Последнее путешествие Геракла
PPS. И если самоубийство все-таки считать преступлением, в данном случае имеется стопроцентное алиби. Речь идет о женщине. Она убивает его, потому что убивая ее, он убивает себя.
Автор
Последнее путешествие Геракла.
В мой мир как черепаха ты.
В пол-зла
Нас стало четверо.
Магическое качество числа
Безвременно исчерпано.
Геракл – Зене, Королеве Воинов.
В этой небольшой повести речь, скорее всего, пойдет о Геракле – последнем великом герое Греции и ее сопредельных стран. Там Геракл – легенда. Геракл – чемпион. Более того, в некоторых архаичных мифах он 4-й в Троице, 11-й в Скрижалях, 13-й среди апостолов, 25-й кадр, 1000 и 1-нокрылый журавль. Короче, меньше чем Бог, но больше чем Ангел. Все что о нем известно – эксгумированная обида древнего историка на своего отца, просто человека. Но тем не менее о его жизни нам известно все. Но было еще что-то. Главная деталь, разрешающая конфликт его существования. Последний штрих к фотографическому портрету. Просто однажды он узнал, что существует на свете место, в котором он не смог бы умереть, потому что очень бы не хотел этого. Он отправился на поиски, что бы опровергнуть это варварское заблуждение. Потому что у него не было даже места, где бы он жаждал умереть, но некая мистическая привязанность вдруг сделала бы этот процесс невозможным. Ему было все равно изначально. Но поскольку мест вообще было много, а испытывать наверняка он мог только один раз, перед ним встала сложная задача – как бы не умереть раньше времени. И тут он испугался смерти. Впервые за всю свою блистательную карьеру он был вынужден осторожничать и прятаться. И естественно произошло то, что должно было произойти. Он облажался. Он просто не знал, что некоторые вещи замыкают кольца. Дальше можно не читать. Все последующее – просто комментарии.
Часть Первая. Туда.
I.
Он готов был признаться, что женщины уже не интересуют его, как будто то, что раньше выражалось в уравнении рук, ног, талии и улыбки, перестало отражаться в его зрачках и заполнило собой комнаты, в которые он перестал заглядывать. Так ясно он чувствовал, что они все одинаковые и разница только в упаковке, которую создает мозг, женщина стала невидимой величиной, вирусом, заражающим любовью к реальности, потому что, по сути, без нее она оставалась пустым холстом, исчерченным на обороте разнообразными подписями.
Это случилось не так давно, казалось, он мог указать точное место и время, когда это случилось, да, все произошло той роковой ночью, между соседними делениями часов, между двух стен с одной и с другой стороны, ему вдруг показалось, что ее тело, распятое меж его ног, уже перестало быть формулой чистого наслаждения, еще чуть-чуть и от него остались одни воспоминания, наброшенные на ярость и отвращение плотно, как простыня, из под которой теперь торчала рука, одинокая и жалкая в своем согласии с темнотой, выходящей из каждой поры. По существу она была ничем, хотя стала таковой лишь мгновение назад, ее половой орган не принадлежал к числу знаменитых чресел, ее губы были слишком мягкими, а грудь, казалось, была расчерчена маршрутами и геодезическими окружностями, словом все, что в неверном предрассветном сумраке отливалось перед ним как в первый раз, с внезапностью открывшегося горизонта, лишь укрепило его в мысли, что время повелевать пришло, и сейчас, когда ее тело так безвкусно кривлялось и насмехалось и гримасничало, оставалось сделать совсем немного… И покурить.
Он молча ходил по комнате, два шага вперед, короткий разворот на одной ноге, еще два шага от телевизора к открытому окну, потом поворот на финишную прямую до стены, дырявой зеркалом, пять шагов по ней, изящный бросок тела по диагонали вдоль ее постели. И где бы он не находился, везде, где в этот момент были его глаза, она заменяла себя на фокус, точнее заменяя фокус собой, была практически на одном расстоянии, и это выворачивало его наизнанку. Кем бы она ни была, она ему просто мешала, она засоряла его пространство отходами человеческих отношений, к которым он сам стремился лишь изредка, интуитивно предчувствуя в них источник отвращения к себе. Это было самым ужасным – невольно он поддался ее грязному обаянию и на короткий миг превратился в сообщника тех, кого ненавидел и кого хотел бы и дальше пытать на огне своего самого сильного чувства. Он больше не хотел врать. Обман стал казаться ему аморальным. Ему захотелось подчиниться чужой лжи. А значит просыпаться каждое утро и принимать любовь от чудовища, лежащего рядом и чувствовать себя жертвой ее будущего.
