Записки рыболова-любителя Гл. 53-56

Дима же возмущался бесчеловечностью Б.Е.:
- Ну как это можно своему будущему аспиранту из-за какой-то там ошибки отрезать все надежды? Да он просто белены объелся, не обращай внимания.
Дима, кстати, дипломную работу тоже делал у Б.Е. Его оставляли на кафедре старшим лаборантом у Б.Е. с окладом 80 рублей в месяц. На большее, скажем, на место инженера или младшего научного сотрудника выпускник, оставляемый в НИФИ, и не мог рассчитывать.
Получив моральную поддержку от друзей, я пошёл к Б.Е. и заявил, что из аспирантуры уходить не хочу и, если он не будет возражать, постараюсь всё же сделать диссертацию, не меняя темы. Проблема несоответствия расчётов концентрации плазмы по периодам геомагнитных пульсации другим измерениям остаётся, и я буду её решать.
Борис Евгеньевич сказал:
- Ну что ж, давайте.

Окончание университета мы отпраздновали всей группой. Собирались на кафедре в аудитории для семинаров и заседаний кафедры, где нам читали и лекции по специальности. Пили вино, плясали и пели под гитару.
Уезжали из Ленинграда только Дамир Хабибуллин, куда-то в Краснодарский край, просто учителем в сельской школе - для его здоровья главное было - климат, да Януш Неведомский возвращался в Польшу. Дима оставался на кафедре, я - в аспирантуре, Танька Рассказчикова, Ирка Лизункова и Лида Мальцева распределились во ВНИИМ, Светка Силина и Ольга Дубатовка - по каким-то почтовым ящикам. Мишка Крыжановский - во ВСЕГЕИ, Толик Щербина - в Воейково, Валя Самошкина не нашла ещё себе места.
Мы обещали не терять друг друга из виду, настроение у всех было весёлое, ржали, дурачились. Впереди была новая жизнь. Прощай, студенчество!

54

Итак, я остался в аспирантуре.
Иногородних аспирантов теперь уже не селили, как раньше, в нашей родной физфаковской общаге № 1 на Добролюбова, 6/9. Пришлось мне перебраться с Петроградской стороны в Гавань, на примыкавший к Финскому заливу край Васильевского острова, где по адресу улица Шевченко, 25 (в самом конце Среднего проспекта, у кинотеатра "Прибой" - направо) располагалось четырёхэтажное общежитие ЛГУ № 4, предназначенное для аспирантов всех факультетов.
Комнаты здесь были все стандартные, четырёхместные с маленьким предбанником, где размещались два стенных шкафа. В самой комнате по стенам стояли 4 кровати с тумбочками и стол посередине. Комфорта по сравнению с тем, как мы жили со Стырой на Добролюбова, здесь было, конечно, меньше, из-за многолюдности хотя бы, и до университета пешком уже не добежишь - минут пятнадцать надо было ехать на седьмом автобусе, до которого ещё идти надо минут пять, да ждать его на остановке. Хорошо хоть, что давки такой нет, как в центре.
Соседями моими по комнате оказались: Володька Кошелевский, уже проучившийся год в аспирантуре, Валера с теплофизики, не помню фамилии, и ещё один парень, Ионас, литовец по происхождению, но вполне русского вида и характера, биолог, пивший спирт, к которому имел свободный доступ у себя на кафедре, почём зря, просто так, без всякого повода, часто засыпавший с папиросой в зубах.
С Кошелевским вместе я уже живал, а двое новых соседей оказались весьма дружелюбными, покладистыми ребятами, с которыми было и поболтать приятно, за рюмкой в особенности, и жить просто, причём, что в общежитии немаловажно, не неряхи. Ионас, хоть и пил каждый день, но от уборок не отлынивал, а Валера так вообще был чистюля. Курили, правда, мы трое прямо в комнате, отчего Кошелевский в скором времени от нас сбежал. К тому же и подсмеивались мы над ним часто, особенно над его скаредностью: у него сало в посылочном ящике под кроватью аж пожелтело всё от древности, а он его всё берёг и не щедрился на угощение, даже когда нам закусить было нечем (сам он с нами не пил).
Какое-то время вместо Кошелевского с нами жил один индонезиец, довольно беспутный малый, впрочем, тяжело переживавший массовые репрессии того времени у себя в стране, что-то его самого ожидало на родине? Индонезийца сменил армянин Миша, добрый парень с типичным армянским лицом, украшенным крупным грустным носом и тёмными грустными глазами. Миша любил жарить баранину на сковородке и получалось у него не хуже фирменного шашлыка, других блюд он не признавал, исключая вынужденное питание в столовых в будние дни. Миша был очень тихим и покладистым жильцом, но как-то раз они с Валерой умудрились до крови подраться. У Миши что-то не ладилось с работой, срок аспирантуры подходил к концу, он подпил с горя, а Валера пошутил как-то неудачно, тут Миша и показал свой кавказский характер.
Вообще же мы жили весьма дружно. Но в комнате в общежитии я появлялся только по вечерам, обычно после десяти уже. Заниматься там было неудобно, и я все дни проводил либо на кафедре, либо в "горьковке" - общеуниверситетской библиотеке имени Горького, расположенной в самом конце знаменитого коридора, тянувшегося вдоль всех двенадцати коллегий главного здания ЛГУ и произведшего на меня сильное впечатление, когда я принёс сюда сдавать документы в шестидесятом году.

