. Ведь известно, что где-то рядом, по соседству, бок о бок почти, существует ещё берег, сказочный прямо-таки берег, без всякой меры и разбора усыпанный безалаберными натуристами, равно как и сопутствующей им — ты знаешь — атрибутикой, начиная обувью там, одеждой и многообразными подстилками да полотенцами завершая, в безразмерный промежуток между коими в одинаковой степени легко ввернуть как сальный анекдотец, так и взаправдашнюю историю на тему плотских развлечений впереди. Все эти веселые, не изнеможенные комплексами люди что-либо жрут и выпивают. Не испытывая потребности им мешать, бесшумно раздвигаем заросли высоты завидной зелени, шелестящий перезвон листиков которой не без натяжки способен сойти за мелодичный шепоток милой, склонившейся к не выдающемуся пригожестью формы уху любимого ей человека, лежащего, должно быть, возле на кушетке, или стоящего  на коленях или в полный рост,  или сидящего, за столом, где суп в тарелке и хлеб черный, кубиком. Раздвигаем и застаем (в тени акаций) на для удобства хоть мало-мальского подстеленном и не такие видавшем виды одеяльце в полоску банальную, в общем-то, вещь: обнаженную парочку мускулистых волосатых атлетов, увлеченно потрахивающих опрокинутых на спины девок, искусных блондинок с азартно в такт трясущимися сиськами, о сочной спелости которых легко слагать легенды, пробуя меж тем на вкус и шире, шире раздвигая приподнятые и от загара шоколадные бедра, глубже и полнее тыкаясь в губастую, волосом курчавым отороченную щель. Невзирая на в три (обещающих вот-вот назваться реками) ручья стекающий пот — на вкус вполне солоноватый, — наши охочие до исподнего хлопцы чрезвычайно довольны, и блондинки их довольны, по-видимому, ни чуть не менее, так как до прекрасного тупое блаженство, расписавшее физиономии участников квартета, наглядное тому подтверждение. Чуть далее, если плясать, как положено, от начала, чета бывалых представителей человеческой расы танцует под аккомпанемент надсадно звучащей в ушах музыки небезынтересный с гетеросексуальной точки зрения танец, сопровождаемый самодовлеющим обилием смешных ужимок в стиле ретро и залихватских прибауток, могущих с большой надеждой на успех соревноваться с любым, пускай хоть наилучшим, англо-французским (con d`or), каламбуром. Следуя тому же все правилу, обнаруживаем подростка лет тринадцати с раскрасневшимся ангельским личиком, изловчившегося за время, потребовавшееся на ознакомление с содержимым этих в немалой степени забавных строк, облегчить чресла посредством их возвратно-поступательного взаимодействия с в кулак оформленной, предположительно правой ладонью и теперь вытирающего перемазанные в продукте собственной страсти пальцы о размера подобающего листья у ног босых произрастающего лопуха. Подросток сам, да и секс-меньшинства иже, удаляются, пока совсем не исчезают, да и тот квартет, что был замечен раньше, вскоре куда-то девается.
Случаются также видения иного склада. Бесхитростными словами изображено одно из них. (Eh bien, pas du tout, — in ricanement).