Как будто не было всего того, чем он дорожил по-настоящему, заботясь лишь о том, чтобы слова, которые он говорил, не оказались чем-то большим, чем просто набором звуков; математически выстроенная мелодия обмана – вот что были для него слова, в которые он погружался всегда, когда входил в жилище, полное одушевленных предметов, он не слушал то, что говорили ему, по большому счету их речь была еще более мертвой, чем они сами, сродни журчанию водопада или биению сердца – просто явление, вырастающее из жизни, но не самостоятельное, а соподчиненное; он же хотел, что бы его голос звучал после и смерти, и что бы жизнь врастала в него и замыкала кольцо. Это была первая линия обороны. Она была необходима для того, что бы выяснить, откуда приходила опасность – со стороны выдуманной или ненастоящей.
Вторым и самым главным компонентом поля, вытягивающего силу и свежесть из скуки ежедневного существования, возбуждающе прекрасного только для мертвых, исторгающих зловония и тишину, была реальность, которую он называл своим именем, и она откликалась, приходилась и отдавалась ему в молчании, потому что ее слова были куплены покорностью, с какой он наделял ее возможность безусловностью своего оргазма. Он знал места, где был богом и от этого его религиозность, многократно преломившись в зеркалах, теряла направление и существовала как бы отдельно от него, влекомая след в след неустановленным оруженосцем женского пола до алтаря и обратно в мир, в котором все дороги к нему еще не стали частной собственностью населения. Он знал, что пока так будет продолжаться, его истинные ценности будут спрятаны от пиратов, более того, он не найдет их сам, если захочет узнать их настоящую стоимость, отличную от номинала, ведь во всех своих женщин он влюблялся лишь для того, что бы понять, насколько они ему безразличны.
К несчастью, женщины в своем подавляющем большинстве были унитарными существами и, считая его характер своей территорией, смертельно, да, именно, смертельно обижались, наблюдая как ранят их тела признаки иного ландшафта, и их смерть наступала естественно и неизбежно, ибо это они сами убивали друг друга post factum, подобно эстафете передавая из руки в руку, из виска в висок холодный пас, слепленный из поцелуев, слез и мигрени, хотя по существу, это было даже не соревнование, а тренировка, на которую он не пришел, сославшись на предвзятое отношение к судьям.
II.
Он погружался в нее толчками, с каждым разом все глубже и глубже, как камень, летящий из космоса, приобретал необходимое ускорение, что бы врубиться в ее податливую плоть и сотрясти до основ экзальтирующее лоно; она была Хиросимой, а он – фаллосом американской идеи, казалось, его член давно расплавился м заполнил собой всё все трещины, сочащиеся несмываемой краской, которой он будет отмечен до конца, вкусивший замедленный яд обожания и выживший в этом аду как архидиавол, трогающий медленно вращающуюся кисть своего отражения.
С каждой каплей времени, сбегающей по ее пальцам, она стонала сильней и сильней, но доходя до предела громкости, не оставалась на месте и не стремилась назад, а словно бы переходила на другой уровень эротики, она шагала по ступенькам чувственности, от писка суки до взрыва труб Страшного Суда, тембр ее голоса постепенно наполнялся оргастическими обертонами и в то же время становясь менее материальным, последние секунды в этом мире, все то время, что они оставались здесь до того, как окунуться в вечность, они трахались почти что в полной тишине, но в ушах кипел ее голос, разрывая изнутри барабанную перепонку, стремясь наружу, вот она кончила и все остановилось, звук толчками стал выплескиваться из ее тела, распоротого любовью, а воздух внезапно стал влажным и липким, как сок, он сгустился вокруг любовников и дышать стало трудно, дышать стало незачем и время, на секунду перестав мастурбировать, задушило обоих.
