Колокол на рассвете

П. Велес

КОЛОКОЛ НА РАССВЕТЕ

С шумом волна опрокинется, камень устало простонет. Бурное море и тусклая даль горизонта, ветер и первые звёзды в редких лоскутиках неба,-- всё как будто живое, будто бы избранно к песне.

И вот рассудок, спутанный странными чувствами из темноты, вознесётся выше горизонтов и облаков и,  замерев, обращается в молнию, и молнией свысока ударившись в не живое, высечет дождь разноцветных огней фантазии. С новой силой и с новой радостью сердце горячее песню слагает и в тысячный раз оживают свирепые волны, мрачные глыбы превращаются в образы. Это мечта. Та, что с легкостью пробуждает прекрасное к странствию, что невесомей, чем дымка в россыпи света полудня.

Всего только мыслью он оживляет то, что лежит перед ним незыблемо и равнодушно, вот он, человек, восседающий на скалистом берегу бурлящего моря. Он слаб и дрожащей рукой взывает о жалости, но оставшись незамеченным - отчаивается, а потом выдумывает себе сказку и идёт прочь, высоко подняв голову. И он уверен, что эта сказка станет его настоящей судьбой. И в этом его сила.

      Они переживают настоящие катастрофы в блуждании и поиске по этой губительной пустыне, твёрдости духа им, одержимым от рождения до их последнего дня приблизиться к завлекающим миражам истин. «Не сотвори себе кумира», - каждый раз кричат им в дорогу. Но никто никогда не слышит и не оборачивается. Таковы они, люди. Они всегда жертвовали собой, они боролись, верили и умирали, они жили так, как подсказывали им долг и совесть перед их верой. Всем этим людям и всем, кто еще не раз будет отправляться в эту трудную дорогу познания, посвящаю эти слова. Пусть история никого ничему не учит, как мало число тех, кто понимает, что ничего не бывает надолго и навсегда, но можно сказать одно, что мы все живём не благодаря ним, всё понимающим. В этом парадокс человека и часть его великой трагедии.



глава 1.

Он миновал главную городскую площадь, и шел теперь вдоль стен улицы, полной праздного народа и дорогих магазинов. Немалого роста, в коротком черном пальто, ветром подшитом, вдавив подбородок в грудь, изредка вытаскивая из под ног налитый тревогой взгляд. Он примечался ростом. Многие из прохожих его узнавали и с любопытством оглядывались. Он шел не очень уверенным, но все же привычным широким шагом в массивных ботах на толстой платформе и так, что встречные, наткнувшись на его внушительную фигуру, сами уступали ему дорогу. Он шел напрямик, как фрегат, разрезая суетливые человеческие волны, и когда стайка цыганят повисла у него на манжетах, он только взмахнул рукой, как она в миг растаяла, точно брызги.

Небо стыло, заря вздрагивала от холода. Едва заметный ветерок  сновал в сумерках по косым крышам, дергались провода. Колокольный звон вдруг раздался над старым кварталом, стаи потревоженных птиц испещрили галками небо.

Свернув с оживленной улицы, Мариус оказался в узком переулке и, в темноте наткнувшись на кого-то, остановился. Старик отпрянул и прижался спиной к дому. Мариус тоже не двигался, и этим, наверное, еще больше напугал старика. Они молча разглядывали друг друга, один из под дремучих бровей, другой из под  вьющихся черных локонов. Сверху скатилась по водосточной трубе кошка, посмотрела на них и юркнула в слуховое окошко.

На старике было залатанное холщовое рубище, а через грудь – отполированной временем замши самодельная сумка. Мариус хватился кармана и достал из кошелька первую же бумажку. Старик не принимал денег. Кратковременный испуг в глазах сменился на любопытство, голубая жилка вздрагивала над оголенной ключицей. Оказавшись в замешательстве, Мариус держал купюру перед собой. «Прими», - сказал он и попытался вложить ее в ладонь скитальцу. Человек же, вместо того, что бы благодарно разжать ладонь, подхватил Мариуса под локоть и, привлекая  навстречу своим дрожавшим глазам, зашептал: «Познай скорбь, познай скорбь!» Крепкие пальцы перехватили ему предплечье. Мариус выдернул руку из плена и отшатнулся, спрятав ладони за спину.  Глаза старика обжигали и совсем не выдавали в нем сумасшедшего.
- Что тебе? – спросил Мариус.
- Второй год хожу. Поставь за меня свечку.

Мариус посмотрел на купюру и опять спрятал за спиной руку. Старик насупился и, сделав несколько шагов прочь, сказал с нарастающей угрозой в голосе:
- Сам, сам не стань бродягой!

Мариус пристально следил за широкой, чуть сутулой спиной. Он перевел взгляд на прилипшую к пальцам банкноту и стал чему-то улыбаться по-детски беззаботной улыбкой. «Познай скорбь», - издали завопил старик. Мариус вздрогнул и посмотрел на него, а тот громче: «Познай скорбь!» Молодой человек рванул с места, ускоряя шаг, и вовсе пустился бегом от старика; отзвуки шагов эхом зачастили меж стен. Он бежал по камням мостовой, которые ломали ему ступни. Противоречивые чувства хватали его то, сдавливая дыхание отчаяньем, то захлестывая его порывами беспричинного восторга. Он, то насквозь пропитывался горечью, то переполнялся таким счастьем, будто неземное облако опускалось с небес и заворачивало его в блестящее чудо. Добравшись, наконец, до своего крыльца, он постучал в дверь, приник к ней головой и почувствовал такое волнение сердца, что дрожь, исходящая из груди и проникающая через сосуды до кончиков пальцев заставляла звенеть их о стеклянные стены дома.
Стены его дома были сложены из больших блоков стекла, размывающих предметы и свет, перекрытия и любые движения, происходящие изнутри. Узкие вытянутые окна чередовались с витражами. От улицы стены отгораживались тонкими малахитовыми колоннами, которые поддерживали упрощенными ордерами многослойный пирог карниза. Глухие окна соседних домов наблюдали за Мариусом с молитвенной тишиной. Было темно. Оглянувшись, он изо всех сил застучал в дверь и остановился, прислушиваясь к шорохам в своей голове. Когда дворецкий отворил дверь, он застал Мариуса, сидящим на корточках.

- Давно бы надо домофон, - произнес дворецкий. – Такую мелочь, а позабыли. – Дворецкий надвинул на нос очки и присмотрелся. На рукаве у Мариуса сидела бабочка. Это был мотылек, оцепеневший от холода и, невесть каким образом, здесь появившийся. Мариус его прикрыл ладонью от ветра и наблюдал, как он вздрагивает в полосе направленного из дверей света.
- Вас ждут давно, сударь! – Сказал дворецкий.
- Кто?
- Сударыня, - дворецкий перекрестился на силуэт церковного креста в угасающем небе. – Я думаю, не прочь бы вам чайку горяченького. – Он втянул носом и, достав платок, высморкнулся так, что задрожали водосточные трубы. – Эх, вот бы вместо козявок доставать из носа бриллианты. – Старик лукаво скосился на хозяина дома. Мариус встал и вошел в дом. Остановившись посреди каминного зала, он не сразу увидел девушку, а увидев, не сразу признал в ней Жу. Она была в кресле и, завидев Мариуса, поднялась навстречу. Крупные янтарные бусы выступали на полной груди. Ее улыбка легко понесла за собой  полные телеса, глаза блестели пепельной глазурью. Она приблизилась к нему, словно пылинка  и ласково сказала хрипотцой заядлой курильщицы:
- Уже час прошел оплаты.

Мариус улыбнулся. Он увидел свою любимую натурщицу. «Вот, возьми, - он протянул ей мотылька на ладони. – Я позову».
Дом его был мягкой гармоничной структурой. Пространство улицы        вливалось в него и, искажаясь в стенах, трансформировалось в перетекавшие друг в друга заводи. В некоторых время будто стояло, а в некоторых, скручиваясь спиралями, перекликалось с пространственным динамизмом неистовой тригонометрии, коснувшейся каждой мелочи архитектурного замысла. Следуя вдоль какой-нибудь из таких, подверженных текучести стен, создавалось впечатление движения, которое несло навстречу обновляющуюся перспективу. Несколько прямых углов кое-где останавливали общий поток. Главный готический зал был полон взаимопревращений стилей. Явно читаемые детали декораций, к которым относился камин, стол, тяжелая люстра и витражи были укрыты традиционным сводом. В свод же были вовлечены нервюры, облицованные листовым металлом, они неестественно выгибали своды вспышками бликов, а под самым верхом, прорезая весь зал, дрожала пойманная в ловушку молния, собранная из мозаики галлогенового света и плавила стены.

Мариус покинул зал. По лестнице он поднялся в мастерскую. Бархат пиджака едва не опрокинул плетеное кресло. Оставшись в рубахе, он разжег свечи, затем надел кожаный фартук, достал из шкафчика и разложил на верстаке инструменты для лепки, замесил загодя приготовленную глину.

           «Зевс превратился в птицу… На поводке любви и Бог творит безумства. Чем я гоним по жизни? Готов ли отдать этот дом отдать и все, что есть за один миг победы гения? Ведь говорят: художник жив благодаря порыву духа. Но ведь не может быть, чтоб преданность к искусству была слепой. Либо страсть, либо корысть. В чем же себе признаться?» - Он шлепнул глиной.

Глина мялась нехотя, холодила и кривлялась, чвакая, выскальзывала меж пальцев. Но, повинуясь власти настойчивых рук, неотступно превращалась в покорную для лепки.

Приоткрыв дверь, он крикнул: “Поднимись”. Девушка вошла и стала  раздеваться. Оставшись без одежды, она осторожно ступила на скромный подиум мастерской. Огоньки свечей потянулись вслед ее движенью и замерли, потрескивая в тишине, освещая модель умело расставленным хороводом. Со всех углов мастерской на нее уставились гипсовые и глиняные изваяния. Мариус с запрятанной тревогой опустил глаза и стал перебирать скребки и лопатки. Ее тело являло здесь  животрепещущее торжество. Статная и правильная плоть побеждала здесь без вызова, нежно и основательно, заполняя мастерскую притягательным духом естественной красоты, не оставляя себе равных среди того, чем были уставлены многочисленные полки. В дрожащем свете все эти жители полок подавали признаки жизни, кто незаконченной головой, кто вывернутым жестом. С каждым днем число их копилось и на каждом лежал крест похороненного вдохновенья и каждый из них напоминал  собой зародыша, несущего след порочной жизни родителей. И попытки Мариуса заставить их появиться на свет подобились только грубым щипцам акушера, уродующим не рожденное дитя еще страшнее. Так они и стояли нелепым грузом на полках, кричащие аборты творческой муки и надеялись на счастливую судьбу. Мариус брался их довершать, бросал, брался за другие работы. С каждой новой попыткой  душа его все больше теряла надежду рассеять этот кошмар и девушка, приходя к нему несколько недель подряд, уже кое-что понимала в чувствах Мариуса и где-то в сердце она снисходила к нему добротой, но более, - по своему пониманию раздирающих его страстей, - она все же гордилась собой и своим телом.

- Вот так... Руки раскинь шире и волосы назад. - Его брови поправили позицию натурщицы. Но, оставшись недовольным, он решил подойти к ней  и сделать все сам.
- Как пышет! Видно три ночи кряду никто не остужал, - вскользь коснулся он ее пышной груди.
- Сударь, вас заждалась глина.
- Нет, нет, - отступая, он театрально раскинул руки, - живое неприступно! Наш инструмент: скребок, лопатка.

Он принялся за работу. Его руки и плечи то подрагивали в такт  ловким движениям пальцев, то замирали. Отчаянье поминутно менялось с яростью. Комья глины со шлепками возвращались в общую кучу и вновь оказывались в его руках, обрамляя контуры жгучих мыслей художника. Натурщица отбивалась от зевоты и изредка отдыхала, освобождаясь от позы. Мариус что-то нашептывал сам себе, забывался на короткие мгновенья, бродил глазами по неизвестности; поглядев на девушку, вновь обращался к лепке, завораживался работой, вдруг, очнувшись и, глядя на нее, хватался за что-то увиденное, начинал торопливо лепить, живо работать ладонями, начинал видеть сквозь нее что-то свое, далекое от улыбки, от линий обнаженного тела девушки, что-то сказочное проносилось навстречу и он жадно цеплялся за это когтями творческой страсти. Раз он кинулся к ней, - от неожиданности она вскрикнула, - развернул к себе профилем и, казалось, вновь позабыл... Жу все ниже держала руки, чаще зевала. Она знала его манеру работать, с ним  было легко и то, что  полного сходства с моделями Мариус не добивался, это упрощало ее труд. Лишь жуть, источаемая из глаз Мариуса, немного беспокоила и не позволяла забыть, где она.

Жу не заметила, как в мастерской стало совсем тихо. Очнувшись от рутины, она увидела, что у стола никого нет, незавершенной оставлена лепка, а сам мастер сидит в углу, свесив на грудь черные кудри. Не зная, вольна ли она сойти с места, она стояла и ждала. Подождав немного, она решилась спросить:
- Эй, что мне делать?

Он не ответил, хотя из сумрака поднялись на нее глаза. Она пожала плечами и переспросила:
- Вам нехорошо? Могу ли я одеться?

Он подошел к ней, взял ее руку, приподнял за кисть и поцеловал в плечо. Обойдя, замер губами на другом плече, наклонил и в горячке стал заколачивать в нее всю свою нераскрытую ярость. Жу прикрыла глаза, учтиво прислушиваясь к его чувствам. Потом, уткнувшись в ее спину, он тяжело и ровно дышал, потом разогнулся и, с трудом передвигая размякшие ноги, привел себя в порядок и сказал:
- Трудная работа, Жу? Не правда ли? И телевизор посмотреть некогда.

Она обтерлась оставленным ей платком и пожала плечами.

Жу ушла. Захлопнувшаяся дверь потревожила тени и они задрожали на измаранном кляксами полу. Он встал перед свежевылепленной фигурой и с расчетливой злобой смял все, что только что наделал.

Задребезжали стекла, распахнулись ставни. Он глянул в садик, что выходил одной стороной в переулок и вдохнул обреченно из целого неба. На небе уже были звезды.

В это момент переулок заметался, разрываемый полосками света. С тарахтеньем стальных сверчков, играя лаком на боках и распугивая перед собой ночь хищными фарами, к дому подкатились два стремительных авто и, поравнявшись с колоннадой стеклянного дома, распахнули дверцы. Музыка ударила Мариуса по лбу. Раздался топот ног, заколотили в дверь, и голос дворецкого, едва пробивающийся через грохот электронных барабанов, был неразборчив и слаб. Мариус в панике отстранился от окна и захлопнул оконную раму. Глаза его побежали по стенам и, не зная, что предпринять, он заметался по мастерской следом за глазами. Спустя секунды в дверь мастерской постучали.
- Черт, черт… Да! – крикнул он и прислушался. В дверь опять постучали и голос дворецкого:
- Сударь, к вам гости.
- Это я уж слышал.
- Друзья. Гм…Один из них поэт. Э-э, из тех, кого я знаю. Премного дам.
- Что за дамы? Узнаешь кого? Или опять одни шлюхи.
 - Красавицы, но знать, не знаю.
- Все по тебе они красавицы… Скажи, чтоб все катились. А?
- Я говорю, это уж вы сами скажите, - дворецкий вошел и, не глядя на Мариуса, поправил несколько оплавленных свечей.
- Скажи, продолжал Мариус, что я готовлюсь жидко какать. Понос. Намедни обожрался и, знаешь ли, сегодня фатальную…
- Эй, есть кто? – донеслось за дверью и проворные шаги пронеслись по лестнице. – Эй, художник наш, не прячься. – Дверь мастерской распахнулась и на пороге появился Поэт. Орлиный нос был вздернут гордой головой. Повелевающий, тяжелый взгляд, наткнувшись на Мариуса,  заискрился.
- О, ты здесь! Давай-ка, выходи. Сегодня тебе не отвертеться, - Поэт схватил Мариуса под руку и потащил на выход. В белой, перепачканной глиной рубахе, со всклоченными волосами Мариус появился перед гостями из дверей мастерской на небольшом балкончике, отгороженном от зала балюстрадой.
- Привет всем, - сказал он, подкрепив приветствие бледной улыбкой. Вопль. Вскинутые руки: внизу перед ним переливалась поляна загорелой кожи, блестящих глаз и разноцветных одуванчиков причесок. Поэт, опять оказавшись среди гостей, вскочил на стул и, высадив пробку из бутылки шампанского, стал брызгать всем на головы розовой пеной под собственный хохот и поднявшийся визг.
- Голосите, голосите! До тошноты хлебайте от веселья, - орал он, направляя струю из горлышка большим пальцем. Откупорив другую бутылку, он плеснул из нее в первый же подставленный  фужер, потом в другой. Все подхватили рюмки, бокалы, что кому досталось: в большой букет слился сад рук и пролитое разбивалось о каменные плиты.

Одиноко светился дом Мариуса в ночном переулке. Кромешная тьма потирала об его углы свои зябнущие руки. «До тошноты хлебайте от веселья!» - неслось по вентиляции и дымоходу и  с крыши улетало в ночь. Какой-то пьяный, пробираясь мимо, остановился возле дома и растопырил уши. Закатив глаза, он улыбнулся и, покачнувшись, завалился на мостовую. «Кра-со-та-а», - пропел он, вытянул пятерню, похватал что-то перед собой. Тут два контейнера мускул, словно пауки выпрыгнули из притаившегося невдалеке джипа и, с лету оторвав бедолагу от земли, унеслись с ним обратно в сумрак. Заверещавшая на мгновенье сирена сигнализации одной из серебристых авто, заглушила топот их жестких ботинок и даже перекричала протяжные басы отдаленных проспектов.

