Для тех, кто считается умным

Проснулся он от глухого постукивания, приподнялся. Походил по воображаемой комнате, походил на осеннее утро. Тот изъян, о котором все говорили, в голове, и все же я думаю в лицах. Однако ж чем оправдать затянувшийся, точно в несчастной любви объяснение, эксперимент по ловле себя на мысли — ее таинственно-воздушном рождении, приземленном существовании где-то исподволь, в процессе которого путем чудеснейшей из всех описанных трансформации возникает шаткая связь среди как бы участников яркого карнавала, — состоящей в исторически сложившемся противоречии с ежесекундной пыткой реальностью — тошной, тошной, — о чем мне известно превосходно много с той благообразной минуты нашего предначертанного знакомства. Неспроста мне так много снится. Первое неоспоримое воспоминание — гроза; спасение от нее — в бегстве, на любящих меня и укрывающих меня же руках я — укутан я в зебристой масти байковое одеяльце. Вой пожарных машин перепутался с громами, — не думал тогда, в два или полтора года, о различной природе вещей. Потом невыносимые по тяжести провалы. Поглотили, не поперхнувшись, год с довеском. В тех глубинах ногу черт сломит, куда уж мне, с моими запросами, бормоталось все вслух и крайне членораздельно.
В предполагаемом местонахождении дверного проема, снабженного из сострадания обшитой под дерево картонной дверью, что-то (живое?) мелко, как в водопроводной сети вода после открытия на кухне крана, забулькало с показушно различимым в голосе посипыванием — признаком легкой простуды — заклокотало настойчиво, и Майк, не торопясь, с грациозностью, свойственной дюмаотцовским аристократам обернувшись, потек вдруг в изумлении, но остановился, спохватившись, вовремя и таким, в положении ущербного стояка, застала его Анюта, заглянув, как в оконце, в комнату, из рук плохо изображенную в связи с ранним часом, когда лишь тени хороши и реальны. Майк увидел размытые и все ж до тысячи мелочей знакомые очертания, избравшие в качестве опоры плохонькую игру разбуженного света, его разве что для простаков, благодарных завсегдатаев балаганов, годные ужимки. Как нельзя лучше пригодились почерпнутые из стихов сведения: длина волос совпадала с названной, глаза цвет имели светлый, походка с лебединым танцем сравнима. Сведения пригодились для сопряженного с чувством радости узнавания, но Анюта, заплакав не луковыми слезами, явно не то, что виделось Майку, распознала в наблюдаемой сцене. Дальше веселее будет, пообещал Майк, на глазах читателей захлопывая тетрадь.
По-своему, Майк прав, обещая кому веселое, ибо что может быть веселее того нескончаемого допроса, какой он чинил Анюте в ее отсутствие. (Не крути у виска пальцем. Он указательный, — хищно подобрались остальные. Так недолго спугнуть мысли; они, что дети малые, лесные зверушки, а ты их — ружьем о двух стволах, дробью или чем похуже, что порой бывает туже). Я ходила за хлебом, — с непривычки врать, у Анюты бегали с золотистой искротой глазки. В такой-то час? Задержалась в пути, виноват жуткий пропойца, навстречу брел, раскачиваясь, мне, схватился за прелести и вызвал на разговор, из себя он неважный, бит продуктивно кем-то, проводил тебя до околицы, — смекнул Майк. Не завести ли нам друзей? Предложение Анюты Майку понравилось: и сам об этом не раз вечерами думал, всматриваясь в горизонт ближайшего будущего. Твоя хваленая инициатива обнаружила в скаредно раскрашенных закоулках души дражайшей моей пламенный жаркий отклик. Анюта переспросила. Ну да, отклик. Тебя удивляет, что он пламенный? Или то, что он жаркий? Тогда подожди, подожди минуту.
Через минуту, любезно воркуя, Анюта с шокирующей неосведомленностью пролепетала: а сзади ты ничего, привлекательный. (За отпущенную минуту она успела зайти с тыла и теперь (подбоченившаяся, на просвет — что часы с песком) диковинно благоухала богатым на оттенки мелодики предметом антиквариата, чей удел — пойти по рукам на манер Катеньки из рассказа Бунина). Поставь его.
Число пустот в древесно-стружечном, с одной стороны стеклянном, с другой деревянном, логове сервиза на одну сократилось. Сцепив беспокойные пальцы, с ногтей которых маникюр линял, Анюта проговорила жалобным голосом: вот за этот тон... Ты меня любишь. Знаю, дальше!
