Маленький прозы глоток
— Нет, ты все же подымайся, — тянул, приговаривая, тещин зять на себя одеяло, согнувшись стоя у кровати.
В таком виде походил он на Педераста с большой, разумеется, буквы.
— Отчего же мне подыматься? — спрашивал в какой раз Майк.
А тещин зять опять за свое, только слова местами меняя:
— Нет, подымайся ты все ж.
— Подыматься мне отчего же? — в тон ему Майк рифмовал, недоумевая, в паху почесывая.
— Позор и срам, — ответствовал тещин зять и тотчас же, не допуская вопросов, разъяснял: — Одежда от Адама, как вижу, на тебе.
— Вы сами виноваты. Зачем одеяло тянули?
— Не к лицу тебе, mon ami, оправдываться. С абзаца на абзац могут явиться женщины.
— Что мне за дело? — тупо хмыкнул Майк.
— Как! Неужели ты не понимаешь, — воскликнул тещин зять с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции. — Неужели ты не понимаешь, что не годится то, чем отличила нас природа, — замечая, что повторяется, Майк краснеет и краснеет сильнее по мере осознания факта не понимания без исключения всех, в чем он повторился, — выставлять на обозрение милых дам? — Без буквы а Адам.
— Что это у вас с головой? — изменяясь неожиданно в лице, встрепенулся Майк, сам меж тем продолжая отчаянно бравировать пружинистой мощью обтянутых кожей членов.
— Телек люблю смотреть.
— Я не о том. На лбу что у вас?
— А, а, — искренне обрадовался понимающий все с полуслова тещин зять, — это (тут он пригладил скверно приклеенную бутафорскую шишку, которая с одного края совсем отошла, отклеившись) нежелательное последствие одного маленького происшествия. День, два, четыре, пять страниц, по тридцать-сорок строчек, часов двадцать четыре назад. Толстоватый, розоватый.
— Не понимаю, — мне трудно вас понять.
— Упал. Со стула, — запинаясь и носом хлюпая, произнес анютиным голосом тещин зять, а затем и сама Анюта, чему-то одному ей известному улыбаясь, замаячила у кровати.
С кем это ты разговаривал, спросила она, оправляя под ним подушку. С собою сам. Звучало так красиво, но лучше бы молчать тебе пока, не то, недолог час, проговоришься о том, чему не будешь сам же после рад. Как понимаешь, это — не приказ, но не забудь мое остереженье. Когда умрем, то черви съедят нас, такое для всех жизни продолженье.
Майк одевался. Чьей-то там тещи зять, будучи не за того принятым, избегал смотреть в его сторону, но как человек, несомненно, вежливый, с молоком любимой женщины впитавший чувство такта, совсем отвернуться не смел и поэтому, когда та или иная обнаженная, животрепещущая часть Майка, что надо из себя, слишком уж открыто виделась ему с расстояния, завораживающего близостью, стыдливо опускал глаза, в бесцельных поисках шарил ими по полу, соль всю чувствуя положения своего, и спрашивал, спрашивал, спрашивал себя: зачем я здесь? зачем? Не находя ответа, вновь подымал глаза, надеясь на помощь Майка, и Майк, точно нарочно, показывал ему самые сокровенные части своего во всех отношениях здорового организма (то это был палец на ноге с родинкой, то приятного вида шрам на коленке), беззаботно насвистывал одну из запавших в душу мелодий, как будто и не замечая стеснения, в котором пребывал тещин зять.
— Вы, случаем, не поэт? — поинтересовался Майк, застегивая последнюю пуговицу фатовской рубахи.
— Нет. То есть да. А как ты догадался?
— У вас на лбу приклеено, — сказал Майк и, чтобы придать собственной шутке весу, засмеялся, но как-то сдержанно и не совсем естественно. — Не обижайтесь, я пошутил. Может, вы мне что-нибудь прочтете?
Откашлявшись и ковырнув задумчиво в носу, тещин зять, для соблюдения протокольной формы решив поломаться, обратился к целиком из одного Майка состоящей аудитории с такой вот достойною речью.
