Илынчак

ИЛЫНЧАК
(в поисках невербального)

 

Продукт культурологического
аборта.

Text-бомба.

Роман - вирус

 

ТОО “Кентабр”

 

1998

               

 

 

     Осень вошла в Париж гордо и величественно, как победоносный завоеватель, сопротивляться которому невозможно. Обессилевший от изнуряющей летней жары город сдался без боя, его улицы безропотно покорились новой власти и тихо облачились в золотые и багряные наряды, готовясь принять холодные моросящие дожди и резкий, пронизывающий ветер нового времени. Но осень не торопилась с переменой погоды, она заполнила собой неподвижный воздух и, упиваясь своей властью, безмолвно наблюдала, как вездесущие клошары славят ее черствым хлебом и дешевым крепленым вином, как стирают они по берегам Сены собранное по помойкам зимнее рванье, сопровождая труды свои старинными клошарскими песнями и веселой уличной бранью...

     А по усталой воде неслышно проплывали унылые длинные баржи, будто унося куда-то в своих просторных сумрачных трюмах ебливое парижское лето.

 

     В Булонский лес пришла пора листопада. "Будет теперь работа для старика Хыка" ,- довольно бубнил себе под нос старый лесник, глядя как роняют свою листву вековечные клены и ясени. "Родился здесь, жизнь здесь прожил и подохну тоже здесь, а они все будут расти себе, эти деревья". Хык любил свой лес, как умеют любить доживающие свой век люди то, в чем еще сохранилась частица их давно отшумевшей юности. Хык знал и хранил в глубине своего большого старого сердца историю каждого дерева, каждого кустика и травинки. Лес будто разговаривал с ним, точнее, с его памятью: вот здесь росло дерево, сраженное молнией в страшную майскую грозу шестьдесят восьмого года, под этим кустом он нашел когда-то изумрудное ожерелье, потерянное Изабеллой де Сигизмунд в тот достопамятный год, когда Наполеон Бонапарт совершил свой триумфальный переход через Альпы. А в расщелине этого дуба зажал он когда-то свою первую женщину. Совершая обход своих владений, Хык перемещался не столько в трехмерном пространстве Галилея и Ньютона, сколько вдоль извилистых тропок своих воспоминаний. Это и нужно было старику, ибо не хотел он больше сталкиваться с миром низменных страстей, разочарований, подлости и обмана.

     Мерно помахивая метелкой, старик думал. Размышляя о прожитом, вороша палую листву своих давних воспоминаний, всматриваясь в образы ушедшего, как в зеркало судьбы, Хык пытался различить в них заветные знаки своего бытия, узнать, что ждет его самого и людей, которых он любил, в следующих кругах страдания и очищения, за поворотом самой дальней лесной тропинки. "Сколько уже прожито", - грустно размышлял лесник, присев отдохнуть. "Уж наверняка больше, чем осталось. Хотя..." Прожив длинную и полную неожиданных поворотов жизнь, Хык избегал думать о будущем с уверенностью. Поэтому он вполне отдавал себе отчет в том, что остаться могло все же больше, чем прожито. "А если так, то... Что в действительности имеет непреходящее значение, если можно предположить, что все тревожащее мой разум в данную минуту, все пролистанные страницы жизни в конце концов забудутся, сотрутся в лабиринтах бесконечных новых впечатлений? Как же можно строить каждый новый день, не зная, не обесценятся ли под его конец все былые знаки, возвещавшие когда-то о вечном спасении, под утро опять обнаружив себя в омуте сомнений и смутных, безотчетно тревожных ощущений? Ведь не состоит же разгадка этого мучительного ребуса в таких вот прогулках по осеннему лесу и коллекционировании тех кадров бесконечного фильма жизни, которые, по тем или иным причинам, вдруг стали доступны моему восприятию в настоящем? Чего тогда стоят вся книжная премудрость тысячелетий - пустая перестановка десятка символов, радости жизни - никчемные в своей мимолетности; любовь, ненависть, нежность - не что иное, как отбросы знаковой культуры цивилизации? Какофония символов, беспорядочное нагромождение инфернальных структур бытия, с каждой секундой приближающие меня к окончательному краху сознания? Суметь пройти весь этот запутанный, как лабиринт Минотавра на солнечном Крите, путь к началу, суметь собрать в единый громогласный аккорд эту чудовищную какофонию, чтобы там, в начале начал, в начале себя, заглянуть сквозь анальное отверстие цивилизации, этот вороненый зрачок мирового конвоя, в святую святых божественного пищеварения, и видеть, видеть, видеть... Это ли не цель?!"

 

 

     ТРУПЫ РАЗЛАГАЛИСЬ, из их жоп с соловьиным свистом вырывался сладковатый запах плесени и лесных ягод. По подвалам валялись перетрахавшиеся постмодернисты и жалобно стонали в темноте, ибо больше не могли трахаться. Старик Хык закрутил сорокапятку, затянулся и умер. "Слишком сильно затягивается этот Хык", - прокомментировали затраханные постмодернисты, и по-пластунски стали трахать Хыка во все его мандачисленные дырки-вырки. Так, и эдак тоже.

     Хык начал с малого, но в последствие сделал все. Будучи Муссалина, его домоправительница, морщливо топорщилась при упоминании о семиотике. В этом печальнейшем из миров, ее, беззачитную бабохозяйку, отымели на железнодорожных рельсах студенты-лирики.

     Эйфелева Бабашня-машня разрослась в большую железную манду. Дабы избежать членовредительства, детям надевали на глаза черные повязки, прежде чем выпустить их на улицу, где творили произвол затраханные постмодернисты. Погуляв, дети возвращались домой живыми и мертвыми, оттраханными затраханными постмодернистами. ООН сохраняла тухлый нейтралитет. И даже когда Собор Парижской К-Богу-Матери подвергся изнасилованию распоясавшимися паяцами, мировая общественность предпочла отмолчаться в свое грязное от менструативной крови белье.