Что нельзя передать, о том и речи не заходит. Зайди-ка, пожалуйста, солнце, еще раз, будь добро, зайди. Присядь. На колени. Или на краешек того вон там дивана у стены, под репродукциями в деревянных рамках и самодостаточным брюссельским символом напротив, в глубине зеркального шкафчика, —контрапункт упомянутой даме. По окончании захода, исполненного (на сколь в повествовательных уже рамках дозволено) не лишенной романтизма грации средних широт, кровяное марево на предписанном астрономией месте и одинокие, покамест тусклые звезды, с ходом минут обретающие новых и новых товарок. Ассоциации таковы. Плечи. Обычные, вроде, плечи. Живот и ягодицы. Ровный и топкие. Всё — девичье, одухотворенно-загорелое. Только-только с далекого юга поездом, а прежде на ленивом автобусе старинной венгерской марки вдоль виноградников, яблонь, слив, и опять виноградников, и опять слив, так скоро зреющих в благодатных условиях климата. Там, в тех обласканных солнцем краях, вместо воды вино зачастую пьется и хлеб только серый, кирпичиком, и кареокие островитянки плоть от плоти тех, что без единого намека на свойственный девицам стыд потрясают спелыми сиськами на однообразных полотнах Гогена, вопреки таким даже погодным иезуитствам, как дождь, пару дней стегавший в прикрытые намертво окна. В хмарь эту, сырость непогодливую вдвойне, кабы не более клёво подставлять тела под струи водяные в блистательно белой душевой кабине, где ароматные кусочки мыла по полочкам разложены, шампунь от перхоти под рукой, и потрясное, все отражающее зеркало, без всякой видимой потуги способное вместить в себя как отягченный яичками член, так и завидного его обладателя, услаждает которого пухлый игривый рот. Не тот ли самый, что склонился сейчас над книжкой? Коли так, быть ему, неплохо бы, женским, а на крайняк — так любой сойдет, только не старый. Да, недурно возмечтать об увлажненной слюною полости, в равной степени гожей для приема пищи, рождения слов и того, чем не прочь, ох, не прочь заняться, стянув, наконец, трусы, носки и брюки и запустив ими в тот непритязательный кус кровати, где и самим расположиться не в лом, предаваясь затее этой. И что уж там до пускающего всамделишную волну моря, жаркого небесного свода, в ночные томные, обнаженной плотью трепыхающие часы от звезд блестящий и синий-пресиний днем, когда на пляже, развалившись с увлекательнейшего содержания книжкой о подвиге, часов не замечая, или за карточным столом в разбитной удалой компании, трое на трое, и две бутыли вина, — обе красного, звания лишь различного, — подкрепляют и без того не угасающий азарт.
— Забегая вперед, спешу сам себя порадовать: интрижка повествования окружена пародийными фольклорными и литературными ассоциациями, — если доверять пунктуации, произнесено это было вслух, после чего тема фелляции получает дальнейшее развитие.
Предаваться ей пристало на пляже, создавать который просто. Наперекор многолетней давности помню: тощее, боком улепетывающее в даль побережье в пределах человеческой видимости берет начало у маяка, располагающегося на крутообразной возвышенности в камнях и кустарнике. Само усеяно гладкотелыми обмазученными камушками, не смеющими называться галькой по причине малой своей величины. Кровянистый глинистый берег укрывает родничок, бьющий круглые сутки; избыток влаги ручьем ласкает валуны. Там, смею думать, водятся такие же смолянистые сосны, чьи крупные шишки я так и не взял с собой. И теперь, когда анютин поезд нарочито опаздывает, Майк мечтает, как могло быть, будь он там с нею. Вставали бы мы поздно, очень поздно, гораздо позднее остальных. Топали бы, — сперва в сортир, потом в ванную, — нахлобучив резиновые шлепки на боссу ногу. За чисткою зубов и дезодорированием мышек целиком прогоняли сон, чтобы затем, пренебрегая завтраком (какая-нибудь противная несоленая каша с кубиком талого масла и кусочек — будто украли — хлеба в нагрузку к мутно-остывшему стакану пародии на чай), идти, держась крепко за руки, к морю, купаться. Обсыхая, смотрели бы в небо и друг на друга с одинаковым, возрастающим по воле обстоятельств вниманием, которому суждено было б стать избыточным, не существуй это все лишь в голове у Майка, как книжный шкаф переполненной диковинным сонмищем фантазий на темы одиночества, литературы, секса. На девятый так на девятый, наконец-то дождался, — пример обыкновенных, казалось бы, цифр (намеков, предзнаменований), не понятых читателем.