— Не секрет и не тайна, какая для меня большая честь видеть вас, в освещенном сочно зале, куда как больше походящем на комнату пропорции на десять пять, где ваши лица и души, ваши жадные до зрелища глаза повалены в единую все кучу, видеть, как вы, такие все разные, собрались с объединения достойной целью — меня, меня послушать: стихи мои, голоса моего тон. Не обращай, дзыньзыкает коль звон. Я буду читать, не жалея бумаги, не только этой, но и той, в обложке; постигать меня шестым, сдается модным, чувством вы будете. Стихи мои о любви и смерти, отчаянье и надежде, веселье и одиночестве, и о многом, многом чем еще, что дорого сердцу каждого русского, в особенности жителя Москвы и ближнего Подмосковья. Нет, меня не интересует ваша прописка, и национальность не интересует меня ваша, как, впрочем, и то, что называем мы сексуальной ориентацией; ведь, в конце-то концов, все мы — граждане мира и не хошь, хошь — терпеть это надо. Букет извинений, отвлекся я. Меня спрашивают с постоянством, лучшего достойным применения: как я, дескать, стихи-то пишу, понимаешь. Ну так вот. Обычно я ничего на столь от скромных удаленные вопросы не отвечаю, но вам, mon ami, скажу — зачем не знаю, для чего: стихи я калякаю на листиках бумаги ручечкой шариковой и, сложив по окончании творческого процесса листочки эти пополам, вкладываю их в тонкие зеленые тетрадки, куда и переписываю стихи потом. Еще меня часто спрашивают, что такое поэт. Отвечаю с превеликою охотой: поэт — это человек, пишущий стихи. Но что же такое, спросите вы справедливо, стихи? Столбцы коротеньких строк, тем или иным способом рифмованных между собой, или вообще не рифмованных, что случается от году год чаще, и иначе, как гениально, не обзывается. Говорю утомительно я и долго, гротескно может быть даже, потому что говорю впервые пред столь благожелательно настроенным бубликом. Но, как бы мне того не хотелось, не буду больше злоупотреблять вашим вниманием, — и он замолчал.
Затянувшееся было молчание прервал Майк.
— А где же стихи?
— Mon ami, — обратился тещин зять к Майку голосом сурового осуждения, — ты нетерпелив, как моряк, вернувшийся из продолжительного плавания к молодой жене-красавице, или как космонавт... Впрочем, это одно и то же, — заключил он поспешно, точно возражений убоявшись.
Майк не возражал и тещин зять, ободренный его молчанием, добавил:
— Хотя и не всегда.
Ты такой же поэт, как я — писатель, подумал Майк, но ужаснувшись непредвиденной меткости сравнения, поспешил перевести разговор на другую тему, выбор которой был абсолютно произволен.
— Знаете, — заявил он, — меня удивляет ваша способность лить воду. Откуда она?
— Это наследственное, — не без гордости отвечал тещин зять. — Мы, — здесь он произнес известную очень фамилию, оглашению, из строго конфиденциального характера соображений, не подлежащую, — все такие. Взять хотя б моего прототипа. Ты его знаешь?
— Никак нет.
— Не беда, познакомитесь, столько страниц еще впереди!
Несмотря на то, что тещин зять что-то рассказывал, и рассказывал с незакрепленным за ним жаром, Майк его не слушал. Майк думал о Шэр. Нет, этого не может быть, думал он, вспоминая минуты недавней близости. Не может этого быть. Но откуда мне тогда известен рыжеватый оттенок ее волос с исподу? Только ли потому, что она не стопроцентная блондинка, а не стопроцентным блондинкам свойственен такой окрас?
— О чем задумался? — спросила его Анюта.
— О пустяках. А что, давно он ушел?
— Ты о ком?
— Да о шуте этом гороховом, дружке нашем новом.
— Право, не заметила.
Говоря это, Анюта отвернулась, и слеза, крупная соленая слеза, медленно скатилась по щеке ее левой. Не правда ли, вдвоем им было лучше?
Свидетельство о публикации №201031400002