Мания жеста

Когда мне было одиннадцать лет, отец повел меня на «Лебединое Озеро». При входе мы купили программку. На обложке была фотография балерины с длинной шеей и взлетевшими руками, внутри был напечатан странный текст, похожий на описания картин, которые нам задавали в школе. «Сцена изображает берег озера». Между тем сцена не изображала ничего. На заднем плане висели грубо намалеванные декорации, но было невозможно поверить, что это подозрительное смешение темно-синего с зеленым – вода, грязно серые полоски сбоку – камыши, а неопределенная синева с белесыми пятнами - небо. Сцена была более чем пуста, потому что предложенный пейзаж отсутствовал. Но зазвучала музыка, появились танцоры, сделали первые па, и озеро возникло. Оно не было «как настоящее», да настоящее и не было нужно. Озером было особенное чувство прохлады и тягучая плавность движений. «На берегу Принц встречает Одетту». Скупые, какие-то голые строчки программки ожили. Слово стало жестом.
После этого стоило закрыть глаза, и музыка превращалась в ряд картин. От движения руки балерины, такого совершенного, как бы свободного, но свободой мнимой, достигнутой тяжелыми тренировками, по сути - победой над телом, от этого легкого, гармоничного, гениального движения холодело внутри и замирало сердце. Снова появлялось «озеро». Музыка воспринималась через жест из-за того первого балета, оставившего ощущение неземной красоты и гармонии. Впечатление от танца было похоже на чтение вслух любимого текста. Когда начинаешь дышать в одном ритме с автором, думать и чувствовать, как он, когда перехватывает дыхание от удачной фразы, когда понимаешь, что именно так, а не иначе должно быть это сказано, что невозможно найти более подходящее слово. Точно такое же чувство вызывает законченный совершенный жест. В одном фильме героиня, собирая вещи, мечется по комнате и резким движением отбрасывает назад длинные пепельные волосы. Вся масса волос взлетает вверх на фоне бледно-зеленых стен и солнечных лучей, пронизывающих плотный воздух, а потом медленно рассыпается. И вместе с ними взлетает и падает мое сердце.
Позже я стала следить за жестами человека, потому что так легче было его понять. Они словно рисовали портрет внутреннего мира, оставляя в воздухе тонкий абрис чужой души. Ты, например, протягивала руку так, что казалось, будто это больше, чем просто пожатие. Я вспоминаю, как ты рисовала, как ходила по комнате и говорила о музыке в сочетании цвета, как разглядывала предмет, прикасаясь к нему кончиками пальцев сначала неуверенно, потом все небрежнее – «опытнее». Я наблюдала за движением твоей кисти, одновременно непринужденным и точным, и думала о том, что жест – это тоже музыка, мелодия души человека. И если эта мелодия красива, то воспоминание о жесте превращается в наваждение, и ты дни и ночи думаешь о наклоне головы, о медленном движении рук, о плавном повороте тела и каком-нибудь изгибе. Но чаще всего вспоминаются жесты прощания, так что мания жеста порою обращается в страстное желание уйти, которое намного сильнее стремления к покою прочного чувства. Очень часто в самые трогательные минуты мне хотелось повернуться и пойти прочь, обретая удивительно целый и яркий мир вместо бледного отражения. И вот это предчувствие поворота делало любую привязанность краткой, легкой, непрочной и от этого – особенно счастливой, не обремененной терзаниями самолюбия. Память не сохранила лиц, только этот жест обращения-отвращения и изумительное ощущение легкости, почти невесомости после слова «прощай». Но далеко не все расставания и не все прощальные жесты были такими прозрачными.