Сошла она тяжело, поеживаясь от веса набитых всякой дорожной дрянью кулечков и сумочек, габариты которых кого угодно, кого угодно, повторяю вам, могут испугать своей фантастической величиной, сошла, пробегая заспанными, неважнецки подведенными глазами лица не её одну встречающих. А могло быть, захоти только, иначе, и сошла бы она совсем, совсем тогда по-другому: может быть легко, как вспорхнула, а может и того тяжелее, не нам судить. В самый раз кричать, наплевав на приличия, какой-нибудь приветственный вздор, кричать громко, проникновенным зычным голосом, не забывая, впрочем, подкреплять горлопанство энергичными взмахами рук, обозначая таким нехитрым, а главное доступным образом местоположение в толпе людской свое, но чересчур активно; и кого-то, из около переминающегося дурачья задев ненароком, не заметить за словом слово, как ухватят его, Майка, точно куль с картошкой или сродными другими корнеплодами, за очень для таковского типа манипуляций пригодные грудки чьи-то цепкие, пропахшие никотином и куриными испражнениями пальцы, и слышать, отцепившись посредством двух тычков да пары тумаков, ругань какая в ответ. А я, понимаешь ли, говорю на это, продолжает Майк увлеченно, стараясь чаще встречаться своими глазами с анютиными.
И сказать Майк по-разному мог. Мог и промолчать. Но сказал, сказал, да так, что мало ни кому не показалось и все потому, что героев, — не беда, что лирических, — не любят слабых, привыкли видеть их сильными.
Насколько Майк разобрал (разбирал не спеша и со смаком) в своим масштабом потрясающем разговора хаосе, с момента сдобренной поцелуями встречи завязавшегося между ними, первые дни, отмеченные жарой и морем, Анюта одного боялась, обгореть, и к каким только ухищрениям не прибегала, к каким только советам, раздаваемым зачастую абсолютно некомпетентными в знании метод защиты от солнца отдыхающими не прислушивалась: а иначе ведь нельзя ведь, потому что солнце там, с её ненадежных путанных слов, ослепительное в разгар лета. На просьбу Майка не быть голословной, выраженную про себя, Анюта, специально для него, изобразила загорелые до смешного плечики, которые Майк, будучи натурой вообще впечатлительной, оценил на «отлично». И все-таки, вопреки предосторожностям всем, она обгорела и две ночи, две бесконечные, мерещилось ей, ночи сряду не могла век сомкнуть от нестерпимого и вдобавок вездесущего зуда, а потом, спустя неделю, кожа сходила с неё шелушась, стружками. Одну из них, в качестве экспоната для домашнего музея, особенно длинную и витиеватую, Анюта прихватила с собой, тем паче знаменательный сей образец прикрывал когда-то мой животик, говорила она всякий раз, как только кто-нибудь из гостей, с должным вниманием изучающий экспозицию, вопрошал (немым поднятием бровей): что такое, дескать, это.
По рассказам Анюты (блаженно-длинные истории пред потрескивающими ветками костра в окружении непроницаемом лесной глуши, скрашенные благодушно мерцающим телевизором и тем немногим, что вокруг него понаставлено, понабросано), очень в тамошних краях ей было весело и только раз, когда сиюминутный незнакомец с перепоя полез к ней в постель, Анюта несколько приуныла и то не надолго, до оргазма.
— До которого, — не упускала она случая ввернуть, — ****ой подать.