      И только Лысый Миллер, коротавший тихие дни своей разъебатьухабистой миммигрантской жизни-мызни на площади Клиши, как-то вечером потащил своего приятеля Джожо в синагогу. Не перенеся ужасов обрезания, Джожо скончался. На следующий день, чтобы свести счеты с этими религиозными Скукиными детьми, Хык заявился ни свет ни заря к черной монашке и пустил ей слезу. "Почемумбы беспокоим ****ей в штакой поздний час?"- прошипел паровоз, переезжая затраханную бабохозяйку Муссалину Будучи и ломая ей обрезанный сионистами-лириками шлакбауман.

      Тяжелые и безжалостные, как Коминтерн, руки эмбриона сделали бедняге Будучи кесарево сечение, ссылаясь миморыком на права ребенка на самовожделение. Нож для выполнения кровавого замысла был доставлен эмбриону подвидом французского батона неизвестным доброжелателем в условленный день, когда направленным Ъ-взрывом были разрушены стенки матки.

      Мировая буржуазия содрогнулась в конвульсиях, не ожидая такого подвоха от символа мещанского благополучия - французского батона. В тот же день по всему свету были уничтожены миллионы невинных булок, которые озверевшие мещане изгрызли на мелкие кусочки, не считаясь с мнением рабочего класса. Рабочий класс, возглавляемый в ту осеннюю пору тов. Лениным, взбесился и покусал хозяйских детишек. Истекающие кровью хозяйские дети в знак протеста совершали самоизнасилования немецкими со-сиськами прямо на глазах у содрогнувшихся от ужаса бледных родителей. Хык ликовал. Всеобщее торжество было омрачено нелепым покушением Кровавого Эмбриона на членов британского парламента. Эмбрион был пойман неизвестным доброжелателем за руку и снова заточен в матку.

      Произошедшее, тем не менее, не произвело ни малейшего впечатления на мировую общественность. И только затраханные постмодернисты, бродившие унылыми стадами по всему Булонскому лесу, вновь со страха перетрахались. Об искусстве в ту пору уже никто не помышлял. Секс и насилие всецело овладели умами людей.

     И тогда-то появились пауки с Марса. Они шагали стройными, насколько позволяла их анатомия, рядами, делая до восьми пистонов на унцию. Паукам было не до смеха. Занявшись возрождением культуры, пауки вновь ввели французские батоны, разрешив при этом эмбрионам самовожделяться через материнское анальное отверстие. Британские аристократы были возмущены происходящим до крайнего предела. Изгадив в знак протеста памятник Уинстону Черчиллю насекомоядной сукровицей, они объявили пауков вне закона на всей территории Туманного Эмбриона.

      Илла к тому времени уже совершила свою первую менструацию, встреченную всеобщим ликованием и фейерверками. Фейерверки менструальной крови оказались смертельными для пауков с Марса, так и не оправившихся от странного оскорбления, нанесенного им аристократами Туманного Эмбриона. Потоки насекомоядной сукровицы, смытые менструальной кровью в воды Атлантического океана, сильно обеспокоили племена самоедов Аляски, обосравшихся и съевших себя с потрохами со страху перед Гринписом. Гринпис безмолствовал. И только старый Хык печально усмехнулся себе в усы. 

 

      "Нет, это не цель", - думал Хык по дороге домой.

       "И опять же все не так просто. Все же есть какая-то сила, объединяющая разрозненные куски бытия и соединяющая их в моменты, когда мне кажется, что ответы на вопросы, мучающие меня, на самом деле давно мне известны. Если теория о том, что мировая история лишь только иллюзия, а память человечества насчитывает всего лишь пару секунд, неверна, то ничто не может отнять у меня этого глубокого ощущения себя в своей, и больше ничьей точке пространства-времени..."

      Позже, когда Хык заварил себе крепкого кофе и закурил свой любимый "Житан", его мысли, как бы подчинившись воздействию этого бытового ритуала,  стали развиваться в другом направлении. "Но разве это неуловимое ощущение осмысленности себя в каждодневном потоке слов, поступков и эмоций повседневности уже не утеряно? Если теперь я не в состоянии вызвать у себя радость гармонии с окружающим, не значит ли это, что ее проявления в прошлом не имели ни какого значения? Но невозможно признать несостоятельным и отринуть то, что давало такое ясное ощущение права на жительство в этом печальнейшем из миров, где не существует иных способов осознания себя иначе как посредством постоянной рефлексии, являющей собой основной способ бытия современного человека, готового смириться со всем, кроме признания своего полного и окончательного поражения перед суровой реальностью мира, в его вечном ускользании, в его множественности и, вместе с тем, неделимости, в его непостижимой дуалистической сущности, которую по-настоящему смогли уловить, пожалуй, только древние толтеки с их загадочным кодексом чести, игрой в мяч не на жизнь, а на смерть, и многотысячными жертвоприношениями, при виде которых содрогнулись даже кровавые палачи Святой Инквизиции, пламень чьих костров охватил всю Европу и выжег в сердцах людей все, кроме постоянного страха и разъедающего душу яда сомнений, сомнений, сомнений..."- сам того не заметив, Хык задремал.

 

     А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ НА МАРСЕ сгущались сумерки. Струи насекомоядной сукровицы, выброшенные извержением Иллы в межзвездное пространство, затмили собой солнце. Пауки в панике покидали свои жилища, унося с собой только самое ценное - ноги и статую Уинстона Черчилля, которую они полюбили всем сердцем, несмотря ни на что.

 

     Внезапно Хык встрепенулся и, спросонья, еще острее ощутил собственное одиночество. "Но что же в таком случае есть я, и как установить свое место в мире, который, по большому счету существует только в моем сознании, и признать себя лишь частью мира значит констатировать свое бытие в неизбывной пустоте, где ничто не может служить основанием и ориентиром, учитывая, что воспринимаемая мною реальность, несомненно ,отражается в мире внутреннем и сокровенном, составляющем ту совокупность привычек, схем мышления и поведения, которая при выполнении определенных условий и называется личностью, и потому никак не может служить средой ее существования?"      

