38-я улица

38-я улица

В комнате, что в доме по 38-й улице темно. Между двумя небольшими диванами - стол. На нем, - выключенный из сети компьютер, чашка и тяжелые, допотопные наушники.

Рядом с компьютером - маленькая коробочка. В ней лежит орден Штефана чел Маре. На одном диване спит женщина. Ей около сорока лет. Она некрасива, и несчастлива но у нее роскошные длинные черные волосы. На другом диване спит мальчик лет десяти, сын этой женщины. Его голова неестественно запрокинута. На глазах у него два пакетика чая. Он прижимает их к глазам руками. Мальчик тихо, монотонно разговаривает сам с собой.

- У меня есть хомячок. Его зовут Кузьмич. Мне хотелось назвать его как-то по-другому, например, просто - Хомячок. Но никому, даже маме, эта идея не нравилась. Тогда я дал ему имя Кузьмич. Он стал очень большим, и каждый день я кладу ему в два-три раза больше еды, чем требуется. То, что Кузьмич не съедает, он прячет под газету. Я забыл сказать, что хомяк живет в аквариуме, и мне его очень жалко. По ночам он прыгает, перебирает лапками по стеклу и мне его очень жалко. Но если я его выпущу, он заберется под диван или шкаф, я не смогу его найти и он умрет. Тогда мне будет жаль его еще больше. Как-то раз он все-таки смог вылезти из аквариума. Я расскажу, как это было.
-
- Я пришел поздно вечером, - мать ничего не сказала, она вообще в последнее время со мной не разговаривает, думаю, он это из-за отца, хоть я точно и не знаю, и поменял ему, как всегда газеты. Собрал старые, мокрые и изгрызенные, выкинул их в мусорное ведро. Постелил совсем свежие. Наш сосед по лестничной клетке работает в газете, и у меня дома всегда есть несколько экземпляров. А потом я совершил ошибку, - свернул ему в трубочку еще один номер, подумал - пускай думает, что это его норка. Меня предупреждали, чтобы я так не делал, но в тот вечер мне почему-то показалось, что Кузьмич очень хочет спать в норке, а не в ворохе рваной бумаги, как обычно. Потом я нарезал ему несколько кусочков огурца, персика, немного капусты, и насыпал две ложки овсяных хлопьев, смешанных с изюмом. Налил свежей воды в блюдце. Запустил хомячка в аквариум (он все это время сидел у меня на плече) пожелал ему и маме спокойной ночи, почистил зубы, выключил свет и лег спать. Проснулся от сильного шороха и сразу понял, что хомячок выбрался. Он встал на трубочку (ту норку, помните) и смог уцепиться лапками за край аквариума, после чего выбраться для него не составило труда. Я долго искал его на полу, даже поснимал доски снизу у шкафа, - мама даже и не проснулась, - но все равно не мог найти Кузьмича. Тогда я подумал, что он уже сбежал из дома, и выключил свет. Я знаю, что похож на маньяка, когда все это говорю, знаете, такой тихий помешанный маньяк, который вдумчиво так говорит о своем хомячке или коллекции бабочек, или рыбках, а потом берет кухонный нож и перерезает случайному прохожему горло. Но, поверьте, это не так. Я АБСОЛЮТНО НОРМАЛЕН, если это то, что вы имеете в виду. У меня есть школа, дом, друзья и девочка, которая мне очень нравится, и я даже пригласил ее один раз в кино, она не согласилась, конечно, потому что рядом стояли ее подружки, и наверняка, если б она согласилась,
они подняли бы ее на смех, но я видел: ей очень приятно, что я пригласил ее в кино. У меня есть родители, хоть папа и не живет сейчас с нами, но они с мамой женаты, не разведены, просто он работает далеко. У меня есть родители и новые кроссовки. Летом я езжу отдыхать на море. По вечерам иногда хожу в гости. Люблю читать книги. Я абсолютно нормален, вы же понимаете теперь это, потому что именно это вы и имели в виду, когда сомневались и, может быть, пытались понять, нормальный я или тихо помешанный. Да, и еще, я очень жизнерадостный. Просто когда я смотрю на своего хомяка, мне его очень жаль. Он несчастлив, наверное, в своем аквариуме. Но если я выпущу его оттуда, он будет еще несчастливее, потому что обязательно умрет где-нибудь под шкафом, застрянет и сдохнет от голода. Я очень несчастлив, когда думаю о нем, и очень привязан к нему. Он такой маленький, у него такой маленький мозг, что он, наверное, и не понимает даже, что такое счастье. А я не могу объяснить ему, и оттого мне плохо. Но я очень к нему привязан.

- Кстати, в ту ночь я смог найти его. Он снова сильно зашуршал, и меня осенило. Я поставил у шкафа стул, забрался на него и увидел, как Кузьмич бегает по крышке шкафа. Я сказал ему, подойди сюда, и он как будто понял, что я ему сказал, и подошел, взялся за пальцы и ждал, пока я спущусь с ним вниз и верну его в аквариум. А мне стало жаль, очень жаль, я так и не понял, чего, наверное, не только моего хомяка, я думаю теперь, что мне было очень жаль всех, кто несчастлив, и слишком мал, и может попасть под дождь, или под машину, и в то же время я ведь знаю, что это слишком детские страхи, потому что никто из нас не застрахован от несчастья в жизни... Вот об этом-то я и печалился в ту ночь.

На минуту мальчик, гул голосов и шум машин на улице смолкли, и стал слышен шорох бумаги в аквариуме. Это хомяк.


Не знаю, что со мной, но здесь, - наконец, говорит себе лежащий мальчик, указывая рукой на грудь, - здесь, как будто прыгает кто-то и перебирает руками по стеклу. Прыгают и перебирают руками по стеклу. Хотя, наверное, я слишком маленький, и все это глупости, и мать плачет и мне просто страшно в этой темной комнате, где иногда по потолку проносятся отблески фар машин. И я бы очень хотел, чтобы никто больше не прыгал у стекол.

Мальчик снял с глаз чайные пакеты (это для того, чтобы не было таких синяков под глазами) тихонько, чтобы не разбудить мать, встал и подошел к окну. До рассвета осталось часа два, подумал он. Мальчик у окна глядит в лужи, которые покалывает мелкий дождь.

Он снова думает, и на этот раз чуть по-другому. Все так же монотонно, но мысли его покидает убийственная тоска. На смену ей приходит грусть, плавная и томная, может быть, даже чуть светлая, которая светлеет по мере того, как проходит ночь и утихает дождь. Мысли его теперь текут, словно вода неторопливой реки, и он течет вместе с ним, и капли слабо заваренного чая текут по глазам, и страхи, плавно-плавно, покидают голову, исходя мыслями. Наконец он перестает думать. Он пытается понять все так, как есть, очень просто, и реально.
И постепенно восторг заполняет его душу оттого, что он жив. Жив и чувствует это. Он жив. Я жив. Я - живу. Я - есть.

- Я - мальчик. Стою у окна. На улице дождь. Воздух серый. Я живу, шепчет он.

- Я живу. Я живу на тридцать восьмой улице.