Первым делом я решил разделаться со сдачей кандидатского минимума по философии и иностранному языку, чему, главным образом, и посвятил первые месяца четыре своей учёбы в аспирантуре, не забрасывая, конечно, и литературу по пульсациям. Для сдачи экзамена по философии нужно было написать реферат на одну из предложенных тем. Я выбрал что-то вроде "Анализ космогонических гипотез с позиций диалектического материализма". Руководством для написания реферата мне служила популярная брошюра украинского академика Всехсвятского (кажется, Юста - Иоста, от Иосиф Сталин, Всехсвятская из ИЗМИРАН - его дочь). В этой брошюре меня поразили чёрным по белому напечатанные фразы, в которых Нильс Бор, Макс Планк, да и Эйнштейн, кажется, награждались эпитетами, среди которых "поповствующий физик" был самым мягким; философские воззрения их не назывались иначе как бредовыми. А ведь брошюра была издана в годы, когда казалось, что волна помоев, вылитых на буржуазную науку в сталинское время, прокатилась и исчезла навсегда. Фамилии же Бора, Планка и Эйнштейна и в худшие времена не исчезали со страниц учебников физики. Академикам нашим, видать, трудно было остановиться.
Скомпилировав ту часть брошюры, которая не вызывала у меня особого отвращения, я написал реферат страниц на тридцать машинописного текста и получил за него "отлично". Вкупе с устным экзаменом (в мае уже) я получил суммарную оценку "хорошо" по философии.
Для допуска к экзамену по немецкому языку требовалось вначале сдать "тысячи" - определённый объём перевода с немецкого специального и общественно-политического (газетного) текста, измеряемый в тысячах печатных знаков (тысяч сто нужно было сдать, кажется). С "тысячами" я справился сравнительно легко, но на экзамене получил всего лишь "хорошо" вследствие слабого владения разговорным языком, хотя и в школе, и в университете (на младших курсах велись занятия по иностранному языку) получал одни пятёрки. На старших же курсах, при работе над курсовой и дипломом я столкнулся с необходимостью чтения литературы исключительно на английском языке, на котором издавались все основные зарубежные журналы по космической геофизике.
Ещё в психбольнице я начал изучать английский по самоучителю и продолжил изучение уже в практическом переводе необходимых мне научных статей, так что перед сдачей кандидатского минимума я даже задумался - какой язык сдавать, так как с английского у меня было много переведено для себя и не было проблемы "тысяч" по специальному научному тексту. Но мой лексикон в английском был очень ограничен из-за чтения и перевода только научных статей, и я решил сдавать немецкий, в котором давно не тренировался и который основательно подзабыл.
Так и до сих пор (писано в начале 80-х годов) я, к своему стыду, легко читая без словаря научную литературу на обоих языках, практически не владею разговорным ни на одном из них, отчего весьма страдал во время поездки в ГДР в 1979-м году: неловко чувствовал себя перед коллегами-немцами, прилично говорившими и по-русски, и уж тем более по-английски.