Давай переменим разговор, умоляю тебя, воскликнула, словно цитируя кого-то неуловимо знакомого, она. Почему ты не можешь оставаться в рамках дозволенного литературой? Право же, это ужасно, это свыше моих сил. Я к тебе зашла, купив хлеба, просто чтобы спросить тебя, нет ли у тебя каких-либо законных (это слово Анюта подчеркнула, выделила из общей кучи интонационно) желаний... Например (тут у нее лицо оживилось), ты, может, желал бы провести со мною ночь? В случае такового желания ты обязан в кратчайший срок подать соответствующее прошение, которое мы оба с тобой сейчас вместе и составили бы — с подробно мотивированным указанием, сколько раз требуется тебе и за каким хером. У меня есть как раз свободный часок, давай, ах, давай этим займемся, прошу тебя! Курьеза ради, — буркнул Майк, — но прежде... Он улыбнулся собственным идеям, обомлел пред грандиозностью замысла и, отправив беспрекословную Анюту встречать гостей, растворился в своем горе.
Гости нагрянут, когда их меньше всего ждут. Подготовленный загодя читатель их может и ждет, сгорая от нетерпения, но для наших героев сие дружелюбное нашествие обернется приятным сюрпризом. Как ветер налетев, как дождь нахлынув в полдень, они, дымчатые завитушки сюжетной линии, своим присутствием призваны разнообразить несколько прискучившее бездействие. Звонок работать не будет (стучат пусть громче). Кто-нибудь из них (а будет их двое) спотыкнется, наскочив на лежачую в прихожей обувь. В честь прихода стол и разговоры, за музыкой и в перерывах между приемами пищи, делился Майк планами, Анюта читала. Буквы, друг за дружку цепляясь, нищим не уступали в липучести хватки, составляя в полный рот хохочущие с дураковатой заразительностью пьяного соцветия слов пышные, они ж ликующие, системой правил упорядоченные и приглаженные, и не приведи, о муза, случай описаться, обратив ординарного Ху Е в совсем уж что-то русское, родное, меж тем как суровая множественность неизбежных, как сон, исправлений, — стоящих ступенью выше ценою растраты времени, — в порыве слепящем откровения, присущем горячей юности, светится надуманным огнем переходящих нежно сквозь строчки оттенков, граница меж которыми, — и без того условная — вовсе размыта с неописуемыми талантом и рвением. О, не за просто ли так они будут походить один на другого как несколько капель воды? Вкус еесложен и цвет не из легких тех самых вопросов, ответив на которые рискуешь прослыть чудаком. И все же, всего что дороже: ароматы пота, весною цветения трав, типовых подъездов, жулья разношерстного съездов; дух подворотен, заплеванных окурками и слюною тротуаров, грунтовых дорожек, родственно им близких по линии заплеванности, улепетывающих во все лопатки в свете причудливой игры его на склонах отвесных сосен, по скверной подростковой привычке шелушащихся вплоть до смерти; дразнящее не по-базарному бойкими, гвалтолюбивыми переливами наизнатнейшей отделки строгое, среднеширотное, просторное из конца в конец небо, — пышущее драгоценным, но милым холодом средоточие сотен и тысяч звезд, устройством, самим назначением своим напоминающие крохотные тусклые фонарики, неутомимым и незаметно-медленным вращением планеты передвигаемые в таинственных, полагать надо, целях; прелесть и чудо подъема, когда, после семи часов напролет без движения в зачарованной, защиты не знающей, эмбрионосхожей позе, с так-таки кипящей, рокочущей кровью нагретой и обезображенной ветвистыми складками подушкой под левой щекой, с одеялом, — тщедушного облика легонькой простынкой, — выставляя раздетое тело, откинувшимся. Как эти неровные, серые в отсутствие правдивого освещения сгустки живой человеческой субстанции напоминают болезненно руки, разжатые произвольно ноги, в фарватере дыхания плывущую пылко грудь, и невероятное, испуганное удивление под внезапно отверстыми смутными веками, читающееся без труда и шпаргалки, в