Часть Пустого

Я вспоминаю солнце, и вотще стремлюсь забыть,
что тайна некрасива. Тайна всегда некрасива...
 
 
     На границе сна, как часто в эти мгновения, он ловил себя на том, что не дышит. Думалось, возможно ли не заметить этого и умереть так? Безмятежно... безучастно.
     Он умирал. Собственно, он умирал уже давно, но то была его личная, интимная смерть, а тут она вылезла и разрослась, осознав себя в полном праве, паразитируя на больных чувствах.
     Суетливые, небритые землекопы чутко отмеряют время, как искушенный водитель точно знает, когда загорится зеленый свет, и нахально подгоняют: "Ну, прощайтесь, прощайтесь!.." Преувеличенно убитые горем дальние родственники скорбно похлопывают по спине обезумевшей вдовы и с тяжелым вздохом, с неловким бормотанием набирают пригоршни желтой земли. Суетливая, вычурная обстановка моих похорон угнетала меня больше неудобной жесткой подстилки и мерзкого смокинга. И разум мой целиком поглощен грядущей эпитафией.
    
     Часто, вываливаясь из сна, разбуженный будто бы мощным трубным ревом, я пытаюсь ловить в прыгающей комнате что-нибудь знакомое, за что можно ухватиться, затем только, чтоб не сойти с ума от страха, чья беспредметность только страшнее. Но успокаиваюсь. Все вокруг тихо, никто не кричал.
     За стеной монотонно и страшно выл рахитичный ребенок. Мать его, крайне неприятная дама с лицом утопленницы, служила у нас дворничихой. Страдая алкоголизмом, убирала она крайне нерегулярно. Сын рос оборванцем и, кажется, нездоровым. Присматривала за ним бабка, неприлично старая, с вечной кислой миной. В доме было много детей, и в большинстве все были ухоженные и вполне современные выродки. Этого же мне стало жалко. Не потому, что он терпел лишения или был некрасив, просто его одевали в точности как меня в его возрасте. Особенно зимой. Я видел на нем круглую "медвежью" шапку, обернутую бельевой резинкой, клетчатое пальтецо с таким же пояском, и даже те же чешские сапоги с дивной каучуковой подошвой с лейбачком на каблуке. Однажды на лестнице я увидел, как от них выходила женщина, в которой я узнал участкового врача. Эта, не помню как ее фамилия, она приходила и ко мне, и нынче я застал ее совершенно такой же, ничуть не изменившейся. Не знаю отчего, но я чувствовал ужасную неловкость при ее приходе, неминуемо оборачивающуюся ненавистью, когда мне в рот она совала чайную ложку, которую перед тем коварно требовала у меня же, чтоб осмотреть мое горло. Позже я взмолился не делать этого, и сам, обуздав неподконтрольные мышцы, разевал рот, выгибаясь, чтоб ей был виден алый зев. Она сильно косила, и меня пугал ее бессмысленный взгляд.
     Мое окаменевшее уже детство порой оказывается так близко, когда я лежу в сумрачной постели, проснувшись, или перед тем, как заснуть. Оно овеществляется тонкими гранями снов, вылезающих словно бы не вовремя, но, заметив их, я вытаскиваю за нить что-то еще, некие куски подкожной прошлой жизни.
     В то время мои родители часто ссорились, и меня до тошноты пугали исступленные крики из соседних комнат. Видимо, оттого, что это и происходило, преимущественно, когда я уже лежал в кровати, это застыло где-то в пустых складках сознанья. Хотя в родительских сварах преобладал отец, в сон проникала жалость к нему. Снилось, что я вижу отца в моей комнате, лежащим на шкафу. Без ног. Он, рыдая, просит подать ему костюм из шкафа. Я открываю шкаф, вижу его костюм и в брюках отцовы ноги. Снилось, как дерутся отец с матерью, и я качусь под дверь маленькой деревянной катушкой из-под ниток.
     Как иной графоман выдирает сочащиеся куски текста, и те вянут, гниют во враждебной среде, так я изымал частицы своей жизни, разглядывая их как самостоятельные единицы. Все вехи моей истории, остывшие в голове, отделены друг от друга неким внутриутробным периодом. И так, каждый случай, сам по себе посторонний, но по сцепленью связанный с главным течением, намечает новую грань спирального существования. И так, путаясь в рваных шелках слога, создаю себе новую, эпистолярную судьбу, полную, впрочем, горечи и утрат, словно бы требующихся для оправдания собственной смерти.
    