Разумеется, Майку об этом знать необязательно. А он и не узнает — знает, возвращаясь в спасительный бред, где еловые, выглядывающие застенчиво из-за (никак не миниатюрных) домиков, непомерно малых для роли сколь либо существенного прикрытия, остроконечные пики отсюда, из удобной для разума ниши, кажутся в черноту темными. Явись, явись, какая есть, в чем попало иль мать в чем родила и не сочти крону пушистой липы докучливым излишеством пред облачным важным занавесом, как и тополя, уже побуревшие, что хранятся при въезде в невеликого размера поле, в центре которого — стог, и несколько копешек сена в сумасшедшем беспорядке разбросаны. Душистое же оно, как длинные чистые волосы с плеч спадают ниже, одолевая волшебной, ликующей тяжестью склоненную набок немного и на столь же мало откинутую назад голову, и волнующе мягкое, издалека — подмечено точно — еще влекущее, запоминающееся. Во власти божественного озарения вдруг становится видимым насквозь сложение губ, очень и очень наверно упругих по бедности изобразительного языка, оказавшего медвежью услугу Майку. Заметил ли кто? Сногсшибательной прелести шея распахнута будет спереди. Вперемешку с грустью безнадежные виды на совместный путь устремят помрачение на ясный по случаю разум. Бог в помощь. И развалившийся (не собрать уже) на диване Майк стиснул — не уточняя, чью — талию и, улыбнувшись изучающей со всяческих похвал достойным рвением выгоревшие волосики предплечья мухе, улыбнулся заново, не чужим заемным мыслям.
И не думая раздеваться с дороги, Анюта, пыльная, но торжественная, готовилась к предстоящему чаепитию. В малом отдалении, мечтательно щурясь, Майк следил за тем, как она, с ленцой помешивая серебряной — девятьсот семьдесят третей пробы, — ложечкой в заварном, говорит, что фарфоровом, блистательно-новом, обладающем внушительной статью чайнике, опрокидывала в него, кристаллик за кристалликом, претерпевший рафинирование сахар, и как брызги, пробужденные звучным падением, взлетая, парят на им присущие расстояния по таким затейливым траекториям, что следить не уследить за ними, не то что за ней. Знаешь, я тут подумала... Анюта вечно о чем-то думала, но не винить же её за это.
Чай удался горячеватым; под стать моему нраву, решает Майк. Окно бы открыл, душно мне что-то.
С улицы, сливаясь в однородный рокот, доносилось гудение машин, проезжающих с дозволенной скоростью в сорок километров. Иной раз — преимущественно вечерами при условии не дождливой погоды — слышались вскрики молоденьких барышень, и вопли грудных детей, тоже зачастую слышимые, конкурировали с ними на жалком уровне. Часы, чепуховая принадлежность любой квартиры, указали на шесть. Для сумерек рано. Тогда — для души.
Если ты родился (произведен был на свет), значит, это кому-нибудь нужно. Интересно (до боли в месте сведения ног), что из себя представляет этот загадочный кто-нибудь? Смиренное дитя — девочка-подросток — заходит в лифт, а с ней вместе — незнакомый хмырь, и на следующий день это смакуют газеты, как будто множественно-численный эпитет развратные облагораживает действия, а одинешенький извращенный — форму.
Помнишь, как мы познакомились? Как не помнить. Разинув пасть, ты поглощала сверх всякой меры пышный торт вкуса недавно взбитых в миксере сливок, по ребячьи, как и сейчас, слизывая плохо оформившиеся сгустки бежевого крема с миниатюрных игрушечных пальчиков, лишенных ординарной для превосходящей части сподвижниц твоих по полу длины чрезмерной коготков и лака, прибережем который на паркет. Когда ты вошла, хлопнув зачем-то дверью, хлопнув ею так, что, казалось, затряслись в эпилептическом припадке сами обои, а люстра, спокойная, как удав, ходуном заходила из стороны в сторону, швыряемая силой воли сквозь мутную призму дней, я, чтобы выкроить за присутствующими перегруженным столом тебе место небольшое, но удобное, с видом на клён и тополь, переместился, не отрываясь усестом от поскрипывающего табурета, готовый в душе на подвиг, пылающий грудью, лицом, узкой траншеей позвоночника, впадиной потной мышки и даже кончиками ресниц, — мог бы припомнить Майк. А теперь танцы, какими их хочу и тебе советую.