соленых, как море, усталых, как солнце лучистых, выжидательно взирающих, красивых проникновенно, и самых любимых, самых обожаемых, самых неприступных, до обшитого красной материей сужающегося к пяткам гроба незабываемых глазах, владелица единственная которых — здесь, рядом, около почти что, в продолжающейся игре теней, луны и воображения, игре, не признающей правил, игре, ведущейся всерьез. Да, это она, снова и снова, плоть от плоти той же, что и прежде, рисуется в полусне. Нельзя во сне думать — не хочешь себе сказать? Сон, что реальность, и она не хуже, только целительный яд пробуждения, — оставьте, не надо, — соревнуясь в размере грубости с тупым от природы созданием, нахально нарушает предписанное им (не сказал разве? сеансам) течение, отчего эффект врачевания сводился бы к нулю, если бы... Чего-чего, а дальше знаю, решила для себя Анюта. Математическая точность продолжения и такое все, все такое, как и прочее... Как можно прочитать, решение далось ей нелегко, и задремавший Майк, за мгновение до того едва успев помочь обзавестись концовке фразы самобытного склада точкой, не прекословя, уступив нажиму выразителя чужого разума — грифелю, выпустил из разжавшихся, будто самих собою, мозолистых пальцев карандаш, который, не преминув воспользоваться удачно приключившимся случаем, неосмотрительно торопливо, с поспешностью, походящей на бегство, покатился, вздыхая разобидевшимся малышом, в сторону зачинания главы, где и был, по прошествии трех минут времени, израсходованных на пробежку, — в обратной последовательности, — глазами свеженького, буквально еще не законченного текста, Анютой подобран: Она читала, в то время как Майк, — мало наперед, в общем-то, что зная, — делился планами. Таким он и запомнился. Который, впрочем, час?
Десятый, хотя и опрометчиво ручаться за точность чем-нибудь стоящим, так как нельзя вести точный учет времени при злонамеренном нарушении его. Какой-никакой, но час этот ознаменовался чем-то вроде легкого застолья, до занудства верно определяемого как petit dejeuner a la fourchette. Анюта, с спросонок вялая, с убийственной отвлеченностью от Майка насущного увеселялась бессмысленным зрелищем не по званию ликующих чаинок, пустившихся в круговую в границах вместительного (отмеченного резкими, точно из особого рода стекла высеченными продольными гранями) стакана не без своевременного вмешательства чайной ложечки. Майк же, трусливо потворствуя затянувшейся этой потехе, молча с собой говорил. Долго же, долго, долго же как их нет, — случилось, наверное, что-то. Этой ночью приснилось, что снова мне двадцать лет, и влюблен что я вновь в кого-то. Что в сырой, непонятной, рыдающей мгле утонуло затейником солнце, что рожденному случаем мне в октябре утонуть доведется в колодце. Не взыграет до времени больше уж дух, не пойдет по лесам и весям, но хочу, чтоб ласкали твой преданный слух слова самых прекрасных песен. Здесь она, жалобно всхлипнув, схватилась теплыми руками за грудь в том месте, где свыклось находиться сердце, и ловя осанисто распушенными бровями Майкову, в форме мимолетного посыла выраженную рецензию, окоченела, хотя ( это хотя жаловало после на ум язвительно часто) воздух был жарок и Майк не холоден.
Пример Анюты был более, чем нагляден — ему хотелось следовать и незачем умиляться, моментально кроя лица всех сортов удивленные, согласно жанру вытянутые выражения, узнавая из лежащего и на — в авторском экземпляре — четырнадцатой странице открытого текста о кратковременном оцепенении, приголубившем бедолагу Майка, о по-женски нежном и вдохновенном интимном поглаживании его. Майку бы здесь не отбывать роль немого невнятного парня из деревни, с усиками или без, а затарахтеть, разевая просторно глотку, во весь от скандала недалекий скрипучий свой голос на любом из разрешенных к употреблению цензурой наречий. Анюта, меж тем, умирала.