    
     Диск замер. Колонки, задействованные почти до упора, шипели и бормотали невнятное. Временами эфир вдруг становился как будто четким, и тогда слышались голоса и даже слова. Ассоциации возникали неожиданные. На даче, когда отец включал древний приемник, тот, казалось, ностальгировал и ловил нечто из времен своей юности. Вдруг слышался какой-то помпезный диктор, объявляющий о завершении уборочной страды, о результатах соцсоревнования. Сашу это подавляло, но как-то нежно, как тяготит одновременно ностальгическое и стыдное воспоминание отрочества. Отчего это чувство явилось сейчас, было неясно. Каждому человеку сопутствуют некие необъяснимые интимности. Психоаналитики полагают, что на этом они способны воздвигнуть определенные характеристики исследуемого. Страшно и подумать, как это можно рассказать, а если и случится, то как быть уверенным, что человек ПОНЯЛ тебя, ощутил, да хотя бы представил твое переживание. Нет, вздор. Это невозможно. Попробовал бы он описать как иногда, перед тем как заснуть лежа в темноте вдруг «видел» - глагол так же неточный - нечто смутных форм, всплывающее из хаоса глазной среды. Оно было наподобие рожицы, но сказать так значило создать неправильное впечатление. Так он назвал это для себя. На самом же деле это было нечто запредельное для визуального представления. Как сон. Не знаю, думал Саша, вероятно, кто-то способен различать во сне четкие формы, и даже цвета, но сам он припомнить такого не мог. Объекты, появляющиеся во сне имели только ЗНАЧЕНИЕ, все их действия, весь причинно-следственный механизм их был обездвижен немым определением, узнаваем, становился понятен, но уж никак не виден, слышен, осязаем, обоняем... И все реакции так же были лишь произволом мышления, как реакция на воспоминания. Эта рожа не являлась давно, с юных лет, с тех пор, когда сны имели кардинальное значение, в полной мере выражали страсти и чаяния того душного периода жизни. Но недавно она явилась вновь, и он приветствовал ее, как старого друга. Саша попытался, даже, заговорить с ней, но она, по обыкновению, пропадала, уловив малейшую манипуляцию глаза. Саша даже научился «вызывать» ее, производя определенные сокращения глазных мышц, но те быстро уставали, и кроме того в нем все еще жил укоренившийся в детстве страх окосеть, если подолгу держать глаза сведенными. Боже, чем же я был тогда, думал он. Что же это был за человек, имевший столь сильное влияние на свое подсознание и заносящий туда все, что ни попадя. Кошмарный, тошный мир страхов, зависимости и противоречивых вожделений. Саша не мог вспомнить ни одного радостного ощущения из детства, хотя точно помнил, что было их немало. Но зато подлость, безмозглая злость и неуправляемое стадное помешательство вспоминались легко и ясно. Что мы можем знать о жизни, пока не умрем...
     Саша закрыл глаза. Со временем, пятно от лампы стало зеленеть, все больше темнеть и пропало. Лес открывался ему, он все глубже вдавался в его разверзнутые внутренности, зелень влекла, прекрасная и понятная. Как же здесь хорошо пахнет, как губительно прекрасен этот чистый плотный воздух. Саша двигался по лесу, и вместе с ним двигалась и невидимая жизнь, орошая его мелодичным потрескиванием и теплыми запахами. Со всех сторон окружало радушие и приветственные жесты. Почему он так внимателен, почему? Почему мне?.. Да чего я, в самом деле... Насторожился, сузил глаза, как ожидающий привычного пинка приютский волчонок в большом новом доме. И он расстался со своей оболочкой, лишился ее в мгновение ока, будто и не было ее вовсе. Он плыл, окутанный водяными испарениями, исходящими от нагретой травы, он поднимался вместе с воздушными токами, внушал себя дятлу и спускался в крону сосны. Дятел методично вдалбливал его дереву, и он кружился в его кольцах, шелестел под корой, сбрасывал мертвые ороговелые листья, измельчался в труху и ведал себя жучку. Тот пояснял его, спустившись, мокрой земле, уверял ее, и та, поддавшись уговорам, вдыхала его, смакуя нёбом, и мутными струйками пускала в волны озера. О, как здесь было свободно, как широк стал горизонт. Ниже, ниже, спускался он в глубину, куда манила прохлада. Она была так приятна, и он пил эту чистую прохладу, наслаждаясь диффузией; но неожиданно стало темнеть и стало холодно, и вдруг вспомнилась мама. Он заплакал и захлебнулся.
     Судорожно вздохнув, Саша проснулся в комнате, лежа на диване. Сердце металось и корчилось, словно болтаясь подвешенным. В горле, в глазах и висках бухала кровь, и тянуло в груди. Колонки снова транслировали бессмысленный шорох. Пошевелиться казалось безумием, но он все же поднял голову. В глазах вовсе потемнело, и он уронил ее снова.
     Саша успокаивался. Что происходило во сне - не узнать. Никак. И лишь непонятная, беспредметная тоска выглядывает из-под облупленной краски памяти. Рассматривать, расковыривать ее чревато. Скорее заклеить ее праздным плакатом-пафосом, криво усмехнувшись над нехитрой фантазией. И Саша запустил диск заново.
     Наверное, только к старости человек начинает воспринимать воспоминания как капитал. Ныне же, растревоженное прошлое только окатывает жгучим чувством утраты. Может, и нет в жизни абсолютного, чистопробного счастья: оно всегда разбавлено неминуемым горем конца. О, если бы человек не умел так искусно лгать, это было бы невыносимо! Ложь, она лишь равнодействующее сил, действующих между людьми. Равно как и между человеком внутри. Убей ложь и ты возвысишься. Но что ты будешь делать там один? Ведь и мудрость лжет, руководствуясь мудростью же. Ницше, кажется, говорил: "Неспособность ко лжи еще далеко не любовь к истине. Застывшим умам не верю я. Кто не умеет лгать, тот не знает, что есть истина!" Но, теряя восприимчивость к вопросам, исходящим изнутри, не воспримешь их и извне. На самом деле вопрос - это счастье, удача: когда все ясно - все мертво, черно, тускло. Хотя, чтобы правильно задать вопрос, надо знать большую часть ответа.
      
     - Кысь-кысь-кысь, - позвал Саша.
     Прислушался. Ничего. Ах, славно было бы погладить сейчас Пушу, и чтоб она потарахтела, лежа у меня на животе. Где она залипла, думал он, наверное, опять в шкафу дрыхнет, обезьяна. Сквозь щель в летних занавесках видна была мерзость, разворачивающаяся за окном. Ветер с натугой гнал по диагонали липкий мокрый и мелкий снег. На американском клене дрожали гнилого цвета гроздья летучих семечек. Страшно было и подумать - выйти в такую погоду из дому. Удивительно, как иллюминация меняет настроение. Час назад, перед рассветом, подсвеченное с одной стороны, благородно синего цвета небо внушало неколебимую уверенность в ценности грядущего дня, в бодрости, с которой следует приниматься за любое дело. И что теперь. Или я проспал дольше, - Саша взметнулся, разыскивая глазами часы, - нет, все в порядке. А, все равно сегодня из дома не выйду, обреченно вздохнул Саша, параллельно отметив знакомую уютность своего решения.
     Старчески кряхтя, Саша поднялся и побрел к окну. Неясный сдвоенный силуэт медленно двигался по заснеженной дороге, отгороженной серым бетонным забором от дворика, вытекшего из окон и подъездов пятиэтажного дома. Две молодухи пошли, подумал Саша, глядя сквозь стекла, различив двух молодых особ. Бледно-синее пятно их целеустремленно перлось сквозь снежную хлябь, казалось, точно зная, куда и зачем. На самом же деле все было иначе.
      