Глава вторая

Я живу на 38-й улице. Конечно, она называется вовсе не так. Точный адрес - улица Зелинского, 38, квартира 89. Но мне больше нравится название - 38-я улица. Совсем как в Нью-Йорке, хотя я там никогда не был. Я вообще переиначил всю карту города. Например, чтобы дойти от моей улицы к проспекту Мира, надо всего лишь подняться вверх один квартал. Я же все переиначил. Выходя из моего дома, вы пойдете по 38-й улице вправо (это если стоять лицом к дому). Выйдете на 101-е авеню (на самом деле, это у дома по Дечебал 101, но я больше не буду говорить вам настоящих названий, так неинтересно). В начале авеню есть небольшое кафе, совсем у дороги. Тем не менее, у его ограды растут ивы. Летом пыль покрывает листву. Поднимаясь по авеню, вы пройдете мимо строящегося вот уже десять лет дома, рядом с которым выставлен щит с таблицами цен на квартиры. Телефоны на таблицах наполовину стерлись. Фундамент второго дома зарос бурьяном, там живут бродячие собаки, а в металлоконструкциях над ним - бомжи. Летом они даже разбивают некое подобие палатки из собранных полиэтиленовых пакетов. Через дорогу от этого места - новый красивый магазин, очень похожий на все подобные магазины моего города: там продается все, начиная от вещей и косметики, заканчивая цветами и кормом для собак. Еще выше него вы попадете на "Зеленые холмы", только это название, а не настоящие возвышенности. Тоже магазин, но продуктов там больше. У "Холмов" вы увидите парикмахерскую, у входа в которую всегда стоит много красивых девушек в синих передниках, это ученицы парикмахеров, и курят они длинные сигареты. Чтобы выйти на 12-ю улицу, вы должны пройти через "МакДрайв" от которого всегда пахнет прогорклым маслом. Здесь всегда играют дети. О чем это я? Ах, да, 12-ю улицу от моей, 38-й, отделяет всего один квартал пути. Но я не рассказал вам о нем, потому что идти, как только что шли мы, интереснее. Тем более, утром.

38-я улица просыпается. Из моего окна все хорошо видно. Проезжают первые машины, лоточники расставляют столики, раскладывают товар: сигареты, печенье, гигиенические салфетки, шоколад, все польского производства. Сигареты вот уже два месяца без лицензии продавать нельзя, а стоит она недешево. Из-за этого на 38-й улице разворачивались настоящие баталии между участковым и торговцами. Дух наживы все-таки победил. И сейчас участковый идет на службу, старательно глядя в небо, будто не замечает сигарет, бастионами разложенных на столах. Что он там увидел, наверху?

Рваные облака и скачущие между ними пыльные столбы солнечного света. По радио сказали: погода переменчивая.

Проезжает троллейбус 18-го маршрута, почти пустой. Час назад в него невозможно было попасть: другие торговцы, рыночные, ехали на работу. Сейчас - затишье. Если бы я хотел куда-нибудь поехать, вышел бы из дому в это время. Клерки, официанты, журналисты, инженеры - у этих рабочий день начинается к девяти.

Нищий старик занял свое место под фонарным столбом. От него дурно пахнет, и когда я прохожу мимо, всегда думаю, что он метит рабочее место, как животное. Зубы у него редкие и желтые, как золотые украшения цыганок, торгующих неподалеку у подземного перехода восковыми церковными свечами. По 38-й улице ходят слухи, что каждый вечер старик заходит в продуктовый магазин на углу, вынимает из своего изорванного мешка целлофановый пакет и просит разменять сто леев мелочью на бумажки. Будто бы, шепчутся старожилы улицы, у старика - трехэтажный дом за городом и у обоих сыновей по дорогому автомобилю. Мне в это не верится. Сыновей его никто не видел, да и вообще, есть ли они? Кажется, их выдумали сплетники, чтобы мелкая деталь подчеркивала достоверность этой истории. Да и потом, никому в голову не приходит, что целлофановый пакет такого количества мелочи не выдержит.

Вот и первые прохожие. Минут через двадцать и я к ним присоединюсь, выйду купить что-нибудь к завтраку.

Глава третья

На черепичной крыше, около трубы, сердито чирикают друг на друга два воробья. Они как будто не заметили, что из-за трубы готовится прыгнуть ободранный кот, в черную и рыжую полоску. Но когда "тигр" уже поерзал задом и собрался напасть, птицы играючи взмыли вверх, и несколько минут дружно осыпали кота воробьиной бранью. Он же, словно ничего и не произошло, лениво прошелся по солнечной стороне крыши и улегся в тени, на месте, где выбита черепица.

Это очень старый дом, прямо напротив моих окон. На первый этаж еще можно смотреть без содрогания. Второй совсем развалился, и хоть его перестраивали несколько раз, ничего это не дало. Теперь второй этаж смотрится неудачной шуткой строителей. Деревянный балкон давно бы упал на головы прохожих, если б не подпорки. Но и они изъедены личинками. Долго не продержатся эти подпорки. После второй перестройки хозяева, пара стариков, махнули на окна рукой, и не застеклили их. По вечерам оконные проемы зияют. Крышу тоже пора бы подлатать, но этим займутся следующие хозяева, если дом, конечно, не снесут.

Я очень люблю этот дом: хоть он и старый, но вокруг него много зелени, и кроны ив сливаются с крышей. Да, я люблю его, и эту улицу тоже, хотя постоянно собираюсь уехать из города, и людей люблю, что живут здесь, несмотря на то, что они - как все люди. Я их люблю. И кота тоже.

Кот живет в дупле большого дерева, ветви которого лежат на крыше, но я об этом уже говорил. Это единственный кот из всех, которых я знаю, выбравший столь необычное жилье. На стене напротив дупла - табличка, когда-то выкрашенная синим, теперь серая. На ней еле видна белая надпись. 38-я улица, дом 14.

Кот с уверенностью может назвать своим дом 14 по 38-й улице, если, конечно, когда-нибудь заговорит. По крайней мере, своей он по праву может считать крышу. Его, это право, он отстоял в многочисленных драках с конкурентами. Битвы происходили на "ареале преткновения". (Так я объединил "камень преткновения" и "ареал обитания"). Это всегда сопровождалось леденящими кровь визгами, из-за которых не спал весь квартал. Сосед из пятиэтажного дома даже выходил несколько раз с духовым ружьем, как стемнеет, на балкон. Он божился застрелить кота и повесить шкурку на дерево, в назидание остальным "полуночникам". Говорят, под ними он подразумевал и местных подростков. Те по вечерам собираются на лавке у пятиэтажки и иногда выпивают. К счастью, ружье стреляет всего на шесть метров, и из него невозможно убить даже воробья. Сосед долго думал над тем, как увеличить дальнобойность оружия, и даже приобрел "специальную литературу" на книжном развале в центре города, и это стало известно в квартале. К вечеру у дома собралась толпа любопытных. Счастливый владелец ружья изредка выходил на балкон, косил на лавочку, и ждал темноты. Родители закрыли детей дома. В сумерках к дому подбежал запыхавшийся участковый, и, вне себя от ярости, вломился в квартиру злодея. "Ствол" конфисковали. Оказалось, что из него можно выстрелить только пластилином и ягодами рябины, что вовсе принизило авторитет Оружейника в глазах окрестной детворы.

Так 38-я улица избежала убийства.

Подремав немного, кот спускается вниз, половить воробьев в пыли. Я закрываю окно.

Глава четвертая

Если чем и отличается 38-я улица от остального мира, так это размерами. Не буду врать - она значительно меньше. Как будто Бог отец подарил сыну уменьшенную копию вселенной, чтобы тот, когда подрастет, смог управиться и с оригиналом. На 38-й улице есть все - святые и пророки, грешники и суетные дела мира сего, преданность и ложь, а еще разбитый асфальт тротуаров, в трещинах которых осенью волнуются холодные моря. Есть свои герои и Геростраты. Сады Семирамиды представлены на 38-й улице горшками с геранями, кактусами, и другой живностью, которая разговаривать и двигаться не умеет. Эти горшки в теплое время года хозяйки выставляют на карнизы. И усталый путник, бредущий в винный магазин «Аистенок», радуется, глядя в зеленые окна, и на несколько мгновений забывает, куда, зачем и почему идет. Сумерки сглаживают куриной слепотой морщинки у глаз его, и что-то очень доброе сжимает сердце. Но у дверей магазина путник спохватывается, нечаянно столкнувшись с пожилым мужчиной в костюме и с папкой в руках, - тот пьет пиво, глядя на мир бесцветными глазами, - и, узнав в нем своего бывшего учителя физкультуры, путник выжидательно улыбается и проходит в стены храма. Храма отчаявшихся и убогих, спившихся жаждущих, похмельных и просто покупателей минеральной воды.