В самом доме, в зале, развернувшаяся гулянка набирала скорость. За место люстры разбросали подсвечников по стенам. Пылал камин. Огромный стол стоял в центре, а вокруг него кружилось в табачном угаре нечто живое многоголовое и многорукое. Вылетающие из динамиков кувалды сотрясали перегородки. Пенисы и белые зады посменно зависали где-то над унитазами. Головы смеялись, ели и пили. Бутылки резвились на огромном пространстве между грядками рук, иногда соскакивая на пол. Своды пронизывали вопли, оглушая еще не оглохших, а в движеньях и взглядах флирт вызрел и уже ломился соком и трещал, как швы на потесневших гульфиках и лифах. Один Мариус, кривя щекой над пустой тарелкой, не принимал участия в общем настроении. Натянутый смех его  был иной раз уж слишком откровенен, чтобы не выдать плохого актера и от каждой шутки, мелькнувшей рядом, а тем более запущенной в него, смех становился все громче. Почувствовав обнявший плечи холод, он подобрал руки к груди, съежился. Взяв фужер, он наполнил его из первой же бутылки. Пена ринулась через края – шампанского осталась капля. Мариус повертел стекло: «Одною неудачей больше», - подумал он и взглядом взяв повыше, столкнулся с дверью в мастерскую. - «Как скоро этому конец?  Вон, - будто услышав чьи-то голоса, - жалобно зовут. Вот перешли на шепот неприкрытой дверью,  - Он еще раз налил себе вина. - В воронке этой ты топишься не первый». Но неприкрытая дверь опять перетянула взгляд. Он вскочил и рванулся по лестнице в мастерскую. 
   
Там шум казался отдален. Лишь две свечи из всех, расставленных им накануне, еще преданно горели. Воздух беспокойной ночи согревался ароматом воска. Затаившись на полках и в углах, встречали своего отца глиняные карлики. Он прошелся вдоль стеллажей и, коснувшись каждой фигуры, припоминал, какие хотел дать им имена и многие не мог вспомнить, у многих имен и не было. То, чем это все было, во всем казалось что-то от людей. Какие-то безымянные плоды, судьба, напрасная и печальная в обреченности началу становиться собственным концом; это еще что-то, но уже ничто. Что же это? Сожаление от потраченных напрасно сил, призрачная надежда, что это было не напрасно, в конце концов, равнодушие, которое перерастает в неосязаемую дымку презрения. «Как бесполезно пытаться сладить с вами. Вы не дергаете глазами, у вас нет натуги на лицах, ваши губы, как синие сосиски, не скрутятся в трубочку, не засвистят, не сделают «ф-ф-ы», и головы, если и есть, похожи на пирамиды кала, затвердевшего на морозе. Что, вы, уроды, все молчите? Я виноват в во всем?» - Он встал перед ними, грозно оглядывая всех сразу. Наступила пауза, тяжелая и зловещая. Воздух вокруг его лба и кончика носа засветился. Сумрак трясся от напряжения. Среди установившейся тишины, поглотившей и потрескивание свечей и музыку, мгновенье назад доносившуюся снизу, послышался ритмичный и глухой звук, протяжный в окончании, как дыхание огромного сердца: «Ух-гух, ух-гух, ух-гух». Мариус остановил мысли и ужас, сжавший ему горло, заставил его поверить, что это так и есть, что это их маленькие, бесчисленные сердца слились в одном ритме. Все эти безымянные внимательно слушали его, а теперь их уши с нарастающим звоном затягивали эту тишину. «Ух-гух», - билось их общее сердце. Все они смотрели на Мариуса, уперев со всех сторон свои заточенные взгляды. Он чувствовал их и не мог шевельнуться. Заставив его задрожать, тела юродивых зашевелились. Вот, все они, кого он вылепил, они выли и проклинали его. Сбивая с ног, они трясли ему руки, дергая за манжеты, прыгали – и не доставая до уха, шептали, шептали говорящими язвами и утомив себя, забившись в углы, заплакали. Объятый дрожью, он осел. Спрятав оба глаза за решеткой пальцев, он увидел, как стены и потолок опрокинулись, он оказался на полу. Сжав ладонь в кулак, он поднес его к взмокшему лбу, с трудом освободив от судороги пальцы, скользнув по шее, остановил, сжал пятерней дыханье; от шеи оторвав, воскликнул безголосно, как вспоротая рыба и, перевернувшись, обнял пол. А карлики еще вопили, над ухом бился колокольчик: «Негодный, плач над нами».

Все стихло. Музыка гремела снизу. Неподвижный, он оставался на полу. Он не услышал поднимающихся по лестнице шагов, и не услышал стук, скрип двери, несмелое движенье. Его горящие глаза были закрыты. «Мариус!» - Окликнули его. Как школьник, застигнутый врасплох, он неуклюже вскочил, взмахнул руками и с усилием настроил зрение. В дверях проявились очертания Поэта: «Что тут твориться… Неужели хозяин успел набраться?»
- Что тебе надо? – Вопрос к Поэту прозвучал свирепо.
- Я и не думал здесь тебя найти.
- Тем более, чего тебе здесь надо?
- Немного можешь быть учтивей? Ты что, с ума сошел? Или, вправду, нализался?

Мариус задыхался от гнева. Сделав несколько шагов, он сказал, проговаривая каждое слово намеренно спокойно:
- Здесь все бывают не без приглашения.

Поэт нахмурился. Пара воспламенившихся углей выступила через его непроницаемые зрачки и осветила стальную переносицу. Развернувшись, он покинул мастерскую.       
 
Застолье продолжалось. Пестрели голоса. Задули свечи, и вся компания пустилась оттянуться в плясе. В очаг добавили поленьев. Огонь,  хоть никогда не знал вина, приплясывал во всю и в общий хоровод протягивал ладони: к румянам, к лицам, к нагим рукам, к атласным юбочкам, не забывая винных лужиц у оснований бутылок. Он перемигивался с перстнем у задумчивой щеки Поэта. Поэт сидел в стороне от пляски, надламывая в размышлении руку.

Мариус стоял на балкончике и глядел поверх на пляшущих. Какие странные бывают с огнем метаморфозы. Нужно думать, что эти люди веселятся. В фигурах пляшущих угадывал он вдруг калек, дерущихся на костылях, то молодящихся кривых старух, пустившихся в утехи, то людоедов, жарящих лягушек, шутов на поводках медведей, то пьяную скотину, - то смех, то ужас, то песьи головы, то детские кривлянья. Цепочка образов разбилась о Поэта. Он сидел поодаль от стола и, заметив Мариуса, вскинул профиль, надменность выпрямила губы, глазами они встретились. «Да, хочется затеять ссору. Пора остаться одному. Всех вон, - подумал Мариус. - И ты!» - вздернул он Поэта.
- До тошноты хлебайте от веселья! - воскликнул он и мигом все примолкли.
- Хозяин хочет слова?
- Всех, попрошу! Тише музыку! – Спустившись  к столу, он под всеобщее внимание выпил и начал говорить:
- А, помните, друзья! Какие, по рассказам, гуляния затевал старый король. В чем-то, все-таки славное было время. Но многие из нас тогда были совсем юны. Да и кто бы допустил, чтобы подобные нам, попали в его окружение. А ныне все мы числимся желанными гостями среди прочих умников, толпящихся в приемной Его величества. Нам остается выразить признательность: такие перемены! Такие разные – сегодня все на равных. Эх, власть - вольна пригреть, возвысить, осудить и все себе в утеху. Но, слава Господу, есть то, над чем и власть – не власть. Грешок! Все мы если им не больны, то мыслями о нем страдаем. Жизнь затаенной страсти нелегка. Ее не держат на виду. А уж власть имущие, чтоб не уронить себя в глазах врагов, прячут свои импульсы в такие норы! Но, кто, как не художник готов понять болезненную тягость. Все люди слабы, но все от слабостей по разному безумны. И если мне чужие слабости приносят хлеб, я с радостью сдаю в наем свое призванье. Случается лепить нам объекты вожделенья. Не своего, замечу. Тем более приятно делать это! Но странные у них бывают формы. Желаете ли, господа, я покажу выполненный заказ одного клиента, тоже, как некоторые из нас, можно сказать, близкого к искусству, но гораздо больше близкого к власти. Надо полагать, человека волевого, целеустремленного. В последний понедельник он отказался от заказа, хоть уплатил сполна.
- Кто же это?
- Оставим имя в тайне. Пока вещица та моя, - он говорил, поглядывая на Поэта. Тот побледнел. И сжав кулак, за всех ответил:
- Нет.
- Что же, друг мой? Тебе не интересно?
- Нет. Заказчик, может быть, еще вернется.
- Поздно. Ведь найден уже новый покупатель. Славная вещица. Ваял объект сердечной страсти.
- Показывай, не томи.
- Но только лица не видел.
- А как же возможно?
- А вот так же! Лепил я только зад. Его и лицезрел три дня.
- Чей зад был?
- Женский, к заказчика сказать, чести. Но имени не знаю, потому как лица не видел. Заказчик пожелал красавицу оставить в тайне. Я предложил ему портрет на пару. Своего рода диптих, но он передумал, хотя собственные ягодицы нам видеть еще большая редкость, чем чьи-то. Три дня я высматривал торчащий из-за шелкового полога зад. Для верности пришлось мне снять и восковую маску. Так что, несмотря, на кажущуюся недоступность, имел я радость познакомиться с хозяйкой ближе. Вот этой вот рукой прочувствовал я каждую шероховатость, припухлость, впадину.

Поэт был разъярен, но никто, кроме Мариуса этого не видел. Мариус же, едва сдерживая смех, продолжал:
-Весьма прелестно было и на ощупь и на вид. Я все же покажу. Что болтать…

Он вернулся в мастерскую и вынес из дверей на обозрение белый женский зад на подставочке. Захлопали ладоши. Мариус продолжил под аплодисменты:
-Прелестно! Какие  линии, вы посмотрите! Вот изгибчик – так и прилип к ладони. Хозяйку этого предмета нарек бы…
-Королевой всех задов, - прокричали из тусовки.
-Узнаю твою жену, дружище!
-Ха-ха-ха.

Мариус улыбался:
-Хочу призвать всех кавалеров увлечься столь незаурядной модой.
-Очень мило, - кричали женщины. – Браво! Мариус, ты чудо!

Мариус поглядывал на поэта и с надеждой ждал желаемой развязки. Секунды прошли, утихли реплики, а поэт все сидел, связанный накрепко молчанием. Мариус подавил усмешку – забава удалась наполовину. Он набросил покрывало на свою работу и заключил, улыбнувшись беззлобно:
-Вот вам и власть… Но прихоть этих лецимеров дарует нам, творцам, свободу.
-Мариус, почему прихоть? – спросили снизу.
-Любовь, - воскликнула одна.
-Любовь. Где там любовь? Она, как призрак, недоступна. Нам лишь мерещится. Вот уж загадка. Эй, музыку давай, - крикнул Мариус и взялся отнести накрытый слепок. Но тут заговорил Поэт:
-Повременить с музыкой! Скажи на милость, чем она так загадочна?
-Не стоит утруждать внимание многих.
-Нет, стой. Давай поговорим. Всем интересно. Всем?
-Всем, - ответили слажено.
-Скажу тебе… Способна объяснить все, сама необъяснима.
-Позволь узнать, неужто так и все? А мне казалось лишь устройство будуара.
-Чтоб не казалось, советую умом познать.
-Познать умом? Я знаю лучший орган для познания. - Поэт встал и оглядел кругом оживший смех. – Вот это выстрелил, насмешник.
- Задумчиво, - ввернула полненькая, ха-ха зажав ладошкой.
-Познать умом. Что познавать? Заглянем даме под подол, - Поэт притянул к себе соседку и та не успела и глазом моргнуть, как он задрал ей юбку выше некуда. – Ну, где же там столпы вселенной? – Смех удесятерился и Поэт получил по уху. – Забавно как: история куется между ног.
 -Коль так стремишься ты узнать, - ответил Мариус, - могу объяснить подробней. Изволишь с глазу на глаз? В каком часу и где?

В хмелю гостей его угроза растворилась. Гости смеялись, галдели, одаривая Мариуса пьяным добродушием. Но поэт фыркнул и, подойдя под самый балкон, на котором возвышался Мариус, расчетливым шепотом произнес: «Я вижу, ты забылся, с кем имеешь дело?» – Резко развернувшись и, поддерживая общий тон, проголосил:
-Романтик, довольно нас смешить! – Глаза его опять заиграли беспечностью. – Вот выбросит тебя судьба на улицу. Долго ли протянешь? Да, мы забудем об искусстве. Что толку нам Аристофан, коль есть на утро не приносит. Мариус, ты очень плох сегодня. Спускайся к нам, вернись скорей на землю. Оставь свою любовь на позже.
-На что ты намекаешь? Я улиц не страшусь.
-Да. Пригреют в другом доме.

Мариус побагровел. Поэт поднялся к нему по ступенькам, взял под локоть и сказал, снисходительно улыбаясь:
-Прости, ты, впрочем, сам все затеял. И я подвержен страсти. Прости-прости. Ты дорог мне. Ты можешь все себе позволить…И быть романтиком…Теперь, я вот, кусаю свой язык. Какая привилегия – романтик! Но, - он обернулся ко всем и во весь голос воскликнул, - я – за алчность, за тщеславие, за волю. Вот двигатель эпох, три всемогущих силы. Три демона, кровь на боках лоснится. Коварство и великодушие, трагедия и вознесение, - вот где вся жизнь! Да, да, святые неподкупны, но очень скоро умирают.
-Есть в человеке тайна. И вопреки корысти, есть сила духа, - высказался Мариус.
-Ты одиночка! – Поэт хищно подбоченился. - Одиночки гибнут. А люди тянутся к уму и силе. А тайна – это ты о чем? Любовь? - ночевочки в борделях на марше жизни.
-Ты озлоблен.
-С чего ты взял?
-Дай бог, что ты живешь, как мыслишь, но ты ведь лицемеришь, - Мариус глянул ему прямо в глаза. Все, притихнув, слушали их разговор и теперь всем стало понятно, что они говорят о том, о чем хорошо знают только они оба. – Есть слух, что завтра будет казнь, - продолжил Мариус.
Поэт схватил Мариуса за обе руки и с силой притянул к себе на встречу: «Молчать!» –прошипел сквозь зубы и, как ни в чем не бывало, для всех продолжил:
-Ведь мужество куется не в уюте, и не в постели с томной девкой. Любовь твоя, Мариус – жадна до жертв. Как бог языческий. Будь осторожен. Я думаю, ты с нами не идешь. Идем гулять, - крикнул поэт, - все на воздух, продолжим где-нибудь. Мы понимать перестаем, друг друга, - сказал Поэт Мариусу напоследок.

Шумная гурьба вывалилась на улицу. Мариус остался наедине с покинутым застольем. Обременявший хмель исчез. В зале было темно и накурено. В камине чуть вздрагивал робкий огонек. Мариус опрокинулся на стул и закрыл глаза.

Мариус стоял посреди мастерской. Он старался прислушаться к своим чувствам, но не находил в них ничего нового. Ссора не оставила следов. Дом не произносил не звука, но одного одиночества для покоя оказалось ничтожно мало. Опять они, эти клонированные куски глины и мрамора. «Вот с это глыбой я провозился несколько лет», - он поднял на руки обтесок камня. Все они так бережливы. Какая бездна форм в них скрыта. И линии ни отдадут без крови. Вот холст. Не менее упрям. Под неумелою рукой твое многообразье стонет. Из белой бездны бесконечного многообразья выхватываем линии и тащим их к поверхности. Удачей, творческим заклятьем… Настолько белой, что вязнет там и зоркость и рассудок. И сотни миллионов рук не исчерпают все. Так неужели белый цвет служить будет лишь надеждой? Неужели жизнь так алчна до боли? Но, где же радость? Ужели счастье вноситься с крестом, сочится с кровью ран терновых игл?

Молчали дети. Молчала мастерская.

«Да, верю я в любовь. Но слаб. Я даже камень оживить не в силах. Ох, молодость, она крыло на взмахе, но неокрепшей птице взлет ломает крылья.  Мой белый цвет, ты божество. Твоя нетронутая плоть отныне для меня священна, чиста, как клятвенное слово, жутка – как тьма»… Он посмотрел на полки: «Но ведь любовь, она живая! Поэт, будь проклят в нем рассудок! Любовь жадна до жертв… Ведь прав. Но ведь она живая! Ни холст, ни камень, главное – не в них. Живого не разбить, - он простонал и в припадке ярости швырнул в стену подвернувшуюся лепку. С грохотом осыпался на пол заставленный стеллаж. Утихло. Носы, руки, мраморные головы лежали в груде. Мариус осатанел. Подхватив маленькую лесенку, он стал крушить все, на что мог натолкнуться молот отчаянья. Злобная улыбка, окутанная пылью, обрушилась на проклятых детей. Поднялся вой. В безумии они ползли друг к другу, цепляясь языками, глаза на выкате, трепещут пальцы, теряя под ударами куски от тел, они еще не верили в свою погибель. Трещали кости. Безглавые уроды шевелились и добивались насмерть. Он разделывался со всем, что было в мастерской. Срывал со стен холсты и топтал. Он метался и хрипел, обваливая мебель, наконец, когда все стены открылись пустотой, отшвырнул лестницу и, саданув по створкам оконной рамы, вывалился наполовину из окна. На соседней улице взрывались петарды. По переулку, вдоль ограды садика, вскинув над головами факелы, бежали несколько человек в оранжевых жилетках аварийной службы.
-Теперь пусть будет так, - произнес Мариус и ему показалось так покойно, будто до самых звезд было так, пусто и легко и немного холодно. Он поежился и щедро выдохнул в ночь. В дверь мастерской опять стучали.

Глава 2.