 

     В дверь постучали.

 

     А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ГРИНПИС, сексуально озабоченный судьбой зубозадых питонов, маструбировал в трубочку. Зубозадые питоны, лишенные своей привычной среды обитания, заползали в города и предавались там кровосмешению и разврату. Их зубозадая кровь, смешавшись с насекомоядной сукровицей, превратила унылые воды Рейна в кипящую клоаку, где даже Бог не мог различить ни зада, ни переда. Окончательно потеряв ориентацию, Бог ужрался в сиську и откусил себе письку. Христианский мир, потрясенный вероломным поведением Бога, поспешил последовать его примеру. Так совершилось Великое Обрезание народов.

     Язычники ликовали и предавались садомии и геморою. И только затраханные постмодернисты встретили порог нового тысячелетия в нищете и забвении. "Маматка-сладка",- пели кровавые эмбрионы покидая застенки матки. Надышавшись свободы, они виртуально отымели Говорухина, заразив его духовным СПИДОМ и на радостях так перетрахались, что вогнали в краску даже зубозадых питонов. "В гостях хорошо, а дома лучше", - напевали эмбрионы, возвращаясь откуда пришли.

 

      Долгим и пронзительным осенним вечером Хык сидел в своем чиппэндейловском кресле и курил изогнутую трубку из вишневого дерева. Легкие воздушные кружева, из которых была соткана ткань сумерек, обволокли избушку старика и, незаметно проскользнув внутрь, наполнили сердце Хыка светлой грустью и безотчетной тоской. В такие минуты он любил перебирать книги, которых у него в избушке было около пяти тысяч. Все они были прочитаны им в разные годы, и, просматривая их заново, Хык чувствовал странную печаль, исходившую из самых глубин сознания. Спасительное свойство человеческой памяти - забвение, и о многих книгах у старика сохранились лишь тлеющие угли полученных когда-то впечатлений; другие страницы не пробуждали воспоминаний вовсе, и от этого становилось как-то странно на душе, как будто все это было с кем-то другим целую вечность тому назад. Нет, ему не было жаль забытого, просто оставаясь наедине с книгами Хык острее осознавал, что мир - бесконечное поле возможностей, и, выбрав одну дорогу, ты лишаешься права узнать о других.

       Любое мышление - лишь один из способов взгляда на мир, некая клетка с более или менее толстыми прутьями, и непробиваемая преграда отделяет тебя от прошлого, давая возможность созерцать сквозь хрустальную стену времени человека, которого ты когда-то отождествлял с собой. Но, в конце концов, я сам выбрал именно этот путь, но как же хочется узнать, что было там, за поворотом, в том мире, который остался далеко позади, где сам я не был и не смогу побывать уже никогда! Презрев стены, увидеть все комнаты сразу - это ли не цель?!

 

        Подойдя к окну и вдохнув прохладного воздуха бархатной парижской ночи, Хык решил прогуляться, чтобы хоть на время разорвать цепь мрачных рефлексий. " Но может, в этом и состоит единственный долг человека - каждое мгновение любой ценой вырывать из небытия ощущение осмысленности своего существования, бороться за тождественность с самим собой здесь и сейчас, отринув раз и навсегда эту порочную связь между ожиданием и исполнением, так привычную для этого мира? Но, с другой стороны, как увидеть себя в просвете, как заключить самого себя в скобки, не побоявшись столкнуться с динозаврами сознания, скользкими тварями, выползающими на свет из этой сияющей пустоты?

      И чтобы лишить их пугающего обличья, развеять чары, человек должен возвратить их из области метафизики в обыденную реальность, присвоив им имена. Но как дать имя тому, что принципиально лежит в плоскости невербального, что гораздо проще ПОКАЗАТЬ, чем сказать? Да и вообще, откуда берутся эти монстры сознания, не выраженные в словоформы? Ясно, что они кружат вокруг уже известных мне высказываний, не соприкасаясь с ними полностью и путая все карты. Но я могу знать о том, что не сказано, только сравнивая это с тем, что уже сказано, следовательно, именно обычные высказывания создают эти туманные невербальные зоны в просвете между собой. С другой стороны, именно насущное существование того, что не сказано, стимулирует появление новых векторов мысли, то есть новых мыслеформ для заполения просвета и преодоления своеобразного "зуда языка", заставляющего субъект высказывания снова и снова продуцировать языковые структуры, эти вавилонские башни человеческого сознания. Но,  учитывая, что каждое новое высказывание, рассматриваемое на временной шкале является ничем иным, как модифицированным цитированием, мы можем размотать нить Ариадны языка назад, вглубь эпох, чтобы вновь получить библейское "Вначале было слово", то есть, ту самую духотворящую субстанцию, которую Бог вложил в уста человека."

        Внезапно Хык ужаснулся. "А что если так : предположим, Бог, лежащий себе на диванчике где-то вне пространства и времени, однажды от нечего делать заикнулся о том, о чем нам, простым смертным, следует молчать, - пропозиция, соответственно, была бессмысленна - и что если это и было тем самым Словом? При всей чудовищности такого предположения, оно по крайней мере объясняет, почему мы не можем непротиворечиво описать любое из явлений, лежащих в основе реальности, данной нам в ощущение..."

       Размышляя об этом, Хык, сам того не заметив, забрел в винный погребок и заказал себе рому. "В начале было слово. Да, конечно... Мир родился вместе со словом, вместе с первой знаковой системой - вместе с языком. Предмет не существует до того, как он будет назван, проименован. До Слова не было ничего - лишь невообразимый физический вакуум, кипение виртуальных частиц... Какой эффект производит слово, прозвучавшее в вакууме ? Врываясь в пустоту, Слово разрушает призрачное равновесие небытия, из ничего рождается предмет - это ли не тот самый Большой Взрыв, о котором столько твердили физики? Происхождение вселенной - не лингвистический-ли это вопрос? За такую хорошую мысль не грех и выпить!"