Магазин «Аистенок» ничем не заслужил своего нежного и трепещущего как белое перо под жесткими пальцами, названия. Стены его грязны, а с южной стороны так вообще, поросли вьюнком. Но магазин - старожил 38-й улицы. Он воздвигнут до ее основания, он прародитель ее, и будет возвышаться над полуразрушенными остовами зданий улицы году в 2 500-м. То-то полюбуемся. О него разбивались бурные волны национально-освободительного движения, к нему идут, как к матери, и засыпают, спокойно и доверчиво, как на руках матери, и многие жители 38-й ненавидят его, как многие же - матерей, и писали жалобу в городское управление с просьбой сделать это. Но твердыня устояла.

В магазине «Аистенок», на втором этаже, где размещен мебельный салон (благодаря которому этот сосуд пороков еще не закрыли), работает Адель Свенгали, сын молдаванки, полюбившей чернокожего студента двадцать лет назад. Он плохо играет в баскетбол и много читает. Я познакомился с ним несколько дней спустя после переезда на 38-ю. Он подошел и поинтересовался, что за книги я несу. Он сделал это непосредственно, словно певец Шакур, который бы остановил машину в нью-йоркском гетто (если оно еще там осталось) и сказал - эй, ты, брат, дай прикурить. Я и сказал - сборник китайской средневековой прозы, и «Убить пересмешника». А он посмотрел на меня так, будто я выпендриваюсь. Но так оно и было, потому что ни одной из этих книг я тогда не прочел. Но Адель видел меня каждый вечер входящим в дом с двумя книгами. Я же тогда просто покупал две книги, каждый день, а полдня читал текст, но не саму книгу, вы точно знаете, что так бывает - вот читаешь ради того, чтобы читать, но не думать о том, что читаешь, вообще ни о чем не думать, ну, словно как некоторые иногда пьют или ходят на рыбалку, или ковыряются в моторе автомобиля, но я не стал все это объяснять, а просто сказал - китайская классическая проза и «Убить пересмешника». И мне было, в принципе, все равно, что он подумал, хоть я и понял сразу, что именно он подумал - выпендривается. Но я так устал тогда от того, что переехал на эту улицу, от учебы в университете, и что не все получается и не выходит в жизни так, как надо, и, что значительно хуже - ты сам не знаешь, КАК НАДО, и поэтому что бы не получалось в жизни, выходит НЕ ТО, что мне было плевать. И он посмотрел потом на книги, и спросил, можно ли ему почитать потом, а я кивнул, сказал - конечно, и пошел домой, и по настоящему поговорили мы только в другой раз, уже после того, как я помог ему, - в чем он до сих пор уверен, а я нет - и вот как это случилось.

У моего будущего друга Свенгали были проблемы. Никто из диковатых обитателей 38-й, ровесников Аделя, не мог до конца поверить в то, что чернокожий житель Молдовы пользуется благосклонностью своих более светлых согражданок. Хотя, казалось бы, своим лишь существованием друг мой опровергал столь дикое заблуждение. Я всего этого не знал. Только спал до полудня, потом тщательно брился и шел в книжный магазин, а дальше вы сами знаете. Как при таком ритме жизни можно уследить за перипетиями судьбы практически не знакомого человека? Да я даже за своей уследить не успевал, и, признаться честно, меня все это мало волновало. Потом, конечно, я собирался по настоящему перечитать все эти книги.

Простоватый Адель позвонил мне домой вечером и попросил книги. Я дал их ему, и прощался с книгами, не очень сожалея, потому что покупал дешевые и потому потрепанные. Он поблагодарил и спросил, не могу ли я на час уступить ему собственную квартиру. Я вежливо сказал, что, к сожалению, это невозможно, так как эта квартира не моя, и мне приходится нести ответственность за все, что там находится, и, при всей вере в честность, и вообще - какого черта? В квартире ценных вещей не было, но уступать я ее не собирался, но не потому, что человек, который об этом просил, был мне практически незнаком. Просто мне не улыбалось провести час на улице. Удивительно, но мой отказ его не очень огорчил. Но он был настойчив.

Я выглянул в окно, когда он прошел ко мне на кухню, - мы закурили, и я немного понял, хоть особой сообразительностью не отличаюсь, мне всегда непременно нужен хотя бы час на обдумывание серьезной мысли. Под окном собралось не меньше десяти оболтусов, великовозрастных лодырей в кожаных куртках, вязаных шапочках, спортивных штанах, из тех, что до двадцати пяти лет ходят курить и проводить свободное время к своей школе в своем районе и знакомятся с восьмиклассницами на дискотеках в этой же школе, делают самым уступчивым ребенка, женятся, разводятся, - когда подросшие восьмиклассницы понимают что их просто-напросто провели, - и к сорока годам пьют пиво на ступенях «Аистенка», ласково жмурясь беззаботной дворняге.
Именно такие собрались у дома и я понял, что парень, пришедший за книгами, вырос с такими и еще что-то я понял, и впоследствии Адель сказал мне, что я не ошибся, и потому, глядя в окно, я еще раз отказал.

Он спросил, нуждаюсь ли я в денежном залоге.Денег у него не было, это я сразу понял. Я сказал, плевать мне на залог, и я снял квартиру в этой клошарне для того, чтобы не видеть людей, и сам понимаешь, визит одного из них не радует. Он упомянул об особых обстоятельствах, а я сказал, что времена нынче теплые, и неподалеку - Долина Роз. Он сказал, что знает одного из моих одноклассников, учившихся в школе неподалеку, а я ответил, что на них мне тоже плевать, хоть я исключительно и сожалею. Он был убедителен и приводил довод за доводом, и если поначалу я еще старался на каждый из них дать контрдовод, то под конец ограничивался лишь одним - плевать.

И он, обидевшись, вышел из подъезда с двумя книгами. И потом я даже не спрашивал, выдумал ли он ее, чтобы, наконец, его оставили в покое, и что бы он сделал, если бы я уступил квартиру, и те, внизу, увидели, что никакая девушка туда не идет. Плевать. Я просто распахивал окна, выставлял на карниз горшок с кактусом, который выпросил у своих старых знакомых, и читал книги. И на майском ветру трепетали все постиранные вещи 38-й, их сушат снаружи, и под ними, словно под парусами, улица вплывала в первую грозу, как тяжелое, неповоротливое судно. Как ковчег. Но голубей и ворон из окон не выпускали. Наша суша была верна нам, и мы платили ей за это дань жизнью.


Глава пятая

Если вы когда-нибудь пройдете за магазин «Аистенок»,- и тем самым совершите поступок поотважней рывка древних мореплавателей через Гибралтаровы столпы - метров через сто увидите спуск к парку трех озер. Надумаете спуститься - не забудьте по пути к озерам оставить горшочек с маслом или золотом у сухого ствола огромного дерева, лежащего на каменном постаменте. Не знаю, кто решил соорудить этот «памятник». Но, думаю, город может им гордиться, потому что он весьма и весьма оригинален. Просто огромный ствол дерева, метров пятнадцати в длину, с сучьями, дуплами и похабными надписями, вырезанными уже третьим поколением тридцать восьмой. Маслице не пропадет, - его съедят гномы, а вам за это будет удача в жизни и дом - полная чаша. Хотя, конечно, гномов там нет, да и вообще в природе быть не может, в чем меня, однако, разубеждала любимая девушка до переезда на тридцать восьмую, но, в любом случае, обитателей сухого древесного ствола гномами не назовешь. Это всего лишь беспризорники, так что не рассчитывайте на особую благодарность за дары, вы, приносящие.

С беспризорниками, - одним из проявлений, и даже символом живучести и неуступчивости нашей улицы, обосновавшимися в стволе издревле, паки и во веки, - боролись давно и многие. Власти района и города, муниципальная полиция и отделы социального обеспечения. Беспризорники, многие из которых ступали на эту стезю временно, по причине переходного возраста, а другие - навсегда, из-за беспробудного пьянства и нищеты родителей, положительно не сдавались, и выжить их из ночлежки - дерева и через двести лет будет потруднее, чем из коммуналки - тараканов.