Мариус обернулся. В дверь стучали настойчиво, а он медлил. Он прошелся по каменной крошке, подцепил с пола мыском туфли большой осколок и запустил им в дверь. Стук оставался неумолим. Приблизившись к двери, Мариус откинул щеколду и стал ждать, пока дверь на промазанных петлях отворилась сама, и за ней предстал дворецкий. Невозмутимый старик, нетронутый любопытством бесстрастный взгляд. Мариус смирил раздражение и, сложив на животе руки, спросил кротко:
-Что случилось?
-Визитер.
-Сколько же можно? Полночь скоро.
-Того-то и необычность. Весь бледный, неустанно ходит.
-Кто хоть?
-Он имя не сказал. Я думал, вы уснули. Стучу давно.
-Врать горазд, уснул. Грохотало, наверное, на всю округу, - Мариус осмотрел заваленный мусором пол. – Ох, эти мне друзья… Неси воду. И переодеться. Прямо сюда.
-А, это вы! – Увидел Мариус знакомое лицо. Что привело вас в ночь, что стряслось?

Человек обрадовано кинулся к рукам Мариуса:
-Все объясню вам сразу. По случаю узнал я, что вы дома в этот час. Боже, одно спасенье в вас. Прошу, идемте же. Идемте, и не удивляйтесь. Здесь на углу. Набросьте только что-нибудь. Там мороз. Эй, дайте что-нибудь на плечи! Два спутника...Черт побери, подумать, что вздор, но дело скверное. Я вас веду всего на полминуты, - он выхватил у дворецкого плащ и сам накинул его на плечи Мариусу. - Два господина, полное инкогнито, я тысячу вам извинений, что не прошли. Не спрашивайте, все объясню. Я умаляю вас на выход. Они там, потому как лишних глаз не надо для их лиц. Я волнуюсь, но только вы простите за такой визит. Прошу вас, выслушайте их, а отказать вы вправе всегда.
- Так вам нужна услуга живописца?!
- Да, да. Не мне, а тем, кого представлю перед вами.
- Но я...
- О, Боже, я прошу вас: нет. Прошу: хотя бы выслушать. Все нет - потом, вы вправе.
- Ну, хорошо, идемте же. Вы сбили меня с толку. Кто там такие?

Перед домом Мариуса урчал лимузин. Хромированный бампер перегородил переулок. Синий проблесковый маячок вертелся на крыше, разрывая темноту нервными всполохами. Украдкой серебрила вороную стать этого супергорбунка тусклая Луна. Охранник, ожидавший на улице, распахнул перед Мариусом дверцу и Мариус, присаживаясь в салон, натолкнулся на протянутую руку: «Здравствуйте, сударь!» Один из пассажиров представился. Он поблагодарил за отклик и тут же попросил Мариуса дать слово не распространяться о содержании настоящей встречи. Мариус встрепенулся и, вынырнув из состояния растерянности, переспросил: «Что, что?»
- Ах, да... Вы желаете заручиться моим молчанием. Да. Я даю вам такое обещанье. - Он улыбнулся и подумал, что наплевать на все, что бы ни было, кто бы ни был, рисовать он больше никогда не станет. Он решил старательно послушать, чтобы в первый же подходящий момент сказать «нет». От волнения и общего неустойчивого состояния сердце его учащенно билось. Холодными пальцами он коснулся лба и уловил пульсацию височных хоботков.

Человек говорил ровно. Но были фразы, которые проваливались в напряженные паузы и в них Мариус угадывал внутренне смятение. Иногда Мариуса отвлекала бесшумная фигура охранника за окном и вздрагивающие  синим фасады домов. Глаза его еще не привыкли к темноте салона и он все никак не мог хорошо разглядеть собеседников, на лица которых тоже попадали рваные пятна синего, отраженные от стен переулка.

- Да. Мы приехали к вам  за помощью, - подтвердил только что сказанные слова второй голос. Этот голос оказался намного старше и не стеснял вырывавшегося из груди волнительного дыхания.
- Да, да, - подхватил Мариус. - Все, что в моих силах...
- Только вы, рука ваша и талант, - сказал опять пожилой.
- К вам с просьбой выполнить портрет, - сказал первый.
- Благодарю  вас…
- Портрет в натуральную величину, - перебили Мариуса, - но достаточно три четверти фигуры, - сказал пожилой.
- Да, - сказал первый, - достаточно. Портрет женщины и начать непременно сегодня. Начать сегодня - обязательно. Иначе - поздно. Иначе не успеем. Не поможет уже ничто. Позже - нельзя. Сегодня, время до утра.
- Сегодня ночью? Сейчас?!
- Вы правы, сейчас, сегодня, время до утра.
- Я не представляю! Нет, не возможно. Ночь. Сегодня? У меня... Был полон дом гостей, я пьян, дрожь в руках. Я не готов к работе. И ночью, недостаток света. Что это за странность. Искажать образ, ведь недостаток света. Ночью, почему именно ночью?
- Но ведь искусственный свет. Нет выбора. Мы готовы за двойную цену.
- Тройную, - сказал пожилой.

Все молчали. Визитеры ждали и готовы были сулить еще денег. Мариус растерялся и не понимал, почему ночью. Он сжимал  кистью себе колено. 

«Рисовать ночью. А зачем мне деньги? Зачем мне вообще все это? Сколько времени прошло, а я все здесь и еще ничего не сказал, а ведь они же ничего не знают и они думают, что я торгуюсь, а я совсем забыл! Нет. В любом случае только нет, кто бы  ни был, нет на всю жизнь.

- Нет, - сказал он. Получилось жестко и даже зло, хотя можно было и не так, но уж получилось. И после такого “нет” уже не предлагают другой цены. У пожилого перехватило дыхание, а первый, он запер ладони в замке; уже стали видны его руки и бриллиант тускло задергался на одном из пальцев. .
-Я приношу извинения, - сказал Мариус, - но я не могу иначе. В течение одной ночи невозможно выполнить портрет.
- Но и... Только набросок...
- Искусство не терпит над собой небрежности.
- Но мы... Тем, что получится. Это важно, очень важно! Вы - мастер, именно вы, больше никто. Эскиз, набросок, несколько набросков, доверьтесь памяти, только взгляните. Будут свечи, тысяча, будет, как днем.
- Постойте. Дело не в ночи. Я больше не пишу. И не ночами, и не днями. Я не пишу больше никогда.
- Никогда, - едва слышно повторил за ним первый. - Но ведь мы не ошиблись! Придворный художник - вы. Вы?
- Да , я был им. Больше я не художник.
- Нас сбили с толку, - сказал первый. - Но ведь адрес точен. Так в чем же дело? Не может быть. Вы хотите сказать, что вы больше не занимаетесь живописью?
- Да, так.

            Пожилой скинул перчатки и белый платок пронесся к его лицу.
- Это близкий нам человек, - сказал он, освободив от тесноты воротника шею. - Господи. Сын, сделай что-нибудь. Это последний шанс. Что же делать?
Более молодой, названный сыном, вдруг скрутил со своего пальца перстень и, подавшись вперед, сунул его в ладонь Мариусу:
- Так нельзя. Вы не можете отказать. Так нельзя, - пытаясь вложить его в неподдающуюся ладонь.
- Нет, нет, нет. Дело не в деньгах, - Мариус отстранил его руку и почувствовал, как его обдало жаром. Человек откинулся назад, задернул лицо жесткой маской и отвернулся к окну. Помолчав, он через силу сказал:
- Этой женщине осталось жить одну ночь. Завтра ее казнят. Она моя сестра. Она очень молода, а в семье не остается никакой памяти. Вы - последняя надежда сейчас. Больше никто. Мы ничего не успеем.
- Сделай что-нибудь, - отец повторял бессвязно и, не прислушиваясь к разговору, повторял, запрокинув голову, и вытирал платком обнажившееся горло.
- Искать времени больше нет. Решение вынесли сегодня утром. Мы ничего, совсем ничего  не успели, понимаете, совсем ничего, - он убрал руку с лица и сжал ее в кулак. - Король главный обвинитель.

Мариус нахмурился.
- Суд был утром. Решение было давно. Все фарс. - Отец выровнял запавшую голову, руки бессильно плюхнулись на колени. - Много ли у нас было времени? Теперь у нас есть время до десяти утра. Казнь назначена на два по полудни. Удалось добиться разрешения до десяти утра. Деньги на все способны, - он выхватил из-за пазухи свиток. - Вот бумага от коменданта. Пропуск. Надо вписать только имя. Подумайте еще раз.
- Король? - Мариус вновь нахмурился.
- Да, - в один голос произнесли оба и приблизили свои лица.
- Ей всего двадцать лет, - прошептал отец, боясь не удержать воскресшую надежду.
- Мне надо несколько минут собраться, - сказал Мариус. - Пусть со мной пойдет кто-нибудь, - он неловко попытался привстать. Пухлые, невесомые  пальцы пожилого мужчины в признательности сжали ему плечо.

Мариус сновал по дому молодым огнем, выпрыгивал из комнат, вновь исчезал где-то. Откуда-то кричал дворецкому: «Неси из кладовой  мне холсты... Да, несколько»...

 Упаковывая, весь скарб переносили в машину. Мариус многократно возвращался, припоминая, не забыл ли чего и, наконец, в очередной раз  покинув порог, остановился на мгновенье перед домом. В городе шумели, с соседней улицы доносилось пение. Он глянул вверх. Серебрилась на небе единственным оком одноглазая кошка-луна. «В путь!» – подбодрил он сам себя и перекрестился.

Лимузин без  напряжения качнулся с места и металлический шелест шипов понесся между домами, заполняя тесные утробы между зданиями. Поплутав по улочкам, лимузин застыл на мгновенье перед ярко освещенной магистралью и, выкатившись на многорядное русло, влил в колеса весь запас застоявшейся мощи. Одиночка, зазевавшийся в левом ряду, едва успел выпорхнуть из под его растопыренной морды. Ветер с грохотом влетал в приоткрытое окно, освежая лицо Мариуса неоновым воздухом. За окном мелькали рекламные щиты, дорогие витрины и казино. Миновали несколько улиц, пронеслись по набережной. Притормозив под Каменным мостом, свернули налево и, резко набрав ход, вкатились к самым Кремлевским воротам,  вспоров протекторами асфальт на подъеме. Стены глухо отозвались  на тяжелый накат бронированной махины.

Дежурившая у ворот охрана была свободна от суеты. Взметнувшийся перед лобовым стеклом жезл указал остановиться ближе к краю проезжей части. Картинно, выпятив щеки и грудь, надутую тулупом, демонстрируя на лбу свои хмурые милицейские мысли, к машине подошел офицер и стал придирчиво изучать переданные ему разрешительные бумаги. Посветив в салон, он постарался разглядеть каждого из пассажиров, собрал у всех паспорта и только после этого, предусмотрительно отойдя на значительное расстояние, стал что-то бубнить в рацию. Двое других, тоже в серых тулупах и фуражках, неподвижно ожидали перед машиной с короткими автоматами наперевес, подставив фонарю красные от мороза уши. Через несколько минут офицер вернулся и сказал, отыскав в салоне фонариком лицо Мариуса:
-Только вы.

Мариус, весь увешанный захваченными из дома художественными принадлежностями, направился за офицером следом и скрылся в калитке, встроенной в один из створов огромных кованых ворот.

Мариуса провели через улицу, по сводчатым коридорам огромного здания и, наконец, посадили на коричневый потертый топчан перед дверью с табличкой «Дежурный» и оставили. Перед ним, напротив, за стойкой сидел сонный рассыльный. Рядом была урна, яблочный огрызок внутри. В тревожном ожидании дергалась на потолке перегоревшая люминесцентная лампа.  Далекие коридоры и лестницы время от времени оживали и доносили до слуха стоны ночной жизни этого старого дворца, приспособленного под тюрьму. Мариус почувствовал, что у него потихоньку стали закрываться глаза. При этом лихорадка  мыслей только усилилась и вместо удручающих стен, выкрашенных голубой масляной краской, беспорядочные пятна понеслись в глазах и, заскакивая на лоб, жгли над бровями кожу. Прошло минут десять. Рассыльный очнулся и, как бы невзначай, заметил, что ждут коменданта. Опять была тишина.

Комендант шел по каменным лабиринтам внутренних зданий крепости и в конце концов оказался к просторном круглом зале с высокими сводами. Зал был полуосвещен, причем свечи горели на значительной высоте и, чтобы зажечь их, загодя приходилось приносить раздвижную лестницу, которую специально выписало из заграницы хозуправление. Коменданту иногда не давали знать, когда нужно запалить свечи и тогда это производилось прилюдно по ходу госсовета, местом проведения которого и служил этот зал. Комендант был опытным человеком в придворном этикете и потому всегда болезненно, с трепетом в позвоночнике наблюдал за процедурой вноса-выноса лестницы, движением фитиля по ступенькам вверх-вниз, с помощью которых два подчиненных оживляли парафиновые гирлянды. Традиция собираться в круглом зале крепости была очень стара. Она зародилась до того момента, когда комендант еще молодым лейтенантом размачивал сухари где-то в окопах. И все те люди, что сейчас пришли и молча заняли позы по стенам, только привычно повиновались этой традиции. Диаметрально противоположно дверям, возвышаясь над всеми, стояло кресло, которое сливалось в общий силуэт с находившейся в нем фигурой. В кресле сидел человек в черном и с беспечным любопытством блуждал по лицам присутствующих. Это был Поэт. В большинстве, слабо различимые лица были угрюмыми и сучковатыми. Синяки под глазами утяжелялись желтоватыми крапинками света, сыплющимися со свода от раскаленных венчиков свечей. «Ну, и алкоголики они все», - подумал Поэт. Комендант вошел и занял пустое место у стены в общем строю. Поэт тяжело вздохнул и  вздох его отозвался под сводом.

-Если Вашему величеству в тягость, то мы могли бы обсудить этот вопрос, не утруждая Ваше величество.
-Перестаньте. Я хочу услышать всех. И хватит покашливать и кряхтеть! Давайте, начинаем.

Чей то уверенный голос начал:
-Все знают, зачем мы здесь собрались, поэтому я предлагаю без предисловий. Высказываемся коротко.
-Опасность в том, что ваш старый соратник по партии, Ваше величество, упрекает вас в легкомыслии. Распространяются эти слухи, и он тем самым оправдывает свой экстремизм и готовит общественное мнение в необходимости вмешательства в дела управления государством. По сути, это прямая агрессия.
-Да. У нас достаточно врагов внутри. Дела власти интересуют не только зарубеж. Одна жертва может кардинально исправить положение. Вы зарекомендуете себя умелым государственником, твердым и непреклонным перед нелегким выбором.
-Но ведь ее родственники принадлежат к оппозиции!
-Тем более. Ведь и они упрекают короля в легкомыслии и ветрености.
-Родственники не прощают крови.
-Родственники – это всего лишь несколько человек. А оппозиция – это несколько тысяч. От короля требуют твердости. Будет твердость. Вот оппозиция и заткнется. Тем более, посеять раздор у врагов – это нам на руку. Я знаю, что ее родственники не определяют курс их политики, но их вес не настолько легок, чтобы они не могли заявить свое мнение. Это наше решение кого-то и обозлит, но в целом оно произведет благоприятный эффект.
-То, что король во имя интересов государства кладет на плаху голову, простите, Ваше величество,…э-э-э, голову этой мадмуазель, это требует мужества. Толпой это оценится.
-Именной толпой.
-Что вы хотите сказать?
-Толпой, но никак не реальной силой.
-Ну, и как коварство. Могут подумать, что мы заигрываем.
-Толпа – это и есть реальная сила. Никто ничего не добьется, не опираясь на улицу. Я за жертву.
-Вас, Ваше величество, могут обвинить в жестокости. Народ отшатнется еще более.
-Что вы предлагаете? – спросил Поэт.
-Отложить исполнение приговора на неопределенный срок. Пусть она остается в заключении, здесь, в крепости, но невредимая.
-Она -  отличный заложник.
-Зачем нам такой заложник? Ведь, вы же говорите, что ее родственники практически ничего не определяют  в действиях оппозиции. Так?
-Да, они фактически не в руководстве, но влияние безусловное. В их руках деньги.
-Я думаю, что в случае с заложником, они будут интересны  нам, как фигуры, на которых мы будем иметь возможность так или иначе воздействовать. Я согласен с тем, что ее нужно оставить в крепости.
-Поддадутся ли они нашему влиянию?
-Мы никогда об этом не узнаем, не испробовав.
-Высказывайтесь еще, господа. Высказывайтесь.
-Казнь, непременно, соберет массу народа. Это опасно. Я за жертву, но не публичную.
-А как вы докажете плебсу  ее смерть?
-Отрубим ей голову и передадим по телевидению.
-Суд приговорил ее к электрическому стулу.
-Суд пересмотрит способ исполнения приговора.
-Нет, господа. Это невозможно. Она осуждена за измену и в этом случае положено обходится именно стулом. Во всех других случаях я бы согласился с отрубленной головой, но здесь, после такой помпы необходимо выдерживать линию.
-Что можно сказать о переносе казни?
-Это вполне возможно. Возможно отменить или приостановить приговор в последнею минуту. Соберем народ и в последний момент великодушие государства отменит исполнение приговора.
-Фарс будет налицо.
-Представьте сальные шуточки, что пустят в адрес Его величества.
-Просим простить нас, Ваше величество, за откровенность, но мы обсуждаем весьма щекотливый политический вопрос.
-И наверняка найдутся горлодеры, что будут подстрекать народ. Пользуясь беспорядками, ее могут вырвать у нас.
-Господа, нам надо принципиально определиться: исполняем приговор или нет. Уж найти возможность или повод перенести исполнение, мы найдем. Какие будут иметь последствия то или другое решение?
-Позвольте, но ведь ясно из ранее сказанного: сам повод о переносе исполнения приговора может иметь те или иные последствия. Важно учесть все. Мое мнение таково – можно выслать ее за границу.
-Куда?
-Не торопитесь. Ведь в этом случае она может стать открытым символом оппозиции. Часть оппозиции последует в эмиграцию. Напряженность спадет. Но только на первое время. Учитывая нашу несвободу от иностранных инвесторов, черт знает, чем все это кончится.
-Да. Это существенно. Высылка отпадает.
-Кто еще имеет что сказать? – Произнес ведущий. – Господа, я прошу высказаться всех. Господин комендант, что вы думаете?
-Есть арестант, я храню его жизнь, нет арестанта, я за ним не слежу. Я человек долга. Мне трудно принимать политические решения.
-Вы или слишком просты, или увертываетесь.
-Господа, есть мера превосходная и неожиданная. Пусть она станет королевой.