Лежа на полу, где до нее только кот без сапог лежал, сдерживая готовый несвоевременно освободиться хохот, удачная во многих, но не во всех отношениях подделка попеременно требовала воды и священника, и если естественная, знакомая по великочисленным шедеврам акул пера и камеры надобность в первой удовлетворялась более чем на сто без промедления (взмыленный, разящий потом Майк уставил треть или четверть комнаты всевозможных цветов и размеров посудинами, чрез ущербные края которых требуемая жидкость эмоционально сбегала по стенкам, расплескиваясь в дороге, правильными скользкими каплями, имитирующими, должно быть, слезы), то о точном исполнении второго желания нечего было и думать: вместо креста Анюта носила галстук. Ее обыкновенно сдержанное (как официальная дипломатическая нота, сдержанностью указывающая на возможную близость охлаждения дружественных отношений между двумя отдельно выделенными из разноязыкого конгломерата государствами), на поворотах плавное дыхание (от которого все, кто его когда-либо зрел и слышал, мрели и падали, хлопали до кровяных мозолей в ладоши, в попытке привстать на цыпочки, чтобы поцеловать ее, стоящую на всегда различных возвышениях, в переносицу, сексуально хрустали суставами, засветло выстраивались в длинного состава очереди ради «одним глазком», «в полушка») походило теперь на беспомощное зычное хлюпанье, с надсадной до смеха порывистостью на все четыре разносимое возникшим, точно по мановению волшебной палочки, этого «скипетра страсти», из форточки ветром, в раз взыгравшим врасплох захваченными салфетками, каких немало требухалось в поди припомни убираемой когда комнате. И все-таки она не смеялась и хочешь не хочешь, приходится отдавать ей второй по счету раз должное. Пожалуйста, возьми! И Майк протянул, вывернув их роскошно, свои заросшие и не очень, вроде, кривые ноги. Так они и лежали, причем понять, кто из двоих мертв, было совсем непросто.
...утро... мне тебя не хватало... Всю эту ночь я проспал, — свидетелей было много. Перво-наперво мои брюки, а также пиджак, ее коротенькая юбка, трусы, лифчик. Видели все... под диктовку чью пишешь... утро, а совсем недавно такая темная ночь. Я предложил ей сесть, и лохматые пряди волос затронули невидимые глазу струны, и музыка — грустная, добрая музыка, — зазвучала в моей душе тихо, и слушал я, как и пишу позднее, не пытаясь мешать рождению и росту в глубинных недрах существа моего нежности ко всему и сострадания к тому же. Mot juste. Ты не знаешь, какая боль, какое переносимое из угла в угол отчаяние разрывает на части, в неровные по краям клочья листы бумаги, исписанные размашистым крупным почерком, не знаешь, каково вставать не с той ноги и переступать, в продолжении дня хромая, на эту, отчего к вечеру — на пятке мозоль и к тому же кошки на сердце. Mot juste. Я все такой же ранимый и вкрадчивый. Тяжелая ноша, за пазухой ближнему камень, временами становится невыносимой, и тогда я вынимаю и кладу ее в письменный ящик стола — никак не иначе, — чтобы потом, когда немного, совсем, совсем немного полегчает, разместить ее поудобнее на прежнем месте работы, от которого она была временно отстранена. Mot juste. Помнишь то самое имя? Оно сводит меня с ума, но сейчас я гораздо менее сумасшедший, чем раньше: вспоминая его, предпочитаю не терять, как когда-то, разумную в остальном голову, а оставлять ее в дебрях подушки, зарывшейся и пустой. Mot juste. Я разучился плакать без малого несколько лет назад... В колдовском, известном по сказкам (которые сам же себе и рассказывал) одурении пребывал уже с добрые полчаса Майк, слушая внутренний голос.