Обычно в полночь, раз в неделю, к дереву-памятнику, дереву - ночлежке, подъезжала машина полиции, и несколько карабинеров простукивали полый ствол, сгоняли оборванцев, а у огромного дупла (что служило парадным) располагались: молодые самодовольные инспектора полиции по работе с несовершеннолетними, им, этим инспекторам, куда больше нравились рейды по отлову малолетних проституток, и дамы из благотворительных обществ вроде «Женщина Молдовы». При дамах карабинеры отловленных беспризорников не били, а даже пытались улыбаться. Лучше бы били, подумал я, как-то присутствуя при подобном рейде, это еще когда я работал в газете и не знал, что настанут времена, когда и мне захочется зарыться в трухлявое нутро дерева-исполина и кусать чужака, заглянувшего в дупло, и не знал, что ночлежное дерево это будет расположено совсем неподалеку от моего дома, но уже тогда было тошно и противно, но хуже всех были не карабинеры, а инспектора и дамы, и уже за полночь, когда они отправились рыскать по базару, я отпустил единственного пойманного нами тогда мальчишку, а он даже спасибо не сказал, и сейчас я думаю, - спасибо, что не укусил. Спасибо.

Когда в районное отделение полиции позвонил анонимный горожанин с просьбой забрать вконец разбушевавшихся беспризорников, весь отдел проклял участкового тридцать восьмой. Чтоб ему, размазне, не может отловить парочку этих вшивых, туберкулезных малолетних паршивцев, да и разбить им морду, чтоб другим неповадно было, чтоб ему, и дамочкам из обществ спасения, которые лучше б свои семьи спасали от развода, чем бомжей - недоносков. Воронок с карабинерами и инспекторами примчался, и дерево окружили фонарики, как светлячки, и ствол простучали и даже прыснули внутрь забавы ради из газового баллончика, но ничего не нашли, и, чертыхаясь, они вернулись к машине, которая несколько изменилась внешне с тех пор, как они оставили ее метрах в пятидесяти от дерева, охваченные охотничьим азартом. Изменилось лобовое стекло, вернее, оно вообще исчезло, шины неизвестные злоумышленники прокололи, замки сломали, а салон забросали чем-то отвратительно пахнущим, и, кажется, чем именно, догадались все. Сначала подозревали в этом обитателей ночлежного дерева, однако дежурный клялся, что вызов поступил от взрослого человека. С тех пор за беспризорниками полиция уже не приезжала.

Об этом, как и вообще об удивительном бездушии жителей тридцать восьмой, по свински поступившими с людьми, охранявшими ее, тридцать восьмую улицу, от шайки беспризорных хулиганов, я вспомнил, когда возвращался домой поздно вечером, после дискотеки, на которую меня занесли алкоголь и Свенгали, и я, возвращаясь, на всякий случай пошел обходной дорогой, через ночлежное дерево, где с того инцидента никогда не было патрулей полиции, и ни один из них, стало быть, не мог задержать меня идущего домой в столь неурочный час, в столь неурочном состоянии. Настроение было не поймешь какое, и вот я услышал голоса, и понял, что раздаются они из ствола сухого поваленного дерева, которое какой-то умник двадцать лет назад догадался пристроить на каменную плиту, тем самым сэкономив городу расходы на скульптора, и еще в дырах ствола я увидел огоньки, и не понял - от гнилой древесины они, или это обитатели ствола решили покурить на ночь.

Я перешел дорогу, приблизился к дереву, и отчетливо услышал детские голоса. Горло мое резало воспоминание о вкусе водки, а лицо - о мокрой щеке девушки, кажется, в красном платье, или я ошибаюсь, мокрой от пота щеке, которой прижалась к моей щеке девушка, натанцевавшаяся вдоволь, но не позволившая мне ее проводить, и еще что-то. И еще что-то, но что - я не знал, и курил, не испытывая жалости, или желания сбегать домой за объедками от ужина, чтобы оставить их у дерева, как феи из обществ спасения - горшочки с Библиями и леденцами для маленьких беспризорных гномов. Я курил рядом с огромным стволом сухого дерева, в котором мигали огни и звучали голоса детей, эльфов и покровителей природы, стучали жучки, и которое окружили звезды, потому что, кажется, им это тоже было интересно. Я вспомнил другую девушку, кажется, ее щеки никогда мокрыми не были, даже от слез, и как она говорила мне - клянусь, одно зеркальце, кусочек леденца и три нитки, и еще речевка «гномик-гномик», выходи, и он выбежал, своими глазами видела, и съел кусочек леденца, и - еще я вспомнил, как не верил этому, но в тот вечер зеркальца у меня не было, и леденца, и потому я пошел домой. И подумал, уходя, что, может быть, на тридцать восьмой живут неплохие люди, раз они готовы совершить пакость - лишь бы кто-то мог ночью курить, греть ноги в опилках и разглядывать звезды сквозь ветки ивы и отверстия в сухом стволе дерева, поваленного двадцать лет назад.

Глава шестая

По 38 улице бежал мальчик. Я знаю его, он - сын партизанки, награжденной орденом Штефана чел Маре, но о ней я расскажу вам позже, если, конечно, она зайдет ко мне и я вспомню о ней, а если не зайдет, так что ж. Мальчик бежал. Просто бежал, не для того, чтобы успеть куда-то, как бежим мы, задыхаясь и злобно поглядывая на часы, да у него и часов-то не было, видно, родители еще не решили, покупать ему часы, или нет, и мальчик не сбивался на быстрый шаг, чтобы затем, передохнув, снова бежать. Ему незачем было отдыхать, потому что он не уставал, а просто бежал. Бежал, потому что, хоть он и был маленьким мальчиком, но жизнь его, ми душа, да и сам он, были слишком огромны для этого мира, и, кажется, вздохни он по настоящему, полной грудью, и мир этот разлетится на мелкие осколки, как Вселенная во время Великого Взрыва, и семечко, что в душе мальчика, разрастется до масштабов нового космоса, и поэтому, а может быть еще и потому, что ему хотелось просто бежать, он бежал.

Он не несся стрелой, и не сбивал с ног прохожих. Лицо у него было немного наивное, как и у всех нас, кто не перешагнул черту совершеннолетия и заклинания «теперь пора подумать о том, как ты станешь зарабатывать на кусок хлеба, малыш». Он был полон собой, счастьем жить с самим собой в миру и согласии. Он получал удовольствие от того, что бежал.

Мальчик перепрыгивал дыры в асфальте, обегал деревья, забавляясь, бежал по тонкой кромке тротуара и даже несколько минут опережал троллейбус, еще не разогнавшийся после остановки, что находится напротив моего дома. Он бежал, если бы это была не 38-я улица, а побережье моря, лесная тропа или склон холма. Он бежал бы по Луне, или в воде. Для него существовал только он сам и его бег.

Впереди него под деревом стоял маленький горбун. Неприятный ребенок, жертвой которого (да и вообще новомодной политкорректности, не позволяющей дать в морду подлецу, если он ущербен) стали многие крестные дети. Я было высунулся из окна, чтобы предостеречь бегущего, но было слишком поздно.

Горбун подставил ножку бегущему мальчику, и тот упал, ободрав колени и ладони. Потом поднялся и подступил к горбуну. Тот плаксиво кривил губы, но глаза у него были веселые. Они говорили - ну давай, обидь меня, и прибегут люди, и отругают тебя, а может, даже и шлепков надают, скажут, как ты мог обидеть этого мальчонку, ему и так несладко приходится, бедняжке не повезло с рождения. И упавший, но поднявшийся мальчик это понял. Он не стал бить горбуна. Он сощурил глаза, и горбун увидел в них…

… Маленькое воинство карликов с латах, с копьями в руках, строй ощетинился ими, как дикобраз, над склоненными головами звучат приказания командиров, строй замер в ожидании. Вот на горизонте показалась туча, но это не туча, а огромная стая журавлей, красивых, белых и ужасных из-за своих маленьких беспощадных и не думающих глаз. Они приближаются и стремглав падают на карликов, завязалась битва, и в шуме, грохоте и воплях уж не слышны приказания офицеров. Журавли раздирают карликов на части, а маленькие уродцы пронзают копьями птиц под крылом, там где сердце. Но строй горбунов прорвать журавлям не удается. Но вот одна из птиц выхватывает красным клювом одного удальца из шеренги, и поднимает высоко в небо, тот кричит, охваченный ужасом, оборачивается и видит в свой последний миг, перед тем, как журавль отпустит его, даст немного пролететь вниз и на лету проткнет его клювом, видит немигающий глаз извечного врага горбунов и карликов - журавля…

Вот что увидел противный горбун в глазах мальчика, который так хорошо бежал, и бег которого он прервал, поставив ему подножку. А может быть, он увидел в зрачке не это, а всего лишь отражение ивы, что была за его спиной. Поэтому он тихо заплакал и отошел под дерево, и плакал долго, противно, ужасно, но затем успокоился и стал ждать еще кого-нибудь, кто бы бежал по этой дороге просто потому, что счастлив.

