На кухне I-le 5
Примирение происходило на кухне. Собственно и не кухне, но в преображенной в таковую комнате, используемую дотоле лишь в качестве бильярдной, — завсегда в него не прочь перепихнуться были гости. Отрадно представлять, что там, где верховодили некогда страсть, азарт, амбиций зоопарк, варится ныне каша, зелень кромсается в салаты, и на десерт подаются фрукты, фасованные по пригожим стеклянным блюдам. Примирение происходило на кухне. Той самой кухне, где еще вчера обретался бильярдный столик, замещенный сейчас на плиту да посуду, вилки с ложками, тарелок груду, абы как распиханную по шкафам. Анюта здесь, она же там. Чистит картошку под производимое Майком шебаршание позавчерашней газетой патриотического, обожал который, толка, аккуратную подшивку коих содержал на дальней, считая от холодильника, полке. Как и все догадливые, Анюта чистит картошку держа нож таким образом, чтобы лезвие его помещалось под большим пальчиком недвижно, предоверяя суть вращения картофелине; витиеватой стружкой сползает темно-розовая кожица из-под ножа и пальцев на пол, — в сознательно предназначенную для сих плебейских целей тару в виде металлической желтой миски.
Устав неимоверно от газеты, но более от затянувшейся размолвки, Майк газету отложил и не спеша, стараясь не давать чрезмерную свободу чувствам, взялся, заложив (как любил это делать) руки за спину, расхаживать, но не из угла в угол, как это делают, напыщенно и гордо, самовлюбленные герои с отроческих лет осточертевших кинолент, а от окна и до двери, — открытой вроде как. (На подоконнике, в цветочных горшочках, весело произрастали герань и перец, причем герань завораживала бледными красными цветами, и не тупился скромно перец; какой-то увечный мазила, возомнивший себя последователем Пикассо, расписал «перечный» горшок незамысловатыми завитушками, очертания и взаиморасположение которых поразительно напоминало те, что остаются на белом листе бумаги после прикосновения к нему выпачканных в помаде анютиных губок. Точь-в-точь такие же Майк хранил в кладовке памяти, под надежной охраной старомодного сложения замка). Анюта, как ни в чем ни бывало, не обращая на него внимания, продолжала заниматься картошкой. Майк вежливо кашлянул. (Ну конечно же, чтобы привлечь его, внимание, к себе, и обнять, держать и тискать, от наслаждения неземного нарушая строгую последовательность разыгрываемого действия.) Безрезультатно. Алча соблюсти приличия, выждал минуты полторы, и кашлянул еще раз, болезненней и громовее.
Анютина реакция превзошла — причем значительно — наиболее смелые ожидания. Она отбросила ненужный уже ножик, вскочила, стремительным и для взволнованных глаз еле уловимым движением опрокинув его на пол, с табурета, распростерла в стороны вызывающе отважно оголенные путем обыкновенного закручивания рукавов руки и, в два шажка очутившись перед ошарашенным, добрым Майком, сомкнула их тесно на шее, разрыдалась и, сквозь слезы посекундно всхлипывая, глотала слова иным поэтам безвестным подобно — ложками.
Милый мой, любимый, причитала Анюта; милая, любимая, безоговорочно вторил ей Майк. Я подумала, что ты меня разлюбил и не отваживалась заговорить первой. А я подумал, что вместо того, чтобы раскрыть для меня объятия, ты, угрюмо передернувшись, с присущей тебе в иные, — не самые оптимальные в наших отношениях, — минуты ядовитой дотошностью заведешь ворчливо и мрачно: ну вот, сперва головой в газету уткнувшись сидел, потом, точно его ужалили или кнопку под жопу подложили, вскочил, как ошпаренный, заметался туды-сюды, а под конец — хрену старому на зависть — кряхтеть взялся — кхе-кхе, да кхе-кхе, — думал, будешь ты передразнивать, и я уже размышлял, не послать ли тебя, скажем, в ***, полагая, что на хуй ты и так порядком раз ходила, как вдруг запнулся — неприятно, в самое сердце (центр самый его) сраженный, запнулся, только сейчас заметив, что Анюта, выронив больше, чем на треть не дочищенную картофелину, но продолжая сжимать, от секунды к секунде крепче, нож, удивленными, полными страха глазами смотрит на него, и на какой-то миг Майку даже показалось, что в анютиных зрачках он различает собственное отражение, а учинив над собою насилие и пристальней вглядевшись, Майк в паническом, ранее никогда наведанном ужасе отшатнулся. Прямо на него, норовя проникнуть в мельчайшие закоулки мозга, зло пошевеливаясь, смотрел безумец, и безумец этот был он сам.