55

В эти первые месяцы моей учёбы в аспирантуре, то есть зимой и весной 1967-го года, когда я большую часть времени жил в Ленинграде, готовясь к сдаче минимума по языку и философии, я особенно сблизился со Славой Ляцким.
У него шёл последний год аспирантуры, диссертация была на мази, то  есть работа была по существу сделана, оставалось описать всё и оформить в виде отдельного труда. Диссертация обещала быть блестящей, так оно впоследствии и оказалось, хотя основная идея - интерпретация геомагнитных пульсаций типа "жемчужин" черенковским излучением пучка электронов, осциллирующего вдоль силовой линии геомагнитного поля, кажется, не получила в дальнейшем всеобщего признания.
Но не в этом дело. Работа демонстрировала самостоятельность и оригинальность мышления автора, а кроме того и его умение работать не только головой, но и руками, хотя в геофизике Слава утвердился через несколько лет именно как теоретик.
Слава сам разработал и установил в Ловозеро (на Кольском полуострове) флюксметрическую установку для регистрации "жемчужин", провёл на ней длительные наблюдения, которые начал будучи ещё студентом, обработал магнитограммы и выявил основные морфологические характеристики "жемчужин", то есть установил зависимости параметров "жемчужин" от времени суток, сезона, степени возмущённости и тому подобных факторов, что само по себе уже составляло основу для стандартной кандидатской диссертации по геофизике. У Славы же это была только первая часть работы.
Вторая часть содержала теоретическое объяснение результатов, полученных в первой части, на основе, как я уже сказал, черенковского излучения пучка электронов. И эта часть могла сама по себе претендовать на диссертабельность, а обе они вместе, конечно, позволяли Славе быть спокойным за итог своей учёбы в аспирантуре.
В описываемый период времени Слава заканчивал работу над второй частью. Тогда ещё не все требуемые оценки были проведены, но результат в целом уже вырисовывался. Однако "жемчужины" вовсе не поглощали Славу целиком, он живо интересовался всем, что делается по соседству, в том числе и моей работой.
Особенно придирчиво он следил за творчеством Олега Михайловича Распопова, бывшего нашего начальника экспедиции, которого Слава откровенно недолюбливал, считая его пронырой, шустряком и обвиняя в поверхностности, даже безграмотности, присваивании чужих идей, в помпезной подаче своих в общем-то скромных результатов исследований пульсаций Pi-2 или цугов колебаний, как их тогда называли.
Распопов копил материал на докторскую, имел аспирантов (Володька Кошелевский, Юра Копытенко), а Слава ещё не представил и кандидатской, но это не мешало ему яростно атаковать Распопова на кафедральных семинарах, шокируя посторонних своей петушиной задиристостью. Распопов же в это время шёл в гору, часто ездил в загранкомандировки, активно участвуя в сотрудничестве с французами по наблюдениям пульсаций в магнитно-сопряжённых точках - в посёлке Согра Архангельской области и на французском острове Кергелен в Индийском океане, связанных одной силовой линией геомагнитного поля - гигантской дугой в несколько десятков тысяч километров, опирающейся на эти две точки.
Организаторские способности Распопова не вызывали сомнения, чего нельзя было сказать о его научной состоятельности. Славу Распопов явно побаивался, чувствуя его превосходство в понимании предмета, в знании физики вообще, наконец, просто в способностях. Пройдут годы. Распопов станет директором Полярного Геофизического Института, в котором Славик сделает свою докторскую диссертацию, но ему не дадут её защитить (защита будет отменена за день до назначенного срока) по причинам отнюдь не научного характера. Но об этом в своём месте.