А мальчик, что бежал, пошел дальше, но шагал все быстрее, быстрее, и вот он уже побежал, но глаза его все еще смутны и в них журавли рвут врага на части, и бегущий мальчик уже не так счастлив, как раньше.

Глава седьмая

Я никогда не бросаю пустые бутылки в мусоропровод. Ведь внизу может оказаться Вера. Вера - выброшенный хозяевами слепой неаполитанский мастиф. Вера - вечно беременная сучка. Вера приходит к мусорке каждый день ровно в два часа и терпеливо ждет, когда кто-то из жильцов откроет ей двери. Однажды Веру едва не пристрелили. Это было, когда на 38-й у киоска с сигаретами нашли труп одного прапорщика, - говорили, что его убили, он сам наглотался таблеток из-за того, что жена ушла, что он споткнулся и упал, ударившись головой о камень, что у него было слабое сердце и его хватил удар, а все потому, что, говорили, его мать зачала его, будучи в доску пьяной, и чего еще не говорили, - но факт остается фактом, его нашли мертвым, и тело его было немного погрызено, как будто собаками. Поэтому к вечеру решили застрелить и Веру, потому что собака, попробовавшая человеческого мяса, пусть даже мертвечины, станет охотиться на людей.

Я в тот вечер возвращался с одного приема. Уму непостижимо, как туда попал. Там было много народу. Писатель с козлиной бородкой, - я еще думал сказать ли ему, что писателей с козлиной бородкой уже нет, и ему надо бы побриться. Он был лыс, как Фабьен Баретз, вратарь французской, и если бы писатель не согласился побриться, я, на худой конец, предложил бы ему попробовать себя в футболе. Но поговорить с ним мне так и не удалось, зато я услышал, как он говорит своему знакомому: ах, все о чем я мечтаю, - и это «ах» звучало странным, ведь он не был гомосексуалистом, а выражался именно как голубой, - ах, только об одном, сидеть на краю собственного бассейна у собственной виллы и ничего не делать. Этот писатель состоял в Союзе Писателей России, и тем удивительнее это было для меня, что я знал - ни одной книги он не то что не опубликовал, но даже и не написал.

С ним беседовали еще несколько человек. Местный бизнесмен - и, стало быть, неудачливый менеджер, но счастливый вор, кажется, он никогда не разорится, хотя дела его идут не блестяще, но все дело в том, что за ним тянулся такой длинный шлейф кредитов, взаимонамотанных друг на друга, что попробуй кто-то из кредиторов посадить этого бизнесмена в тюрьму, произошел бы конец света да и вообще всей лживой молдавской экономики. Впрочем, смысла сажать в долговую тюрьму человека, которому ты одолжил украденные тобою деньги, нет. Поэтому он был среди себе подобных, и даже неподалеку от меня, громко шутил и просто оглушительно ржал, именно ржал, над собственными остротами, которые сыпались из него, как песок из старца. Я прислушался и понял, для чего он это делает - для подстраховки, на случай, если никто больше шутке не рассмеется (так оно чаще всего и бывало). Несмотря на то, что он был молод, второй его подбородок уже спорил с первым, и в цветовом спектре лица преобладал багровый оттенок. Его, впрочем, это не смущало. Аой!

Рядом с бизнесменом крутился редактор его газеты, существо малоинтересное. Хотя, пожалуй, нет, кое-что я о нем мог вспомнить, возвращаясь вечером домой. По классификации Олдингтона, он являлся мерзким кретином, поскольку сам искренне верил в ту мерзость, о которой не знал полгода назад, которую ему подсунули, и которую он забудет через полгода, после того, как у газеты найдутся очередные хозяева, что рискнут выделить бизнесмену, ее содержащему, этому Молоху растраты, очередной кредит. Редактор этот был убежденный славянофил и «православ», хотя фамилия у него была самая что ни на есть молдавская, и «папа римский» он требовал писать с маленьких букв. Не считая этого, редактор был мил, мило улыбался, и хамская сущность его появилась лишь, когда он напившись, стал обращаться к незнакомым ему женщинам на «ты».

Когда расселись за столы, напротив меня оказался улыбчивый молодой человек лет тридцати. Выяснилось, что он был сыном давнего премьер-министра. Славно! Я несколько раз спросил его, где же золото партии, и мы весело посмеялись. Было смешно.

Чуть поодаль сидел нынешний премьер-министр. Он рассказывал старый анекдот о папе римском и парижских борделях, только папу римского он поменял на премьер-министра, а парижские бордели - на рижские магазины нижнего белья. Выходило так, что он, во время своего последнего визита в Прибалтику, оказался в центре внимания, тамошней желтой прессы. Странно, если учесть, что он для нее - фигура явно мелковатая. Один из случайно попавших на торжество представителей интеллигенции (так вот она какая!) все просил не забывать о народе, но, не считая этого, был очень мил, а я сидел, да помалкивал, потому что меня туда позвали скорее по инерции, ведь вот уже как почти год я не состоял в профсюзе молдавских проституток, то бишь, журналистов, и, стал быть, не мог ни отлизать, ни отругать (все равно, лишь бы внимание обратили) кого-нибудь из присутствующих. Но им то было невдомек, - у меня сложилась репутация талантливого (о, ну этого бы они не забрали) и конфликтного журналиста, который временно отошел от прессы, (по моей версии, чтобы написать Роман, о, Роман, или хотя бы начать его, а по их верси - из-за неуживчивого и злобного характера, и это было ближе к истине), а потом вернуться и вновь неистовствовать, крушить и восхищать. Доходит до крайностей, но талантлив. Наш Цицерон для средней и низшей прослоек. Вот уроды, я даже не был зол на них.

И я думал обо всем этом и даже не забывал положить салату соседке, - восхитительной, но крашеной блондинке с тонкими чертами лица, и острил специально для сына давнего премьер-министра, так, по крайней мере, нельзя было умереть от тоски. Я обзывал нынешнего премьера «соковыжималкой», - он и впрямь руководил соковым предприятием, загнал его в долги по самые, говоря языком окраин, гогошары, и нашел спасение на столь высоком посту. Сыну это нравилось. Они вообще любят, когда ты лажаешь им подобных при них же, забавы ради. Я уж подумывал, не избрать ли мне карьеру шута, тем более, что с детства обожал пеструю одежду, колокольчики, и деревянные шпаги, правда, все врозь, но когда-нибудь можно и воссоединить детские мечты в одну, правда ведь? И мы кажется неплохо выпили, и соседка, та самая блондинка, ведущая новостей малоизвестного канала, до сих пор с обожанием рассматривавшая присутствующих, напомнила мне самое важное, спросив:



А вам разве скучно?

