Ключи

Майка трогали за руки, щекотали ему пятки, кричали дурацким голосом над самым ухом его, и все — ни на минуту не переставая дивиться состоянию нахальной сдержанности, в котором он комфортно пребывал. Майк скоро освоился с присутствием Шэр в этих полных воспоминаний комнатах и воспринимал ее теперь на бытовом, что ли, уровне. Не делая шага, он провожал ее... взглядом, лихорадочно и торопливо, точно желая кому-то хорошего. Он почти не выходил из дому, боясь показаться смешным при описании улицы, и отпускал от себя Шэр, скрепя сердце, и то лишь для того, чтобы побыть с Анютой наедине.
— Оставьте мой локоть, — тихо произнес Майк, подняв ресницы.
Никого. Совершенно один в большой просторной комнате с окнами на запад, снабженными великолепным видом на асфальт. Дети в проекте, тогда как сирень размашиста уже. Привычка незамедлительно подниматься не отличала Майка, а то, что он уже на ногах, оттого, что до семи не более пятидесяти минут осталось. Рассуждение это ни в какой степени не удовлетворило его, и Майк, будучи по природе вообще подозрительным, и в этот раз счел приемлемым усомниться в правильности собственных выводов. И если бы только это! Майк позволил себе худшее, что можно позволить себе в подобных обстоятельствах: попытался объяснить в романе те места своего произведения, которых либо не заметили, либо превратно истолковали. За сим его Анюта и застала, когда неслышно для Майка, но оглушительно для остальных цокая, прогарцевала, из любви к сомнительной дешевизны эффектам, по лоснящимся завидным лаком и ненаглядно вычурным паркетинам налегке по комнате и, лихо осадив, еще пыхтя, но уже успокоившись, с деловитым, конфиденциального пошиба видом, подходящим очень к ее определенной не окончательно внешности, сказала, желая казаться серьезной, умной, предвзятой.
— Да-да, я все это понимаю, все это так, но послушай... ведь и мы с тобой молоды, ведь и нам — на двоих сорок два, — последний довод звучал, впрочем, довольно бессмысленно, так как не имел не то что прямого, а даже окольного отношения к пред этим заявленному.
Майк выслушал со вниманием, изредка обращая все в шутку. Расчетливый и неторопливый, он отвечал Анюте весьма осторожно, как бы не совсем соглашаясь с ней, успокаивая ее тем, что не все то золото, что блестит, и не такой уж он себялюбец, каким она его по читанному знает. Ну что с того (восклицал без малого полгода Майк, наедине с самим собою разговаривая и не подмечая долженствовавшего неизбежно состояться хоть какого-то ослабления того сродни обиде чувства, которым его наградили, выбрав честность и объективность до конца, без всяких поблажек, в середине апреля, втором месяце пятой по счету весны, месяце, обладающем памятными для него двумя датами, временное расстояние между которыми равно декаде), что я благоразумно прихватил с собой ручку и записную книжку (не велика была ноша), что я легко поднялся по лестнице, что я, не прикладывая сколько-нибудь заметных усилий, извлек плод из пакета? Последнее, почему-то, особенно в укор Майку ставилось.
Ему предлагалось самому послушать, и он — делать-то нечего — слушал. В целом спокойно. Всласть наслушавшись, возымел охоту наговорить числом великих нелепиц. Некоторые из них снисходительно предоставлены Майком для печати. Вот лишь небольшая часть их.
Я не знаю человека, — из ныне живущих и в какой-то мере знакомых мне, — более тонко чувствующего, чем я. Все эти окружающие меня человечишки живут — со слов популярного среди духом нестарых пОЭТА-песенника, замечательного композитора и мультиинструменталиста, — для того, чтобы завтра сдохнуть, а я живу для того, чтобы умереть. Кто не делает между этими понятиями разницы, не делает, видимо, ее и между мужской и женской общественными уборными. Я заметил: чем больше пишущий (рисующий, поющий, играющий) человек ничтожен в творческом плане, тем чаще он характеризует свою посредственную деятельность как творчество, и тем чаще использует цветные карандаши в работе — слове, тоже одним из любимых всех сортов и оттенков ничтожеств. Что до меня, то у меня язык не повернется назвать работой любое, пусть самое выдающееся, сочинительство, потому что работа — это труд, а что такое труд известно мне, пожалуй, слишком хорошо не понаслышке. Умереть молодым — таланта не надо, как не надо его и для огульного пьянства, сопутствующего ежедневному впрыскиванию в бледненькие, тоненькие вены худеньких рук того, отчего хорошо на душе становится, и отчего летишь, летишь, летишь высоко, звезд немилых выше, и оттуда, с мнилось, которых, высот, пьяно моргая на ветер, скучно ведя плечом, сквозь зубы поплевывая и в кулак сморкаясь, не зная, что делать, пасть выше — ниже ибо некуда уже.