Поэт подобрался в кресле. Зал наполнился гулом и пересудами.
-Господа, господа! Оппозиция будет обескуражена. Верховный суд оправдает ее и признает приговор ошибочным.
-Это хорошая мысль.
-Та еще мысль. Через год вы получите наследника и еще большие распри. Даже верные тактические решения могут завести нас в стратегический тупик. Мы не для этого рисковали, Ваше величество, чтобы очистить для вас трон и тут же получить законного, но претендента не от нас.
-Но почему же сразу должен быть наследник? Ведь контрацепция сейчас на небывалой высоте. В конце концов, можно перебиться, Ваше величество, и презервативом.
-Каково же решение, господа? – Спросил уверенный голос. – Весомых аргументов нет ни у кого. Я считаю, что при любом решении от всех мелко родных арестантов мы должны избавится сегодня до утра. Завтрашний день непредсказуем. Насколько вы согласны, господа?
-Да. – Раздалось одобрительно.
-Если господин комендант не участвует в принятии решения, - продолжил уверенный голос, - призовем его к выполнению своих обязанностей немедля ни минуты. Постарайтесь все проделать без шума.
-Каковы точные инструкции, - отчеканил комендант.
-Каковы…Оглушите их сначала. Я не знаю. Что, у нас нет специалистов? Полный список в красном конверте. Разрешаю его вскрыть. Все?
-С вашего позволенья, господа, - Комендант откланялся и  покинул зал.
-Что думает Ваше величество? - спросил уверенный голос.
-Я считаю, что… Она должна жить, - с трудом произнес Поэт, опустив голову.

Несколько человек едва заметно покривили губами и переглянулись. Помедлив, уверенный голос сказал:
-Ввиду того, что мнения разделились, нам необходимо проголосовать. Но окончательное решение за вами, Ваше величество.

Комендант, - это был грузный седовласый человек лет сорока пяти с пухлой подушкой вместо лица, которой мала наволочка, - вошел к себе в кабинет и сел за письменный стол. Он велел адъютанту выключить верхний свет и принести кипятку. О зеленоватый плафон настольной лампы стала биться жирная муха. Из полумрака кабинета лампа выделяла посеревшее лицо коменданта и пухлые короткие пальцы. Комендант, заварив чай, вытащил пакетик из стакана, тщательно его отжал и, бросив в стакан шесть кусков сахара, отодвинул чай и принялся писать на чистом листе бумаги. Заметив не сразу, что он пишет карандашом, он отбросил его, взял чистый лист и стал писать заново. Закончив, он убрал листок в нагрудный карман, открыл сейф, распечатал красный конверт, занял прежнее место и вызвал по селектору дежурного. Пока появился дежурный, он размешал весь  сахар и даже попробовал сделать пару глотков из стакана.

-Найдите мне Нюню, - сказал он вошедшему офицеру. - Вот вам список. Распечатать в пяти экземплярах.
-Есть! – Дежурный подскочил от усердия и скрылся за высокими дверьми кабинета.

Муха, расстроив от удара мозги, замерла на столе.

Вкрадчивым стуком отворив дверь, в кабинет вошел худощавый молодой человек в серой камуфляжной форме, стянутой портупеей:
-Разрешите войти?
Комендант повернул плафон лампы, направив свет на вошедшего. Пристально разглядев его, он сказал:
-Та-а-а-к. Что это у вас за румянец на щеках?
-Отморозил в детстве, господин комендант.
-Что-то я раньше не обращал внимания… А то, есть любители водкой на службе баловаться. – Посмотрев еще, он добавил без начальственного тона. - Какой у вас вид, старший лейтенант, будто вы из балетных классов только, что ли. – Комендант выпятил верхнюю губу и потянул через нее носом.

Старший лейтенант нахмурился. Он был белокур, имел открытое лицо с румянцем, кожа нежная, едва затронутая щетиной. Нижняя губа была плотно поджата навстречу итак вечно нахмуренным бесцветным бровям и этими деталями внешность его заметно ожесточалась. Видно, зная за своим лицом некоторые миловидные черты, он подвластными ему средствами старался искажать их. Когда говорил, фразы произносил даже резче, чем обычно произносят повинуясь строевой привычке военные люди. Миловидность и вправду была обманчивой, начиная с худощавой фигуры. Она была построена не по женскому, ни по мужскому образцу. Оторвали вот узкую дверь от кладовки под лестницей, где прячут казенные швабры, и запихнули в штаны. Дверь и есть дверь.
-Я хорошо помню ваше личное дело, - сказал комендант. – Училище с красным дипломом окончили.
-Так точно.
-Служите хорошо. Хотя вот когда учились на втором курсе, угрожали товарищам самоубийством.
-Нужно работать над собой.
-Да, работать над собой вы умеете. Почему я вас вызвал? Потому, что вы дисциплинированный, исполнительный, безупречный солдат и главное, умеете работать над собой. Слабый становится сильным, так?
-Главное, выработать метод.
-Что-что?
-Метод выработать.
-Метод… Откровенно говоря, - комендант опустил лампу, - откровенно говоря…Вы внушаете уважение к себе. Я помню, подписывал вам разрешение на поступление  на философский факультет университета. Как ваши успехи?
-Положительные.
-Поступили?
-Окончил первый курс. И корову, господин комендант, можно научить танцевать, зная метод.
-Да? Какую корову?
-Я о методе.

  Комендант принялся болтать ложкой в стакане. Но совершенно неожиданно вдруг швырнул ее на стол:
-У меня есть вопрос о ваших экспериментах с добровольцами из осужденных на пожизненное. Что можете доложить о результатах?
-Результаты положительные.
-А вы, собственно, себя испытывали?
-Так точно. С себя я прежде всего и начал.
-Насколько я знаю, главный экзамен никто из команды не проходил.
-Нет. Ввиду моратория на смертную казнь, такой возможности в данный момент нет. Отчет о работе я послал главному военному психологу в управление.
-Нашлась вот такая возможность. Хотел вас спросить, как вы? Все, игры закончились.
-Я знаю, как это делать, ведь начинать надо с малого. С мухи. Надо наловить мух и передавить их разными способами, отрывая по крылу, чтобы не улетали. Я в детстве так играл. Потом с животного более крупного размера. За месяц мы отрезали головы у шести сотен мышей. Мы их приклеивали за хвосты к доскам, чтобы не убегали. Есть клей, который моментально застывает. Потом перешли на кошек, потом свиньи. Последними были обезьяны. На собственные средства я купил на птичьем рынке двух обезьян. Разрешите, я рапорт подам в финчасть. Квитанция прилагается. Ремнями привязывали, чтобы не царапались.
-Да! Подавайте! Хватит! – Комендант вскочил, выхватив из кармана листок. – Вот, получите приказ. Это возможность завершить ваши эксперименты. Дежурный! Де-журный! – Заорал он, побагровев, забыв сначала нажать кнопку селекторной связи. В кабинет сразу же влетел дежурный. – Выделить ему тех зэков, из тех, что работали с ним в этом драм-кружке. Пятерых хватит. Вы, - указательным пальцем ткнув в Нюню, - лично за все отвечаете. Понятно, о чем я говорю?  Играть большой сбор личного состава. Офицеры – ко мне. Включите свет! Идите, - сказал он Нюне, - списки получите у дежурного. И убейте эту чертову муху! – он едва не хватил стаканом о стену, не донеся тот до губ. Адъютант с газеткой принялся гонять муху. Комендант расстегнул ворот и упал на стул: «Господи, помилуй меня!»

Гулкие многочисленные шаги прервали ожидание Мариуса. Рассыльный подорвался со стула, поправив на себе все, чего могут коснуться руки и вытянул мордочку в направлении приближавшихся шагов. Под стать лицу, каждый хрящ в забытых отделах его организма принял положение «смирно». Мариус тоже встал.

В сопровождении нескольких офицеров по длинному коридору вышагивал комендант. «Ну, что вы тут стоите? – сказал он Мариусу. Потом одумался, оглянулся на дежурного, - Это он? – и  сказал. – Идемте».

Проверив металлоискателем и тщательно обыскав, Мариуса ввели в пропускной тамбур и провели в тюремное отделение.

Шествие возглавлял начальник караула, вылощенный, выбритый в синь офицер с аккуратненькими бакенбардами. За ним шагали комендант, Мариус и замыкали процессию, сменяясь коридор за коридором от разделительной решетки до решетки надзиратели, по двое в каждом отсеке.

Грубая кладка стен проступала из под штукатурки; ежились на стенах желтые пупки лампочек; худые тени тащились по полу, то раздваиваясь, то смыкаясь в одно. Люди шли, в руках у надзирателей горели фонарики, по лабиринтам разбегались отзвуки их шагов и назад возвращалось равнодушное тюремное эхо.  Мариус, чуть ссутулившись под поклажей, старался прислушиваться к собственному шагу. Иногда просвистывал ветер; вязкий сквозняк протягивал по лицу. Вдруг зазвенит где-то или пронесется вопль, заколотят шаги, дробь непонятных звуков. «Шизофреники», - раз нежно заметил на это один из сопровождавших.

- Мы пришли, господа, - комендант слегка откашлялся и взмахнув платком, отер морщинистый лоб. Он остановился перед дверью, обитой коричневым дермантином, полюбопытствовал через глазок и отстранился, -  Прошу вас помнить: до десяти ноль-ноль. Что ж, хорошо, - он закинул назад руки. Опустил, снова закинул. Лысина в седой окантовке волос влажно поблескивала. - Прошу вас, - он указал рукой на дверь и посмотрел на Мариуса. Все стояли в одном кругу. Огромная лампочка висела над головами в инее свежей побелки. – Если что, связывайтесь со мной через караул. Я дал указание… Рад вам помочь. Очень рад. Всего будет предостаточно. Что ж, господа, не будем терять времени. Не будем терять…- Комендант снова попытался закинуть за спину руки и, безнадежно примостив их на животе, направился по коридору, приглядывая в глазки. Вдруг остановился как вкопанный. «Хорошо-о-о, - проурчал под нос. – Э, чего стоишь? Открывай!»

Неторопливый надзиратель, назначающий цену каждому своему движению, принялся отпирать дверной замок. Закончив с ключом, он поднажал на засов и, отойдя на шаг, потянул за собой дверь, осторожно впуская в полумрак коридора светящеюся метель. «Добро пожаловать», - откатился от двери надзиратель. Первым внутрь вошел начальник караула. Мариус следом сделал три неуверенных шага и застыл. Он думал, как встретиться ему с ней глазами, но не сразу увидел ее. Перед ним была ее клетка: задрапированные шелком стены, посреди комнаты за пеленою полога стоял балдахин, по стенам расставлен гарнитур дамской спальни. Одна стена изгибалась и в ней, повторяя спирали ушной раковины, зияла черная ниша; от пылающего очага тепло; несколько свечей было на стенах; сводчатый потолок, загашенная люстра в форме разложенных крыльев бабочки; у дверей полыхали два подсвечника, тщательно освещая вошедших и едва прикасаясь к противоположной стороне комнаты, - там  была туалетная комната, высеченная полукругом в стене с перламутровой ванной чашей, там витал ароматный сумрак и там в углу оказалась она.
 
Она вышла из тени и встала, где было светлее. Мариуса чуть подтолкнули и надзиратель стал вносить подсвечники, составляя их рядом с входом.
Она стояла на ковре, утонув туфельками в длинно ворсе, в простом льняном платьице, спадающим складками по фигуре. Молодое лицо было ясно, смотрело с любопытством и приветливо. Она подобрала со лба спавший локон и переколола на голове гребень, не отводя от него взгляда. Ветер из глубины ее глаз трепыхал его, как шелковую ленточку. Он поспешил отвернуться, но шея, словно пружина, имеющая механическую память, вернулась в исходное положение.

Надзиратель, закончив свое дело, бросил в очаг пару поленьев и, прикурив от уголька, широкими ладонями стал ловить языки пламени. Начальник караула, то и дело приподнимаясь на упругих мысках, расхаживал возле входа в камеру, два шага в одну сторону, два шага в другую. Потом прогулялся по камере и, не найдя кому-либо что сказать, велел всем лишним выйти. Он пригласил коменданта, изучающего других арестантов, но тот махнул рукой. Дверь лязгнула. Смотровое окошко захлопнулось.

Не зная, что делать со своей нерешительностью, Мариус присел и стал разбирать поклажу. Выставив мольберт, разложив всё для рисования, он сказал:
- Я буду вас рисовать.
- Я знаю.

Он хотел не смущаться и быстро начать работу, он стоял и вертел что-то в руках и думал, что нужно что-то сказать.
- Я знаю, как вас зовут, - сказал он.
- Я тоже, - сказала она.

Он потер подбородок:
-Можно использовать интерьер, - и улыбнулся. Получилось угодливо, то ли глупо. Она пожала плечами и ответила:
- Я не знаю. Рисуйте для  отца. Мне все равно.
-Да, конечно.
«Ей ведь все равно. Что за дурак! И тебе было бы все равно», - он подошел к огню и прислушался, как за дверьми по коридору потянули унылую песню.

Он думал, что нужно говорить что-то и штриховал, штриховал кусочком угля лист бумаги, прикрепленный сверху холста, делая вид, что рисует, а на самом деле уже заштриховал весь лист черным.” Она все знает о завтра. Я ничего не знаю, а она знает о себе наперёд почти все. Какие мы разные. Она улыбается. Или только держит улыбку? Нет, она улыбается”. Он боялся поднять на нее глаза, потому что боялся ветра; потому что лицо у него горело; потому что она улыбалась, сердце его дрожало; потому что он не знал, что делать: кинуться ли ему скорее к двери, застучав, забив о неё руками или поклясться себе, что он сможет прожить эту ночь, первую и последнюю в этой встрече. “Ведьма, ведьма”, - подумал спасительно он, поднял глаза и спросил, что первым пришло в голову:
- Почему вы в белом?
- Такова моя прихоть. Вот и все.
-Кто придумал это ухо? Это ухо в стене будто нас слушает.
-Сначала я тоже так думала, но теперь привыкла. Пусть, если и слушает.
-Когда знаешь, что тебя слушают, всегда говоришь не то и не так, чтобы казаться иным, чем есть, таким, каким хочешь быть, а не есть на самом деле. Даже когда один.

-И часто вы разговариваете сам с собой?
-Нет, но иногда делаю записи в дневнике и чувствую, что привираю. Хотя уверен, что никому читать не дам, все равно боюсь, что прочтут.
-Вы, наверное, очень мнительны по отношению к себе.
-Может быть. Но ведь согласитесь: когда вы говорите, вы задумываетесь, какие сказать слова, что бы произвести нужный эффект, такой, какой вы хотите произвести на собеседника, если вы его цените.
-Это само собой разумеется. Вы, наверное, хотите сказать о влиянии такой ситуации, когда вас не слушают, а подслушивают? Вы не пишите откровенно, боясь, что вас подслушают.
-Да. И в этом большая разница. Когда знаешь, что говоришь для одного, а на самом деле для кого-то третьего.
-У-у. Представляете, что в стене был бы еще и глаз, то можно подумать, что и подглядывают, - она улыбнулась.
-Да. Удручает.
-Но ведь подглядывают! Обернитесь!

Мариус обернулся. В смотровом окошке тут же исчез глаз. Она засмеялась.

-Если об этом все время думать, то можно кончить печально, - сказал Мариус.
-А зачем мне об этом думать?

Мариус опустил глаза на холст и сказал:
-Чтобы добиться такого понимания жизни, может быть, нужно, что бы произошло что-то критическое, например, мне нужно оказаться на вашем месте. Я ничего о вас не знаю. Только пару часов, как я познакомился с вашим отцом. Знаете, мне кажется, что я экономлю себя, а нужно научится жить одним днем. Чтобы быть настоящим. Знаете ли, ведь можно не только говорить так, будто тебя подслушивают. Можно ведь и жить так, для эффекта. Делая вид, что живешь…Простите. Мне кажется, вы очень сильный человек.
-Я хорошо знаю, о чем вы говорите. Вы говорите о жизни на витрину. Ведь надежнее быть пластиковой куклой, чем иметь настоящую кожу и чувствовать всю боль, что кругом. Не думайте, что я бесстрашная. Я боюсь завтрашнего дня. Мы все не живем, а делаем вид, что живем, потому что подчиняем жизнь свою страхам. Одни страхи владеют нами, маленькие и большие. За свое здоровье, за счет в банке, за погоду на выходной день. И вам ведь, и мне, и всем как иногда хочется заглянуть хоть одним глазком туда, где открывается настоящее и великое, но мы больше обыватели, чем герои. И это правильно. Герои первыми погибают. Люди должны стареть. Что вы хотите узнать обо мне?
-Рисовать вернее, зная человека немного.
-Образ женщины – ее улыбка.
-Вы правы, но бывает тяжело разгадать, о чем говорит улыбка.
-Какой вы лукавый, вы хотите, чтобы я поведала вам о своих чувствах? Нельзя доверяться мужчинам, - она рассмеялась. – Начинайте рисовать. Я постараюсь вам что-нибудь о себе рассказать. Ночь, здесь уютно, несмотря на этот орган, - она показало на ухо в стене. – У меня есть собеседник. Времени у нас до утра, - она наклонила на бок голову и опять улыбнулась. – Начнем одновременно.