Я не посмел ей в этом признаться, тем более, что я уже выпил, и мне было если не терпимо, то, по крайней мере, тепло и уютно. Но объяснить что-либо тут бесполезно. Бесполезно объяснять, что тут собрались педики похуже, чем обитатели Содомма и Гоморры - если те хоть предавали пороку, эти ничему не предаются. Они вроде паразитов, и речь тут не о высасывании соков (опять!) из трудового народа, и другом социалистическом бреде, а о чем-то посерьезнее. Я мог бы сказать ей, что, видите ли, если человек талантлив, но ведь не всем же быть талантливыми, да и, боюсь, она сочла бы меня самонадеянным. Такие сборища нужны лишь для тех трутней мужского пола, что привлекают, невольно, внимание женщин и детей. Ну, и мое привлекли ненадолго. В юном возрасте ждешь от них чего-то необычайного, прямо таки бала Воланда в Степиной квартире, да не тут то было. Там хоть были настоящие злодеи и вампиры, убийцы, да изверги. Эти же во всем ненастоящие, и, придя на это сборище, ты видишь шайку жалких, мучимых изжогой, застарелым алкоголизмом, подагрой, тупостью и слабоумием, людей, собравшихся показать такому вот глупцу как ты, как они могущественны и всесильны. Но вид у них жалкий, и встревоженный, как бы они не храбрились, как у бомжей, решивших сыграть свадьбу на загородной даче в отсутствие хозяев. Пьется водочка, храбрятся джентльмены, восторженно охают дамы, но все они прислушиваются, - вот - вот скрипнет входная дверь и надо будет убираться, да побыстрее, чтобы не получить оплеуху, или, того хуже, попасть в руки полиции. И рано или поздно ты понимаешь, что тут даже хозяев ненужно, надо просто сымитировать скрип двери и они и так бросятся в рассыпную. И тебе становится скучно и досадно от того, что ты был наивен и чересчур добр и доверчив к ним.


Что вы, что вы, ведь здесь та-а-к мило, - ответил я блондинке, и она была удовлетворена, так же, как если бы я трахнул ее прямо на банкетном столе.

И возвращаясь домой, я обо всем этом вспоминал, и все оно так смешалось, что даже о чем-то конкретном из этого я подумать не мог, как вдруг увидел, что мужчины тащат Веру к углу дома, а там ее поджидает еще один, с ружьем, и я спросил, что они делают. Мужчины ответили, - утром нашли труп мужчины, умер то ли от приступа, то ли убили, ну, в общем, неважно, дело в том, что тело погрызли бродячие собаки, и одна из них - Вера. Сомнения в этом нет, стоит лишь посмотреть на ее вздувшиеся бока. От человечины всегда так, они читали в энциклопедии. А я глядел на бока Веры, серо-голубые, сливающиеся с вечерними сумерками, слышал, как она скулит, и влажным глазом, он блестит как Венера до наступления тьмы, косит на меня, и все пытался, пытался, пытался что-то сказать, что-то, назревшее, концентрирующееся в этот вечер у дома в сумерках, где несколько мужчин волокли собаку к стрелку, и, наконец, понял, и меня осенило, но я не успел сказать это, а вот соседка с первого этажа, высунувшись из окна, успела:


Да она же беременная.

Так оно, наверное, и было, и мужчины оставили ее в покое, им, в конце концов, это убийство не доставляло довольствия, но, сами понимаете… И я подумал, как славно, что милая блондиночка напомнила, самая того не ведая, дежурным вопросом, как мне все-таки скучно там, на том сборище. Как хорошо, что я ушел оттуда вовремя и не дал пристрелить неаполитанского слепого мастифа, выброшенного хозяевами, за то, что она, сучка эта, всего лишь понесла, и как, должно быть, тошнило бы меня от выпивки, а может и не от нее, задержись я подольше

Глава седьмая.

Вера - собака из орденоносной семьи. Помимо того, что все ее предки были буквально увешаны с шеи до лап медалями, у бывшей хозяйки Веры есть орден. Настоящий. Орден Штефана чел Маре. Она, стало быть, хозяйку я имею в виду, орденоносец. И, конечно, вручал ей его не сам Штефан чел Маре.

Вообще семья Леониды из Дубоссар. Этот городок на Днестре в 92 году был маленьким плацдармом. Дубоссарский плацдарм. Звучит. И сама Леонида, и муж ее, Анатолий (зовите меня Анатол) являлись в ту пору ярыми сторонниками объединения Молдавии с Румынией. Знай об этом румыны, они бы призадумались. Но румыны продолжали жрать свой отвратительный фасолевый суп в ресторанах, пить одну «колу» и пятьдесят грамм коньяка за вечер в баре, ходить на футбол, влюбляться, курить, посещать театры, читать книги, отбивать чужих жен, заканчивать школы и поступать в институты… В общем, они делали все то, чем занимается остальная часть человечества, особо не задумываясь, зачем они это делают. Даже не подозревая, что где-то в Дубоссарах Леонида и ее муж Анатол стали партизанами. Почему партизанами, неясно даже им по сию пору. Но они проповедовали объединение с матерью - Румынией, - с каким отцом она прижила своих неведомых даже ей детей? - носили брошюрки соответствующего содержания по домам односельчан (жили они в не в самом городе, а неподалеку), и не любили казаков. Тех, впрочем, мало кто любил, потому что приезжие казаки, увешанные дедовскими орденами и вооруженные «калашниковыми» и шашками, выточенными из рессор, отбирали у народа вино. Видимо, во имя равновесия правобережные комбатанты также отбирали вино у народа, и потому их не любили так же, как и казаков. Но если вина у вас не было, вы могли быть относительно спокойны. Разве что шальная пуля во двор залетит.

Итак, Леонида и Анатолий храбро проповедовали унионизм. Живи они несколькими столетиями раньше, их, как первоклассных фанатиков, подобрал бы сам неистовый Лютер. Война закончилась, и в дом семьи бросил гранату один беспартийный не определившийся в пристрастиях односельчанин. Исключительно по личным мотивам - они не одолжили ему вина.

Это, естественно, не осталось без внимания властей. Семье дали квартиру в Кишиневе, правда, на 38-улице, но, это все же, не под открытым небом спать.

Леониду пригласили в президентский дворец. На каком-то торжественном мероприятии президент Мирча Снегур вручил ей орден Штефана чел Маре. Я видел его. Очень внушительная железка. Однако, с тех пор находить каждое утро под подушкой червонец, или хотя бы орден (чтобы потом продать) супруги не стали. И году к 99-му Анатолий, да, он снова прибавил к своему имени это ренегатское «ий», значительно полевел во взглядах и поехал на заработки в Москву. Когда Леонида не раз рассказывала мне все это, я думал, что, в принципе, самый убедительный довод в мире - жратва. Вот тогда-то им и пришлось выгнать Веру на улицу, потому что неаполитанский мастиф, знаете ли, слишком много жрет, и семье, пусть и орденоносной, не под силу прокормить столь внушительных размеров собаку…

На этот раз Леонида зашла ко мне пожаловаться на мужа. Определенно, судьбой ее распоряжался кто-то очень насмешливый, если не сказать - любящий издевки.


Знаешь, - сказала она мне, закурив на кухне, а я варил кофе, - знаешь, он женился.


Вот потеха, сказал я, - только не говори уж, что он женился на голубоглазой блондинке, дородной, «окающей» рязанской красавице в сарафане, и свадьбу они играли под березкой, и пили водку «Русскую», а то «Столичную», и..


Тебе бы только издеваться, - горько говорит она. --Только издеваться. Ты молодой. Тебя все смешит. А я позвонила, туда, где он работал, а мне говорят, да он женился, и дают телефон, я звоню, а мне женский голос отвечает и говорит - «толик? Да, дома». И эта скотина берет трубку, и я спрашиваю «что, Толик, новая жена», а он оправдывается, но мне-то все ясно. А тебе лишь бы смеяться.


Плакать, что ли? Да ты не расстраивайся, - утешил я ее. - Ты же партизанка. У тебя орден! Найдут тебе жениха.

Мне нравится называть ее на «ты», и немного издеваться над ней, может быть, это свинство, но я не выношу, когда мне «тыкают» даже старые незнакомые люди, а она так и сделала, когда мы только - только познакомились, и с тех пор я не обращаюсь к ней на «вы», и все время смеюсь над ней, зло. Может быть, это еще и потому, что они выгнали на улицу собаку, и мне всегда непонятно было, как могут страдать люди, лишенные сострадания, особенно к тем, кто не ходит на двух ногах.


Урод! - непонятно, то ли она обо мне, то ли о муже. Но вряд ли это в мой адрес, она знает, что я за это запросто ее выставлю, а ей просто необходимо бросить в кого-то свою смешную, нелепую и несерьезную беду. Все равно, что туберкулезному плюнуть в ваш суп.