Вдумчиво и доверчиво слушая наболевшее в Майке, Анюта поражалась тем, до чего оно не совпадает с ее собственными, если таковые возможны здесь, мыслями, и не с того ли ей сдавалось, что хрестоматийный подбор нападок, производимый речистым собеседником, несколько грубоват? На то она ему и указала, опустив голову и кивая, кивая себе. Только гораздо позже она, есть шанс, поймет, что расхождение мыслей, так ее возмутившее, было следствием почти бессознательной хитрости со стороны их подателя, у которого, несомненно, было особого рода чутье, позволявшее ему угадывать лучшую приманку для всякого горе-читателя.
В данном духе миновал битый час. Такой же Майк, такое же одиночество. Длительная тишина. В узенькую щелку тешит подлинная жизнь. Майк широко раскинут в постели, раздет. Одну голую ногу он поджал под себя, другую свесил набок. Пряди волос спадали... Вот бы те руки! Однако, подумает Майк, шлепая босыми пятками по коридору. На столе, украшенном заурядным букетиком, записка из нескольких слов кричать почти готова, — ее не замечает Майк. Завтрак у Майка спорится, записка... Где она? И переводит Майк наш дух в какую-то наведанную плоскость. Разбуди меня в восемь. Пора, постановляет срочно он и крадучись, кошачьею походкой, животом едва не карябая пол, проникает в дверной проем, как некто, собравшийся будить кого-то там. Анюта скорбная, и спящая Анюта, красива и чертовски хороша. Хорош и Майк, особенно в постели, составленной из слов его постели, в которой мягко, сладостно, тепло. Какое же, должно быть, наслаждение, любимую... подушку обнимать! В кромешную, зашторенную тьму кидаться, словно в омут, с головою, чтоб помнить только, как кого зовут, и то — не без труда. Анюта, Шэр... Вот этих — не забуду, коль взялся из любви к тебе писать. Мне жаль себя, тебе я безразличен... Трясло анютино плечо все это время. Допустим, Майк его потряс.
— Уже? — она сказала, позевывая я щуря отекшие веки под утренним ярким светом, благодаря чему вид ее был сердитым и не тем, чем Майк, озабоченный.
Майк молча кивнул и, помогая Анюте восстать, протянул ей ближайшую к ложу руку, за которую она ухватилась с трудно ожидаемой в ней решительностью и долго потом не отпускала, даже когда стояла, в целый свой рост расправившись. В течение случившейся затем утомительно безынтересной езды оба, но по-разному, смотрели на вещи. Как всегда, Майк смотрел удрученно. В том году ему с легким опозданием пожелали бросить хандрить, отметив, что не всё так уж плохо, как иногда кажется в минуту душевного расстройства. Вот, пожалуй, и все, — шло под конец, после еще нескольких пожеланий. И правда, на этом можно смело ставить точку, так как все уже предельно ясно, обо всем, хотелось о чем, не раз уже сказано, но Майк с Анютою в пути, так надо ж посмотреть, куда и зачем они, несуразные, едут, что с ними далее произойдет. Смотрим. Хотя и в книгу, видим дом. Дом двухэтажный, из белого кирпича, с верандою и высоким, на уровне двух метров от земли, крыльцом, если так можно наречь благообразного облика балкончик, выкрашенный в приятный коричневый цвет и предшествующий наружной двери, как недавний паркет лоснящейся. Крыша, первоначально синяя, вовсе выгорела, оставив о первоначальном окрасе только память, да и ту — короткую. Дом не без окон: имеет три на восток, одно на юг, на запад три и лишь одно — на север. Веранда, конечно, не в счет.