Просыпайся. С этим словом, собравшимся было вспорхнуть, но так и не сделавшим этого, Майк приоткрыл глаза и осторожно огляделся. Подле, касаясь выпуклой ягодицей локтя, валялась, кем-то накануне брошенная, Анюта. Мешок с тряпьем, механическая кукла, которую забыли завести и бросили, подумал Майк, и от неумения и не желания занять себя чем-нибудь разглядывая потолок и обои, давал дальнейший ход посетившим спозаранку думам. Именно так: брошенная в постель кукла. Интересно, сколько она весит? С этой познавательные цели преследующей мыслью Майк попробовал приподнять, — сначала одной, а потом и обеими руками, — анютины килограммы. Ух ты, пришел Майк в восторг, никогда бы не подумал, что она такая тяжелая. И чем только внутри набита? Соблазн посмотреть был велик, а характер у Майка был слабый (болел в детстве), и был у Майка старый складной нож с несколькими лезвиями и штопором. Штопор ночевал снаружи.» И Майк подумал: вот взять бы сейчас и... Но, начатого не додумав, единым махом перемахнул через несколько слов в виде барьера, после чего как ни в чем не бывало продолжил мысль. Обвинят в убийстве при отягчающих (Майк, как бы не хотя, косится на анютину наготу) обстоятельствах и не докажешь, что она была такой же живой, как мы с вами. Устроят показательный «Процесс» — очки адвоката блестят в тощих лучиках осеннего солнца. Обвинительный приговор выслушаю стоя на оттопыренных ушах и не сяду, не сяду, не сяду на шею, и не залягу, как лещ, на дно. Выпрошу, — в порядке исключения — знатную себе камеру с одиноким в стене окошком и массивной потрепанной дверью. За молчаливые, ржавчиной и еще чем заросшие прутья решетки — бесплатное к окну приложение в двух экземплярах — возможно — и как еще! — хвататься без разбора и выбора разговорчивыми пальцами, за минуту, две, три до того увлеченно блуждавшими в добротных, влажных, сочных покамест, непрерывно свербящих, за так из конца в конец, вдоль и поперек исхоженных, непреходящих закоулках межбедренной, размером с малый блин области, содержащейся Анютой в чистоте и порядке, и не даром излюбленным занятием Майка было смотреть, как шипящие струйки влаги смывают походящие на сугробы причудливых форм нагромождения пены со сверкающего чистотой и достатком жизнелюбивого сверхкрасочного лона — предмета оправданной гордости Анечки и культа певца его, Майка. Темно, как в темнице, лихо каламбурил разошедшийся по швам Майк. Оба-на, — и плохонько пританцовывая и притоптывая, словно размалеванные с низу доверху дикари пред покрякивающими, объятыми пламенем сучьями в момент ритуального заклания Пятницы, двинулся втайне и окончательно сентиментально хромающим шагом в обход территории, заключенной наравне с ним в тесное содружество четырех с половиной стен.
Пребольно долбанувшись обо что-то невидимое, бывшее краеугольным, рукой, отправленной вперед с дозором, так возопил от боли, что чуть было не воскресил Анюту, все еще неживую, и за двоих слюнявя страдающее место, посасывал и, понарошку, покусывал, как распознал по специфически славному запаху и изысканной совершенности, а также незначительному размеру потом, не бог весть что, сущую — приятно вспомнить — безделицу, относящуюся с нижайшим поклоном к не новость, для Майка, чему. Застань меня кто за занятием этим, вот бы потеха была. Но никого. Шаги лишь гулко ступающего часовщика. И дальше, пообвыкнув слегка глазами, и все ж на ощупь.
Рано ли, поздно, но, с модной доскональностью ощупав за пядью пядь четыре стены, оказавшихся плотненькими близняшками, и простукав попутно их на предмет скрытых из ложной стыдливости полостей, Майк, прицепивший толстовскую бороду и запачкав во сне усы Горького, вплотную, так что и спички между не впихнуть, подошел к выступающей резко из тьмы половине седьмого, с суетливой определенностью показывающей, что пора вставать.
Губы и челюсти Анюты разомкнуты, эмаль блистает отраженным светом. Это в его, его переливах пленительных запечатлелся Майк на память. «Мыльницу» держали чьи-то подрагивающие руки, в силу чего оставляет желать лучшего резкость карточки. Небольшая, формата 913, на видное место пристроена в тот самый с тобой наш альбомчик, заполняли который не спеша и со вкусом, слабую, однако, зря надежду на совокупительное очарование гениталий через десять, пятнадцать лет, когда не послать все на *** станет в сто крат труднее, чем продолжать пихать его в ****у, так и этак изворачиваясь в постели. Помнится, в последний раз стояла ты на карачках, пошевеливая попой так, что хоть глаза закрывай, чтобы не кончить. Хочется продлить эту сцену со всеми ее мелочами, но терпения никакого не хватит, губы и челюсти держать открытыми. Отдавшись целиком сиюминутному порыву, сам не зная, для чего он это делает, Майк из подножного материала (бельевой деревянной прищепки, валявшейся с вечера у кровати) смастерил, разобрав прищепку перед тем, из куска ее нечто вроде распорки, а затем, соблюдая основополагающие меры предосторожности, наслышан о коих был еще со школьной скамьи, вставил незатейливую вещицу в полость анютиного рта, знакомого не понаслышке и не с такими проделками шалопая большого Майка. И вот, когда спящей, ничего не ведающей Анюте пришел черед будиться, она первым делом взглянула ожившими блюдечками глаз на Майка, покатывающегося на котовом коврике-подстилке со хлеще красного перца слизистую дерущего смеху, отчего рот ее — и без того как грудь нараспашку — отворился, поскрипывая, шире, а закрыться уже не сумел, и ходить бы Анюте и по сей день, галок считая, если бы не божий промысел, подбросивший, как дитятко малое, направляя движения Майка, ручное ей зеркальце в пластмассовой дешевой оправе. А, вот оно что, взглянув и увидев, протянула нараспев, но про себя, она и ловко, при малодушном пособничестве указательного и большого пальцев, знающих толк в ратном и хорошо при должном применении оплачиваемом деле хватания, осложненном последующим удерживанием, устранив искусственного происхождения неполадку, препятствующую нормальному функционированию ротовой полости, разродилась каскадом ругательств.