      "Язык - это дом, в котором живет человек" - как сказала однажды Марина Влади. Дом человеческий. Наша вселенная. Только в языке мы существуем. В каком-то смысле (а сколько их, этих смыслов?!) именно это сказал Декарт своим "cogito ergo sum". До языка ничего не было. Для нас - ничего. Всю "доязыковую" историю вселенной мы можем рассматривать только сквозь призму языка, родившегося только потом, гораздо позже, получая при этом своеобразное априорное апостериори. Собственно, даже о самом происхождении языка, языка как возможности оперировать миром посредством знаковой системы, мы не вправе пытаться говорить. Это чудо, и закону описи не подлежит. Только с этого момента начинается история. И я ее хорошо себе представляю. Предположим, язык появился неким чудесным образом в виде одного единственного слова, обозначавшего все сразу. Например в виде слова "Илынчак". Это слово реализовывало все потенциально возможные высказывания, и было всеобшим, понятным всем без исключения языком золотого века. Божественный протоязык. Потом, в сутолоке вавилонского столпотворения, из него методом модифицированного цитирования были получены все остальные слова, а изначальное слово-демиург "Илынчак" было забыто. Вот такие пироги! Не грех и выпить за такое хорошее слово... Интересно, что сказала бы об этом Парижская Академия?

 

      А тем временем Парижская Академия, осознав абсурдность идеи построения вечного двигателя женского рода, лечила мозги.

 

 

      Двигаться, течь, изменяться, вечно находиться в непрерывном движении - вот удел, уготованый нам неизвестно кем. Целый союз писателей Овидиев не описал бы моих метаморфоз. Вечно убегать от себя, гонясь за ускользающим мгновением. Мир воистину существует только одно мгновенье - сейчас (и здесь). Оглянешься - и видишь бесконечную череду своих бывших Я, слепо вперившихся тебе в спину. Есть отчего испугаться. Они словно покойники, брошенные без погребения поглощенным погоней отрядом. Покойтесь с миром! Там, в прошлом, вы, явленные в своей мгновенной полноте, совершенны. А я обречен лететь вперед, пробиваться сквозь небытие, которым является будущее, подобно электрону на острие молнии, оставляя вас за собой - бесплотных, но совершенных, так как свершившихся.

 

      Блуждая в этом лабиринте, я каждое мгновение нахожусь в новой точке, даже если стою на месте. Время идет, я изменяюсь во времени, и вместе со мной изменяется мой лабиринт. И в каждой такой новой точке я должен снова добывать себе вид на жительство, зная при этом, что задержаться здесь хотя бы на одно лишь мгновение мне не суждено. Это как спортивное ориентирование на местности. Нужно бежать, отмечаясь в каждой ключевой точке маршрута. Только в моем случае каждая точка - ключевая. А карты, которыми мне приходиться пользоваться, стираются прямо у меня на глазах, не давая мне замедлить свое движение или остановиться передохнуть. Вот это действительно прогулка по "h"! Каждое из бесконечного множества моих сверхтекучих Я детерминировано, если вообще может идти речь о каком-то детерминизме, чем угодно, только не предыдущим Я. Так что ни какой окончательной прописки, всеобщего оправдания, мне не светит, по крайней мере, пока я синхронен с настоящим, а не отнесен всецело в прошлое. Оправдание бытия личности во времени и пространстве лежит вне времени и пространства. Таким образом, я, кажется, оказываюсь в положении Абенхакана эль Бохари, погибшего в своем лабиринте...

      О, как мучительно жаждал, наверное, Минотавр получить в свои страшные руки ту нить, что Ариадна по ошибке отдала Тесею. Все это так сложно...

 

      Существуя в пространстве свои представлений о мире, человек лишен возможности к восприятию вне рамок языка. И, возможно, это и к лучшему - бесконечность хаоса измерений, стулья, превращающиеся в кенгуру каждый раз, когда мы отворачиваемся, лишают мир всего человеческого и требуют защиты, и одновременно, ориентира в открытом поле интерпретаций. Ужас заглядывания в Ничто, метафизическая паника при соприкосновении с неязыковым пространством сделали необходимым возникновение решетки языка, действующей для сознания как фильтр, защита, и в то же время, смыслообразующая ткань бытия. Пользуясь решетом из словоформ как картой на местности, человек обречен на вечные поиски пространства между звеньев. Мировая культура, являясь кратким путеводителем, представляет собой шараду, в описании которой могут быть употреблены все слова, кроме ключевого. Мифическая плоть непознанного желанна, лишь немногим удается проскользнуть сквозь прутья решетки на свободу, но рассказать нам об этом они не смогут уже никогда, да и где их теперь сыщешь?

 

       Лаская мифическую плоть непознанного, Хык ощущал доселе невиданную эрекцию духа. Весна проявлялась во всем. Даже затраханные постмодернисты повыползали из своих гипердыр и вновь перетрахались, недовольно щурясь на солнце, как Ленин на вошь, в то время как на Марсе занималась заря новой жизни. Пауки, добровольно уступившие свою экологическую нишу зубозадым питонам, ушли в подполье, в корне нарушив пищевую цепочку Гагарина и Терешковой. Так настал Звездный Час Белки и Стрелки. ЦУП безмолвствовал. Звездный Час длился с 22.10 до 23.05 и подарил миру Жучку, Бобика и Мухтара. Вконец ссучившись, НАСА променяло телескоп Спейс Хабл на микроскоп Цейс Бабл и занялось фундаментальными исследованиями в области жевательной резины. Ной, потеряв веру в бога и space oddity, окончательно похерил идею космического ковчега и предался разврату и кровосмешению с Хамом и Мамом. Ликуя, Хык испустил дух в мистическую плоть непознанного и закурил свой разлюбимый ‘Житан”.