Оглядеться кругом — красота. Со всех четырех сторон смыкает лес, а на подступах к нему — недолгие поля, зеленые, желтые или бурые, — в зависимости от рода посадок и времени года, и лишь зимой поля обязательно белые, убранные белейшим шикарнейшим снегом от края до края. Там, где светлостволые ветвистые березы особенно близки душе поэта, за пышными зелени кронами, прячется старенькая церквушка. Она порушена, и на железном проржавевшем куполе растет кривинькое деревце. И речка, в которой не так давно купались, не больше ручья теперь, и тещин зять, загорелый на редкость, копошится у бревен дуба, — очищает их от коры, представляя сам, тем временем, поди, какие знатные для забора столбы выйдут.
В правой руке у него здоровенный топорище. Он им машет, как придется — разлетаются щепки в стороны. На лбу, спине, всей передней поверхности тела кожа в пота каплях, утирать которые — бесполезно и глупо, и все-таки Шэр регулярно проводит полотенчиком по указанным выше местам, и тещин зять благодарен ей за это.
— Ба! Какими судьбами! Шэр, ты только взгляни, кто к нам пожаловал!
Восторг, захлестнувший тещиного зятя, передался частично молодой сиреневой поросли: заволновалась она, шумя. От охватившей их стыдливой нерешительности, возникшей в результате бурных тещинозятьевских излияний восторга по случаю их возникновения в поле его единичного зрения, Майк с Анютою чувствовали себя так, точно герой широко распространенного анекдота, волей пикантных обстоятельств принужденный к сожительству с дамой с собачкой.
— Ну и память у него! — нашел, что сказать, Майк, то ли сочувствуя, то ли осуждая тещиного зятя.
— А может, ты ему просто забыл сказать, чтобы он нас пригласил? — довольно-таки гениально предположила Анюта, сама не полностью осознавая удивительную верность своего замечания, высказанного скороговоркой в нос.
— Пожалуй, ты права, — произнес Майк негромко, и мускулистый, длинный палец с блеклым на сгибе шрамом поднялся вверх, — надо будет... А впрочем, — сказал он разочаровано, — все равно, поздно уже.
— Но почему? — вскричала Анюта горячо и так громко, что с чудовищным остервенением забрехала соседская псина, рыпаясь на за пять верст бряцающей цепи, и где-то в отдалении, на супротивной стороне, хрипло-прехлипло прогорлопанил петух. — Ведь можно еще исправить, — добавила она и тише, и разумнее.
— Конечно можно, — согласился Майк, но тотчас оговорился. — И наново все переделать еще можно, только кому это надо, кто это оценит? По мне и так сойдет, а той, ради которой писалось и пишется, не привыкать к моему пустому фразерству.
Немного подумав, Анюта сказала:
— Лучше бы ты стихи тогда писал, они у тебя лучше получаются.
— Не тебе, милая, судить, что у меня лучше получается.
— Ах, так? — и Анюта в момент состроила на лице гримасу обиженной в доску девушки.
— Тебе идет, — заметил Майк насмешливо и, не переставая насмешничать, тронул ее улыбкой.
На зов тещиного зятя Шэр выскочила, в чем была, из дома и, как и всегда смешно переступая, ринулась навстречу всем, кого видела, знала и уважала. По этому поводу на Майке был ладный пиджак.
— Вот это по-русски! — с десятиметровой, разделяющей их дистанции крикнула Шэр, хохоча как придурошная. — Это я понимаю!
Затем она, не прекращая смеяться, целовала сквозь хохот Майка, Анюту, снова Майка, опять Анюту, и тещин зять не хоронил обиды, пребывая в стороне, в забвении.
— Ты никогда меня так не целуешь, — заметил он с оттенком грусти, разбавляющим яд сарказма. Прозвучало так себе, неважно.
— Да, — и не думая перечить, охотно согласилась Шэр. Она уже пресытилась и желала говорить. — Да, целую иначе тебя я и что? Ты алчешь, чтоб поцелуй мой похож был на те, что дарю я вот им, — Шэр ткнула, куда надо, указательным важным пальцем, — без разбора и меры?
— Пожалуйста, оставим вопросы на потом, — неожиданно проявил Майк характер. — Пускай будет это не скоро. Мы ведь спешить не спешим.
Оттого, что Майк, непревзойденный знаток отечественной словесности, выразился черти как, у Шэр запершило в горле, и она вежливо, слышно еле, кашлянула в небольшого размера платок, предупредительно возникший по осторожности Майка.