     - Кыса-кыса-кыса, - снова позвал он, - да где ты, чертовка!
     Саша стал прохаживаться по комнате. Он метался из конца в конец как зеки ограниченные в перемещении, снуют туда-сюда на прогулке. Доходил до окна, смотрел в него, задержавшись на мгновение, потом снова шел к противоположенной стене. На пути своего движения он посматривал, клоня голову, направо. От окна - это был выключенный телевизор, выгибающий отраженную комнату, а изредка выглядывающее солнце отсвечивало пыль со следом пятерни, к окну - старая, прабабкина еще, икона, небогатый жестяной оклад, помятый с одной стороны. Лицо бога выражало скорбь, видимо, тяготясь заведомо известной судьбой своего создания. Саша заложил руки за спину и сгорбился. Обзор его перешел чуть ниже, и теперь он разглядывал колесики кресел и ободранные ножки шкафа. Неслышно появилась Пуша. Она кротко села у двери и стала с непониманием таращиться на Сашу. Он заметил ее, подошел и, присев на корточки, принялся с усилием гладить ее от головы к хвосту. Пуша каждый раз выгибалась под рукой. Потом она выгнула спину, потягиваясь, понюхала и потерлась о безвольно повисшую Сашину руку, лениво куснула ее и устремилась к окну. Саша проследовал за ней, и они стали вместе глядеть на стаю галок, устроившихся под окном клевать остатки ягод со старой рябины.
      
      
     Уже трижды он приглашал меня вечерами. Обычно в ресторан. Похоже, он пытался подпоить меня, и с явно матримониальными намерениями. И каждый раз сам напивался. В хлам. До того, что мне приходилось волочить его на себе. Перед тем как напиться, он всячески пытался увлечь меня своими изысканиями на почве анализа русской драматургии, и ему, быть может, это и удалось бы, не пригласи он меня однажды на свой спектакль. О, боги, свет не видывал еще такого! Немыслимо было проследить его реакции. Порой они просто изумляли меня, и я поначалу принял их за талант, бьющий в стены тесного традиционного искусства. Должно быть, бухгалтер из сельпо с более вдумчивым артистическим равнодушием смог бы произнести его – «Вот как... Отчего же?». Этот же издавал эдакий надрывный рык, декламируя скромную строчку, что, казалось, даже суфлер краснеет от неловкости за эту кукольную мегаэстетику. Обманывала некоторая противоречивость в его поведении, что обычно я принимал за оригинальность, за расточительную больную душу. Кроме того, он был довольно красив: гибкий, с вороной челкой и многоцветными глазами. Он был достаточно начитан (точнее просто набит всевозможными хрестоматийными вырезками), совсем не заносчив, когда разговор касался его игры, и деликатен, что, при прочих равных, я принял бы за ум. Мне казалось, что он томится будто бы навязанным ему бытием, которое, со временем, стало определять сознание. Казалось, что он умный и утонченный, несчастливый (как водится) человек. Даже теперь я не думаю, что он создал свой образ, не полагаю его умелым пройдохой. А кажется мне, что он просто феномен, изысканная шутка природы; разумеется, от того не менее мерзкая, но все же. Вся привлекательность и даже утонченность его образа не что иное, как бессознательная мимикрия. Умудренность опасна. Она даже дальше от мудрости, чем ограниченность. Умудренный глупец, хам и проходимец - это же страшное дело! Сколько раз я по пунктам определял для себя проявления «истинного» ума. Столько же я игнорировал их, доверяя обманчивым маскам. Кроме всего прочего, я тяжело переживал низвергнутое обаяние, которое, вместо нейтрализации, обратилось в омерзительные ассоциации, совершенно неясной природы. Я вспоминал вдруг, как однажды, будучи еще маленьким, лет пяти, стоя в очереди за квасом, я был страшно напуган мерзким стариком. Он стоял через одного впереди меня, взял маленькую и пил, проливая мимо рта. Глаза его, жутко увеличенные толстенными линзами, смотрели в сторону, в то время как он пошел прямо на меня и вытер руку о мою майку, пребольно ущипнув при этом. Это было так дико, что я не успел даже толком испугаться. И только потом, когда подошла очередь, долго не мог составить продавщице свое требование. Омерзительно тряслись губы и руки, и кололо на языке. Тот старик и после встречался мне. Размытое, словно не в фокусе, черное лицо, черный открытый рот, черные пропасти глаз за чудовищными увеличительными стеклами. Всякий раз казалось, что страшные линзы направлены именно на меня, и идет он, прямиком рассчитывая сбить меня с ног и непременно ущипнуть, больно и гадко.
      