Выбирая ракурс и позицию, Мариус поводил ее по залу и установил посреди, развернув к себе в полуоборот.
-Не буду слишком утруждать вас, можете брать частые перерывы, - сказал он. Он стал разжигать на внесенных подсвечниках огонь и расставлять их по комнате из соображений игры света и тени. Круг освещения он завершил возле неё и, осторожно подправляя ей плечи, сам того не желая, запутался ее голубых глазах. «Что было бы со мной сегодня в ночь, не окажись я здесь? Быть может, спал, и утром бы проснулся человеком”? - подумал он. Забыть себя, забыть, что ночь, что шулерски играет судьба и искушает к состраданию; ведь он уже предал клятву и белый холст вновь перед ним и вновь, повинуясь привычке, пока плутают где-то мысли, катается меж пальцев карандаш сангины и бурым налетом покроются фаланги еще до первого штриха. Вернувшись к мольберту, он незаметно для себя начал. Он занялся фигурой и на холст лавиной повалились штрихи и точки. Он решил сделать как можно больше набросков и с разных ракурсов. По привычке, он левую руку забрасывал назад, то подносил ко лбу тыльной стороной ладони. Он влился в работу. Его охватило привычное спокойствие и вместе с тем азарт, ведущий к преодолению натурального объёма; пытливый взгляд, то вдруг задумчив, то созерцателя, то суетлив. В значительном молчании большого зала скрипел шероховатый стержень.

Не отрываясь от работы, Мариус сказал:
- Вы обещали рассказать о себе? Я начал, а вы – нет.

Вопрос застал ее далеко в воспоминаньях. Она не сразу возвратилась:
-Ах, вы увлеклись так. С чего бы мне начать? Как славно провести последние часы с приятным молодым мужчиной. Может, хватит рисовать портреты? У вас нет с собой аэрозольного баллончика? Давайте разрисуем эти чопорные стены.
-Нет. У меня нет.
-Как жалко. Эх, - раскинув руки, она закружилась на месте. – Там, под ковром я нашла интересные автографы. Пол, наверное, забыли обновить. Тут ведь все штукатурили. Торопились к моему приезду. Хотите посмотреть? – Она сошла с ковра и потащила за край рисунок, набранный из физических формул.

Мариус оставил работу и подошел к открывшемуся пятну каменного настила. «Здесь были Неклюдов, Тарабурин. Лужок – вшу тебе на лобок». И т.д.
-Интересно, что это за люди здесь были? Хотите, оставьте здесь свой автограф, - сказала она. Мариус присел и нацарапал на полу свое имя.
-Эх, как жаль, что нет баллончика, воскликнула она. – Мы бы наделали сейчас веселья. Подержите ковер. Дайте мне, - она у него из рук стерженек и написала на полу огромными буквами: « Я никогда тебя не любила!» Закрыв пол ковром, она встала перед Мариусом, от неловкости ломая ладони. На подол платья посыпались бурые крошки сангины.
-Вы, вы рисуйте, продолжайте пожалуйста, - сказала она. Она направилась по кругу свечей  и уверенно на весь зал стала декламировать малость огрубленным и уравновешенным голосом:
-Где-то бродит по небу беспризорная страсть. Кометой она освещает свой живописный путь. Смотрят невинные в небо: «Диво, Диво». И врезается она сквозь нечаянный взгляд в человеко-невинное сердце с гневом слишком долгого одиночества. Как податливо невинное сердце, рассыпаясь на море осколков. Нет, я не сильный человек. Я более привыкла к иным признаньям. И что бы утром не случилось, душа со мною говорит стихами: “Хозяюшка, в последний миг для нашего союза не омрачай меня страданьем и мукой ожиданья. Стань утром для меня, - и чувством утренний прохлады ты остуди нагрянувшую горечь. Уже я много плакала с тобой. Так смилуйся хоть на последок, запомним жизнь прекрасной и унесём с собою эту память, - и эта ночь минует незаметней. Ведь в жизни как: стремительность - вожатый счастья, лишь боль медлительна, скупа на быстротечность, всю нашу жизнь скрипит её пронзительное соло. Ко мне ты приручила боль. К чему же нам страдать в последние минуты?” В лет тринадцать мне рассказали притчу, - красивая история о светлом саде. Совсем юная девушка с прелестными глазами собирала в саду персики к обеду. Утомленная зноем, она легла на траву, задремала и ей причудилось: стих ветерок и в сад, распустив волосы, тонкой вуалью укрыв кроны от яркого солнца, опустилась любовь. Она сказала: ”Привет, милая. Ты уже повзрослела и я пришла на твой зов”. И тот, кого она привела с собой, приблизился к девушке, склонился над ней и она, не промолвив и слова, обвила ему шею. Она плакала, а он целовал её, как ребёнок собирает ягоды, - безмятежно и очарованно. И вот, разорвались её бусы, слабеющая рука, скользнув по груди, упала в траву, а он вдруг исчез, оставив её в томлении и грусти. Девушка очнулась, стерла испарину и огляделась - никого не было. И тут она услышала  шепот: ”Первая любовь - лишь грёзы. Хотела бы ты узнать настоящую любовь?” Девушка спросила: ”А бывает она?”. ”Да, бывает. Только не все люди знают о ней”. “Да, я хочу. А с ней тоже могут прийти разлука и слёзы?”. Любовь пристально на неё посмотрела и ушла, не сказав ни слова. В который раз она поняла, что люди, испугавшись слез, всегда отказываются от Настоящего и Великого”.

Мариус остановился рисовать и посмотрел куда-то далеко сквозь стену, стараясь не упускать из вида ее голос. Она продолжала:
-И в этом, может, состоит сокровенный смысл: научиться не бояться? Может быть, вот чего нужно хотеть от жизни – научиться не бояться смерти? А другие наоборот, так боятся жить, что в смерти ищут спасения.

Мариус принялся неистово рисовать, едва сдерживая овладевший им порыв, а она уже улыбалась, наблюдая за ним, и кружила в хороводе свечей, в движеньях непринужденного танца:
-В юности из книжек я узнала, что есть “филиа эретике” - дружба между влюблёнными, “эунойя” - отдавание, “агапэ” - бескорыстное чувство, “харис” - благодарность и уважение, “мания” - необузданная страсть, лотос, эрос, -красивые и незнакомые слова. Я прочитала, что есть родство души, оно сильней привязанности тела и, стремившись себя в этом убедить, я с малых лет цвела, цвела в устах мужчин. С меня взбивали мед до белой пены. Шмели, я научилась управляться с ними. Я все меняла и ждала, что встретится мне тот, с кем неподдельную любовь я буду разделять до гроба. Но все они казались мне трусливы. И лишь в одном узнала – это он. Теперь я думаю, что это от отчаянья. И вот теперь…

Я сделала аборт. Руки врача в резиновых перчатках еще стоят перед глазами, мне плохо, меня мутит. Мой не родившийся ребенок, он все еще плачет, представляете, плачет и разрывает мне сердце. Мы сели на скамейку в сквере. И тут мне показалось, что кровь побежала по моим голеням. Я, я, - она приложила руки к груди, - глянула вниз. Это оказалось кошка: тельце такое серенькое, костлявое. Не знаю, откуда, откуда взялось это гадкое существо. Она терлась об меня. Хвост жесткий, шерсть всклоченная. Как я кричала, Боже мой, и, наверное, в это момент я первый раз в жизни почувствовала, что есть Бог. Я была так виновата, я была так виновата перед ним, что я через безграничную свою вину почувствовала – есть он; через боль в сердце. Будто это он пришел и коснулся меня.

Он же стал отгонять кошку. А во мне, ничегошеньки во мне не осталось, все высыпалось на землю. Я упала в обморок. Потом он мне сказал, что сказал ему врач: у меня больше не будет детей. Зачем я пошла на это, я не знаю, все могло сложиться по-другому. Он настоял, я глупая, согласилась. В первые дни мне хотелось  только в петлю. Я ощущала себя такой, как будто меня бросили под лед и вынули перед последним вздохом. Вот так, мой мальчик. Все неподдельное приносит человеку слезы. Я женщина, но матерью быть не смогу. – Она присела на кровать, удрученная нагрянувшими воспоминаниями. - Но ничего, отчаянье меня встряхнуло.
Мариус судорожно рисовал. Улавливал ли он ее голос, чувствовал ли интонации или все, что она говорила, сливалось в одно. Он вглядывался в нее и все время промокал о лоб платок.
Вот она: овал бровей, ямочки на щёках, тонкие скулы. И что-то важное, одна коварная черта никак не покорялась. По шершавому бегал стерженек, нарезая тишину ленточками. Он вглядывался в нее, одиноко сидящую и образ то приближался, плененный его вдохновеньем, то исчезал, словно дразня, оставляя в надежду лишь загадочную улыбку; и мерк свет, а улыбка светилась и плыла, скользя в сумраке, покачиваясь на тишине. И он чувствовал, как белизна холста опять крепко цепляется за руки. Руки его понемногу стали дрожать, он сломал стерженек и продолжал рисовать огрызком. Вот она, перед ним, в простеньком одеянии, плечи, льняное платьице. Он рисовал, рисовал и, сильно сжав пальцы, высыпал на пол остатки сангины.

-Теперь все, - обронил он. Распахнув ворот, он бросил взмокший платок и отступая назад, остановился, когда спиной уже наткнулся на окованную дверь. Он попытался вглядеться в рисунок, но взгляд его остановился на ней. Кто мертвых рисовал, тот знает, что у живых рисуют душу. Будто забытая всем миром, она сидела в неподвижной скорби и ее улыбка была и лицом, и печалью, и переживанием грядущего.

- Воды, - сказал он.

Она заметила его, поднялась и оказалась рядом с кувшином воды.  Наблюдая, как он пьет, она спросила:
-Что ищешь ты во мне?
-Покой, - ответил он, утирая соскакивающие капли.
-Нет. Покой тебе как раз не нужен, - она подхватила из его рук кувшин и опустила его на пол. – Природа увлекает нас своим непостоянством.

Приблизившись к ее губам, он прошептал:
-Я знаю, кто ты. Мы с тобой знакомы.
-Однажды. Да.
-Снимал я слепок. Чарующие ягодицы. Ведь ты была?
-Мой мальчик. Пусть ты – мое последнее желанье, - она провела ладонью по его глазам и увлекла за собой. Огарки свечей закружились перед ним огненным колесом. Не понимая, что с ним, он видел, как она исчезает и вновь появляется, как жадный сумрак опускается по своду, на стенах оживают тени: « Как весело смеются тени»...
Как падает на землю месяц.
Как  хор печальных скоморохов
Наполнил горечью свирели.
И ветер шелковую простынь,
Срывая, скручивает в саван.
И лед могильный протыкает вены,
И камень вековой ломает грудь.
Но голос ее тихий и незримый,
Как птица ранняя, обманывая стужу,
Расплавит мимолетность страха.
И жаром песни пробуждая небыль,
Ночь поменяв на радужное солнце,
Быль превратит в несказанную сказку.

…Ночные видения Мариуса…
(см. окончание)

Глава3.
Тем временем многочисленные тюремные двери, выкрашенные  грязно-зеленой краской, поочередно  распахивались. Людей выволакивали из камер и гнали по коридорам и тамбурам, стоны и тени бились о бетонные полы, грохотали листы железа лестничных переходов. Многие еще не покинули своих сновидений, но их лица вытягивались, захваченные необъятной тревогой, ноги  инстинктивно сплетались, воля их восставала против каждой ступени. Взгляды ловили каждую оконную глазницу, но ни звезды, ни луна не проникали сквозь них  и все они оставались один на один с невероятным предчувствием и перед дверьми в тюремные душевые,  парализованные страхом и обескровленные напрасной борьбой, они переставали упираться и превращались в матовые стеклянные куклы. Ругань охраны гремела симфонией их последних минут. Нюня, облачившись в комбинезон химзащиты, орудовал над их головами железным арматурным прутом. Утомившись, он выходил из душевых в раздевалку, заносил в свой дневник строчки из наблюдений, надевал наушники плеера и повторял минут пять вслух за кассетой: «I shell go to the cinema. They will go to the restaurant». Алая стеклянная крошка хрустела под его подошвами. А по вентиляции из душевой, подгоняемые теплым потоком летели лиловые пузыри, похожие на мыльные или на большие икринки. Внутри, уперев ручонки в прозрачные стенки, с широко распахнутыми от удивления глазами сидели радужные эмбрионы; они тихо ускользали из этой кошмарной ночи, настоящие человеческие души. Кругом по этажам были охранники и их  бесшейные собаки с огромными черепашьими головами, мгновенье назад вылупившимися из ада.

Ночь была ветреной. Накинув шинель, комендант вышел на Соборную площадь. Посредине, освещая фарами небольшую площадку, ревел бортовой Зил. В свете фар копошились несколько человек. На месте вскрытой плитки было пробурено несколько скважин и люди в арестантской одежде, сшитой из прямоугольных лоскутов разноцветной ткани, выгружали с борта черные пластиковые мешки и высыпали их содержимое в скважины. Комендант подошел ближе и догадался, что это было. Он отвернулся и запрокинул голову. Красным золотом закружились над ним соборные купола и Иван Великий. Быстро он поднимался по узким ступеням колокольни. Запыхавшись и придерживаясь за грудь, он вышел на площадку, где висел большой колокол и, не дожидаясь, пока выровняется дыхание, с солдатской покорностью в глазах выстрелил себе в сердце. Колокол тихо загудел, откликаясь на выстрел. Тело с тремя звездами на погонах свалилось на камни. Нюня, высунувшись из кабины грузовика, покрутил головой и спрыгнул с подножки. Он подошел к телу и наклонился. Длинные языки пара вырывались из молодых ноздрей.

-А ну, работать! – Прикрикнул он на замешкавшихся людей. Площадка зашевелилась. Вскоре все закончили. Подоспевший цементовоз плеснул в скважины раствора, сверху их досыпали землей и еще раствора. Восстановили плитку. Мешки с землей закидали в кузов грузовика. Брандспойтом смыли в коллектор с площади остатки грунта. Еще была ночь, но рассвет близился.

 Башни Кремля проткнули иглами небо и соборные кресты, как отражение другого мира, бестелесно мерцали в порозовевшей луне. Слепые  фонари висели над окрестными улицами. Скакал по карнизам ветер. То взревет в полусонном бреду, то заухает простуженной глоткой, вытягивая из помоек мусор и сгоняя его к набережной. Всю ночь вылетали из Кремлевских ворот мрачные бронированные фантомы: лишенные сна бояре и их озлобленные холопы сновали по городу, безмозгло-желтые светофоры моргали вслед их сиренам, хмель и крамола стелились за ними шлейфом. Появившаяся из забвения тень носилась по дворцовым крышам, махала платком, другой рукой трясла рассеченную надвое курицу, и смрад державного властолюбия щекотал ноздри каждому бесу, что сидел в эту ночь за непроницаемым для света шторами бесчисленных окон внутри старой крепости. Первый рассветный луч поймал Иван Великий, сверкнув золотой усмешкой. Тело коменданта было накрыто пластиковым мешком, по углам кирпичи, чтобы мешок не сорвало  ветром.

Глава 4.

Мариус ничком лежал на широком ложе. Рубаха на груди была распахнута, глаза закрыты. Она поняла, что наступают последние минуты, когда она еще может оставаться одна. Она встала, лицо укрывала тень. Она откинула волосы, они послушно опали на плечи; скользнув по груди, обессилевшая рука упала вниз. Она скинула платье, и обнаженная повернулась к окну, подошла к нему ближе, прикрыла глаза и была улыбчивая и суровая, безупречная телом и упоена покоем, заключив в улыбке все неземное блаженство, какое только может познать человек. За домами, что виднелись через решетку в узком окне, вынырнуло недорощенное солнце и возложило ей на губы кристаллик нового дня.

Когда Нюня вошел в камеру, полог балдахина был опущен и, невозможно было за ним что-нибудь разглядеть. Мариус лежал, раскинувшись на ковре. Камера была едва серой от утренних сумерек. Нюня остановился над Мариусом  и равнодушно уставился в окно, пока в камеру не вошел человек с глазами мороженого окуня и не осветил помещение переносной лампой.

-Соберите его вещи и несите с ним вниз, - Нюня склонился к Мариусу и оттянул ему нижнее веко, - очень хил на вид. Отправить его домой с дежурной машиной.

Солдаты подобрали вещи Мариуса, сложили вместе с ним на суконное одеяло и вынесли в коридор.

Мариус открыл глаза и прислушался. На потолке сидел жирный мотылек. Он неподвижно висел над Мариусом, словно образ, отставший от сновиденья. Мариус шевельнул потрескавшимися губами и потрогал болезненные веки. Из окна был свет. Там он заметил, что уже солнце, уже свет разлинеял пол тенью оконной рамы и крошечные пылинки, беспечные путешествуют на ярком луче. Мариус был дома. Оглядываясь по спальне, он остановился на маленьком аквариуме, в котором было выложено камнями дно, но никогда не было ни воды, ни рыб. Большие голографические рыбы были на стене за невидимым стеклом и одна плыла прямо на Мариуса. Гряда вьющихся растений возвышалась к потолку прямо из пола и пол спальни, подобно аквариуму, тоже был вложен плоскими камнями. Вся спальня Мариуса была создана как аквариум, в центре которого был он с помощью кровати изображавший огромного моллюска.  Потолок был частью композиции, он изображал водную гладь и отдельный фрагмент его был сплошь покрыт ряской, спускавшей бахрому белых корешков. Мариус сел и тут ветер минувшей ночи, сорвав занавески памяти, засвистел в его голове по закоулкам, проявляя оттуда разные голоса, шаги, дыхание сквозняков; а вот ее улыбка, вот локоны, вот паутина-нежность. Сознание притуплялось и, нагретое пылающими углями первобытных чувств, расплавилось, оголив нервы для ощущений, находящихся за гранью обычного. Воспоминания отхлынули и он как ребенок стал дотрагиваться до камней, открывая в своих прикосновениях шероховатую и прохладную простоту их поверхности, шел вдоль стекла со светящимися рыбами, оставляя смазанные отпечатки широких ладоней и, открыв кран умывальника, слушал тихое журчание воды. Потом он подставил руки под теплую струю и стая мурашек татарским набегом хлынула по спине и вернула его в реальность. Он напряг брови  и попытался вспомнить, что происходило минувшей ночью и, как он оказался дома. И когда, перебирая в памяти мутные пятна, он в путанной хронологии добрался до таблички с надписью «Дежурный», тут то он и вспомнил о картине. Молниеносно обретя бодрость движений и ясность мысли, для начала он осмотрелся, но ни найдя рядом ни одного предмета, хоть как-то напомнившего ему о работе: будь то кисти, пузырьки скипидара или испачканная ветошь, он рванулся искать по дому и первое, куда он решил заглянуть, естественно, была мастерская.