— Merci bien, — поблагодарила она его. — Вы очень со мной любезны.
— Похоже, — сказал Майк задумчиво, — меня с кем-то, из здесь присутствующих, намеренно путают, и дорого бы я дал, — словно думая вслух, говорил он далее, — чтоб узнать, с какой это целью деется.
— Дорого, это сколько? — спросила Шэр, ответ заранее предугадывая.
— Пятьсот-шестьсот часов.
Гигантские, чудовищные цифры Майк произнес, ни в чем как не бывало. Заслышав их, тещин зять присвистнул. Анюта схватилась за кошелек.
Лишь только страсти улеглись, Шэр взяла да и сказала:
— Что же мы стоим и стоим во дворе? Извольте в дом жаловать, — и она широким, пригласительным жестом развеяла последние сомнения. Повторять не случилось.
На веранде гудели мухи. В состоянии повсеместной разбросанности располагались те или иные предметы, вещи, наклонности. Тещин зять показывал и рассказывал, и в сотый раз подводя гостей к главному, отступал, точно любуясь, точно неслыханно радуясь и никак не нарадуясь все. Он все руки прозакладывал за спину, оба глаза в конец проглядел, заморочил не только головы, но и сердца, души и многие-многие более прозаичные кусочки тела, скрываемые без любви, и все ж когда Анюта, покачивая бедрами из желания казаться развязанной, даже как бы с некоторым сознанием неотразимости своего пола, держа одной рукой оконечность юбки, а другой, обремененной поклажей с дороги, закрывая книгу, вдруг загородила ему свет, он стушевался и зорко, как Адам Соколович — бывший моряк — окинув ее взглядом, с зычностью сиюминутной гаркнул стоявшему рядом Майку:
— Что нужно?
Майк насупился, глянул так, точно впервые видит поэта, и ответил неприязненно, совсем как иностранец в романе тезки:
— Не понимай... русский говорить...
— Он не понимает, — ввязалась ужасная, всезнающая Анюта, хоть ее никто и не просил объяснять слова Майка.
Майк брезгливо скривился и в том, каким он это образом проделал, было что-то непристойно-вызывающее, гадкое.
— А, так ты с ним заодно? — впадая в гнев, сказал тещин зять. — Ты что же это, глумишься надо мной?
— Кто читал, помнит, история чем кончилась. Я же совсем о другом, — и, поставив локти на колени, Майк вновь замолк и как бы совершенно забыл о своих собеседниках.
Тем не менее спешно темнело. Жара, донимавшая днем жаждой, отпустила. Стрелки исправных часов, единственных в помещении, показывали четверть одиннадцатого. Ну же, скажи что еще.
Прошло несколько минут. То же повторилось. После этого тещин зять сделал знак Анюте.
— Славь великодушного хозяина, — всамделишно шепнула она, склонившись над Майковым ухом.
— Заслуженный деятель искусства! — возвестил Майк с торжеством и какою-то блистательной острасткой. На большее не отважился и все время до сна молчал, угрюмо слушая, кто, о чем и как говорит, чтобы на утро, обретя свежее расположение сил, заявить нарочито неправильно: — И я бы так мог. Нет, лучше, гораздо лучше я бы мог! Хотите пари?
Анюта грубо и спокойно его осадила:
— Сделай милость, не ори. Это меня сердит.
— И говори правильно, — ввернул тещин зять очень вовремя.
Что было дальше — тайна, но известно достоверно, что Майк, кусая в кровь дрожащую губу с испугу, спросил срывающимся в бездну голосом:
— Скажите (я прошу), о чем мне вам говорить?
— Глупый, — отозвалась одна Анюта. — Говори, о чем хочешь. Мы будем слушать тебя, не перебивая. Идет? — и Анюта провела по его щетинистой колкой щеке кончиками своих пальцев, ногти которых имели цвет спелых гроздей смородины.
Только и сделал Майк, что тряхнул стариной перед тем, заговорить как медленно, с чувством, резко выговаривая слова и ни на мгновение не забывая контролировать правильность своей судьбоносной пространной речи.