 

 

      …..Ведь все карты давно стерлись, впрочем, это неважно - известно, что каждый может воспользоваться только своей картой. В любой момент времени ею может стать рисунок дождевых капель на окне машины, который калькой ложится на пейзаж, проясняя структуру вещей, или белоснежный на черном асфальте меловый абрис тела самоубийцы, напившегося в стельку и угадавшего свой путь в маленькой точке тротуара, смутно манящей где-то внизу. В отличие от своего аргентинского знакомого Оливейры, погибшего на парижских баррикадах мая 68-го, Хык полагал, что лучше обмануться, чем заранее лишить себя шанса познать истину. Поэтому, оценивая мир как грандиозную шараду, фигуру, которую необходимо прочесть, он понимал, что любой, самый незначительный факт, предмет или событие могут  провести его из тюрьмы языка на волю, учитывая, что ходить он уже научился.

       Любуясь четкой структурой стаи перелетных птиц над бульваром Пор-Рояль, Хык подумал; "Да, в мире все имеет отношение к тайне. Нет ничего случайного, а если и есть, то попади оно в мир, как оно тут же перестанет быть случайным. Ведь если на место вопроса "Что есть случайное?" мы поставим "Как оно себя проявляет?" то станет очевидна связь всего, что происходит, с внутренней грамматикой реальности, которая, не имея такой оси, распалась бы на атомарные факты. Это вовсе не означает детерминизм одного факта другим, а скорее, сообщает нам великую истину - все, что происходит, имеет отношение к тайне. И, конечно, глупо сожалеть, что ты сделал что-то не так, ведь никакое действие не даст тебе ответа , точнее, его может дать любое действие, при условии, конечно, что ответ известен тебе заранее.

 

Прогуливаясь   по   тихим  улочкам  на  окраине   Латинского  квартала,    Хык  думал. "Пытаясь что-то  постичь   в   этом прекраснейшем   из  миров, неизбежно используешь   некоторую систему   отсчета,  которая  определяет  характер   твоих отношений   с  реальностью. И эта точка отсчета, освященная твоей самостью - все, что ты имеешь, выходя на бой с неизведанным. Тут-то и зарыта собака, вонь от которой заставляет обходить это топкое местечко стороной и непрестанно настаивать на своей исключительной правоте. Очевидно, нет веских   причин считать   один  из  возможных  углов  зрения  единственно верным,   все  они с разных сторон являют в  себе  сущее (хотя бы просто по причине своего наличия). Но, уцепившись за свой  особенный способ  конструирования мира, интерпретации непрерывного потока бытия, мы навсегда лишаемся возможности оценивать другие, искренне полагая,   что  выбранная  точка отсчета  -  единственно возможная. Да, мы боимся что наш мир рухнет, и отвергаем все, разрушающее границы нашей личной реальности,   забывая  при этом, что мир   -   всего-навсего  сумма наших личностных искажений, и, как нечто сущее,  даже не принадлежит  нам. Но в довершение всего над нами давлеет язык  - некое подобие  коллективной  философии, навязываемой всем  без  исключения. И самое безысходное во всем этом - что даже ошибки наши, по сути, нам тоже не принадлежат.. Всего то вот и осталось, что эта сметана!" - так   размышлял  Хык за стаканом сметаны  и   чашкой крепкого  кофе  в кафе "Либертен" на площади  Кон-Бендит. Позже,  закурив, он пересел за стойку бара и  заказал себе абсент.

     "Меня  затягивает в трясину рефлексий, я теряю  все привычные   опознавательные ориентиры, не   получая   взамен новых,   оставаясь   в   суровом  одиночестве   человека, познавшего  задницу мира... Я сомневаюсь, сомневаюсь..  Что  же это  за  сила, заставляющая меня сомневаться в реальности происходящего, его "доподлинности", доступности  трезвому  и холодному    анал-лизу   "рацио",    подтвержденныму  безошибочными   показаниями органов чувств?    Первое,   что

приходит  в  голову - диковинные совпадения имен,  дат  и прочих   внешних   координат, скромное  обаяние   нетварного чуда  au  fin de siecle, но это здесь не при чем. Загадка как   раз  в не-совпадении меня из Present Simple  с   самим собой,   находящимся   в пространстве свернутой   Вселенной, которую принято называть прошлым.  Каждый шаг вброд  вниз по реке  времени  озаряется  вспышками многочисленных  камер  и софитов;     и,    пытаясь   обрести   себя    в    прошлом, реконструировав   точные обстоятельства времени   и   места, внутреннее   состояние, а если повезет,  то   и   неизвестно откуда   взявшуюся мысль, наблюдаешь обычно не   что   иное, как   поток   отдельных  кадров  из  любительского   фильма, искромсанного    чей-то  недоброй   рукой.    Смешанные    в первозданном  хаосе фрагменты жизни, ее обрывки,  не   имеют протяженности  во  времени, как  точка  не   имеет   его   в пространстве.   Что-то скрыто между ними, в  пустоте  черных дыр,   разделяющих кадры.  Принадлежа к тому  сорту   людей, кто    считает,  что  самое  главное  может   произойти    в мгновение   между  тем,  как  сигарета  зажжена   и   первой затяжкой,   я   пытаюсь навести мосты в прошлое,   соединитьвсе  кадры и тем самым обосновать себя в здесь и сейчас. Да, мысль  есть  концентрированное состояние всех условий  моего собственного воспроизводства в  следующий  момент  времени. Именно  отсюда - "cogito ergo sum", мысль соединяет меня  по частям,  только  мысля, я сохраняю цельность, следовательно, существую.

     Но  все попусту - желанное ощущение тождества  с самим   собой  ускользает, когда я увижу  вдруг   незнакомый взгляд  своих глаз в витрине старьевщика, когда кое-кто  незнакомый  узнает меня, случайно встретив на улице, и  только по запаху кожи и волос, да по судорожным, едва ли   утолившим ласкaм, можно догадаться, что было с нами до этого; когда по разрушенному   пейзажу   улиц   проскользнет    тень    стаи бесенят   с   очередной  порцией  украденных  снов.   Они возвращаются   в темноту, разделяющую кадры  фильма   жизни, унося   навсегда   с  собой  наши  былые  привязанности    и тревоги,  не  оставляя ни единого шанса на восстановление этого ребуса в первоначальном виде..."