Путь его лежал через зал, где с вечера еще остался аромат от женщин. Теперь здесь было убрано и тихо. Мозаика готических окон светилась приглушенной радугой. Возле холодного очага спиной к залу кто-то сидел. Сбитый с толку любопытством, Мариус умерил шаг. На плече у сидящего копошилась настоящая обезьянка. Сам человек праздно перелистывал книгу. Заслышав шаги, гость обернулся и поприветствовал Мариуса учтивой улыбкой. Это был не кто иной, как Поэт.

-Привет, мой друг, - сказал он. - Я жду тебя и вот, скучаю с этой книгой. Ничего нового уже не прочитаешь об искусстве. Доброе утро! Если ни день. Как пробежала ночь? Я жду тебя давно, но будить не решался. Мне сказали, что ты недавно лег, перед тем, как я приехал.
-Ведь ты не навестить же меня приехал? Мы, вроде. Виделись недавно.
-Хоть мы расстались в ссоре, но мне кажется, что не врагами.
-Так, все же?
-Почему же и не навестить?

Мариус сел на скамейку и упер локти в огромный пустой стол:
-У меня все хорошо. У тебя как?
-И у меня.
-Неужто?
-Странный вопрос. Что у меня может быть нехорошо?
-Что тебе все-таки нужно от меня?
-Какой ты стал ревностный по отношению к своему я. Я, может быть, приехал извиниться за вчерашний вечер.
-Так, извиняйся.
-Наш диалог с тобой похож на перепалку молодоженов.
-Нет, он похож на диалог двух людей, один из которых надеется фальшивой игрой скрыть истинную цель своего визита. Что это у тебя появилось за живность?
-Знакомься, это Мариус, - Поэт потрепал обезьянку. – Знакомься, Мариус, это обезьянка, мой новый друг. Я еще не дал ей имени, но возможно и ее тоже будут звать Мариус.
-Я думаю, что нам нужно поговорить о ней.
-О ком?
-О женщине. Я был с ней рядом. Всю эту ночь.
-Кто позволил?
Мариус достал из-за пазухи свиток и преподнес:
-Ты.
-Не думал, что это будешь ты, - Поэт скривил губы.
-Вранье.
-Знаешь, я вот не удержался и, как вчера, без твоего позволенья заглянул в мастерскую. Что там за разруха? Кошмар. По осколкам кое-что узнается.

Мариус почувствовал, как мгновенье за мгновеньем лопаются струны самообладания и внутри у него заревело басом беды. Он вскочил, в два шага оказался в мастерской. Мольберта там не было. Он слетел по лестнице и кинулся по дому, снося с петель двери. Портрета он нигде не нашел. Растерянный и испуганный пропажей, он вернулся в зал и встал перед Поэтом, чувствуя, как кричащая боль вырывается у него из груди и лед отнимает руки и ноги.

-Это я взял, - сказал Поэт, - если ты ищешь портрет. Еще из крепости. И дворецкого забрал я. Он тебе теперь не нужен. – Поэт наклонился к Мариусу через подлокотник кресла. – Знаешь ли ты, кто у нее родня и кто она сама такая?
Мариус закрыл глаза. Внезапный жар заполнил его до верху, сварив в зыбкий холодец все опорные кости. Он едва удерживался, чтобы не обвалиться на пол.

-Верни мне портрет, - сказал он.
-Зачем? – Поэт пустил обезьянку погулять по полу.
-Что же ты заставляешь меня объясняться? Верни его. Он мой.
-Ты, что, успел влюбиться? Ах, да-да-да. Она такая. Наивный мальчик мой. Всего ночь с девицей сбивает с толку. Ты ведь ее совсем не знаешь.
-Во-первых, эта работа оплачена…
-Деньги лежат у окна. Если будет мало, будут еще. Верни их заказчикам, плюс неустойка, и тебе хватит.
-Я так не могу. И деньги не причем. На меня надеялись. Как ты можешь? Ты не смеешь так со мной поступать! Я должен хотя бы снять копию. И я не знаю, он возможно не доработан.
-И я не знаю. У меня не было шанса его хорошенько разглядеть. А что, есть возможность, что он незакончен?
-Вздор. О чем речь? У меня было только несколько часов.
-Я думаю, бесполезно торговаться.
-Ты наглец. Ворвался в мой дом…
-В этом городе я везде дома, не забывай.
-Какой ты подлый. Что ты затеял? Зачем тебе это все, что ты задумал сделать с этим человеком?
-Ничего.
-Что значит, ничего?
-А значит то, что от меня ничего не зависит.
-Не морочь мне голову. Ты должен оставить ее в покое и вернуть родителям.
-Как же я теперь ее отдам? Она - моя Виктория. Да, такое у нее имя, – Поэт вдруг расхохотался. – Судьбою выбран я. Иной раз как завидуешь тебе, свободен, как душа усопшего.

Оба замолчали. Поэт встал и оперся рукой о стол.
-Остался всего час, - сказал он. – Может быть, мы выпьем и оба с ней простимся?
-Черт! – Мариус схватил подвернувшийся под руку стул и сломал его о пол рядом с Поэтом. – Это я опускаю на твою голову!

Поэт оставался невозмутимым. Мариус взялся за другой:
-Этот я опускаю на твой хребет! – Сломал о пол еще один. – Этот, прямо в твою гнусную рожу. – Мариус замахнулся, теперь не вызывая сомнений в своих намерениях.

Поэт, не выдержав, крикнул: «Охрана», - и вовремя отскочил в сторону. Мариус успел схватить еще один стул, но через входную дверь в зал мигом накатились крепкие колобки с бульдожьими  челюстями. Фыркая, они легко скрутили бушевавшего Мариуса и усадили его на скамейку. Поэт обошел вокруг и, остановившись у него за спиной, покоробленный едва сдерживаемой нервозностью, сказал:
-Твое искусство отчуждено от жизни. Ты потерял живую нить, ты, как призма – расщепляешь белый свет на оттенки. А я – генератор света! Я источник, где заключены все формы. Я, Мариус, твой белый лист, о котором ты написал в своем дневнике и ты этого не поймешь. – Поэт устремился к выходу. В сопровождении вереницы охраны он умчался прочь под вой сирен и беспорядочный зуммер клаксонов. Люди на узкой улице разлетелись по стенам, опасаясь ревущих бронированных джипов эскорта.

Мариус, черный от ненависти, с окаянными глазами выскочил из дому. Под удивленные взгляды прохожих он запустил вслед веренице деревянный обломок. «Отомщу!» - хрипел он с отчаянья. Но ненависть быстро в нем угасла и взамен этого чувства возникла полная опустошенность. Будто был он сумкой, дно отвалилось, и все содержимое рассыпалось и топчется на мостовой, не замеченным. В левой руке он держал оранжевый пригласительный билет, обнаружив который, удивился, но, прочтя, вдруг, понял, кто успел его всунуть. Не зная, что и предпринять он вернулся в дом, накинул пальто и побрел по улице. День был солнечным, но лимонное солнце не грело. Он инстинктивно решил затеряться в толпе, чтобы повесить свое горе на чужие руки, хватаясь за незнакомые взгляды, найти себе утешение и вернуть какое никакое здравомыслие. Неожиданно для себя, он подобрался, вскинул голову и, решив воспользоваться тем билетом, устремился на стадион и оказался среди людей, увлекаемых общей целью. Он спустился в метро, опять при нем была его широкая спина и ровная упругая походка, но в толпе, когда затылок глядит в затылок, локти путаются, ноги, напрягаясь от давки, не гнуться в коленях, его уже не узнавали совсем. Двигаясь в общей массе, ему хотелось подпрыгнуть и бежать по головам или яростно разорвать вязкий пластилин тел, чтобы расчистить себе дорогу или превратится в воздушный шарик, чтобы взлететь, поймав ветер, и сделать глоток чистого воздуха, покинув болото тесного упаренного  дыханья толпы. Его внесли на стотысячный стадион. Он добрался до указанной в билете ложи V.I.P. и отдышался. Полчища мух, жужжа и суча лапками, слетелись на сахарное море, заполонив стенки  гигантской чаши. Несколько сотен прожекторов, направленных на арену, переливались цветами радуги в их перепончатых  крылышках к их удовольствию. Общий рев завис над ареной и каждая живая точка, ощущая себя частью разрушительного безумия, ревела по-своему, чтобы расколоть сдерживающую оболочку и освободившаяся душа, вылетев вон в едином вопле, устремилась в голубой овал, оставив на земле кучу навоза. Мариус пристально огляделся и остановился на пустовавшей правительственной ложе, которая была рядом. И он ясно понял причину, почему он здесь. Всего два десятка рядов выше и правее была эта ложа. Вот, именно здесь  у него остался единственный шанс предпринять что-либо, - так ему показалось, и именно это предчувствие привело его сюда, словно за руку. Но что делать и какой это имело рациональный смысл, он не знал. Он сел, закрыл голову, спрятав ее в ладонях, и вновь почувствовал разрывающее на куски отчаянье. Он был одинок. Среди дам в изысканных шубах и солидных господ скосившихся на него с обеих сторон по ряду, среди волнения бесконечного кругового моря, вскипающего пузырями неразборчивых лиц и гула,  улетающего в небо, не причиняя вреда природе. Тут его плеча коснулись, и незнакомый человек передал ему конверт. Мариус извлек из него лист бумаги и прочел:

Спасибо, Вам, сударь!
 Вы исполнили свою работу.
Благодарный заказчик.

Здесь же в конверте Мариус нашел вексель Государственного банка в три миллиона на предъявителя. Озадаченный неожиданным посланием, он не мог отнести его ни на чей счет из своих заказчиков за последнее время. Тем временем церемония, ради которой здесь собралось столько зрителей, начиналась. Это был долгожданный для многих праздник, это было ежегодное, самое посещаемое шоу, в котором ведущий, - вертлявый жигало, называемый спикер, с расстояния трибуны похожий на блоху, - вытаскивал  из ящика, установленного на помосте листки с наименованием подготовленных за год законов, и первый человек в государстве, отвечая на уровень шума на стадионе, принимал, отклонял или посылал закон на доработку. Процедура занимала около часа. Толпа вдоволь орала и получала удовлетворение от участия в законотворчестве. Потом был концерт «звезд», лотерея и раздача призов. На огромном табло сменялись видео кадры, сопровождающие тот или иной листок  и итоговая  виза самодержца.

Уже заиграли фанфары, но правительственная ложа так и оставалась  пустой. Бой часов, донесшийся по трансляции с главной площади, отметил полдень. Зрители вскочили с мест. Солдаты оцепления, окружавшие в три ряда арену, только крепче сжимали скрещенные руки, уткнув в землю насупленные нервозные лица. Когда фанфары еще раз проиграли и стихли и спикер, поправив бабочку, с торжественной речью к присутствующим уже должен был начать свое дело, произошла заминка. Какой-то человек прискакал к спикеру и, сдержанно жестикулируя, стал что-то ему  объяснять. Проворные режиссеры тут же высветили эту сцену на табло крупным планом и тут неожиданно сменился кадр. Мариус, не веря самому себе, увидел ее лицо. На огромном экране, обращенное ко всему стадионы прикрытыми веками, было ее лицо. Почувствовав неладное, стадион стих, выплескивая редкий свист недовольства. Спикер же, покачав головой собеседнику, подошел к микрофону и голосом, полным утробной тоски, объявил:
-Уважаемые господа! Сограждане! Только что произошла трагедия. В давке, на подходе к стадиону погибла эта молодая женщина. Настоящий час омрачен таким ужасным несчастьем. В сложившейся ситуации, я думаю, с вашего одобрения, мы должны приостановить  наше мероприятие, на неопределенное время. Не расходитесь, не паникуйте, ждите дополнительных сообщений, – закончив, он покинул помост. Толпа охнула, свист затих. За спикером к микрофону выбежал толстенький коротконогий полковник милиции и протараторил: «Не волнуйтесь, без паники, ситуация под контролем, ожидайте на своих местах, на своих местах прошу ожидать».

Мариус встал. Она… Глаза укрыты вечностью. Он огляделся. Затмение овладело его умом. Вокруг него сидели неестественные созданья: не женщины, а сучковатые, вытянутые в шеях куклоподобные пигалицы, не мужчины, а большие гипсовые и отполированные лысины. Ему показалось, что сам он внезапно раздвоился: одна его часть, не принимая случившегося съежилась в вареный пельмень и упала под лавку, другая же наоборот:  грудь у нее вырастала, голова, как дрожжевая подушка, стремительно понеслась навстречу небу, и этой частью он почувствовал себя таких размеров, что с обретенного высока вся арена свернулась перед ним в небольшую воронку, а потом края ее потерялись из виду, и осталось лишь зеленое пятно. С легкостью преодолев сковывавшую земную тяжесть, часть эта устремилась неведомо куда. Внутри  сердца Мариуса раздался оглушительный гром, который вновь объединил все его части и прокатился в груди стократным увесистым эхо, невидимые нити соединили его с неведомой и далекой болью, он содрогнулся, обмяк и увидел кровь, хлынувшую по ступенькам на чашу. «Это все ложь!» – Закричал он и побежал по рядам. Мариус перемахнул через оцепление и устремился к микрофону, желая крикнуть, что все это ложь и ее убили, но за ним, опережая его яростный крик, бежала бесчисленная толпа службы безопасности. Его повалили на траву, и крик его был так же бессилен в ожившем многотысячном котле голосов, как и он, сам, придавленный к земле.

 Мариуса вывели со стадиона и отпустили. Он оглянулся: будто яркий белый дым поднимался от огромной чаши и уносился к солнцу. Аллея, ведущая в город, казалась совершенно пуста и живой коридор из милиционеров был для него серым бетонным забором. Только один запоздавший юнец промчался навстречу. Ветер взметнул за ним пыль. Ветер поднимал мусор и катил пустые жестяные банки. Деревья и фонари вдоль аллеи стонали. Мариус зажал уши и побежал: от оживленных улиц, людей, солнца, но и в тихих проулках между домами взвивался ветер, наполняя ему грудь жгучей отравленной пылью. Он бежал вдоль грязных стен, а над головой светило тусклое злое солнце. И нужно было непременно убить, убить, убить это солнце!

Какое-то странное, хрупкое состояние мысли и чувства овладело им. Обрывки образов то терзали, то веселили его; слога рассыпались прямо на губах, не становясь словами; он был как увядший тополь: засыхали и падали по его пути ветви, кора, осыпались листья рассудка. Он брел по городу отрешенный, точно был пьян и нарывался на брань и тычки уличных торговцев. Он остановился возле какой-то рюмочной и спиной прислонился к зданию. Угрюмый человек, скучающий на входе, - это был спуск в полуподвальное помещение, -  пригляделся к нему и, накинув на голову капюшон, подошел и прошептал кривым ртом: «Пойдем, посмотришь на своего беса». Повинуясь, Мариус спустился по ступенькам внутрь забегаловки. Оказавшись за столом, он улыбнулся, никому не понятно, чему. Вина он заказал на всех, кто был рядом и, среди театральных выкриков и хвалы, среди лживых физиономий он улыбался. И, уже захлебываясь в вине, оставшись без кошелька, он улыбался; с него стянули одежду, а он улыбался, он не знал, что происходит вокруг, потому что он все время говорил с ней. Вечером, в глубоких сумерках, когда уже выступила Луна, Мариуса, обворованного дочиста, в каких-то лохмотьях вытолкнули на улицу и дали по голове. Когда он очнулся, то, уткнувшись в нависшую над ним Луну, все еще блаженно улыбался, а когда поднялся на колени, залился беспричинным смехом. По улице, как отголоски дневного праздника, разносились пьяные выкрики. Как слепой, прокладывая себе через них дорогу, он брел, не зная, куда. Худая песня плыла навстречу, отплевываясь от драки. Бухая растрепанная ****а, пробегая мимо, задела его и вместе с ним свалилась на тротуар. Нащупав его лицо, она вцепилась ему в ухо и, припав глаза в глаза, сказала: «Наконец-то, я тебя нашла!». Мариус хотел высвободиться, но почувствовал жестокие и увлекающие губы. «Все рушиться» – успел подумать он напоследок.

Глава 5.


Утро было пасмурным. В небо наволокло туч, и резкий ветер сменился промозглым мелким дождем. Всем, кого гложет что-то в такую пору, хочется стать, обычно, таким же дождем, была в нем спокойная, ровная грусть. Мариус сидел в беседке заброшенного детского сада и обнимал незнакомую женщину. Он спал. Очнувшись от холода, он освободился от ее объятья, уложил на скамейку ее ноги и оставил, выйдя под дождь, губами хватая на лету ледяные капли. Подходя к дому, он не заметил, что в припаркованной рядом машине сидит человек и, поднимаясь на порог дома, он обернулся на хлопок автомобильных дверей. Человек, одетый в черное распахнутое пальто, смотрел на него в упор, ничуть не стесняясь. Тонкие соломенные волосы на глазах слипались, равнодушно подставленные дождю. По яркому румянцу щек покатились капли. «Меня зовут Нюня», - сказал он. Отвернувшись, Мариус принялся отпирать дверь, набирая код на замке. Войдя внутрь, он оставил за собой дверь раскрытой, тем самым, приглашая гостя пройти следом, и исчез в лабиринтах дома. Оказавшись в зале, Нюня скинул пальто, сел в кресло и стал неподвижно ждать. Спустя некоторое время появился Мариус. Приведя себя в порядок, он нес на подносе кофейник, сахарницу и две чашки. Запалив камин, он взял себе стул и сел напротив Нюни.