Взялся он с того, что поинтересовался, известно ли кому из слушателей, почему сухой лед сразу, минуя жидкую фазу, превращается чудесным образом в пар. Памятуя о взятом на себя обязательстве, Анюта отрицательно задергала головой, и остальные ее примеру последовали. Видя это, Майк, улыбаясь младенческой улыбкой, внезапно вытащил из-за спины сложенную в несколько раз и весьма от частого употребления задрипанную бумажонку, оказавшуюся при ближайшем рассмотрении T — S диаграммой, и, разворотив ее, указал выпрямленным пальцем точку перехода твердой фазы в газообразную и объяснил, почему это так происходит. Тещин зять, не слушая дальше, обратился к Анюте, восседающей против него на игрушечной лошадке.
— Это на твой счет, кажется.
— Вы шо говорите? — «деревенским», лапотно-лебезжащим голосом озвучила Анюта то, что несостоявшийся Филипп вложил в зримоговорящие уста в прошлом — солдата.
— А ты послушай, — сказал тещин зять наставительно.
— ... лица некоторых из них поражают таким ничтожеством черт, что становится жутко, — излагал Майк, а за ним... тещин зять быстро развел руками, многие проследили его движение.
— Пожалуй, вы правы, — тоном человека, делающего над собою усилие, сказала Анюта, обдав тещиного зятя понурым от рассеянности взглядом и снова его — прямо чудо — обдав: ах, извините!
— Пустое, — сказал тещин зять с насмешкой, которую заметил Майк.
— Пустое, говорите? — сказал Майк, погодя немного. — Нет, то не пустое, когда какой-то, с позволения при женщине сказать, гопник — культиватор длинных засаленных волос — в заведомо черной, вольнооблегающей рубашке с расстегнутым воротничком и возраста еще молодого, тридцатилетнего где-то так, поет, ударяя по струнам в психоделлическом, наркошном экстазе, что он, дескать, ведает, что есть такое страх не понаслышке, а посредством собственного, безупречно-пространного, опыта, и ему, этому горластому примитиву, приносят на алтарь свои бесхитростные чувства молоденькие создания, открывая в его продукте такие сказочные глубины, какие, «как известно», не имеют места в натуре, а я, меж тем, принужден оправдываться при каждой попытке несогласия с ними, отмазываться от упреков в нарцисизме. Не кажется ли вам, — обратился Майк к тещиному зятю, запамятовав, по всей вероятности, что не тот тещин зять человек, к кому с такими вопросами обращаться имеет смысл, — что произвожу я впечатление излишне самовлюбленного, потому что чувствами без остатка делюсь, и не таю ничего, не скрываю, в то время как ты (это Майк Шэр) разделяешь иные принципы, суть которых — сердце сожму в кулак, душу совсем зарою. Знаю, знаю, — радостью, как пламенем объятый, воскликнул Майк, — ошибаюсь я в твоем отношении. Совсем ты даже не такая, как я о тебе думаю. Другая ты, не очень мне известная. Неужели... это... возможно... Неужели... это...
— Mon ami! Что с тобой? Озадачил я тебя чем-нибудь?
— Ничего-ничего, — тотчас очнулся Майк. — Это у меня пройдет скоро. Чувства, понимаете ли.
— Mon ami. Давно я тебя хотел спросить: каким смыслом ты наделяешь чувство — расхожее это слово?
Майк на минуту задумался.
— Помните, вы как-то рассказывали мне, что стихи пишите? — сказал он наконец, ища за что бы правою рукою, свободной пока что от мук, сопутствующих творчеству ничуть не меньше, чем рождению, ухватиться. Нашел. Была это маленькая вещица. En effet маленькая.
— Да, — гордо, точно подражатель Есенина, констатировал тещин зять.
— Так значит, вы поэт?
— Да, я поэт.
— И что же, вы где-нибудь печатаетесь?
— Нет. А зачем это тебе? — лицо у тещиного зятя подозрительно искривилось. Таким его еще не видели.
— Да так, поинтересовался просто. Вы о чем-то спросили? — притворился он плохо слышащим.
— Я спросил о чувствах, — повторил тещин зять, — хочу знать, что это такое.
— Чувства есть чувства, — сказал Майк. — Коль вы поэт — должны все ж понимать.