     В тот день он привел меня на ужасающую квартиру. Это была какая-то декорация для мертвенно унылой, жестокой пьесы Достоевского. Убогий узор обоев со светлыми прямоугольниками и овалами некогда висевших картин или фотографий, облупившаяся рама с неимоверно пыльными непрозрачными стеклами, два жестких стула, да некое подобие топчана, укрытое джутом. В углу, на одном гвозде, неопрятной кучей висел ужасно пыльный парчовый гобелен. Сложный мозаичный паркет, исполосованный царапинами, и ужасное, с вялой резьбой, пианино при канделябрах, на которых сохранился архаичный воск. Боже мой, где я?! - подумал я, - или когда я? Ну, где вы такое еще видали? В кино, конечно, только там. Преступление и наказание. И я гадал, чего я такого сделал. Оглядевшись, я прошел в другую комнату. Там было все то же. Мебели не сохранилось, но зато висели тяжеленные бардовые портьеры, оберегающие дверь, за которой оказалась кладовка со скелетом манекена для пошива мужской верхней одежды, на котором висел наполовину съеденный молью тулуп. Все было мертвое и молчаливое. Какая-то непостижимая консервация отгородила эту квартиру от времени, врывающегося в быт. Неимоверным образом бесценная жилплощадь осталась нетронутой реестром. Выбивался из общей картины только на спех сбитый топчан, намного более современный, чем что-либо вокруг.
     Вернувшись в (надо думать) гостиную, я застал его сидящим на одном из стульев. Он, по собачьему, вопросительно наклонил голову. Я промолчал и отошел к окну, подыскивая место где бы сесть. Но любая плоскость в квартире была покрыта толщей пыли; о топчане вовсе страшно было думать. В конце концов, я так и остался стоять.
     - Зачем мы пришли сюда? - спросил я, как мог, безразлично-устало.
     - Ну, не знаю...
     - Может быть... - и скабрезная пауза.
     Я предполагал это, но меня занимала его игра. Я наблюдал за ним, как привык смотреть на него в театре. Он не замечал этого: наверное, он все таки глуп. Или же самоуверен, что, в конечном счете, является причиной первого. А может и следствием, кто его знает.
     Я молча смотрел на него. Чувства мои были сметены. Признаюсь, я все еще обдумывал дальнейший ход событий. Но долго раздумывать мне не пришлось. Он все сделал сам. Он незаметно оказался вплотную ко мне, гоня мне в лицо несвежий воздух. Я не смог смотреть ему в глаза, отвернулся и стал рыться в пачке, выуживая сигарету. Сунув сигарету в рот, я посмотрел на него. Он поднес зажигалку, но зажигать не стал, и тогда я почувствовал его руку под майкой. Я немедленно перестал думать и махнул рукой, задев его по лицу и по руке с зажигалкой. Та улетела и юркнула за топчан. Не знаю, пытался ли он скрыть неловкость, чему трудно поверить, или же просто испугался за свою зажигалку, - он бросился к стене. Топчан оказался основательный, и отодвинуть его ему не удалось. Побегав по квартире, он где-то нашел рейсшину и стал возить ею под топчаном. Я же воспользовался своей зажигалкой и закурил, наслаждаясь первой за день сигаретой, немедленно отозвавшейся во всем теле колючей истомой. Картина, ранее расплывчатая, стала мне ясна, как озаряет, подчас, маловажный факт. Повозив рейсшиной под топчаном, он выкатил оттуда россыпь дряни, похожей за окаменевшие фекалии, и стал шибко рыться в ней, выискивая свою зажигалку.
     - Чего ты руками то машешь? - осведомился он, поднимаясь с колен.
     - Ты весь в говне. Отряхнись...
     - Дьявол! - с сердцем гаркнул он и принялся чистить брюки.
     Затем он встал и некоторое время стоял, молча глядя в пол. Я курил, стараясь застилать его силуэт дымом и приспущенными веками. Он поднял глаза и уставился на меня, как мне показалось, с некоторым испугом. Играл, шельмец, разумеется, играл.
     - Сашенька, лапка, - воздев руки к небесам, с напускным трагизмом возопил он, - я же знаю... я ведь нравлюсь тебе. Отчего ты такой...
     Здесь он сделал жеманную паузу и рванулся ко мне, распростав руки. Ах, как я ждал этого. И я сделал то, о чем мечтал уже десять минут - я выкинул вперед руку, и тыльным ребром ладони врезался ему в горло. Он рухнул и захрипел. Голова его раздулась и сделалась красной. Я был счастлив.
      
     Слуги! Отрубите ему туловище!..
      
     Похожу по улице, посмотрю на мокрых от стаявшего снега людей, на их беззлобные сейчас, расплывшиеся акварельные лица. Еще мертвая, но уже лопающаяся от нетерпения земля. Ветер, незлой, сменивший маску лиходей, облетает владения, доносит дальние слова, порой, приукрася их в своем порывистом стиле. Кто-то знакомый: посмотрел и отвернулся. Не узнал... Да и можно ли меня узнать. Сам бы себя не узнал. Да и не хочу. Хочу навсегда избавиться от надоедливой мины, навязанной существованием в букинистическом обществе себе подобных, но почему-то таких непонятных, неблизких. Странное это время. Гнетущее. Всем своим видом показывающее свою непредсказуемость, готовность уничтожить или превознести в один миг. И в тоже время так ласково сообщает оно мне некий новый приятный импульс. И я остаюсь сидеть, лишь пуская свой дух по свету в поисках. А когда он возвращается, глажу его как кошку, успокаивая, и когда он немного перестает трястись, вопрошаю его, каков же он, как далек он, мой дальний предел? Но безмолвен он, или спит уже. Намаялся, тяжело ему. Пусть спит, я все узнаю сам.
     О, что за ночь! Как пьянит воздух! Как широк, раздирает ноздри спектр его волн. Как славно они катятся по мне, словно придонная вода, заботливо и неуклонно снимающая слой за слоем с зачерствевшей души, сообщая нежные колебания, подставившему ей шершавый бок камню. Всеобщий расцвет уже не остановить. Неумолимо рвет он изношенную одежду, обнажает плечи, и бурно, с осадком взаимодействует с хлынувшей на поверхность кровью. Всеобщее красное и мутно-зеленое лезет в глаза, в уши и нос, разит в самое сердце. Невыносимо яркое, тайное, такое недолгое, но оставляющее самые глубокие борозды, время. Кажется, переродившийся ветер утвердился у меня под ребрами. Жарко дышит и остро царапается время от времени.
      
     По-прежнему в глазах лишь отблески вчерашнего, как на малочувствительной пленке: возникают и сразу же умирают, каменеют, то ли виденные, то ли рожденные воспаленным сознанием, картинки. Господи, да я ли это? Кто бы это ни был, я в нем, и я в нем кстати. Пусть мне ничего не покажут, главное, руками я уже завладел.
     Ч-щерт, как же заткнуть это радио. Передают какую-то пионерскую зорьку. Маша ела кашу, мама ела Машу...
      