-Берите кофе, - указал он на стол.
-Я вчера вас видел в тюрьме, - сказал Нюня, слегка наклонившись вперед. – И ждал вас всю ночь.
-Кто вы?

Нюня задумался, разглядывая подбородок Мариуса, на котором расплылось алое пятнышко свежего пореза от бритья. Нахмурившись, он перевел взгляд на огонь и пламя, промчавшись по невидимой нити взгляда, воспламенило его разум, его пронзительные холодные синие глаза загорелись.

-У меня есть одно прозвище. Метод, - сказал он. – Это я распорядился отправить вас домой из камеры.

Мариус приподнялся и сел обратно.

-У меня уже нет сил, - сказал он. – Зачем вы пришли? Все для меня кончено. Вам что, нужно убить меня? Я понял, что теперь я знаю что-то лишнее. Сейчас очень модно киллеру одеваться в черное пальто. Что у меня можно взять? Вы решили со мной побеседовать? У меня ничего нет, и больше того, что известно вам, я не знаю.

-Я не затем, чтобы у вас что-то выяснять, забирать, а уж, тем более, убивать вас. Наоборот. Я хочу вам передать кое-что. В сложившейся ситуации волноваться приходиться мне. Меня ищут. Теперь я, как говориться, в бегах.
-Что-то от нее?

Нюня опустил глаза:
-У вас есть что-нибудь выпить? Давайте выпьем.

Мариус принес бутылку «Наури» и наполнил до половины два коктельных стакана.

-Держите. Я тоже хочу выпить. - Мариус приложился к стакану и осушил залпом. Нюня, сделав несколько глотков, развернулся спиной к огню и запрокинул голову.
-Я искал вас, - сказал Нюня. Я подумал, что вам нужно все знать. Теперь я понял, что не ошибся и правильно сделал, что пришел.
-Она что-то передала для меня?
-Нет, она ничего не успела.
-Я и так знаю все. Подробности мне не нужны. Я слишком многое пережил, чтобы еще услышать и это.
-Дело ваше, но это не совсем то, о чем я говорю, когда говорю, что вы должны знать все. Ваши чувства не входили в планы. Вот, что я хочу сказать. А еще, я хочу передать вам свой дневник. Теперь меня стремятся убрать. За эту ночь ведь многое изменилось. Король серьезно болен, вы возвращаетесь домой в лохмотьях и странно, что вы вернулись. Хотите, давайте все по порядку. Идет большая резня. И вы, и я – сыграли в ней главные партии. Мне не жалко себя и мне жалко вас, насколько я могу жалеть вообще. От меня или нет, вы все равно об этом узнаете, может быть, уже догадались. Поэтому, что уж там, эти подробности. Вот что по настоящему вас может доконать. Выпейте еще, крепко нужно выпить. За вами тоже придут, но дня через два, пока все успокоится, пока народ позабудет, как вы рвались к микрофону. Какая глупость! Ведь это никому не надо было. Кроме вас, конечно. Глупость с вашей стороны. Подставили себя под двойной удар. Что вы смотрите, будто ничего не понимаете? Кто ее убил, знаете вы? Король? И да и нет. Те, кто вас нанял и теперь фактически у власти? И да, и нет. Вы? Я? Такое вероятное облако вокруг этой смерти, принцип неопределенности Гейзенберга, размытое состояние вины и причины. Что? Где? Учили физику в школе? – Нюня, как следует, хлебнул из стакана. – Хочу вас спросить, вы знаете, что было у короля в футляре?
-В каком футляре?
-Он весь день, пока вы шлялись неизвестно где, не выпускал из рук футляр. Заперся с ним и рыдал.
-Знаю. Моя картина.
-О! Теперь мне все понятно! Абсолютно все. Блестящая комбинация. А вам? Или вам нужно рассказать?
-Нет, не нужно.
-Вот видите. У короля не выдержали чувства. На это все и надеялись. Я имею в виду ваших клиентов и всю ту кодлу, что лизала вчера ему пятки, а теперь… А вы? Если бы не ваши чувства, вы бы отработали заказ, получили бы деньги и: тю-тю, рисовали бы себе дальше.
-Художники пишут.
-Да, бросьте вы. Я начал сомневаться, когда… Это сомнение и привело меня к вам. Очень вовремя. Оно спасло мне жизнь. Да, я ее умертвил, но убил ее не я! Знаете ли, я оказался качественным топором в чужих руках, как, впрочем, и вы для короля. Считайте, что это вы умертвили короля. Нравиться вам так? Может, я вам вру и, на самом деле, нет у меня никаких сомнений. И дело не в этом. Я не хочу участвовать во всех этих страстях, тем более в качестве трупа. Я хочу отдать вам свой дневник.
-Зачем?
-Эх, Мариус. Я буду вас так называть. А вы зовите меня Метод. Давайте закурим, у вас есть сигары? Я немного пьян, но послушайте меня. Я не палач и не киллер. Я  Метод. И всего чуть-чуть не доработал. Спасибо, - Нюня взял предложенную ему сигару, откусил кончик, плюнул в огонь и задымил. – Единственная моя ошибка – не доработал. Надо было тренироваться. Всегда мало, мало. Вот вам мой дневник и спрячьте его. Никогда, никому не показывайте и сами лучше не читайте, - он передал ему толстую тетрадь. – Это ведь все был эксперимент, но где-то я допустил ошибку. Вы опять не понимаете, о чем я говорю? Я начинал с раздавленного зерна риса. И каждый день одержимый идеей усиленных тренировок, я повсюду пытался найти возможность опробовать свои силы и растить их. А начал я с рисовых зерен. У вас есть рис, покажите мне, где? Где у вас кухня?

Мариус встал,  и где-то в доме захлопали ящики и дверцы. Через минуту он принес банку с рисом.

-Вот, смотрите, - Нюня бросил на стол горсть риса, - вы должны представить в этих рисовых зернах личинок. Видите, как похоже на опарышей? Берете толкушку, - в руках у него оказался стул, Нюня держал его за ножки, - и начинаете их давить. Не нужно никакой ненависти. Просто давите всех этих личинок. – Он молотил по столу, пока не стер в муку всю разбросанную пригоршню риса. – Вот с этого надо начинать. Возьмите, хотите попробовать? Попробуйте. – Он всунул стул Мариусу и бросил на стол пригоршню риса. – Пробуйте.

Мариус начал с азартом, с каким-то вдруг, неизвестно откуда, взявшимся остервенением молотить по столу и, резко остановившись, запустил стул в камин, вызвав сноп искр и разлетевшихся углей.
-Ничего, ничего, - сказал Нюня. Это первый раз. Я бы вас быстро научил.

Мариус задыхался.

-Можно ли меня назвать человеком? – Продолжал Нюня. – Человек - это существо чувственное, сомневающееся. Я одинок. Да, я смотрю, и вы, не очень то в компании. Какая же теперь от нас польза? Вот, меня какой вопрос мучает. Знаете ли, теперь мне кажется, я достиг всего. И мне скучно. Мне кажется, я настолько одинок, что потерял всякую связь и зависимость. Я один, совершенно один и мне никто не нужен. Впрочем, если даже сожжете мою тетрадь, это бесполезно. Рано или поздно, но метод сожрет всех. Не хотите ли спасти мир, вы ведь художник?

Мариус не ответил. Он отвернулся, стараясь не смотреть на этого человека. Услышав шаги, он поднял голову и невольно спросил:
-Куда вы теперь?

Нюня остановился в сумерках прихожей.

-Видите, - сказал он, - я не докурил сигару, а она дотлела, они у вас пересушены и, смотрите, - он указал на пепельницу, - пепел, как оттянутые собачьи соски. Каждый видит то, что он хочет. Не знаю, какой ты художник, но ты единственный, кому она оказалась дорога.

Грохнула входная дверь. Мариус выбежал на порог. Нюня уходил по переулку. Машина, видимо, была ему не нужна. Сухая, чуть сгорбленная фигура, отработанный строем шаг, тонкие белые волосы, холодный дождь, совершенное одиночество. Сама смерть боится его. Затихли шаги, исчезла среди домов мрачная фигура, - колосс, опустивший незримую тень на живое, метод, который все способен перемолоть. Мариус вернулся в дом. На столе лежала темно-зеленая тетрадь большого формата. Табличка, приклеенная на титульный лист, гласила: «Мой дневник».  Мариус взял его, подхватил большим пальцем стопку страниц, медленно отпуская по одной. Перед ним открывалась исписанная убористым каллиграфическим подчерком аккуратная хроника этого человека. Последняя заполненная страница, он невольно остановился на ней… И побоялся прочесть.

Захлопнув тетрадь, он допил всю бутылку.

Мариус шел по ярко освещенному изогнутому переходу в своем доме и рассматривал уют, который сам себе создал. Стены перехода покрывали большие квадраты синих и кремовых оттенков. Там и там полутона чередовались  фотографическими изображениями женщин, со странными, безучастными выражениями на лицах. Там были отдельно их головы, разбросанные на головоломные геометрические фрагменты, строй рук, удерживающий жуткие ножницы, черно-белые целостные фигуры, искаженные или холодом или приступом одинокой страсти, некоторые казались придавлены невидимым прессом. Вот опять отдельно глаза, губы чувственного оскала, разбросанные мизинцы и большой избыток холодного света, заставляющего все это созерцать и дробить проходящего свое сознание. Вот изгиб перехода закончился и пошла полукруглая стена из стеклоблоков, искажающих геометрию. Переход привел Мариуса в большое цилиндрическое помещение на балкон, отгороженный перилами полированной стали. Балкон находился от пола на высоте метров трех, еще метра три было до потолка. Серебристый потолок с декоративным асимметричным блином на середине, был усеянным яркими светильниками наподобие хирургической лампы. Много света, много холода. В полу рисунок – три человеческих силуэта, сходящиеся головами. По стенам – новорожденный взрыв, собранный из множества косоугольных зеркал. В середине пространства на невидимом подвесе было большое белое сердце-светильник, а ниже по стенам – ниши, и в каждой подсвечены фрагменты борьбы. Этот зал он называл «Любовь – которая не жалеет». Он прошелся по кругу, держась за перила, спустился по ступенькам, обошел все ниши, разглядывая подсвеченные фрагменты, эти изломанные линии, эти кричащие эротические фантазии, помойка, беспредметность, дробление мозга на составляющие, надлом сознания в самых слабых точках его, - во всем этом он заключал современное искусство, на всем этом отражался его стиль, его ветер познания в парусе развитого трудом вкуса. Он опять раскрыл наугад дневник Нюни, прочел что-то и зло засмеялся: «Больше уж не о чем сокрушаться». Мариус бродил по дому, и перед глазами у него задымились разрозненные картины: вот в охотничьем домике в своей загородной резиденции, в совершенно пустой комнате, где не было ни одного стула, ни какой-либо мебели, обнажив ссутулившийся торс, скомкав в руках нательную рубаху, рыдал Король, лишившийся рассудка, который недавно был еще Поэтом. «Сегодня я роднюсь, - озвучивал Мариус шепотом, - с природой, а дождь не перестанет. Пейзаж пустыни мертв. Величественен и эстетичен - но нет там красоты. Восторг в мгновенье переходит в ужас. Там дюны, камни, высохшие губы, там горький пот, и как исход – безумство». И король потащил еще преданную ему охрану на проселочную дорогу и бежал, скинув с плеч стеснявший движенья плащ и, как ребенок, прижимал руками к груди живую куклу – своего нового друга, обезьянку. Фигура его удалялась, часто перебирая ногами. Озадаченная охрана, высыпав на обочину, смотрела ему вслед, встречая неизвестность и своей грядущей судьбы. Пробегая мимо одинокого дуба, он выронил из рук и обезьянку. Дальше была пахота и, утопая в рыжей грязи, он перебирался по бороздам. Он бежал к чернеющему лесу и вскоре охране было не разглядеть его в усилившемся дожде. Это была прямая трансляция с места событий, репортаж назывался: «Больной вождь не способен управлять государством». Мариус видел город, который накалился да бела, начиная обугливаться от настойчивых, пронзающих насквозь человеческие головы электромагнитных щупалец радиовещания и усилившейся пропаганды. В зале, который Мариус приготовил для перформансов, с мониторов, установленных по четырем стенам и сведенных в один фокус к центру, вещал новый лидер нации, балансируя на идеальном паркете на фоне белой стены. Пол его был перевернут под разными углами зрения, виды серху, сбоку, вот один рот, вот он издали, вот шкодливые пальцы, складки над переносицей и троящийся голос. Воинственный дух невмоготу распирал его. Он обращался к народу:
«Сограждане, я сожалею, что мой предшественник столько времени скрывал меня от вас. Но, что случилось, то случилось, - и удержав нотку грусти, - прошу всенародно прощения. Я знал, что вы не откажетесь позавтракать со мной. Завтрак на воздухе, зима, здоровье! Народ, мы встретимся прямо в дороге, на пути навстречу друг другу. Что за дьявольский случай свел нас.

Наш добрый знакомый… Какое несчастье – лишиться рассудка в расцвете жизненных сил. И какая страшная смерть, в лесу, от диких животных. Бр-р-р-р. Но не было бы счастья, так несчастье помогло. Вот, судьба объединила наши пути. Народ, отворите окна, какой свежий воздух. Как это прекрасно! Мы засиделись в каменных клетках, забывая свободу, свежий воздух. Он правит здоровье и закаляет дух. Люди должны хорошо есть, отдыхать. Впереди у нас много работы. И вот, беглый взгляд на настоящее. В иное время я бы сказал вам: послушайте, как поют соловьи, но это ржут кони, боевые кони. Это скрежет и лязг их гусениц. Нынче для соловьев не то время года. Вы думаете, я собираюсь мелко лгать перед вами? Указ я написал из уважения к традициям. Нельзя же плевать на них. Перед Европой я выступая покровителем опустевшего трона. Войскам я обещаю добычу и сытую зиму. Себе - первый брильянт в корону. Хе-Хе. Я укреплю порты, построю крепости. Хрен по всей морде тому, кто захочет взять с нас торговые пошлины! Гм. Будут платить нам. Все будут платить нам. Да. Наша армия – не армия, а сброд, который нужно повесить за воровство, но тем они и хороши для начала: злые, голодные. Это разбойничье стадо – это начало. У меня есть основа – мой ум. У меня есть способности полководца. У меня есть воля! и знание политики. Деньги будут. Мне ссудят их голландские жиды, враги англосаксов, если я пообещаю разделаться с ними; мне ссудят их арабы – враги голландских жидов, если я пообещаю разделаться с ними. Я соберу все самое лучшее. Где этот козел? Голый растворился в лесу. Народ, я дам тебе сытую жизнь. У нас есть честолюбие, но еще рано жрать и спать. Полное брюхо тяжело на подъем. Народ, играют трубы, мы выступаем. Теперь, о мысли. В военном деле мысль должна умещаться на острие пули».

Мариус ушел, оставив за спиной неразборчивое бубнение.

Над городом висела огромная туча. Колонны военных грузовиков катались по городу без конца и начала пути. Постовые отдавали честь всем подряд черным лимузинам, чтобы, не дай бог, не ошибиться, сексоты, запася  термосы и бутерброды с докторской колбасой, шныряли по маршрутам, наклоняя то и дело левое ухо к воротнику, где прятался наушник спецсвязи. Обыватель пил дома горькую, был выходной день. Аляповатые проститутки, поджавши хвосты, мерзли на центральных улицах и бомжи читали последние новости, скучившись вокруг газет в теплых городских трещинах. Резче стали запахи, особенно зимнего дождя, выхлопных газов, подъездов и запах крови, по грунтовым водам попадающий в канализацию и вырывающийся наружу через коллекторные колодцы.

Ранним утром, задолго до первых сумерек Мариус приготовил немного вещей для дороги. Это были те вещи, что были ему особенно дороги. Все они уместились в пухлый, похожий на мыльницу портфель грубой кожи, купленный им когда-то в южной Европе. Закончив сборы, он взобрался на крышу дома. Звезды, которыми было завалено предрассветное небо, нисколько не привлекли его внимания. Он присел на деревянный ящик и стал разглядывать далекие трубы, размытую акварель пара, наползающую на Луну, купол нового храма. Это близкое небо, которое уже не раз спасало его, должно опять уберечь его рассудок от многократного разложения. В полной отчужденности, он закрыл глаза. Перед ним предстала дорога и улицы, с которыми он прощается из окна нанятого такси. Пусть дорожная тоска припорошит блеск его утомленных глаз. Пусть в грядущем сером и просторном утре, он отыщет, наконец, свое умиротворение. Он оставит этот город и будет держать путь, не зная куда, и не задумываясь об этом. Убаюканный скоростным ходом, он, возможно заснет. Дождь, хоть сейчас еще звезды, но обязательно дождь. Дождь – хороший попутчик. Шоссе будет вжиматься в холмы, проскальзывая под низкими облаками. Мимо лесов, деревень – а впереди – неизвестность, которая своей непроницаемостью для человека с пепелищем на сердце всегда покажется в розовых лучах восходящей надежды. Он открыл глаза и встал с ящика. Он знал, что все будет не так, потому что все, обычно, случается не так, как он себе представляет. Свежий ветер стал стелить далекий пар по земле и из усталости, из накопленных терзаний в огромной его груди родился нечеловеческий крик, который никогда не обретет голос. Заря в припадке ярости исполосовала редкие облака острой опасной бритвой. Светало.