Ну и разобиделся же тещин зять! Ух и разобиделся же он! Он сказал: что, во-первых, слово поэт полагается писать с большой буквы; что, во-вторых, поэтами — не рождаются, ими становятся; и в третьих, наконец: во все века на земле жило только два стоящих поэта, и оба — померли давно. А современные поэты, сказал тещин зять, себя, очевидно, к таковым не относя, поражают параличом таланта... то ли дело я! У меня замечательные, за-ме-ча-тель-ные стихи про девушку. Они полны старомодных рифм! В моих стихах ласточка не взвеется на битву со злом горным козлом, и не выйдет... Анюта (о ней наверняка забыли) неожиданно спросила — опять не по-русски.
— А вопрос можно?
Тещин зять посмотрел не на нее — он посмотрел на часы, чьи замечательные стрелки серебрились у самых глаз. По всей видимости то, что он увидел, глубоко взволновало его, так как он, молодой и красивый, покраснел до не проколотых мочек ушей и сказал, одолевая дрожание губ и соблазн напиться.
— Извини меня, немножко я не понял. Вопрос можно что?
Анюта тоже покраснела. Иначе говоря, залилась румянцем. О, эти непредсказуемые женщины! О, эти... существа!
— Какая ты, право, смешная, — заметил издалека тещин зять и, поправив себя в предшествующем слове, на том и остановился, как вкопанный, все, все делая не так, как надо бы и вновь, на время неопределенное, отодвинув срок решающего, будто бы, объяснения.
— Оставьте, пожалуйста.
Она взгрустнула, воспомня прежних лет романы, воспомня прежнюю любовь. Твой взгляд (не нам о нем судить) всегда красноречивей слов, — говорили о ней за глаза, и точно также, за глаза, предлагали затем помолчать, помолчать вместе, ибо даже в старых, едва знакомых песнях поется, что для общения подчас не хватает единственно нужных слов. Тот, кто это ей говорил, справедливо полагал (по крайности, он так, неимоверно мечтательный, думал), что будет так лучше, хотя, не будучи до конца в этом уверенным, сомневался: настолько ли уж он прав? Но ветер с солнцем лужи испаряют, и пьянящий, волнующий запах весенних трав кружил, как положено, голову...
— Вот что, Анюта, — сказал Майк умышленно странно.
Анюта широко, по-детски улыбнулась.
— Что-нибудь случилось?
Посмотрев на нее нежно-вкрадчиво, Майк ответил:
— Случилось. Я, оказывается, разлюбил стихи. Очень уж мне тягостно их выслушивать, — (наладил Майк трагическую мину). То ли дело проза! Помнишь, как он нам, — сказал Майк, кося в сторону тещиного зятя глазами, — предисловие к новому своему роману зачитывал?
— А что, — до правдоподобия искренне изобразила удивление Анюта. — Был еще и старый?
— Почему был? Есть. Он тебе не показывал разве?
— Не-а.
— Покажет еще. Почитать, может, даст.
— Ты это наверное знаешь?
— Угу.
— Ну и прекрасно. Правда ведь?
— Конечно.
Неудобно. (На льду) разъезжаются.
Казалось теперь, что в комнате тошный шумок: плеск воды, неосторожных мыслей... Но ничего этого не было. Майк, ошалев от бессонницы, кутался в одеяло, как делал бы это человек схожего с ним склада ума и столь же красивой наружности. Сообразив, что уснуть ему не удастся, разбросал себя поудобнее, уперев локоть в хлипкую стену, и принялся думать, что произойдет, если он сейчас выдаст что-нибудь такое, этакое. Выходило забавно.
Откуда-то появилась Шэр; лениво прошла по периметру, отклоняясь от интересного — даже — маршрута только при огибании особо выступающих представителей устаревшей мебели, свезенной сюда из соображений гуманитарного свойства. Шэр была вся из себя хороша. Заметив Майка, почувствовала, что попала кстати. Итак, подумала она, уже без малого час. Потешная мысль. Я разузнаю у него, на что, собственно, обращать формальное внимание при пробежке глазками, и не находит ли он, что пять лишних страниц... От удовольствия Шэр зажмурилась, растянула в усмешке губы, носящие следы воздействия лучших сортов помады, и потом, справляясь едва с волнением в одиночку, сказала вдруг, оголив животрепещуще зубы.
— Почему он называет тебя mon ami?
Майк, спеша страшно, вообразил себе ее запах, тягучесть послушной кожи, теплой на вид, решетку частую чулок. Взметнул незаметно брови.