Я закрываю глаза и вспоминаю твое прощальное рукопожатие на перроне. Поезду положено стоять здесь всего две минуты, но он опоздал и потому стоит еще меньше. Пожатие твоей руки суховато и прохладно. «Прощай?». «Прощай». Поезд трогается, ты исчезаешь в глубине вагона, а у меня остается только ощущение твоих холодных пальцев, я понесу его домой, сжав ладонь в кулак. Мимо меня мелькают окна вагонов, внимательные глаза пассажиров, скучные глаза проводников, и вот уже мой, казалось бы, привыкший к мельканию взгляд упирается в стену из красного кирпича и в седой ствол старого тополя, весь свой век смотревшего на эти рельсы. Тишина. Откуда-то доносится стрекотание кузнечиков. И тут оглушительно громко бьют старые вокзальные часы, те самые, с четкими черными цифрами по белому полю. Каждый удар сопровождается едва слышным дребезжанием, словно механизм переводит дух.
Ты старалась смотреть на часы незаметно. Взгляд безучастно скользил по людям и предметам и задерживался на циферблате на какие-то доли секунды. Но я тут же понимала, что ты смотришь на время, по внезапной цепкости твоего взгляда, который сразу становился взглядом не отсюда, не из этого мира. На эти доли секунды ты была не со мной, и я чувствовала это, как чувствуют присутствие кого-то еще в темной комнате, может, убийцы, а может, кошки. Напряженность твоего взгляда мгновенно отдавалась в моем теле тяжелой тошнотой. Как будто ты не могла подождать несколько минут?! А тебе, наверно, казалось, что время еле ползет, что пауза невыносимо затянулась, что все уже сказано, и когда вдали только появилась голова поезда, ты уже протягивала мне руку и говорила: «Прощай». Ну что ж, прощай.
Стремление уйти напоминает вдохновение, прощальный взмах рукой – точку, которую необходимо поставить, чтобы не тащить за собой все воспоминания. Со временем их становится все больше, и когда-нибудь просто не сможешь сделать ни шагу из-за груза прошлого, похожего на рюкзак, собранный новичком в археологическую экспедицию. Самое привычное движение на раскопках – это медленное выпрямление. Вслед за болью и накатывающей темной волной также медленно начинают проявляться склоненные человеческие фигуры, серо-желтая поверхность раскопа, на заднем плане рыхлые кучи отвала, а дальше – трава, полевые цветы, порхающие бабочки, серо-синеватые воды реки, высокий берег и карабкающаяся на него узенькая тропинка, а еще дальше – острые верхушки соснового леса. Над нами ярко-голубое небо с маленькими облачками. Полуденное солнце бьет прямыми лучами. Никакой романтики, кроме тяжелого труда. Вечером садишься поближе к костру и протягиваешь руки к огню. С поля, засеянного овсом, ползет туман, спине холодно, от костра идет волна жара, прогревающая усталые ладони. Потом полгода по утрам пальцы приходится разгибать со слезами. И все равно каждую весну тянет обратно на высокие волжские берега, к круглым курганам, заросшим дикой клубникой. Каждый раз, когда стоим у разгруженной машины, перед прощанием возникает особенная пауза. Мы еще встретимся, но тогда будем не части одного целого, не экспедиция, а просто люди, разбросанные и разобщенные отдельными делами. Поэтому перед прощанием несколько мгновений мы молчим, запоминая это чудное ощущение единства. «Ну, пока?». Пока.
Ты снова окунаешься в свое одиночество, словно примеряешь старые брюки, случайно найденные на полке шкафа. Кажется, немножко жмут. Или это только кажется? Такая вещь обживается гораздо быстрее новой, потому что на самом деле ты просто вспоминаешь свои прежние ощущения, ту себя, что носила их раньше. Отойдя немного, я оборачиваюсь и смотрю на тех, кто никак не может уйти. Они пытаются поддерживать вялую беседу, говорят о том, что обязательно встретятся завтра, пойдут в разведку, поедут на озеро Селигер. Но они забудут об этих словах, оказавшись в привычной домашней обстановке, забудут о том, что можно не быть одинокими.