Собравшись покинуть дом, Мариус остановился перед порогом и оглянулся. Его привлекла совершенная тишина, заполнившая дом. Как в летний предрассветный туман, каждый шорох звонок и слышен, каждая стенка и перекладина пересказывала его, вытягивая  коротеньким эхом. Часы были остановлены. Дверь в мастерскую оставалась распахнутой и оттого то все казалось здесь брошенным. Лишь черный камин был глух к ностальгическим чувствам и расставанию. Отведя от него взгляд, Мариус вернулся на середину зала, оглядел потолок, каждый витраж, чередующийся с полупрозрачным окном. И, как облегчают участь раненого животного, стреляя ому в ухо, так и он решился поступить со своим покалеченным несчастьями кровом. Вся короткая жизнь пролетела у Мариуса перед глазами. Теперь он не страшиться заняться напрасным поиском Настоящего и, возможно, как и Нюня, был обречен на вечное одиночество. В портфеле у него был дневник. Это дневник будет жечь ему руки, но раскрыть до конца, он, наверное, его так и не сможет. Нужно ли об этом говорить, все когда-нибудь исчезает в дожде. Мариус выгреб из бара бутылки всех крепких напитков и стал кидать их в стены и во все видимые проемы. Отыскав простынь, он плеснул на ее край водки и проволочил зажженный фитиль по всем спиртовым лужам. Выйдя из дома в переулок, он захлопнул дверь. Он не увидел, что поодаль стояла Жу и беседовала со стариком. Он заметил их, когда они оказались уже рядом. С Жу был его бывший дворецкий.

-Здравствуйте, сударь, - сказал тот, - я вернулся, вот. Кхе-кхе. Посмотреть, что тут у нас. Вы уезжать собрались, никак?
-А ты зачем? – Спросил Мариус Жу. Жу пожала плечами и замяла улыбку.
-Что-то вещей у вас с собой маловато, - спросил дворецкий, или не уезжаете?

Мариус смерил его презрительно.
-Что ж происходит кругом за чехарда? – сказал дворецкий. – Вы уезжаете, а мы жить спокойно хотим. Но кого ж вы все это оставите?
-Забирай все. Все твое.
-Это вы со зла. Вы, сударь, меньше бы в страстях кувыркались. Собраться бы я вам помог. Если что, скажите, багаж отнести…
-Спасибо, милый. Что же ты сбежал от меня намедни?
-Будьте здоровы, живите богато. Если вы не против, я дом осмотрю. Хотите вы, не хотите – дом теперь мой. Вот, я вам сейчас бумагу достану. Пойдем со мной, - подтолкнул он Жу. Та отвернулась.

Дворецкий поднялся по ступенькам, по хозяйски распахнул дверь и, окутанный дымом, обомлел на пороге. Едкий дым валил из дома, просачиваясь уже через крышу. Пламя с каждым мгновеньем усиливалось, в доме стоял приглушенный гул, окна заиграли рыжими чертиками, избавленный от дальнейших страданий дом бился в предсмертной агонии. Мгновенья призывали Мариуса к действию. Внутренний голос, заглушивший естественный слух, заговорил: «Толкни, толкни». Красная дорожка выстелилась у него под ногами, лицо его перекосила ненависть. Не помня себя, он шагнул на дорожку, очерченную красными дрожащими язычками и, оказавшись за спиной дворецкого, почувствовал развернутой кистью целлулоидные кости его позвоночника. Потом он обнял Жу, едва не забившуюся в истерике, обнял ее трепетавшее тело, развернулся вместе с ней к дому и из-за плеча стал смотреть на огонь. Пламя поползло по крыше. Толстое стекло стен, искажая бушующий внутри свет, становилось подвижными и текло, витражи лопались, обнажая улице внутренний ужас. Огромная голова стояла пред Мариусом, охваченная безумием, у нее дымились волосы, провалившаяся переносица взамен двери, пылающие глазницы, увеличивающиеся от пары, до уродливого множества с каждым осыпавшимся витражом. Мариус был удивительно спокоен. Он крепче обнял Жу и почудилось ему, как летят из огня навстречу ему три вороных коня. Поле ржи, ночь ясная, лунная. Несутся три вороных коня, раскалывая на куски землю, осыпаются наземь свинцовые облака.

Последнее видение Мариуса.

От зловещих оскалов оцепенел предутренний ветер и в безветренной тишине приближается их дыханье, покрывая мёртвым инеем колосистую рожь. Алеют шесть яблок ужасных глаз. Копыта на могучих ногах сверкают во тьме, простилающейся над землёй. Мариус попятился, чувствуя, что волосы у него стали дыбом, а на что-то наткнувшись, едва не упав, он обернулся, и когда он обернулся, то увидел, что это белая грациозная кобылица далеко впереди увлекает их за собой. Плавно и уверенно ведёт она их над рожью, указывая дорогу, время от времени сливаясь с прозрачным светом, словно сотканная из звёздных лучей. Завороженный остановился Мариус и глядел ей во след. Пронеслись вороные мимо, едва не погубив во взметнувшихся вихрях и ускакали в предрассветную ночь, вдогон белоснежной красавицы. Затих стук их копыт и стал пробуждаться ветер.

Ты, луна, белая и безликая, не седа ль твоя вечная музыка, что над рожью поспелою стелется, не печальна ли? Шумный ветер мотается во поле, он все ищет свиданья не бывшего. Безнадёжно. Непризнанный, неприкаянный. А я веду за собой мою Молодость, еще не потерянную. Уверенно мне.

Ветер хлопает чёрными крыльями по груди, сбивая дыханье. Я зажмурю глаза и вперёд неотступно влеку тебя.

Вихри с гибкою рожью забавятся: то постелится, то повздыбится; разбегаются волны  с шуршаньем серебристыми кольцами - тенями, брызги зёрнами сыплются в лица нам.

          Я веду тебя только в ночь одну, будем вместе мы одинокими. Пусть умолкнет всё, нам далёкое, - только в ночь одну и последнею.

Нам прощанье близко. Дождёмся рассвета. Станем разными и расстанемся. Ты - вернёшься в день вечной юности. Для меня же ночь обернётся днём, день вернётся в ночь.
           Я смотрю на тебя. Нежная, милая, ясноглазая, худенькая. Пряди, запутавшись, красными лентами следом за ветром в ночь. Жжёт пламя руки, нежное, милосердное.

Ветер и поле, беспокойные волны. Обожай меня...

Ни слова и не крики, ни песни, ни стоны - я ловлю эти звуки. Но всё уносится прочь, в ночь вместе с порывом ветра.

           Волны от ветра сердятся, плещутся в ночном сумраке. Обернись пустынное зарево фейерверком прощанья с тайною. Я люблю тебя, целовать хочу. Я храню тебя, точно страсть свою. Тихий страх расставанья пусть рассеется. Обожай меня. Мы забудем о грустном, Молодость. Обожай меня...

Я руки в землю зарою, чтоб не узнанным быть прощанью, расставанью с твоей ладонью. Обожай меня....

          Я грудь разорву на части, чтоб обнаженными венами вдохнуть с последнею ласкою осязаемый образ твой.

            В небе одном и том же  звёзды горят по-прежнему. В небе живущей памяти видятся лица нежности, лучших надежд, прелестные муки первой привязанности, капельки-слезы чистого чувства и головокруженье от решимости быть только вместе.

           Как неизбежно узнавать, что цену жизни жизнью не измерить. На небе нам не быть,  земное солнце светит по иному: здесь золото глаза слепит и в ангелов никто не верит.

Но я, рубаху разорвав, стою упрямо и вдыхаю слагаемые слова жить: забвенье, бесприютность, расставанье, за доброту врага добром не платят, бездомность, одиночество и мамины тревоги. Из привилегий всех я выберу свободу; с похмелья в бой; штык в сердце и звезду посмертно; в полудень похороны, нестройный бух салюта. Жить - не прослыть хлыщом, следя по свету. Но хочется ещё любить.

Мне бы родиться от Авроры лучом заката в сонной речке, собой пронизывая дымку, украдкой вслушиваться в шёпот, воркующих в листве ракиты. А больше я хочу быть юношеской грёзой и в праздности искать лиловый взгляд и целовать распахнутый цветок в удушье возбужденных бёдер  и улыбаться первой встречной, и каждой встречной вслед подумать: твои велюровые ножки разворотили парню память.

Я осень, я зима, весна и лето.
Любовь я,  жизнь, зову с собой в дорогу.
Прочь от земли, мы остановим время,
Мы вспыхнем в небе черною дырой
И с Богом за одним застольем
В хмелю безвременья нас будет веселить
Банальность праздная: так быть или не быть. 

Что там за следующей улицей? Но иногда кажется, что именно там простилается бездонная пропасть. Скрежет и вой глубин окутан таинственной дымкой. Иногда оттуда доносятся человеческие голоса, сливающиеся с топотом миллионной орды. Бывают минуты, что голоса, слаженные пением, поднимаются из глубины божественным светом. Рай там или ад? И может быть этот смех, что выплескивается оттуда в ранние часы, как колокольчик, не одинок? И человек случайный, бродящий невдалеке, может впасть в такую истерику, что будет не в силах совладать с собой. Есть только один способ ответить на все вопросы – не помня себя броситься в эту пропасть.

Но, чтобы ни случилось, никому нельзя верить на слово.

                __________________


Окончание.


к главе 2.
«Ночные видения Мариуса»

Прощалась осень, снегом осыпая.
Хандра тянула  в сон.
Тревожила мгла ночи.
На белом потолке беспечными тенями
Подрагивал огонь свечи.
Томление и грусть берут свое начало
В осенней полночи. Насторожился:
Оконный стук вдруг вторгся в тишину,
В мой дом, ворвавшись откровеньем ночи.
Откинув шторы, растворил окно –
И обмер:
Снег на лету остановился,
Ночная радуга протиснулась меж туч.
Невинной роскоши, нетронутой красы,
Явилась в озарении серебристом
Невиданная гостья ночи.
На белом платье белая коса,
Чужим глазам открыты смело плечи.
Роса брильянтов, нежности искра
Из бирюзовых глаз. Мы ждали этой встречи,
Как будто сорок сроков от разлуки
Уже нас разделяло время.
Горячий взгляд и мраморные руки
И чувств пьянящих неземное бремя.
Но только радуга погасла,
Исчезло все. Едва услышал: «Жди».
Стою ошеломлен.
По подоконнику металось сердце.
Кто это был?
На ночь остался без покоя.
Наставший день был мукой ожиданья.
Нет, не обманет, - думал так, придет,
Сгустятся сумерки, и явится она вслед ночи.
Она пришла, все повторилось.
И мука повторилась!
И ночь другого дня за этой ночью.
За ночью – ночь, - я слышал на прощанье:
«Жди».
Ни поцелуя, ни прикосновенья.
Надеждой тешился, истерзанный сомненьем,
Сгорал в отчаянье.
Сам смерч, Сам увлеченный демон
Легко доверившийся страсти.
Все это было на прощанье:
Ты обняла, ты целовала,
Но это было на прощанье.
Наш первый поцелуй был для меня последним.
В его рожденье заключалась гибель.
Его распавшимся – увидеть мне судьба.
И раненые страстью губы
Уж в пору утирать слезами.
Зима стояла в чистом поле,
Последним снегом убеленным.
Зима вся в белом и открытом,
Белее белых снежных лилий.
И теплый солнца луч берет ее под руку.
И плачет снег,
И все чернее тень от яркого полудня.
Всего лишь белый след остался
За паутиной платья.
Уходит в никуда, как луч фонарика,
Что светится в февральской мгле.

Стук в дверь, веселый хохоток.
И песня звонкая в дом заглянула.
Красавица в припляс пустилась, -
в такт каблучок, - за юбку подхватилась,
Как не узнать Весну? Смеется, хохотушка.
Круг обошла и кинула платок.
Смешался в радугу смех золотистый.
День незаметно миновал,
И в доме сумрак сморщил брови.
Она плясала и искристой
Улыбкою жгла темноту:
-Что смотришь? Скромный. И молчит.
Дай на тебя взгляну, -
Приникла со свечей. – Зарделся.
Наверное, с милой баловал лишь в грезах?
 Кто был то? Не зима, наверное,
И верным быть не клялся?
Хочу я быть твоею в полночь.
Смахну ему крупинки пота.
Что так виски похолодели?
Гляди на негу озорную!
Как недоступна и близка.
Ждет и дрожит, дотронься, хочешь?
Давай забудем предрассудки.
Ты весельчак? Я жажду жизни.
Меня зовут Весна.
И не осудят, не повинят, не взыщут:
Есть ли цена тому, что против силы
Влекущей нас друг к другу, милый,
Возводит стены преткновенья
Из глупости, невежества, нелепого жеманства.
Предубеждений и худшее – из страха.
Я не к пороку призываю.
Сомкни глаза и дай мне руку.
Прислушайся, замри. Там глубина
Величественна и протяжна.
Иди за мной, разбудим сон вулкана.
Из ткани выскользнули плечи.
К ногам прошелестело платье.
На ложе увлекла, склонилась.
Глаза укрыл мне терпкий локон.
Закончив путь, мой поцелуй усталый
Уснул на островках груди.
Пришли блаженственные грезы,
Я закрывал глаза счастливым.
Она ласкала мои кудри
И слушала мое дыханье.
Она ждала восхода солнца
И с первым лучиком шептала:
«Ты не горюй, вернусь я скоро».
Не размыкая глаз, я целовал тот шепот.
Весь день я, пьяный долгой ночью,
Как раб распят был на постели, -
Глаз не раскрыть, не выпустить из рук подушку.
А к вечеру она вернулась
И вновь плясала, увлекала, играючи за сон бранила
И оживила! И любила.
Без устали сердце, забыл я про Зиму.
Так продолжалось до рассвета.
Так продолжалось ночь за ночью:
Я женщиной той упивался,
А день безвольно отдавал постели.
Под хмелем плотоядной встречи
Тонул беспомощно во сне.
Однажды колокольчик трели
Заботливого соловья
Встряхнул меня.
Я встал, за голову схватился.
Давно снега сошли, все в яблочном цвету!
Что я творил! И что со мною было?
Вот так красотка!
К дверям подкрался и по холодному рассвету
Пустился без оглядки.
О, женщины, что делают с людьми!
Какой безумец девственности вас лишает.
Бежал, о кочки спотыкаясь,
Отряхиваясь от безрассудства
И рухнул на росу, и темечко закрыл руками.
 Весна, тебя я не забуду...
В ту ночь, когда резвился гром,
Ты мокрая стояла на пороге
И прошептала, протянув ладонь:
«Возьми, я первую дождинку подобрала», -
Тебя я бережно поцеловал…
В том поцелуе я узнал,
Что пахнет жизнью первенец подснежный;
Звенела бойкая капель, и день, сменив на ночь,
Мы ночи ублажали, пир справляли страсти.
Распутство было, иль любовь?
То была радость без упрёка.
Где ты теперь?
Навстречу голуби летели, я птицам руки протянул...
Я встал и медленно побрел вдоль чащи.

Тиши сосновый аромат,
Ревущий зверь вдали, бег от теней.
Страх безотчетный в сумраке оврага.
Хрустели ветки, хлещет по глазам листва.
Чего ищу? К чему стремлюсь?
Люблю, меняю, сожалею.
В чем обманул себя, что нет ответа?
Любовь ли это все?
Бегу, бегу во след движенья солнца.

В дрожащих пятнышках теней,
Едва волнуемое ветром,
Увидел розовое полотно.
Кусты раздвинул и остановился.
На спящую набрел!
Как тонко и прозрачно платье,
И чутко к ровному дыханью.
Устала, распластала руки.
И зноем истомилась грудь.
Снежинкой бы упасть, спасти ее прохладой:
«Весь я хрустальный поцелуй
И для груди твоей я неразлучный спутник».
Нашел я Розовое Лето.
Ты так ранима и хрупка
В моих несдержанных объятьях.
Дыхание плоти очаровывало слог
И вместо речи говорили стоны:
«Мой милый», «Милая».
Как недостойно лести
Возвышенное наслажденье.
В кругу улыбчивых опушек,
В стогах, в подушках васильковых
Блаженствуя, мечтали вместе.
Где были мы, там были песни.
Скупое время нас прощало,
О вечной юности шептало.
И миг столетиями длился.
Нет прошлого,
тем паче – будущего знать не надо.
Но вечность не звалась такою б,
Коль человек ее приручит:
Заря, упрятавшись за облаками
Назавтра обещала дождик.
И Лето Розовое загрустило.
Она присела, оборвав ромашку, -
С некошеной травой сплетает ветер пряди.
Я Лето, милый, не ревнуй.
Я темноты боюсь, я не люблю ночей.
Ведь ночью красоты моей не видно.
Туман холодный колобродит.
Безмолвие Луны морозом огрубляет кожу.
Так не уютно мне, ведь я люблю светло.
По волоску моей руки
С известием ко мне несется паучок.
Ко мне крадется ощущение не бывшего,
Но уже утраченного.
В тревоге ночь прошла, на утро –
Исчезло Розовое Лето.
Кричал я, звал.
Помчался по лесу широким кругом,
На берегу в речном песке высматривал следы –
Напрасно.
Дождь моросил, а я кружил по дебрям
И шаг за шагом тяжелей давался.
Я потерял тебя, ах, Розовое Лето.
Мне горько – снова одинок.
Шепчу исступленно: «О. Боже,
Не виноват же, что родился!»
Навстречу мне летели листья.
Я горевал и встретил Осень.

Она неторопливым шагом
Мне шла навстречу в черном платье.
Ажурным кружевом перчатки
Прощалась с летними ветрами.
А за спиной ее, вздыхая
Кружили золотые листья.
И плелся одинокий дождик.
Как я любил то Розовое Лето.
Мне Осень протянула руку.
Смогла мой вздох наполнить жизнью,
И страсть мою, не оскорбясь,
Смогла смирить и стать мне другом.
Коснулась ложа Осень в черном,
Ни волоска не потревожив
В укладке золотистых шпилек.
Шум непогоды за окном затих.
Искали поцелуя плечи и  дрожью обрывали губы.
И шелк коленей сквозь одежду
Ласкал прикосновеньем женщины.
Ты обещала мне ребенка.
Вдруг дождь по новой разыгрался,
По ветхой крыше тарабаня.
Я в нем услышал детский голос.
___



Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.