Урод, - повторяет она, - приехал летом, и говорит: готовь мол, соленья, варенья, чтоб зимой было чего поесть. Я и наготовила. На триста долларов. А он взял все это, да и поехал прямиком к ней.

Мы пьем кофе, мне становится чуть жаль ее из-за сына. Я уже не смеюсь над орденом. У мусорки появляется Вера, и гостья моя демонстративно отворачивается, у меня нет сил осуждать ее, я нахожу в помойном ведре кость и бросаю вниз. Верка машет хвостом, что выглядит в исполнении мастифа просто несолидно, и убегает к детскому саду, в свои, одной ей известные потаенные кусты. Из магазина вышел Свенгали, увидел меня, и помахал рукой. Я машу в ответ, он знаками показывает, что позвонит, я киваю, выкидываю сигарету вниз. К ней по ошибке подлетает целая стая воробьев. Во искупление я кидаю немного хлеба и им. Прямо приступ благотворительности какой-то. У соседнего подъезда собралась целая банда пропойц, и я явно чувствую запах то ли спирта, то ли ацетона, который они пьют, хотя это, конечно, галлюцинация, и на таком расстоянии ничего почувствовать невозможно, хоть пахнет эта адская смесь весьма и весьма сильно. Я закрываю окно и вижу, как Леонида, уронив голову на руки, плачет.

Ну вот.

Глава восьмая


А по-моему, чернокожий расист, это все равно, что еврей, который пережил Дахау, и открыл году в 67-м частный концентрационный лагерь. Под Иерусалимом.

Думаешь, не открыли?

Кажется, я с ним не согласен, но это трудно объяснить словами. Адель Свенгали - чернокожий расист. Он не сразу стал им. Где-то за полгода нашего знакомства. Началось все с мечты Свенгали построить большой город для всех униженных детей - жертв интернациональной дружбы. Дальше - хуже. Хотя, наверное, думаю я, началось все не с Утопии сэра Чернокожего. Истоки его нынешнего расизма - в моей политкорректной демагогии. Ее я, по привычке впаривать собеседнику то,что ему особенно приятно будет слушать, впаривал и Аделю. Мы все братья и другое. Чтобы он, не дай Бог, не счел меня расистом, антисемитом, противником голубых, и просто садистом. Боюсь, до тех пор он вообще об этом не задумывался. Теперь мои робкие попытки вернуть заблудшего чернокожего расиста в лоно терпимости и уважения к людям всех цветов кожи сталкиваются с озлобленностью черного мальчишки, выросшего в молдавском квартале бедноты. А здесь - народ некорректный. И закона о принятии «голубых» в армию в Сша 38-я не одобрила. Нет, не одобрила. Тут я промахнулся, да, промахнулся, думаю я, и солю рис. Больше в доме ничего нет и мы едим рис. Вприкуску со стручковым перцем, от которого язык куда-то пропадает и горчит небо.


Мой дед говорит, лучшая приправа - голод, - утешает Свенгали.

Я деликатно не спрашиваю, дед по какой линии: материнской или… Вот-вот, говорю я себе, - он ест рис, разваренный до невозможности, кусает перец, выглядит это устрашающе, что ж, на зубы ему грех жаловаться, а я похож на благообразную, дерьмовую, политкорректную Чехию. Это, видимо, крайняя мания величия - сравнивать себя со страной. Тем не менее, я похож на Чехию. На Чехию после «бархатной» революции.

Она, знаете ли, теперь ведома писателем, культурным человеком, и вообще душкой, Гавелом. Она, видите-ли, остро осуждает варварство России в Чечне --и действительно, согласен с этим я, только сумасшедшие могут устроить такое в собственной стране, - но чехов это не оправдывает. О, нет. Потому что, знаете-ли, они свозят нелегалов - белых негров, - в палаточные лагеря. И не устраивают им каждый вечер концерт с раздачей собрания сочинений душки Гавела. Хотя мысль интересная, и свои тиражи этот засранец подобным образом поднял бы. Но о какой политкорректности можно говорить, о какой терпимости и любви, уважении к людям, при их отношении к нелегалам - эммигрантам? Тем, которые канавы роют за треть цены? Их, чехов, канавы? И мы такие же, как чехи. И наша терпимость не превышает размеров блаотворительности миллионерши, подающей прокаженному кусочек хлебца и половинку конфетки. Сладкого, обсосанного леденца. Эх, попади сейчас Гашек на родину, затравили бы. Заклевали. Мне не хочется больше риса. Я его, кажется, никогда не любил. Адель видит это, и говорит:


Голод, как считает дед…

Я не выдерживаю и перебиваю:


Тот, что черный, или белый?

Глава девятая

Об эммиграции я не просто так вспомнил. Все это было недавно, но часто я вижу во сне ночной Будапешт, открытую чашу вокзала, где пассажиры ждали свои поезда, и нас с братом, издерганных, уставших и равнодушных, мы жевали пиццу, запивая ее пивом местного разлива, и я даже слегка переборщил впервые за три недели, вот радость-то.

Девушка за стойкой была очень вежливой. Я от таких отвык. Местные сигареты горчили. Цыгане вальяжно пьют кофе и разговаривают по мобильникам. Те цыгане не воруют, а когда полиция, - видно, по вековой памяти, - проверяет у них документы, ищут паспорта не торопясь. Похлопывая себя по жирным бокам и животам. Мы были в чаше, а ее сверху огибала дорога, и там ездили автомобили, и чуть раньше и мы по ней прошли, а людей было совсем мало, и я думал - мы во вселенной. Вот он, ее центр. Не концентрационный лагерь, где Ноя Аккермана нашла его пуля, нет. Вот она, наша Вселенная. Чаша без купола - его заменил густой ночной воздух Будапешта, и я подумал, что даже когда уеду - а это должно было случиться вот-вот, поезд на Бухарест отходил через полчаса, - то все равно останусь здесь. В своей Вселенной. В самом центре будапештской, загадочной, свирепой и уставшей вселенной. Мне это пришлось по душе, и брату тоже. Я и сейчас, когда соседи за стеной не очень шумят (тогда мне снятся совсем другие сны, опускаю лицо в чашу. Чашу с холодным, прозрачным и терпким, как вино, ночным воздухом. Как в воду. И вижу там, на дне, немного смазанно вижу, как под водой: двух похожих молодых мужчин, которые пьют пиво, с лицами, равнодушными, как ночь. Будапешт. Центр моей Вселенной лета 2000 года. Но это было в самом конце. До нее, вселенной, мы многое успели.

… Жаркий автобус отошел с Кишиневского автовокзала. В автобусе не было кондиционера, хотя в туристическом бюро обещали, что будет. Но в бюро знали, что поедут не туристы, а нелегалы, и решили с ними, с нами то есть, не церемониться. Поэтому кондиционера не было. Как только отъехали, попутчики стали есть, - это у нас, молдаван, в крови. Хрустели, жевали, сопели и чавкали. Мясо, бублики, колбаса, минеральная вода, вино. Почти все ехали в Италию. На сиденье впереди ехал проводник, - они переводят через границу
нелегалов, - с ним двое подопечных. Молодые парни. Проводник выглядел как жулик, и, ручаюсь, был им. Все время вертел в руках карту Италии. Как Жуков. Только тот больше интересовался Германией. Через пять часов у меня затекли ноги. Ночью мы ехали по Румынии, и автобус поднимался по горной дороге. Автобус на поворотах почти ложился не бок. В такой-то момент я проснулся, увидел в окно, что сейчас - полнолуние и по-настоящему, впервые за всю поездку испугался.

… Три женщины ехали вместе. На таможне они пытались скрыть, что везут три тысячи марок, хотя имели право на провоз пяти тысяч. На этот раз деньги у них не отобрали.

… Румын - таможенник, он проверял наш багаж, когда мы уже возвращались («Немного наркотиков, оружия? - так он шутил), сказал:


Гражданин Молдовы, но не молдаванин? - он не понял.

Живут же у вас в Трансильвании венгры - граждане Румынии, - я был благодушен, моя нога с кровавой мозолью покоилась на сиденье напротив. Брат нервничал.