    
     Корчась от бедноты лексикона, Саша, наполовину жестами, силился объяснить польскому таможеннику назначение полой псевдокниги, обнаруженной тем в кармане (и это, надо полагать, наиболее подозрительно) чемодана. Он купил ее на границе, в Бресте. Первоначально там, в полости покоилась бутылка довольно дорогого бурбона, но в дороге она скоро опустела. Тара так же не сохранилась. Таможенника нисколько не задевал тот факт, что подозрительная полость была пуста. Отложив в сторону неуставной предмет, он придирчиво осматривал остальной скарб. Сзади недовольно гудела очередь. Саша обречено вздыхал.
     - Щто ета? - грозно вопросил таможенник, показывая Саше, найденный им инсулиновый шприц.
     - Это шприц. Ну,.. сириндж... У меня диабет.. диабетес. Вы понимаете?
        Таможенник не ответил, но отложил и шприц тоже. По-видимому, он утвердился в своих подозрениях.
     - Пождай сдес, - велел он Саше, указав на стул напротив прилавка.
     Саша, скорбно вздохнув, уселся и стал рассеянно рассматривать очередь. Вялый, светловолосый красивый скандинав курил черную короткую трубку и рассеянно хлопал белыми ресницами. Пожилой, но необычайно активный, просто таки сияющий джентльмен крутил головой во все стороны, временами протягивая: «Яяаа..» Две очень похожие тетки, одинаковой уверенной комплекции, с одинаковыми коровьими глазами, отчаянно жестикулируя толстыми руками, одинаково трубными говяжьими голосами перебрехивались со стоящей перед ними старухой. Одновременно они нажимали на соседа сзади, погоняли нерадивого таможенника, решившего уморить добрых людей, сетовали о несносной погоде, и еще бог знает, что неслось из их разинутых ртов. Они были здесь и везде, их было так много, как и должно быть хороших людей, они все ширились, росли. Со временем, они стали заполнять и заполнили собой весь зал, и Саша стал задыхаться, закашлялся и очнулся. Опущенному взору предстали начищенные до блеска туфли при синеватых обшлагах форменных брюк. Мгновение Саша был в замешательстве, но потом все прояснилось, и он поднял голову. Тот же таможенник терпеливо ждал, и теперь обратился к Саше. Говорил он по-польски, и Саша снова заметил какой чудной все же этот язык: все как будто понятно, но вместе с тем невозможно запомнить ни одного слова, не говоря о том, что бы различить письмо. Тактично, витиевато, но неуклонно, солдатик давал понять, что Сашу не пустят в Польшу. Почему? Что это значит? - воспламенился, было, он, но отчего то внезапно остыл и даже задумался. На лобі в нього видно тяжку роботу мислі, - как-то не к месту вспомнилось; вероятно, выдержка из торопливых речей бабушки, западно-украинской пруссачки. Некоторое время он сидел, глядя прямо перед собой, и разглядывал блестящие пуговицы с орлами.
     - Где мой багаж? - наконец спросил он.
     Таможенник радостно выдохнул, поднял Сашу и, тактично поддерживая его под локоть, повлек за собой. Теперь он говорил радостно, быстро, и уже не заботился о том, чтобы быть понятым. Он просто смазывал положение, стараясь придать обтекаемые формы Сашиной мысли о неминуемом перемещении. Но за кротким, услужливым и извиняющимся щебетом, торчит, не скрываясь, осиновое острие неуклонной (кафкианской) угрозы.
     Некая необычная, противоестественная даже, тишина противоречила утвердившемуся фону, и Саша оглянулся на свою бывшую очередь.  Многоголосое дыхание ее тотчас возобновилось. Тетки, как заправские наркокурьеры, напустили на себя брезгливого равнодушия, изредка метая испуганные взгляды на удаляющую пару. Оставшийся солдат с привычным беглым вниманием водил глазами по четкой траектории от прилавка в паспорт, от паспорта в лицо, от лица к штампу и наново, далее.
      
    
     Что-то всплывает в голове, мечется под закрытыми веками.
     ...Прохладная ночь после душного суетливого дня, невесомая прозрачная занавеска гладит по лицу, обозначая его силуэт в неверном свете, чуть колышется на открытом окне. За ним плотный, набитый теплыми запахами воздух, влажный, дышащий солью с невидимого моря. Равномерно, словно следуя восточной гимнастике, вдыхаю влагу. Стою у окна долго, долго... ночные огоньки сплетаются в замысловатый узор, порой сплетающийся в знакомый силуэт; и тогда я говорю что-то, но не успеваю услышать, бриз срывает с уст слова и уносит, как пыльный хлам. Я отхожу от окна, медленно, потянув за нитку, спускаю на землю свои мысли, иду босиком по шуршащей циновке, звякает о стеклянный столик пустой стакан, лед по инерции возится в нем еще мгновение. Я сажусь на кровать, падаю, медленно, медленно, опускаюсь на простынь, на подушку, и сейчас же шипят в носу слезы от того, что здесь нет кого-то, кто был еще мгновение, один вздох назад, кто, кажется, только что ушел, вытянув за собой шлейф аромата и тепла. Частички его еще висят в воздухе, еще виден дрожащий свет у двери, в которую выскользнуло счастье. А может, здесь никого и не было? Я, наверное, все придумал. Да, наверное... наверняка. Ну и что ж. Ну, придумал, но ведь так бывает, так МОЖЕТ быть. И я лежу, постепенно умиротворяясь, пытаюсь запомнить ускользающий аромат, но стоит сунуть нос в подушку и дрожь вновь пробегает по коже, чую волосы, бархатное ухо, шею с двумя пологими струнами сухожилий и запах... запах, запах, полученный мной за многие ночи, выделенный из мела обыденности, образовавшийся в голове, и только потом в носу, запах того, кого я еще не знаю, никогда даже не видел, но о ком я непрерывно думаю, блуждая среди суетного интерьера моего воображения. Испытав счастье, наверное, естественно стремиться вернуть его. Но то, что наиболее естественно - наименее приличествует человеку, не так ли?
    