       Вечерело.

 

А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ХАЙДЕГГЕР, доведя собя до полного умопомрачения мыслями о собственной ничтойности и разговорами с Я-понцем, покончил-таки жизнь само-убийством, по старому самурайскому обычаю откусив себе я-зык по самое нехочу. По данным паталогоанатомов я-зык Хайдеггера отличался необычайной длиной и засмысловатостью, осложненной множеством флексий и злокачественных грамматических новообразований. В память об усопшем друге я-понский кинорежисер Харакира Кюрасaва снял свой знаменитый фильм-метафору "Полет Мартина с дикими гусями". "Летят утки, летят утки и два (!) гуся" - напевал Хык по дороге домой.

 

А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ 486 РАУНД ПЕРЕГОВОРОВ с представителями отряда зубозадых питонов, проходивший в монастыре монахов-дантистов, окончился самым остроумным образом. В ознаменование нового этапа в развитии переговорного процесса президент Уединенных Штатов Бил Клитор, под руководством своего лечащего врача-палача, совершил над собой смелую херургическую операцию : засунул себе левую ногу в анальное отверстие и провернул три раза по часовой стрелке, тем самым претворяя в жизнь Великую Американскую Мечту. Этот беспримерный акт доброй воли глубоко

удовлетворил мировую общественность. По сводкам Гидрамедцентра президент чувствует себя обманутым.

 

А ТЕМ ВРЕМЕНЕМ НА ДЕВЯТОМ МЕСЯЦЕ ЖИЗНИ, в результате долгого и продол-

жительного аборта, скончался-обкончался лидер китайских эмбрионов Долой-Мама.

Миллионы зародышей во всех странах мира почтили память пламенного борца за

самовожделение минутой молчания и спорадическими актами внутриматочного

насилия.

 

 

      Внезапно Хык остановился. То ли его ангел-хранитель, то ли взгляд, за долгие годы приучившийся распознавать малейшие подвохи в реальности, то ли неведомое шестое чувство (что, впрочем, одно и то же) предупредило лесника о затаившейся перед ним опасности. Отойдя на пару шагов назад, Хык подобрал сухую ветку и поворошил палую листву там, куда полминуты назад он чуть было не наступил. Внезапно сухие листья взвились вверх маленьким облачком, раздался металлический лязг, и ветка в руках Хыка стала сантиметров на двадцать короче. На земле перед ним лежал капкан.

      "Вот оно как, значит, дело дошло и до этого..." - прошептал Хык, глядя на страшное орудие у себя под ногами. "Что же должен означать этот коварный знак препинания, эта хищная запятая в тексте моей жизни; какое придаточное предложение за ней последует?"

       [ЛАКУНА]

       Хык брел, глубоко погрузившись в себя, по едва различимой лесной тропинке, пока та не вывела его наконец на вершину высокого холма на Сен-Палэ дю Шатэн, с которого открывалась величественная панорама Парижа. Хык остановился. Можно было подумать, что он зачарованно любуется раскинувшимся перед ним древним городом, наслаждается пейзажем, но это было не так. Перед его глазами стояла другая картина. Беспокойные мысли, забредшие в потаенную область сознания, именуемую памятью, превратили его в призрака, прозрачного гостя в обратившемся явью прошлом...

 

      Призрак стоял на поляне, затерянной где-то в недоступных человеку во плоти и крови ущельях времени. Перед ним дом... [ЛАКУНА]

      Внезапно мальчик отрывает взгляд от книги и смотрит куда-то сквозь окружающие его предметы, сквозь пространство и время - одному ему известно куда. Он шепчет что-то - так тихо, что нельзя разобрать, но умеющий читать по губам прочел бы: "В Макондо идет дождь..."

 

      Где-то в лесу, совсем недалеко, застрекотала сорока. Встрепенувшись, Хык вернулся в себя, в свое время, вновь обрел плоть и реальность. Только теперь он по-настоящему увидел открывшуюся его взору картину.    Париж лежал у его ног, подобно огромной дворняге, уснувщей на солнечной поляне. Собака эта видела сон - люди, снующие по улицам, заходящие в дома и выходящие из них, люди в автомобилях, несущихся куда-то или застывших у светофоров, люди в музеях, магазинах и кафе, люди, следящие за работой сложных, умных станков, производящих блага, люди разговаривающие и хранящие молчание, люди читающие Гюго и пишущие пространные письма на дешовой и дорогой бумаге, смотрящие в даль, сторожа на погостах, слепые и инвалиды войны, спящие и смеющиеся, состарившиеся, глотающие горькие слезы, продавцы лимонада и вездесущие клошары, люди, только что потратившие 10 000 франков, умирающие в больницах и в последних вагонах метро, люди слова и чести, почтальон Отто и занимающиеся любовью, узники и т.п. -все, вовлеченные в бесконечное ненаправленное движение, которое, в действительности, только и является городом, само это движение, движимое сознанием, но само себя не осознающее - было в этот миг сном огромной серой дворняги, спящей у ног Хыка. Над Собором Парижской Богоматери, подобно пурпурному нимбу, висело огромное заходящее солнце.

      Хык, напоследок, еще раз взглянул, прищурившись, на далекий огненный диск, и в памяти его проснулись вдруг строчки, спавшие в нем с тех далеких времен:

               

               

 

 

 

 

                На донышке души

                Сгущаются сиренью

                Окрашенные сумерки,

                Такие

                прозрачные,

                Как тень, что исчезает.

                Во мне застыли дерево

                И птица.

                И солнце,

                Шар, налитый теплой кровью,

                Нанизанный на нитку

                Горизонта...

 

      Хык улыбнулся, и, все еще сжимая в руке холодную, закаленную сталь капкана, повернулся спиной к великому городу и ушел с залитой светом поляны назад в погруженный в сумерки лес. Что-то странно блестело в его больших, добрых глазах.