— Надо же ему как-то меня называть. Да и вообще: разве неинтересно тебе знать, почему ты зовешь меня Майклом?
— Спрашиваешь еще...
В это время раздался внушительный стук; как будто в дверь стучали.
— Прости, что так вхожу, — сказала Анюта и... увидала Шэр. Шэр первая шевельнулась. Майк же, старательно не замечая вокруг происходящего, говорил о своем.
— Видишь ли, — были его слова, — Майкл перед Майком имеет одно неоспоримое преимущество: дополнительную букву.
Майк умолк, тихонько расхохотался, откинув назад болящую изредка голову, и прежде чем следовать дальше, откупорил пузырек с чернилами.
— А когда какое-либо слово встречается не единожды на страницах произведения, то самый объем произведения возрастает пропорционально частоте употребления этого слова, и поэтому дополнительная буква (в свете моих, как ты наверняка уже читала, прожекторов) имеет немаловажное значение, и мне — можно и так выразиться — бывает иногда обидно, что никто не понимает этого простого, в сущности, нюанса, воображая почему-то, что объем задуманного романа если и не последнее, то, по крайней мере, обок последнего обретающееся дело, а это очень, очень неправильное мнение.
— Да, — сказала Шэр. — Да, — сказала она еще и было не понять, что она под этим разумела.
Майк подумал и добавил:
— Я, пожалуй, слегка категоричен, но не со зла, а так, по доброте душевной.
— Знакомое заявление, — сказала на это Шэр. — Где-то я его уже слышала, — и она, с замиранием и с тем досужим вполне элементом, присущим любой игре, ожила, задвигалась... С этих пор время пошло быстрее.
Майк вздохнул и ничего не ответил. Чем не подонковская, чистопомысловая черта? Зевнув, он сочно присвистнул.
— Очаровательно, — проговорила Анюта вот столечко в нос, напомня голосом своим кудышным гонор парижских улиц, вчистую лишенных радующей глаз летом, в погожий солнечный денек, зелени, и имеющих праздную склонность вспоминаться Майку то и дело, в не самые для вспоминаний подходящие минуты. Когда это с ним случалось, Майк приобретал вид задумчивый, грустный, — Анюту он смешил. Как-то она его спросила, думая сделать приятное: француженки... они красивые? На что Майк тотчас же ответил что-то вроде того, что, мол, бледнощекие — О! — россиянки, резво гогочущие за стаканом и цокающие пьяно языком, во сто крат милее его сердцу, которому, «как известно», не прикажешь, можно лишь которое стучать принудить сильнее, ну и, пожалуй, все. Ах, не забыть бы чего!
— Случайность, — сказал Майк, отвечая кому-то из женщин названием малоизвестного рассказа величайшего, без намека на кавычки, писателя, давшего герою рассказа фамилию шахматиста, тронувшегося с ума, и считая, что и не на такое горазд, добавил другим, но все ж своим, голосом:
— Мне бы не хотелось, чтобы кто подумал, что мне сказать уж больше нечего, а значит — помирать пришла пора... Никакой загадки тут нет. Не хочется просто мне и все.
— Как хочешь, — ответствовал ему голос. Как здесь не вспомнить, что было весело и больно в разгуле страсти роковой?
На чистом, абстрактно поблескивающем полу не судьба быть соринке. Попала она в анютин глаз. Сперва Анюта жалобно, как при скоротечном грубом устранении последнего препятствия на ближних подступах к скрываемому храму, вскрикнула; затем, промчавшись для этого вихрем по комнатам, долго и нудно клеилась к большому мертвящему зеркалу, чье место — малый участок стены у входа — было на зависть хорошо описано в одном из тех щиплющих душу романов, от чтения которых натощак возникает в животе комфортное чувство довольства, блаженного — точнее не выразить — умиротворения, какое бывает лишь у сильных не духом мужчин и чутких к воздействию женщин в известную — говорилось уже, кому — минуту.
Когда наконец то, что мешало, было из глаза аккуратным образом извлечено, Анюта, моргнув для верности разика три, ощутила с радостью, что боли больше нет, как, впрочем, нет и Шэр, а с нею вместе Майка, и что в комнатах очень все тихо, и сама она, Анюта, спокойна и весела. В то мгновение, как она это осознала, обязательно кто-то где-то сыграл в ящик. Сэ ля ви, — как говорят у них во Франции.


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.