      
     В сторону шла запущенная колея, сплошь завешенная лапами елок. Покрутившись на месте, Саша пошел по ней, но скоро отвернул: идти стало трудно, каждый раз нагибаясь. Он присел на корточки и неожиданно открыл видимый простор, образовавшийся в нижнем ярусе ельника, где не было подлеска на усыпанной иголками земле, и не было низкий ветвей. Приятно было смотреть сквозь пыльный полумрак, густо и свежо пахнущий. Саша довольно долго просидел так, по временам поворачиваясь, как перископ. Иногда терпение вознаграждалось мельком увиденным зайцем. Несколько белок вдруг оказались очень близко, так, что Саша даже перестал дышать. Белки, видимо семья, волокли странный ком, скатанный, будто бы, из листьев. Ничего такого прежде не видывал. У Саши затекли ноги и он, намерясь бесшумно переменить позу, попытался передвинуть ногу, но та, неверная, подвернулась, и Саша повалился на землю. Белок тут же не стало. Странно, ком тоже исчез, хотя был довольно велик, соразмерно с беличьими габаритами. Саша поднялся и побрел назад, к перекрестку.
     Скоро стал виден серенький кургузый силуэт пансионата. Сквозь грязноватый, кустистый лес он смотрелся ветхой избенкой, хотя и состоял из вполне железобетонных панелей. Теневая сторона, вопреки ожиданию положенной перспективы, отсутствовала. Саша пустился в праздные размышления о рефракции и дошел уже до нетрадиционных измерений, когда, подойдя ближе, распознал на невидимой стороне чудовищной густоты плющ. Он совершенно скрывал стену, и в неверном свете вовсе поглощал все лучи. Ближе к пансиону возник решетчатый забор. Отсутствие какой бы то ни было видимой прорехи неожиданно опечалило Сашу, стало казаться проявлением враждебности чуждой среды. Однако свойственное всем флегматикам ощущение социальной энтропии в этот раз не стало терзать его, и он принялся решать в какую сторону начать поиск калитки. Наконец, он двинулся вправо, поглядывая на зарешеченное пространство. Из-за здания показался дуб, огромное дерево достойное лукоморья. Саша приник к ограде, рассматривая сказочное растение. Увы, следов легендарных существ не обнаружилось. Не было даже цепи. Но зато на нижней сухой ветке висела черная еденная шуба. Верно из кошатины, подумал Саша, во весь рот улыбаясь. Вытоптанная площадка вокруг дуба имела так же длинный стол под навесом и некое подобие летней кухни. На лавочке сидела, скрючившись, сухенька старушка. Было довольно далеко, но Саша различал в руках ее, покойно лежащих на коленях, какое-то серое копошение. По ходу движения, на пути взгляда стали какие-то неопрятные кусты, и старушка исчезла. Пришлось пройти еще довольно далеко, прежде чем калитка таки обнаружилась. На входе никого не оказалось, и Саша прошел на территорию пансионата. Ветхая староверская аккуратность, удивительно, непонятно как овила вполне современные строения. Вообще, пансионат казался довольно обособленным. Дивная тенистая аллея, по обе руки от нее небольшие пролески, или напротив - небольшие проплешины, во всяком случае, зелень была распределена чрезвычайно гармонично и способствовала отдохновению глаза. Видение, - мелькнуло и исчезло, - лишь слабый намек на контуры тела, вспышку красок, волшебное лицо. Саша остановился, и вслед за растаявшим образом постепенно растаяла и уверенность в том, что он видел что-то. Ах, как славно, подумал он, очень хорошо. И направился к дубу. Среди редких старых лип грунт был вполне прогулочный, и Саша, не глядя под ноги, ориентировал себя на мелькавшую впереди обеденную полянку, где должна сидеть старушка.
     Сзади зашуршали шаги, Саша обернулся и увидел, неожиданно близко, человека, мужчину, ладного, сухощавого, в старомодном широком костюме. Лишь глазами он выдавал то безумие, что готовилось к выходу. Он раскрыл рот и так стоял некоторое время. Наконец, он заговорил.
     - И тут мало теоретической подготовки, недостаточно модельного кондиционирования - надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять, наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту, некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был... И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а потом разбираться.
     - Вы полагаете? - иронично отреагировал Саша.
     Но ответа не последовало. Мужчина смерил его презрительным взглядом, поморгал, словно вспоминая, что только что сказал, и мягким шагом двинулся прочь. Отойдя немного, он, про себя, взмахнул рукой, воскликнув: Всякий дурак.., и зашагал шибче. Отойдя еще, он испустил, уже почти неразличимое: Voyez vous ca (подумать только)! Саша расхохотался, и унылый пансион представился светлее.