 

      В ту ночь Хыка донимала бессонница. В ожидании сна он лежал с открытыми глазами у себя на нарах и разглядывал едва различимое в полутьме узорчатое полотно паутины под потолком. Ажурный рисунок тонких белесых нитей напоминал ему карту марсианских каналов из книги по астрономии, прочитанной им когда-то в далеком детстве. "У меня есть тело, следовательно тело - не я. У меня есть душа, следовательно душа - тоже не я. Я могу мыслить, и значит я - не мышление. Так размышлял когда-то... не помню кто. Да и можно ли его как-то назвать, если он - не тело, не душа, не мышление, не то, что он сказал и уж конечно, не то, что он оставил после себя. Похоже, мы потеряли его навеки. Но так ли он был прав? Я могу сказать : "У машины есть руль, значит руль - не машина. У машины есть двигатель и тормоза, значит машина не тормоза и не двигатель." Так мы можем перебрать по винтикам весь механизм, но так и не добраться до машины. Или, может быть, так : "У машины нет и не может быть сострадания. Следовательно, сострадание - машина?" Видимо, нет..."  Время перевалило за полночь, потом часы где-то далеко в городе пробили час, потом два. В третьем часу Хык, перебрав в голове все известные ему автомобильные запчасти, наконец задремал.

 

…  Огромная недостроенная Вавилонская Башня в Ватикане. Средние века. Хык -

один из приближенных Папы. На самом верху башни проходит грандиозная попойка

клерикалов. Хыку плохо, и, свесившись с края башни он блюет вниз, любуясь

брейгелевским пейзажем вокруг. Облака далеко внизу, Хыку плохо. "Очисться!

очисться!" - кричат ему пьяные клерикалы.

     С высоты Вавилонской Башни Хык изрыгает всю ту бессмысленную языковую пищу, что поглотил он в течение своей жизни, все слова, удаляющие от Слова. Он

выблевывает язык, прокладывая себе путь в невербальное, производя акт очищения

своего сознания от мусора спекуляций, навязываемых ему языком. Ему плохо, но

после мучительной рвоты приходит облегчение, граничащее с просветлением.

 

      Под утро его разбудили выстрелы. Некоторое время он просто лежал, не в силах понять, что происходит, но потом в голове пронеслось серебряной пулей - "Браконьеры". Хык вскочил и стал одеваться. "Я весь устремлен в прошлое", - думал Хык, натягивая подштанники. "И не потому, что я стар. Нет, просто будущее - безнравственно. Будущее время безнравственно, как грамматическая категория. Нас нет в будущем, мы родом из прошлого. Если мы состоялись как люди, просто как что-то достойное внимания, нас следует искать в прошлом. И любую отправную точку для любого движения следует искать в прошлом, и конечную - тоже там. Ибо время - время -само-по-себе, не отягощенное прилагательным- все равно приведет нас в другую точку, в другое царство, к берегам другой реки (ведь нельзя прийти к одной и той же реке дважды). И мы никогда не знаем заранее, куда оно нас приведет. Пути времени неисповедимы.

      Будущее безнравственно в силу своей ****ской готовности быть любым, каким бы мы его не пожелали. Все наше будушее, в сущности, только слова (закрутите кран, перекройте воду, остановите этот безумный бахчисарайский фонтан неиссякаемого футурологического бреда, выбрасывающий каждый миг миллионы кубометров живительной влаги в безразличные небеса. Слово, вот сила удерживающая наш мир от губительного распада на атомарные факты. Не тратьте слова на будущее, сберегите их для настоящего!).  Прошлое - тоже слова, но слова эти - мясо, держащееся на костях событий. Прошлое событийно, будущее вербально. Обращая наш взгляд в прошлое, мы должны подобно Х-лучам пройти сквозь мягкие ткани, чтобы нащупать костяк - и тогда он станет нашей надежной опорой. Но сколько бы мы не всматривались в будущее, наш рентгеновский взгляд будет видеть там лишь пустоту. Все Аркадии, Тапробаны, Царства, которые мы, слепцы, склонны видеть в этой зияющей бездне - всего лишь миражи, воздушные замки, плод нашего больного воображения. Греки хранили свою Аркадию в прошлом. А мы, выбросив ее в будущее, потеряли ее навсегда (пойми это, Оливейра, пойми...). Родник гармонии не берет свое начало в будущем. Оттуда к нам приходит лишь грязь. Вся мерзость земная уходит корнями в будущее, и ищет (как правило, успешно) там свое оправдание. И будь проклят сон Веры Павловны (хотя, если вдуматься, это был именно сон, вернее кошмар, наваждение...). Нет, я положительно должен уйти из будущего. Это будет (!) вернее всего..."

      Подобно дикому зверю, подобно первому человеку Камю и последнему человеку Ницше, пробирался Хык сквозь непролазный кустарник Булонского леса. Словно маленький черный бушмен, сжимая в твердой, как сталь, руке свое верное копье с обоюдоострым костяным наконечником, бесшумно скользил он по палой листве туда, в непроницаемую тьму, на заднюю палубу своей жизни (мызни?). Что ожидало его там? Кем были эти люди, пришедшие с ружьями в заповедный Булонский лес, который и не лес вовсе, а просто парк в центре Парижа, парк, где отродясь не водилось никакого зверья, кроме сусликов да ручных белок. Нет, не за сусликами пришли сюда эти люди. Но за каким же зверем пришли они сюда ? Этот зверь - ты, Хык. Ты, чудный волшебный зверь, рожденный не природой, но великой матерью Культурой, последний из великого рода нонконформистов, этих могикан рода человечьего. В твоей бизоньей башке, увенчанной рогами сатира - негаснущий огнь мысли, под твоей седой, мокрой от последнего осеннего дождя шкурой - аленький цветочек твоего прекрасного сердца. Берегись, Хык! Вот они, эти мелкоголовые ублюдки, стяжатели и пошляки со всего света, старые девы в шортах, эти затраханные постмодернисты, пришедшие сообщить тебе, что тебя нет, т.к. не может быть вовсе.