У Славы делали дипломные работы два пятикурсника (аспирантам это вменялось в обязательную педагогическую нагрузку). Один из них - Виталик Чмырёв, оканчивал нашу кафедру, второй - Юра Мальцев - кафедру физики атмосферы. Виталик - высокий, спортивного телосложения темноволосый парень с крупными правильными чертами лица. Юра - среднего роста, светлорусый, в очках, с девичьим румянцем на щеках, очень скромный, даже застенчивый на вид. Способности у обоих были незаурядные, да других бы Слава к себе и не взял.
Вот из этих-то ребят да нас со Славой и сложилась некая неофициальная группа, у членов которой научные интересы были близки, и хватало желания их интенсивно и регулярно обсуждать. Заводилой обсуждений был всегда Славик. Он ставил вопрос, а мы пытались на него ответить. Критика неправильных ответов была беспощадной, причём обычно сначала один излагал свою точку, а остальные её атаковали, ответчик защищался, потом менялись ролями.
В общем это были настоящие научные семинары, гораздо более интересные, чем официальные кафедральные. Именно на этих семинарах нашей группы я и рос как физик.
Славик, конечно, доминировал на этих семинарах. Он и по возрасту был постарше (на четыре года старше меня, а Виталик и Юра младше меня на два года), и по уму был лидером, и спорщик отменный. Всякий дефект в рассуждениях он мгновенно улавливал и тут же доводил до парадокса, не без передёргивания, впрочем, иногда, но это случалось редко.
Вторым шёл Юра, который хорошо усваивал Славины приёмы ведения спора (доведение утверждения оппонента до абсурда), а главное - обладал прекрасной физической интуицией, ясностью, наглядностью физического мышления, умением выделить главное в задаче, построить простую физическую модель явления. Он был корифеем "физики на пальцах", то есть не любил наводить тень на плетень громоздкой математикой, а рассуждал прямо из основных законов физики, чётко понимая их качественный смысл. Слава прочил ему блестящее будущее, утверждая, что Юра скоро обойдёт его (но при Юре он хвалил его весьма сдержанно, а уж критиковал за ошибки, как и всех, безжалостно).
Мы с Виталиком уступали Славе и Юре в остроте мышления. Я вполне сознавал это и временами даже страдал от собственного неумения  так быстро всё схватывать и четко формулировать, но, слава Богу, самолюбие моё не было настоль гипертрофированно, чтобы отказаться от участия в этих сражениях.
Особенно полезным в них было то, что круг обсуждаемых проблем не ограничивался сугубо геофизическими вопросами, связанными с нашими собственными задачами. Мы могли завестись по любому физическому явлению, заинтересовавшему кого-то из нас, будь то оптические эффекты в атмосфере, волны в океане или движение одинокого электрона в каких--нибудь сложных полях. Это развивало нашу эрудицию и, конечно, сослужило нам добрую службу в дальнейшем.