В каком городе вы живете, в Кишиневе? - таможенник улыбался. - И как вам ваш город, Владимир?

Он превосходно говорил по английски, этот таможенник, он вгонял меня, победителя районной олимпиады, в краску.


О, прекрасно!

Поезжайте с нами, и вы убедитесь в этом лично! - сказал брат.

Мы расстались почти приятелями.

… Огромные поля и игрушечные вагончики, где можно, о, счастье, курить. Сочуственные взгляды венгров и цепкая ненависть аферистов на вокзалах. Церковь и обменная касса в одном здании. Проклятые доллары, которые эти потомки угро-финнов не желают менять на свои форинты. Я знаю теперь, до каких пор прововедники «русской идеи» не победят Штаты, сказал брат. До тех, пока будут менять часть зарплаты на доллары, и откладывать их на черный день.

…Вежливая старушка, она сдала нам целый этаж за 30 марок, и это-то на Балатон-фюре, самом дорогом курорте Балатона! Озеро окружено туристами, они обложили его телами, оплавили, как серебро - драгоценный камень. В воде - треугольники парусов, и ветер, когда высовываешь голову из окна вагона полюбоваться парусами, - совсем теплый и мягкий ветер. Я был напуган этой Венгрией, она была слишком велика для меня, я был подавлен ей, и чувствовал себя так хорошо, как никогда. Но ожидал расплаты мстительного Бога. За радость ведь надо всегда расплачиваться бедами, не так ли?

… Тупое недоумение на небольшом вокзальчике на севере Венгрии, - там, кажется, не было ничего, кроме нас и рельсов, рельсов, рельсов, перекрещивающихся, спутанных, бегущих, уходящих, и приходящих, и, пожалуй, солнца, которое пропитало своим ярким ядом нас и рельсы. Тупое недоумение, - а на коленях рюкзак, а на рюкзаке - блокнот, и бумага белеет на солнце, как кость мертвеца. Я тогда сполна заплатил за все, и потому теперь зол,легок, и жажду крови. Заплатил за все, и за пьянящую легкость первых проб, за ручку, едва успевающую бежать вслед мыслям, убегающим вдаль, как рельсы на заброшенном вокзальчике где-то на севере Венгрии. За легкость, будь она неладно, первых слов, их так много, тебе кажется, что их много, и вот ты бросаешь их, ставишь на рельсы, отправляешь в путь, избавляешься от них и отправляешь их куда-то. А потом понимаешь, что слова всегда одни и те же, даже если звучат они по разному, и писать нужно не словами, а тем, что внутри тебя, может, нервами, а это оглушает. Оглушает похуже удара в лоб на любительском ринге, когда потолок и тусклые лампы на нем зеленеют вдруг, и ты понимаешь чуть позже, что это уже - матовое зеленое покрытие ринга, и только что пропустил удар в лоб, от которого еще несколько дней болит голова и подрагивают кисти, и ручь путается. И тогда у тебя появляется выбор: закрыть глаза, прижавшись щекой в этому зеленому, холодному и влажному мату (а потом тебя отведут в раздевалку) или встать, получить свою долю ударов, так и не попасть в противника, и все равно тебя отведут в раздевалку, потому что ноги не гнутся. И вся-то разница - встанешь. Но боксировать так и не научишься, потому что в этом деле все равно, вставать или нет, главное там - бить, и не падать. А вот расплачиваться научишься, по настоящему научишься.

… Возвращение, такое же стремительно, как и поездка, быстро, быстро, - с одного поезда на другой, - рассчитайте нам лучший маршрут, мадам, кесоном, - ночные магазинчики, комфортабельные автобусы. Возвращение, такое же страшное, и непонятное, как отъезд. Возвращение из персонального рая в ад, или, если честнее, из одного ада в другой, но то был весьма симпатичный ад, да и здесь ничего. Зато я, кажется, видел сталактиты под Болотоном.

Глава десятая


У меня не вышел роман с 38-й, и Стейнбеком я не стал, и не воспел гордость, скромность и благородство своих случайных знакомых. Их чистые сердца. Может быть, потому, что сердца их не такие уж и чистые, да и мое тоже. Но я попрощался с ними, привык, оттого и попрощался, и какая разница, что они этого не слышали, и прощальную речь я говорил себе, глядя в свете ночного фонаря на киоск напротив дома. Дела пошли лучше,с 38-й пора было переезжать, я знал, что уйду утром, и вышел на балкон попрощаться, а они все спали.

Спала Леонида, только в комнате ее я слышал шум, это ее сын ищет своего хомячка, и, думаю, он специально дает позволяет ему сбегать каждую ночь. Скоро они переедут в Москву. Мужа удалось образумить. Надеюсь, переезд не проходит в рамках внедрения гайдуков в российские структуры. Надо бы попросить у нее орден, но я уйду завтра рано, раньше всех.

Спят соседи в квартире напротив, - всегда пьяная цыганка, и ее муж сантехник. Под новый год он звонил от меня врачу, - спросил, с какой стати умер мой ребенок?! Ребенок к полутора годам так и не встал, всегда плакал, его кормили бурдой какой-то, и умер он, по-моему, от счастья, что почувствовал - скоро умру. Но сантехника Славика все это не волновало. С какой стати умер его ребенок?

Спит магазин «Аистенок» и слепая собака Вера, спят люди, которых я не знаю, и они обо мне не узнают, но и с ними я попрощался, стоя на балконе. Потом пошел в спальню и уснул.

Тогда мне приснился сон. Я, и еще кто-то, их было много, стояли и смотрели на огромную Луну, а потом оказалось, что это и не Луна вовсе, а Землю, с синими-синими океанами, и четко очерченными материками. Тогда я понял, что, по видимому, умер, и стою на Луне с другими духами. Совсем рядом с Землей был виден Млечный Путь, и на нем лежала огромная ладонь. Затем я увидел Господа Бога. Это была его ладонь, и он, Бог, был молодым чернокожим мужчиной. Меня это не раздражало. Он опустил своей лицо к нам, я обернулся, и увидел, что стою один, а за мной - огромные многоэтажные дома, очень много домов, и Господь берет их в ладони и дует на каждый дом. И тогда огни дома гаснут, начиная с окон квартир, находящихся под самой крышей. Мне обязательно надо было попасть под выдох бога, и я полетел к домам, но не успевал, хоть он делал все это медленно, а потом я все таки успел, и заплакал от того, как мне стало хорошо, когда на меня дышал молодой чернокожий господь, и чуть не проснулся, но решил, что посмотрю, что же в этих домах. А там не было квартир, только маленькие каморки, ярко освещенные, и в каждой было по несчастному, убогому существу - сумасшедшие Бедлама, которых лечили, избивая дубинками и окатывая ледяной водой, кошки, издохшие от парши, и еще много, много существ. Наверное, это был конц их мучений - выдох Бога. И я подумал, уже когда проснулся, и решил плюнуть на очарование сна, что сон этот был чересчур правильным, символическим, и его можно продать в «Сторожевую башню», но мне не хотелось этого делать. А потом я решил, что если бы задержался во сне подольше, увидел там и дом, где есть кто-то с 38-й.

Пожалуй, кроме бедности, я ничего здесь не видел.И грязи. Не той, мерзкой, какая бывает только в опрятных помещениях, на лицах людей в чистых рубешках и дорогих галстуках на шеях. Та грязь отвратительна. Эта же просто грязна. Как земля. Как куски глины. Но и ничего приятного в этом тоже нет. И, пожалуй, все это было сомнительного рода очищением, я знал, что уйду утром, как вывалявшийся в грязи, пусть и оздоровительно-лечебной, оставляя на дороге следы, но нетрудно будет отмыться от нее, грязи, в которую я со столь странным мазохистическим наслаждением окунулся, хотя мог бы просто переждать месяцок - другой в приличном месте, не здесь, на 38-й. Может быть, думал я, в сердце моем столь же внезапно пробудится другое желание, другой порыв, и я тщательно отмою грязь с улиц, тротуаров, и вернусь по своим следам, отмывая и их, и найду свой дом по тридцать восьмой улице, чтобы вымыть его стекла.




   


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.