     Подойдя ближе к поляне, Саша увидел ту самую старушку. Она сидела все там же, и небольшим куском бечевы забавляла сидевшую у ее ног серенькую кошку. Старушка водила бечевкой у нее перед носом, до тех пор, пока инстинкты кошки не начинали преобладать, и она, оставив свою грациозную позу внимания, не принималась махать руками. Вдруг, старушка судорожно глотнула воздух и, внимательно осмотрев свою кисть, с укоризной уставилась на кошку. Далее последовала довольно комичная сцена нравоучения, где старушка внушала кошке, как следует обладать ориентацией своих движений, и какой этикет следует блюсти, пусть даже в игривом, общении с вышестоящим. Кошка внимала, потупив взор на предмет: не могу с вами согласиться, но спорить, тем не менее, не стану. Видимо, какие-то представления об этикете у нее все-таки были.
     Невежество и пустословие, томящие Сашу в местах, подобных этому, всегда главенствовали над впечатлениями уединения и покоя, мешали отдохновению и навязывали строгий тон мыслей. Случалось, встретив кого-то из знакомцев, он не испытывал должного подъема, и подчас обижал их рассеянным вниманием к их утехам, которыми те пытались его увлечь. Докучливые соседи пытались по-своему развеселить, навязчиво внимательные хозяева норовили вовлечь в круг светской суеты, и толковали вялые Сашины отговорки нарушением своего доморощенного savoir vivre (светского такта). Размышляя таким образом, Саша решил еще погулять по окрестностям - там-де будет видно. Но, надо сказать, его уже давно заметили. Старушка, незаметно выпавшая из поля зрения, вдруг, обнаружилась совсем рядом. Она тактично кашлянула вслед Саше, чего он не заметить себе позволить не мог. Он обернулся и поздоровался. Старушка изменилась в лице, сразу посветлела, стала кланяться и скороговоркой перечислять все блага, предусмотренные в ближайшее время. Вероятно, подумал Саша, она меня с кем-то путает. Но скрыться, уйти от такого потока радушия представлялось невероятным, и он следовал приглашающим жестам.
     Две кошки геральдического вида - угольно-черная и розовато-белая - жеманно фланировали по столу, огибая тарелки. Бабка шуганула их подвернувшимся валенком. Звякнули осколки. Кошки с безумным ревом ринулись под стол. Эти, верно, приблудные: как она их, - вспомнил Саша давешнюю идиллию.
     Разыскали хранительницу, и Сашу представили ей. Виктории Прохоровне можно было дать лет сорок. Длинная юбка с воланами, обесцвеченные локоны, интальо, зонтик - претенциозная картинка Бенуа. Этот стиль вымирающего провинциального дворянства здесь явно и умышленно культивировался. В каждом из местных отдыхающих - научных работников - заявляла о себе его характерная черточка. Кто-то стягивал на груди фантастических размеров цыганскую шаль. У кого-то болталась за плечами изысканная соломенная шляпа. Кому-то достался нелепый веер из перьев.
     Пока Виктория Прохоровна, близоруко щурясь, заполняла бланк, Саша успел затосковать в этой убогой комнатенке. Вспоминался родной, некогда, отдел, его пыльные окна и не менее пыльные, ненавистные цветы на подоконниках. Вид на другое такое же здание и железнодорожное полотно. Праздное убранство видов на календарных плакатах оттеняло кубизм остального пространства. Типовые тумбочки и шкафы; столы с аппаратурой казались единственной отдушиной, пестротой радующей глаз. Вся обстановка, известная, как досконально известно каждому строение опорно-двигательной системы у кур, созданная, как будто, что бы похоронить человека в покое и безмятежности. Здесь было все то же. Из настенного репродуктора Смоктуновский изрек: Мне с-скушно, б-бес! Далее разразилась эфирная буря из вздохов и шипения, и затем: Всех... утопить! Но вместо бурной овации радио погрузилось в безмолвие. О, эти невероятные, какие-то нечеловеческие паузы, присущие исключительно этой волне, были хорошо известны Саше. От них веяло все той же затхлостью, холодом гробовой бухгалтерии, мушиной канцелярской тоской, и чем-то они напоминали образ маленького чиновника с мертвым лицом. Репродуктор все еще безмолвствовал, когда Виктория Прохоровна поднялась - Саша так же вскочил - и, протянув ему листок, указала неполнозубой улыбкой к двери. Саша скоро поклонился и вышел. За дверью ждала уже другая старушка, цилиндрическая, с мощным торсом, укрытым мохеровым шарфом. Ожившее радио кинуло вслед удаляющимся: Как будто тяжкий совершил я долг, как будто нож целебный мне отсек страдавший член!..
    