Левой рукой наблуждавшись сверх меры, вдосталь, значит, прирос Майк к анютиной талии — тонкой, как у осы, — забросил другую выше, туда, где пара угловатых лопаток прощупывалась сквозь слипшееся от пота платье. Анютины руки на плечи ложатся, как шеи лебедей — это руки милой. В предвкушении тепла, буйства голодной плоти, высшего напряжения жизненных сил, собранных, наподобие кулака, воедино, Майк вжимается в податливо-рыхлое тело довольно глубоко и успешно не менее, считает удары своего и соседского сердца, находит их, — как сам потом не раз сообщал с видом, располагающим, как минимум, к открытию жуткой тайны, — глухими, частыми, — шепчет Анюта в ухо, пылко в него дыша. Нельзя жить прошлым, шепчет она, задыхаясь в Майковых объятиях, нельзя жить прошлым (повторяет она, задыхаясь в Майковых объятиях), каким бы превосходным оно ни казалось. Сейчас тебе хорошо (блеснув волшебной проницательностью, говорит она), и поэтому ты не в праве думать о прошлом, ты должен наслаждаться данной минутой, в этом — залог счастья. По завидной юности лет Анюта не только не знала, но даже не догадывалась, что кроме отринутого ею по чем зря прошлого существует еще будущее, могущее наверняка страшить и навряд ли радовать; кроме того, она случайно или намеренно ограничилась рассмотрением благополучного настоящего, не всегда таковым являющимся. Кстати, заметим в скобках: (в приведенной поучающей манере выдержано большинство критических статей, крайне раздражающих Майка своим безапелляционным пафосом.) Ты меня еще по-второму разу спросила, но так, чтобы никто больше не слышал, как зовут гостей, а я с чего-то вдруг все имена их позабыл и с полминуты вспоминал одно, любое, а вспомнил сразу все. Вон того, — говоря, указал тебе на высокого широкого блондина с неприкрытой после недавнего посещения уборной ширинкой, — так-то; за ним девушку, после тебя красивую самую, и остальных, в порядке их расположения за столом, на глазах покрывающимся отбросами. Желая одного, постдождевой прохлады, мы пораскрывали окна и дышать стало несравненно легче, но из суеверного страха, сдобренного и другими, куда как более плотскими соображением, что тебе надует, увел тебя в соседнюю комнату с многотомным собранием сочинений заурядного пустобреха Хуана Карлоса на полках, разглядывал там — помнишь, на чем мы сидели? — твои ладони, ногти и запястья при обманном свете вечера; толком не видел, разумеется. Ты мне разъяснил — я и сейчас помню — значение белых, цветных и черных знаков на ногтях, показал какой-то крест на ладони, сказал, что он бывает у врагов родины, обратил заявление в шутку; когда, уже после, в затянувшемся не в тягость нам процессе танцевания, — а танцевали мы друг против друга, — держал ты мою руку, хотела я, чтоб и вторую взял, что я и сделал, желая в тихоря того же. Удачно сочетаясь с беспокойной музыкой, обоим нам, помнится, ненавистной, наши слаженные, восхищения заслуживающие движения, прерываемые лишь быстрыми подобиями пауз, встревающих меж песен как бы сами собою, естественным порядком, сходили за волнующе-красивые, явственно нежные, бюрюзово-оранжевые, а то и за печально-радостные, в мелкую брешь дверного глазка усмотренные. Когда и эта забава прискучила, я по нитке раздел тебя, милую, что при некоторых допущениях — ссылке на пьяный вид и сексуальную невоздержанность — сошло бы мне с рук, как в могилу со временем сходят. Располагаясь ко мне спиной, на коленях, упираясь острыми локотками в пол, вспотевшим лбом как о полотенце утираясь о штору, ты как-то уж очень чувствительно всхлипывала при каждом глубоком моем посыле, импровизируя, должно быть, этим несложным приемом вершину разогретого похотью чувства, а, упиваясь ходом незамысловатой игры с вероятным читателем, задавалась одним вопросом.