56

Но не только научные проблемы обсуждались на наших семинарах. Разобравшись, наконец-то, с какой-нибудь задачей, устав и охрипнув от споров, мы шли пить кофе, благо кофеен вокруг было достаточно - у Петровского зала, в "академичке", под "восьмёркой", на филфаке и на истфаке, - и переключались на "злобы дня": делились впечатлениями от прочитанного, увиденного в кино, услышанного по "голосам" или от знакомых.
И здесь порой затевались не менее бурные дискуссии. Аудитория при этом расширялась: первым делом к нам присоединялся Дима. Он редко участвовал в наших научных спорах, но охотно вовлекался в обсуждение общих проблем, всех нас тогда горячо волновавших: Солженицын, Синявский и Даниэль, публикации "Нового Мира", "самиздат", Белинков, Стругацкие, Булгаков, анекдоты, события в Чехословакии.
Присоединялись иногда к нам и старшекурсники кафедры, одногруппники Чмырёва - Гена Гавриленко, Юра Владимиров, и ребята помладше - Сева Орлов, Володя Барсуков. Когда Б.Е. переехал в Апатиты и его место на кафедре занял Михаил Иванович Пудовкин, с ним появилась "Свет Санна" Зайцева (Светлана Александровна), Пудовкин взял на кафедру Ларису Зеленкову (бывшую Бахур, мою одноклассницу по Песочной и Сашенькину подругу по экспедиции), - все они тоже были любителями обсуждений животрепещущих вопросов общественного бытия, но чаще всего наши беседы велись в традиционном составе - Славик, Димуля, я, Юра и Виталик, причём трое первых "спелись" ещё в экспедиции, когда велись баталии вечерами у костра.
Позже, когда Ляцкие уехали в Лопарскую, Мальцев в Апатиты, Чмырёв в Ладушкин, я кочевал между Ладушкиным, Ленинградом и Апатитами, а Димуля оставался на кафедре, наш дискуссионный клуб, как ни странно, не развалился, хотя состав его стал переменным, в зависимости от места встречи. То Ляцкий появится на кафедре, а там мы с Димулей; то я в Апатитах, а там Юра, да и Ляцкие часто туда приезжали из Лопарской; то в Ладушкине мы с Чмырёвым заводим любимые разговоры. Так что содержание этих разговоров, о котором пойдёт речь ниже, не относится только к первой половине 1967-го года, когда все мы жили в Ленинграде и каждый день встречались на кафедре, в библиотеке, в кофейнях, собираясь обычно в конце рабочего дня в лекционной аудитории и засиживаясь там за этими разговорами до позднего вечера, а ко всему периоду моей учёбы в аспирантуре, то есть к трёхлетию с 1967-го по 1969-й год.
К началу этого периода (до вторжения наших войск в Чехословакию) достиг пика подъём свободомыслия в советской литературе и вообще в среде советской интеллигенции, начавшийся с разоблачений культа личности Сталина и связанных с ним "нарушений социалистической законности", как стыдливо именовались в официальной прессе массовые репрессии Народного Комиссариата Внутренних Дел против советского народа, когда законность не нарушалась, а просто-напросто вообще игнорировалась.
Джин свободомыслия полез из бутылки, приоткрытой Хрущёвым на ХХ-м съезде партии, и зараза сначала медленно, а потом всё быстрее стала распространяться в неокончательно ещё затюканных головах. Почуяв, что к добру это не приведёт, власти спохватились и начали запихивать джина обратно: перестали публиковать Солженицына, арестовали Синявского и Даниэля за публикацию художественных произведений на Западе. Но Солженицын не унимался, продолжал писать свои "пасквили" и всякие открытые письма, и кончил тем, что по пагубному примеру Синявского и Даниэля стал публиковать свои произведения за границей, за что был сначала исключен из Союза Писателей, а затем изгнан из Союза GCP. Посадить за решётку, а точнее, вернуть в лагеря, где он уже сиживал, его, однако, не решились: слишком много поклонников Солженицын имел на Западе даже среди так называемой "прогрессивной" общественности, включая Генриха Бёлля.
Критика в советских газетах "клеветнических" произведений Солженицына только разжигала к ним интерес, в машинописном виде они ходили по рукам, зачитывались до лохмотьев. То же самое происходило с произведениями Синявского и Даниэля, которые записывали с передач "вражеских голосов" - "Голоса Америки", Би Би Си, "Свободы", "Немецкой волны" и распространяли самиздатовским способом неизвестные борцы за свободу в Советском Союзе, диссиденты, как их стали позже называть.
А в это время забурлила Чехословакия, где джин, выпущенный из бутылки, бушевал вовсю. На Съезде писателей ЧССР обсуждалось открытое письмо Солженицына Съезду советских писателей, оно сыграло немаловажную роль в развитии последующих событий в Чехословакии, где призыв Солженицына к свободе слова нашёл гораздо более благоприятную почву. В поддержку Солженицына и процесса либерализации в Чехословакии выступил отец советской водородной бомбы, трижды Герой Социалистического Труда, академик Андрей Сахаров, которого тогда ещё не решались публично клеймить.
Этот бум относительного свободомыслия проявлялся не только в самиздатовских сочинениях и в крайних высказываниях Синявского и Даниэля, Солженицына и Сахарова, которые, кстати, и в своей крайности не затрагивали (в то время, во всяком случае) основ советского общества, а были направлены на его очищение от лжи и несправедливости.
Фронтовик Василь Быков, пользующийся и поныне (в 80-е годы)официальной благосклонностью, выступил на Съезде писателей Белоруссии с речью, близкой по духу к солженицынской, и, кстати, на год раньше (май 1966 г.).
В защиту обвинённых в антисоветизме Голонскова, Гинзбурга, Добровольского и Ложковой к партийному и государственному руководству в феврале 1968 г. обратились 22 советских писателя, среди которых были Константин Паустовский, Вениамин Каверин, Фазиль Искандер, Василий Аксёнов, Юрий Казаков и другие.
Статьи Лакшина, Белинкова, Померанцева, Владимова, Рассадина, весь дух публикаций "Нового Мира" (один "Живой" Можаева чего стоил, или "Созвездие Козлотура" Искандера!), возглавлявшегося Твардовским, - всё дышало критицизмом по отношению к твердолобости идеологических руководителей советского общества в прошлом и настоящем, оборачивавшейся экономическими и социальными провалами, нищетой крестьян, дети которых повально бежали в города, беспробудным пьянством рабочего класса, бездуховностью интеллигенции, коррупцией, взяточничеством, воровством у государства везде, где только можно было что-то украсть.
Этим настроениям способствовало, несомненно, начавшееся понемногу переиздание произведений талантливых советских писателей и поэтов 20-х и 30-х годов - Бабеля, Платонова, Зощенко, Булгакова, Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Пастернака, ранних произведений Эренбурга, Шагинян, - произведений, находившихся долгое время если не под официальным запретом, то, во всяком случае, в официальном забвении.
Настоящий взрыв произвела публикация в двух номерах журнала "Москва" (в ноябрьском за 1966 год и январском за 1967-й) романа Булгакова "Мастер и Маргарита", главного его произведения, увидевшего свет лишь через 26 лет после смерти автора. Незадолго перед этим переиздаются "Белая гвардия" и "Театральный роман", сурово осуждённые критикой в своё время. Появление этого потока публикаций сулило надежды на ослабление цензуры и большую терпимость к литературное творчеству, выходящему за рамки "соцреализма", то есть приближающемуся к реализму обыкновенному.
Однако суровые приговоры Синявскому и Даниэлю (7 и 5 лет заключения с последующей ссылкой), исключение из СП Солженицына, нападки в центральной прессе на распоясавшихся чехословацких писателей показывали, что власти не намерены совсем бросать вожжи и позволять писателям писать как им вздумается.