Отдадим Анюте должное: она сделала все, от нее зависящее, чтобы произошедшее казалось Майку сном, порождением утомленного заботами разума.
Когда Майк вдруг на нее двинулся, в движении его чувствовалась затаенная плохо угроза, и Анюта, её почувствовав, хватила, что первым попалось под свободную от ножа руку (этим первым попавшимся стала обозначенная ранее скалка), по макушке Майка, и звук падающего тела сопровождался изрядным шумом.
Многие потом не могла взять в толк, откуда у неё — по всем меркам изящной комплекции девушки — открылись вдруг силы, требуемые на транспортировку по полу волоком семидесяти пяти килограммового тела до кровати, помещавшейся в смежной с кухней комнате. Было над чем поломать им голову: сил хватило не только на транспортировку обмякшего и от того, пожалуй, еще более грузного трупа (ибо был Майк как мертвый), но и на поднятие его на кровать. Теперь Майк снова, второй раз в течение дня, спал, и наблюдая, с каким безмятежным упоением он это делает, Анюта задавалась одним единственным — но каким! — вопросом: что же с Майком произошло, а?
За ним и раньше водились кое-какие странности: одни Анюта распознавала сама, докладывали о других общие знакомые. Он, например, отличался предосудительной, в глазах Анюты, верностью своему слову и, коли уж дал, держал его во что бы то ни стало. ( Анюта помнила, как Майк, месяца за два до их знакомства, с расточительной щедростью раздавал обещания любому, кто ни просил, — очередь из просителей могла, не без надежды на успех, соревноваться по линии продолжительности с минутной, допустим, паузой, — причем, занимаясь этой своеродной благотворительностью, не забывал и об неукоснительном претворении обещанного). Также за Майком водилась скверная привычка никогда не опаздывать и приходить — куда бы то ни было — точно в срок или несколькими минутами загодя. Майк еще время от времени, обыкновенно изо дня в день, пописывал что-то в стол. Написанное от Анюты скрывал, не Бог весть куда пряча — под матрац скрипучей кровати, исполняющий по совместительству весьма почетную функцию супружеского ложа. Анюту совершенно не занимало, что он там такое пишет, но теперь, после только что случившегося, когда не стих еще накал переживаний, она ощутила, что любопытство идет на приступ и поэтому, влекомая им и еще чем-то непонятным, запустила под матрац правую руку, приподнимая левой край его; пошарив там, вытащила тонкую зеленую тетрадку, — из числа оставшихся у Майка со времен выпускного класса.
В целях устранения воображаемой пыли (пыль такого рода требует устранения в первую очередь), Анюта, надменно играя аккуратными ямочками, дула щечки, и порывисто выпускаемый воздух растворялся в океане родственном, забран откуда был, при этом губы Анюты, свернутые трубочкой, нервно вздрагивали, что само по себе или по другому как чертовски привлекательно, красиво дьявольски.
Вот уже и обложка не та — выцвела и помялась, — и герой не похож на прежнего, и вместо простора — стены, ряженные в минорные обои, и главное, главное что самое — ослабла былая уверенность в правильности пути, от которой зависело многое, если не всё. Ужасный, кошмарный почерк. Хочу рисовать портрет; мазками нелепой прозы, — и линия зачеркивания единяет шесть слов; в противном случае стоять им в конце абзаца. Но это прямое вмешательство. Даже хирург не в праве. На первой к началу странице, уняв в себе зверя, она прочитала нарочито игривого содержания признание, написанное по-французски, печатными буквами и как бы неуверенной, трясущейся рукой: J’ai possede maitresse honnete. В уголке листа прилагался фотографический черно-белый портретик молодой замужней женщины в шерстяной, распахнутой на груди, кофточке и улыбкой до ушей, делающей её похожей на блудливую девку, белозубо сияющую с обложки вдохновляющего издания, квартирующего на журнальном столике. Вторая страница была заурядно чиста, — только внизу, казалось, было подтерто ластиком, — зато смежная с нею третья выглядела исписанной. Самую малость, правда.
Должен ли я видеть астры? Смогу ли юдоль бренную извергнуть молча аль ярмо?
Свидетельство о публикации №201010100004