      Один против бездны стоишь ты перед ними, этими барлогами-бандерлогами, словно Гэндальф на мосту через Лету. Взмахнул левой рукой, и из рукава полилась кровь. Взмахнул правой, и упал. Натти Бампо повержен, Кожаный Чулок лежит на земле и не может подняться, Пернатый Змей попран тупым солдафоном Георгием. С глупыми улыбками и пустыми глазами, свет в которых - только отблеск твоего последнего пламени, подходят они к тебе и становятся в круг, неосознанно образуя страшный фрейдистский символ, столь знакомый тебе и совершенно недоступный их пониманию.

      Они смеются, и смех их страшен, как страшны признаки вырождения, как страшен был хвост игуаны у последнего из Буэндиа. Один из них подбегает к тебе, кривляясь и обезьянничая, изображая уродливую социальную пантомиму. И ты узнаешь его. Да, это он, старый советский филолог, апологет диалектики и казарменного структурализма. "Нет слова, сочетания звуков, предложения," - кричит Головин в исступлении, - "которые не выражали бы никакого понятия, никакой мысли. Конечно, можно представить себе комплекс звуков, лишенный значения, смысла, например "ИЛЫНЧАК". Но ведь такой комплекс звуков нельзя признать словом, это просто-напросто бессмысленный, искусственный набор звуков !" Как объяснить ему,что он не прав, как ПОКАЗАТЬ, что илынчак - это все, что происходит, это фактура бытия, невидимая изнанка вещей, что согревает их, когда они замерзают от отчуждения. Ты преодолел границы вербального, Хык. Тысячи раз ты входил в невербальное, как Иона в глотку кита, и выходил оттуда живым. Но невербальное не живет в толпе, его дом - одиночество. Ты не можешь поделиться с ними своими великими открытиями, не можешь показать им те новые земли, куда ступала твоя Ахиллесова пята. Есть стены, которые не может сломать даже кинематограф...

      "Боль, все что я говорю и думаю - это боль," - шепчет Хык, заклиная накатившую немоту. Там, на дне, сквозь анальное отверстие цивилизации, я вижу - и хочу ,чтобы вы увидели - смерть. Его, твою и мою. И еще - жизнь. Целые океаны жизни, где мы - глупые, подслеповатые латимерии, лишь иногда - раз в две тысячи лет, в самую темную ночь творения - выползающие на холодные скользкие камни берегов. О, да! Сделайте мне ночь без звезд и без памяти, как тогда. В полной темноте, когда зрачки расширены до предела, когда нет больше места индульгированию и рефлексии, только тогда можно увидеть свет и услышать слово. Какое ? Acvilla non captat muscas...

      Время сдвинулось, клены прикрыли глаза - свой всевидящий срам - последними листьями. Последним, что успел различить Хык сквозь крошечное окошко проглотившего его мгновения, были большие, круглые и квадратные летающие тарелки, полные совести и пауков с Марса.

 

                * * * * * * * * * * * * *

                *           ХЫК              *

                *        УХОДИТ          *

                *   ИЗ  БУДУЩЕГО   *

·       * * * * * * * * * * *

 

               

      ГДЕ ТЫ, ХЫК ? ГДЕ ТЫ, СТАРЫЙ ОБМАНЩИК, ПРИЗРАК ЦИВИЛИЗАЦИИ ? ПОД МОСТОМ МИРАБО, ГДЕ СЕНА ТЕЧЕТ, УНОСЯ НАШУ ЛЮБОВЬ ? В ТРАНШЕЯХ ГЕТЕ, НИЦШЕ И КЕЛЬНА ? НА СТАРОЙ ФРОНТОВОЙ ФОТОГРАФИИ, СДЕЛАННОЙ НЕИЗВЕСТНЫМ ФОТОГРАФОМ В ДАЛЕКОМ 1916 В ГОСПИТАЛЕ "ВИЛЛА МОЛЬЕР", РЯДОМ С УМИРАЮЩИМ АППОЛИНАРИЕМ КОСТРОВИЦКИМ - ТЫ ЛИ ЭТО? В КАКИХ ФИЛЬМАХ ТЫ ПРОМЕЛЬКНЕШЬ В ТОЛПЕ, В ШЕЛЕСТЕ КАКИХ СТРАНИЦ МЫ УСЛЫШИМ ТВОЕ ДЫХАНИЕ? ТЫ НУЖЕН НАМ, ТЫ ЕЩЁ НЕ ДОСКАЗАЛ НАМ ПРО ЛЕС, В КОТОРОМ МЫ БРОДИМ, И ПРО ПАУКОВ С МАРСА. В ПАЛОЙ ЛИСТВЕ МЫ ИЩЕМ ТЕБЯ (-Хык! -нет ответа) И НЕ НАХОДИМ, ВЫСМАТРИВАЕМ ТВОИ СЛЕДЫ НА ПРОШЛОГОДНЕМ СНЕГУ( -Хы-ык! -нет ответа) И ВИДИМ ЛИШЬ СНЫ, РАЗБРОСАННЫЕ ТОБОЙ ТУТ И ТАМ. (-Хы-ы-ык! Куда ты запропастился, негодный мальчишка?!) МОЛЧА, ОПУСТИВ ГОЛОВЫ, ПРОХОДИМ МЫ СНОВА И СНОВА ВЕСЬ ЭТОТ ЗАПУТАННЫЙ, КАК ЛАБИРИНТ МИНОТАВРА НА СОЛНЕЧНОМ КРИТЕ, ПУТЬ К НАЧАЛУ, ГРОЗНОМУ, КАК ЗРАЧОК МИРОВОГО КОНВОЯ, И НАХОДИМ ТЕБЯ ВЕЗДЕ. АVE, ХЫК, MORITURI TE SALUTANT !

 

 

 

А тем временем СТАТУЯ УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ……

 

Авторы художественной обработки продукта – Михаил Кочкин , Федор Ермолов.

Иллюстрации – Стас Азаров.

Отзывы и пожелания are welcomed at o.oliveira@usa.net

 

 

 


Рецензии
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.