Полновесные и не слишком, безупречные до первого изъяна и изначально негодные для озвучивания, они не только не оскорбляли Майка, а напротив, веселили пуще прежнего и получалось, что Анюта, в лице ни кровинки, швыряя их в Майка горстями, не на ту мельницу лила воду.
Раскрасневшись и обмякнув, не вылезая из брюк, которые с пересмеху наперед натянул задом, не сказать чтоб едва переведя дух, Майк, — ибо это был он, — примирительно сияя цепочкой с крестиком и нет-нет, а все еще от чистого сердца вздрагивая, ловя в душе отголоски недавних приступов сокрушительного веселья, лепетал утешительным тоном:
— Какие мы сердитые, какие нежные. Все кричим и кричим, а туточки, — и Майк развязно, кому-то подражая, прильнул губами к ближайшему округлому сосцу и, вдосталь по-гайдаровски начмокавшись, утер розовой ладошкой губы, блаженно закатал рукава подразумеваемой сорочки, возобновил с того же места, — туточки у нас трепещет, а жилка на шейке (без лишних, уточняющих слов Майк заехал локтем Анюте в шею) бьется, а глазки мутные... А все от радости. А хочешь, я покажу тебе...
Не секрет, что хотел показать великодушный Майк, потому что, сбросив медлительно брюки и оказавшись в чем мать его родила когда-то, в далеком уже году, он вскричал по-французски и оказался стоящим на коленях.
— Ну что? — спросил Майк, снова воспрянув и приводя себя в порядок.
Откуда-то издалека донесся гул рукоплесканий и потом, отдельно, расхлябано спускаемой воды.
— Ну что? — повторил Майк, с аккуратностью, которой был обучен, сглаживая брючные складки и ни на что не смотря в особенности.
— Ловкость налицо, — пробормотала, ошалев от свалившегося на грудь счастья, Анюта. Немного же придя в себя, добавила с расстановкой: — Сенсация. Мировой номер.
Майк, натягивая повторно и опять с ошибкой выправленные по-военному скоро брюки, застенчиво шмыгнул носом (насморк, виноват) и неожиданно тоненьким голосом воскликнул:
— А что я тебе говорил! — и как будто ему кость поперек горла стала поперхнувшись и откашлявшись, внес немаловажную поправку к уже сказанному. — Вернее, мать твоя миллион раз мне говорила. Учись, зятек, на актера, — чрезвычайно похоже скопировал Майк, при этом нижняя губа его по старушечьи, вяло дергалась, — первосо-ортный актер из тебя получится... Я над ней, утаивать не стану, потешался, — после технического перерыва возобновил монолог Майк, — говорил по ее адресу... Кстати, уж коли зашел разговор: старушка со старой квартиры еще не съехала? Колкости были различного фасона и стати, — продолжил, изменяя привычке, Майк ниоткуда. — Героически она их сносила. Будь моя воля, я бы медальку какую-нибудь или даже орденок ей выписал. Не говори, — заторопился, словно внезапно вспомнив о не терпящем отлагательства деле рассказчик, — сам знаю: она б его, старая, при входе повесила, на самом виду, и вывела бы под ним наверняка что-нибудь слезу вышибающее: «На светлую память от дорогого любимого зятя». Или: «От дор. люб. зятя на светл. п-ть», — чтобы скорее закончить, обогатил сокращениями свою речь Майк. — На сегодня, пожалуй, хватит, — подытожил он под конец и поставил громоздкую точку.

(Innacrochable, глава 6)


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.