Чего посредством  передается стопроцентная узнаваемость? Из-за угла панельного дома в двенадцать этажей выходили и шли, больше все по одному и совсем уж редко группами, поворачивали навстречу и проходили мимо — чужие, холодные, незнакомые — а кто успевал заскочить в подъезд, оставался не понятым, — совсем как кратковременный дождь, зарядивший с ночи третьего дня настойчиво. Сухой асфальт почернеет, появятся лужи. Свисающие ветви березы сильнее свесятся под тяжестью мокрой листвы, зелень которой страшит и радует. Влажный воздух окажется несвежим, вдыхаемым с усилием. Одежда здесь ни при чем; черный верх и синие джинсы в жару не ахти какая примета; но движения ног и светлые длинные волосы; и полнится сердце радостью, и цветет на губах ироническая усмешка, и «опять начинается» (помню, помню слова!), и, казалось, не будет этому края. Опрометчиво, но кто мог знать?
Как и вчера, сегодня, завтра — встанет Майк рано, в излюбленной «современным» заместителем Майн Рида манере почистит зубы, потому что они грязные, примет душ, чтобы взбодрить себя, намылит голову — это для придания волосам шелковистости, и долго-долго простоит под колючими, острыми, напористыми струйками воды, самозабвенно любуясь точным своим отображением в начинающем запотевать зеркале. Кожа у Майка загорелая, а волосы полосами выцвели на солнце. Мускулистая грудь не испорчена порослью, довольно выдающейся на лобке, в промежности и на ягодицах — твердых, как антоновские яблоки и белее снега контрастирующие с отливающим бронзой копчиком. Крупным планом запечатленное отражение доставляет тихое удовольствие. так, думал прийти к какому-то соглашению со своим горем, еще не зная, что горю никакие соглашения не помогут. Излечить его может только смерть, а все другое лишь притупляет и обезболивает. Говорят, будто излечивает его и время. Но если излечение приносит тебе нечто иное, чем твоя смерть, тогда горе твое, скорее всего, не настоящее. И это где-то вычитано, также как и то, что кожа у Майка загорелая, а волосы полосами выцвели на солнце. Прозвенел телефон. Еще раз и еще один. Сработал автоответчик. Гром коротких гудков, заглушивших негромкий шорох, был ему ответом. На повторившийся шорох повернувшись, распознал в чем-то юрком мышь. Была она и крупной, и нахальной, и молчаливой, как неодушевленный любой предмет, и молнии быстрее прошмыгнув по плиткам изнавоженного пола, скрылась по лестнице этажом выше, опередив на тридцать две минуты (одно из развлечений — вскидываться на циферблат поминутно) облезлую, пестроватой масти кошку, заглянувшую было в подъезд и мгновенно, напуганную человеческим присутствием, ретировавшуюся к закулисному убежищу, неосмотрительно оставленному охоты ради. В половине же четвертого, поглядев на небо, можно понять, что рассвет начался. Звезды — пускай — яркие, выразительные, но воздух светлеет, воздух, и до того бойко, что к десяти пятого успеешь привыкнуть к мысли, что, имейся под рукой газета или книжка какая, без малейшего напряжения сонных глаз читать смог бы. Но неужели для того, чтобы вообразить рождение дня, надобно провести ночь (ту её часть, что после двух) в произвольных шараханьях по никогда не виданным досель улицам, заходя в манящие своим теплом, как Анюта Майка, норы подъездов, видеть грязные, испитые, нечеловеческие лица бомжей, так и уснувших на голых ступенях вповалку. Холодно это, холодно, идти по изведанным за ночь улицам, руками вцепившись крест на крест в собственные плечи, когда утренние, еще не протрезвевшие с ночи прохожие спешат кто куда, машин на дорогах мало, на отведенном для торговли пространстве покоится валом мусор и насколько же колоритней бы было, если бы собаки бродячие, кобели и суки, рыча, разгребали б его лапами.


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.