     Пауза паука, сердечное затишье.
      
     Сквозь пробел в шторах в комнату проникал сложной формы луч, в котором возились пылинки. Саша сел в кресло, закурил, и внутри луча мягко и призрачно закачались складки дыма. Саша читал, запрокинув одну руку за голову. Книга не читалась. Он все время ловил себя на том, что перемещается в выстроенном книжном пространстве самостоятельно, бездумно поглощая знаки. Спохватываясь, он искал место, в котором разошелся с повествованием, и читал заново, пока не съезжал вновь. Возникающие образы строились на знакомых ландшафтах, личные ассоциации образовывали динамику, подчас, мало связанную с реальным текстом.
     Под стремительными линиями высотки с мозаичными стенами, стоял он, щурясь на выцветшее небо. Ослабший за весну ветер гладил лицо. Упоенное послеполуденным отдохновением, тусклое солнце поддалось общей дреме мертвого часа. Ждать дольше было, наверное, глупо, и Саша тронулся вдоль глухого красного забора, разглядывая антикварные трубы на другом берегу. На гранитном прилавке, устало прислонившись, раскладывали нехитрую трапезу двое оборванцев. Голуби поодаль, нетерпеливо мотая шеями, вышагивали, ожидая своих крошек. Саша двигался размеренно, все поглядывая, полуоборотясь назад, туда, где стоял только, и где в траве все еще дымился его окурок. Вдруг он увидел, как дверь приоткрылась и замерла так, скрывая кого-то. Саша продолжал двигаться и незаметно сошел с тротуара на газон, и когда обернулся, резко встал, чуть не врезавшись в дерево. Перед носом оказалась болезненно зеленая кора дерева со знакомыми ранами. Хочется тронуть его, но внимание сместилось, и Саша уже разглядывает нечеткую надпись на стене. Он подходит ближе, но рассмотреть невозможно, взгляд стремится дальше, сквозь синюю решетку, и блуждает по пустой детской площадке, заглядывает на старенькие веранды, раскрашенные петухами, курящими трубки, и зайцами. А вон там, кто это! Это же Натан! Ната-ан! - закричал Саша, и все исчезло. Он очнулся от собственного вопля, застав себя с опущенной на грудь головой, натужно вдыхая ртом воздух, отчего там скопилась горечь. Саша почавкал, повертел затекшей шеей, сполз пониже в кресле и снова уставился ослепшим взором в раскрытую книгу.
     Проснулся он от дробного стука. Кто-то настырно молотил в дверь. Как долго это уже продолжалось? В голове возились какие-то серые обрывки, виденные непосредственно перед пробуждением. Стук проявился во сне, когда кто-то, обращенный спиной к плоскому двухмерному обозрению, которое преобладало в Сашиных снах, быстро царапал непонятные закорючки мелом по грифельной доске. Точка обозревателя все время удалялась от объекта, и рассмотреть хоть что-то не представлялось возможным. Вместе с тем, по мере удаления, стук становился все громче и объемней, пока не обратился в дверную дробь. Открывши глаза, Саша увидел спинку стула с наваленной на ней одеждой. Он спустил ноги в тапки, с кряхтением встал, и побрел к дрожащей под натиском двери. За ней стоял пожилой мужчина в накинутом поверх банного халата клетчатом пиджаке. Саша вопросительно посмотрел на него, на что удостоился такого же выжидающего взгляда. Он стал припоминать, щурясь (ибо память человека близорука), кто это такой, и не договаривались ли они загодя о чем-либо.
     - Разрешите, я войду, - раздраженно выпалил мужчина, и, не дожидаясь ответа, шатко ступая, прошел мимо Саши в     комнату, - я совсем озяб.
     - Разумеется, - констатировал Саша.
        Мужчина неторопливо прошел на середину комнаты, симметрично оглядел ее, и повернулся лицом к Саше уже с более расположенным выражением, с этакой простодушной укоризной.
     - Только подумайте! - воскликнул он, - они в жизни не делали ремонта! Вот и у вас, я гляжу, совершенно кошмарный вид, голубчик.
     Он опустил глаза, шибко почесал в волосах и снова весело уставился на Сашу.
     - Да и может ли быть иначе! - продолжал он, - Нет, вы только взгляните, вот здесь, - он указал пальцем под потолок, - что это? Я положительно утверждаю, что он отродясь ремонта не делал. Что он даже не знает, клеят сначала обои или белят потолок!
     - А что вы там увидели? - без интереса осведомился Саша.
     - Где?
     - Ну, там.. вы указали куда-то рукой.
     - Ах, да в этом ли дело! - он вяло махнул на Сашу рукой, и стал мерить шагами комнату.
     - Я здесь уже два месяца, и каждый раз, когда становится чуть холоднее, я просто таки не могу заснуть! Представьте себе, да... Ох, что-то...
     Мужчина вдруг согнулся в поясе, чуть присел на мягких ногах, уперевшись в пол рукой. Он застонал громче и схватился обеими руками за живот, отчего головой пал на ковер. Спина его не смогла выдержать этого, голова подвернулась, на миг мелькнуло искаженное лицо, раздавленная щека, и он рухнул навзничь. Руки его обессилили и потихоньку сползали с живота. Все это Саша наблюдал, по обыкновению, в могучем ступоре, и требовался какой-то импульс, чтоб разорвать немоту. Мужчина, резко состарившийся и пожелтевший, дергая губами, пытался подняться, выгибая назад шею. Вырывая что-то с корнем, натужным, хлестким ударом из горла его вырвался мученический хрип с кровавой слюной. Саша, наконец, зашевелился. Он залепетал что-то, завертел руками и рванулся к двери. Не зная, что следует кричать, он просто заорал что было мочи. Из-за угла высунулась куцая голова управляющего и в затруднении уставилась на Сашу. Заметив его, Саша кричал уже ему. Молниеносно управляющий оказался в комнате, и так же мгновенно исчез. Саша же опустился на пол рядом со стариком и смотрел ему в лицо.
     Он смотрел на него уже долго, отмечая эволюции морщинистого лица. Мученическая, стянутая к носу маска на мгновение замерла, старик, словно размышлял о чем-то остановившимися глазами, и лицо его расправилось, стало спокойно. Он посмотрел на Сашу и безмолвно пошевелил губами. Следом лицо его помертвело, стало, словно бы, меньше. И весь он немного сдулся. Саша потрогал его твердую щеку, провел пальцами по щетинистому подбородку, по шее. У Саши зазвенело в ушах, и он присел рядом, на пол. Теперь старик лежал, длинно вытявнушись, был прямой и плоский. Вскоре прибежал управляющий с двумя молодыми женщинами. Они мрачно и безмолвно, обмениваясь быстрыми взглядами, возились вокруг старика. Саша вышел на улицу, и сел подле крыльца на скамейку. Вскоре старика вынесли. Управляющий держал его подмышками и пятился задом, вертя надувшейся шеей, девушки держали за ноги. Через каждый десяток метров они останавливались, чтоб перехватить и отдышаться. Голова старика безвольно болталась, волоча по земле седые волосы.
     Через час зашла Вера, пансионная горничная, и, потупившись, глядя в пол, тихо осведомилась, не нужно ли чего. Саша, не повернувшись, отрицательно помотал головой. Через минуту, не услышав за спиной ожидаемых звуков двери, шагов, он обернулся, - Вера, все так же глядя в пол, ждала. "Ничего не нужно. Спасибо, Вера!", сказал он, отчего та немедленно ушла, неловко задев плечом дверной косяк.
     Саша стыдился своих непонятных противоречивых чувств. Впечатлительность, подчас, только оттеняла усталость и какое-то гневное претенциозное равнодушие, словно все виденное всегда моталось здесь, поблизости. Ах, побойтесь бога, какая молодость! Мне уже сорок. Я давно уже высушил, выскреб все, что когда-то созидало во мне иллюзии. Да и много ли лет надо, что бы память стала преобладать над чувствами. Ибо многочисленны значения вещей, как многочисленны имена дьявола.
     "Страшно человеческое существование и все еще лишено смысла: паяц может сделаться судьбой его..."
     И еще ему было страшно. Очень не хотелось в этом признаваться самому себе, он беспощадно давил в себе поганые видения, но ему было по-настоящему страшно, как не бывало, может быть, с того, самого первого приступа. Он открыл глаза, увидев себя посреди комнаты, смотрел на свои лиловые пальцы, на черный скрюченный от боли кончик спички, на свои обугленные чувства. Он шептал про себя, и в звучащем голосе узнавал все милые, все смолкнувшие голоса. И ущелья сознания, скрытые непроницаемой тайной, глянец, углы и грани громадных мозаичных скал, и ослепительные пропасти, и зеркальное сверканье многих озер, лежащих где-то внизу, вторили шепоту, наполняясь хрустальным гулом. И уж зеленел за окном зимний рассвет.


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.