Искусству уходить начинают учиться еще в школе. Однажды в седьмом классе мы пели хором на уроке музыки. Я почему-то подумала, что еще год – и мы расстанемся, разойдемся и никогда уже наши голоса не будут звучать так слаженно и верно, никогда мы больше не окажемся рядом, и мне стало безумно жалко всех, даже докучных хулиганов, даже девочку, обещавшую пожаловаться учительнице на то, что ей не дают списать. Это был зримый образ, воплощение идеи того, что время есть, что оно движется, и что мы движемся вместе с ним. До этого я смотрела на часы, но не понимала их безжалостной жизни. И хотя утрата на самом деле была смехотворной, в первый раз сердце сжималось от печального предчувствия, в первый раз приходилось учиться умирать. Это переживание было намного сильнее и запомнилось гораздо ярче настоящего расставания со школой, когда во время выпускного вечера меня почему-то потянуло в пустые коридоры и рекреационные залы. Вдоль больших окон стояли зеленые деревянные скамейки и цветочные горшки с высохшими яблочными огрызками. На стенде висели пожелтевшие листочки расписания уроков, уже не имеющего к нам никакого отношения. Мне было жаль не прошедших лет, а вида, который открывался из окна, того самого, у которого я провела немало печальных мгновений. В медленно темневшем воздухе еще были видны дорожки школьного стадиона, оживленные собаки, хозяева с поводками вокруг шеи, стайки мальчишек на спортивных снарядах, серые пятиэтажки и среди них торец моего родного дома. Из актового зала доносилась музыка, искаженная пустыми пространствами. Там пили и танцевали, а здесь жили только звуки моих шагов, которые затихали не сразу, а еще витали какое-то время в длинных коридорах и переходах лестничных клеток. Это был мой способ прощания. Я поставила точку и ушла, не оглядываясь, и мне никогда не хотелось вернуться.
Точно так же уходила ты из этого города и из моей жизни. Я стояла на перроне и смотрела вслед твоему поезду, чувствуя, как разрастается до размера вселенной мое скромное личное одиночество. Надо было что-то делать, я пошла домой и села писать письмо, которое никогда не было отправлено. Когда-то слово превратилось в балетный жест, а теперь, в свою очередь, тоска и жесты прощания стали словом. А потом началось мое собственное расставание с просто-городом, который раньше был городом-миром. Когда уходит, чтобы покрыться пылью на чердаке, такой большой кусок прошлой жизни, рука поневоле тянется к карандашу, чтобы остановить время, оставить хоть что-нибудь. И напрасно.
Стучат-стучат колеса. На нашей станции поезд стоит всего две минуты. Но торопиться не нужно, потому что мы здесь не выходим. Мы проносимся мимо. Мимо детства, мимо старых качелей, забора из металлической сетки, гаражей и мусорных баков, мимо закатов-рассветов и теплых летних ночей. Мимо угловатого отрочества и глупой юности. Мимо-мимо-мимо. Это мой смех доносится из приоткрытого окошка, люди на перроне замерли на мгновение. Поезд вздрагивает, как будто ему тоже больно, деревья и скамейки едут в обратную сторону, потом проплывает старинное здание вокзала с изогнутыми ветками фонарей и часами с четкими черными цифрами. Я смотрю в окно, надеясь, что кто-нибудь пришел со мной повидаться, никого нет, но на всякий случай я махаю рукой. Мимо нас проползают товарные вагоны и деревянные сарайчики, потом набегает мой путепровод. Знакомые картины несутся все быстрее и быстрее, а я все машу им рукой, и почему-то кажется, что отныне возвращение невозможно.
Ах, эта вечная мания жеста! Жажда завершенности и полноты воплощения, стремление к счастью, возможному лишь на грани утраты. Я приношу домой ощущение твоих холодных пальцев, разжимаю ладонь. И что же остается от наших долгих прогулок, наших бесед за чашкой крепкого чая, наших споров о смысле цвета и звуков? Ровным счетом ничего. Рука ищет руки друга, но вместо этого сжимает перо. Движения пишущего красивы. Так что графомания в своем роде тоже мания жеста.


Рецензии
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.