Произведения упомянутых выше авторов и были, естественно, главным предметом наших обсуждений. Славик, например, чуть ли не выше всех ставил Солженицына, с чем мы с Димой категорически не соглашались отдавая приоритет Булгакову. Прочтение "Мастера и Маргариты" толкнуло к чтению всего, что было написано Булгаковым. Из недр Горьковки были извлечены издания 20-х годов: журнал "Россия", где были напечатаны "Записки на манжетах", сборник "Дьяволиада" (издательство "Недра"), где были собраны "Дьяволиада", "Роковые яйца" и ещё что-то.
Всё это копировалось на плёнку и печаталось затем на фотобумаге прямо на кафедре, в маленькой кафедральной фотолаборатории, находившейся под заведованием Димули, в двух-трёх экземплярах для особо желающих иметь у себя эти ранние произведения. Неизвестно откуда появилось в машинописном виде "Собачье сердце" того же Булгакова, то к одному, то к другому из нас каким-то образом ("кто-то дал почитать, а я перепечатал") попадали самиздатовские рукописи; некоторые из сохранившихся у меня я привожу здесь.
- Ну, что новенького? - задавался традиционный вопрос при встрече кого-либо из нас в кофейне.
- Да вот, дали почитать...
- Ну-ка, ну-ка, покажи. А ты читал в последнем "Новом Мире"...?
- А ты "Улитку на склоне" читал Стругацких, вторую часть, в "Ангаре" напечатано? - и т.д.
Не только "Новый Мир", но и такие периферийные журналы как "Заря Востока", "Ангара", "Байкал" печатали на своих страницах интересовавших нас авторов, и ничто из напечатанного не проходило мимо нас.
Конечно, никаких особо новых социально-политических идей или воззрений в прочитанном мы не находили, мы просто наслаждались талантливой, подчас остроумной формой закамуфлированного или открытого изложения убеждений, которые разделяли.
"Свобода слова - да, цензура - нет! Демократия - да, тоталитаризм - нет!" - вот их краткая суть.
(продолжение следует)


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.