Когда он кончил, сперма не почувствовав препятствия, хлынула в матку, наполнила ее сиянием огненно-желтых апельсинов и едва не разорвала, опьяненная успехом и свободой, она бросилась в брюшную полость, поднялась до диафрагмы, и проникнув меж ее ножек в грудь, закружила водоворотами вокруг сердца, плотно пропитывая легкие, вызывая легкое головокружение от запаха испарений, поднимающихся по горлу вверх, ударила в нос, вскарабкалась по ресницам и мощно сократившись, вонзилась в глаз, извиваясь, отодвинула в сторону хрусталик и по каплям стала сцеживать свою силу в череп, и мозг стал купаться в ней сначала по колено, а потом по гениталии, захлебнулся ей и исторг, выблевал через родничок вместе с душой и как фонтан она сначала рванулась вверх, а потом, передумав и перехотев, всосалась обратно в тело, и заструилась вниз по позвоночнику, и снова оказалась во влагалище, но уже другая, словно очищенная от примесей - цвета, запаха и вкуса, стала экстрактом сияния, дистиллятом пятого элемента, эфира, амброзии и вошла обратно в его член, наполнив тело бездонным счастьем, а клумбу его души – изумительными розами и орхидеями, нарциссом, фрагарией и укропом.
Потом, когда цветы сложили свои венчики и отправились спать, хотя солнце еще сияло и нежилось в облаках, похожих на мумию только что испытанного оргазма, он посмотрел с неба вниз, и его взгляд, наткнувшись на кусок бесформенного, но еще теплого пространства, надавил на него сначала легко, а потом со всё возрастающей силой как будто прессом, сотканным из воспоминанья, он сжимал плоть до тех пор, пока она не приняла прежних очертаний и не задергалась, потому что вместе с формой пришла память о рефлексах, и тогда он снова окружил ее темнотой и испарением, и вложил в тишину самую тонкую ноту, на которую настроился его член, вибрируя как камертон у самого уха телефонного аппарата, появившегося случайно и исчезнувшего незаметно.
И теперь, когда ее тело, ранее состоящее лишь из мгновений смерти, а теперь отрицающее жизнь как вспышку, кратковременность и истеричность которой оно выпила из чаши родовой памяти, и пресытилось так, словно и не было у него никогда ничего большего, чем это разочарование, слегка страдающего от жажды, и вот в этот момент она поняла, что так будет всегда, что она будет преследовать это чувство, чтобы не засохнуть и не превратиться в мумию души, мумию ангела, подобно той, что сжимала ее груди и ласкала рукой ставший памятником клитор.
Он сам, казалось, стал памятником безымянных лет, выросших вместе с ним до одинаковой высоты, с которой, если постараться, можно было разглядеть начало его индивидуальной истории – коктейль из грязи, света, ароматов и снов, настоянный так, что годы выдержки только усилили горечь и добавили плотность зарождающемуся осадку, его линия жизни коверкалась так и эдак, изредка пересекаясь, сливаясь, обмениваясь неровностями с таковой на чужой ладони, и он делал глоток и тот, кто держал чашу, не видел как счастью тонкими струйками струится по пищеводу.
Бог, которого он вскормил кусочками собственной плоти, становился все более кровожадным и требовал новых подношений – ему не хватало счастья, которым заряжались спутники и ракеты, и этот дефицит, возникший как очередной этап мироздания, делал его человекообразным, сидящим в библиотеке за зелеными стеклами циферблатов. «И я тебя хочу»,- вот и все, что было сказано на вопрос, кто из них двоих, человек или Бог, более честный в своем сладострастии.
Он чувствовал как его тело впитывает из окружающей темноты потаенные источники света и становится сильнее и больше; в том месте, где его кусали и жалили, воздух приподнимался над кожей и ее целовал вакуум, и с каждым таким прикосновением новое перышко, как пожар, выбивалось наружу, и до тех пор, пока качаясь в воздухе, в котором сталкивались его невидимые крылья, он не ощутил свое имя, как приказ, они не оставили попыток исправить траекторию и целились прямо в уста, из которых выходило главное и самое яркое слово: «Ангелу … СексA!!!»
Распрямляясь в пространстве так, как только он один мог себе позволить, и зная, что на краю вселенной уже вырастает зеленый малахитовый трилистник и соскальзывает, соскальзывает вниз, как пощечина, к изножию чужой кровати, он выдержал целую секунду, для того, чтобы осознать миг до и миг после, и еще секунду, потому что страх опоясал его и надкусил его губы, и кровь человека взмолилась о пощаде, но крылья уже тянули дальше, так что красные горячие капли трассирующим следом легли в сосуд, из которого вытекала божественная невинность – и тут он понял, что уже не сможет остановиться, решив затормозить, он только продлевает агонию существа, растянутого между крайних точек его желания быть мертвым и живым одновременно. И на пике самого чудовищного ускорения он вошел в собственные мысли до того, как они появились в нем: «Жизнь, это секс, оргазм – это смерть. Жизнь это оргазм, оргазм это смерть. Смерть это секс, смерть это оргазм». Бог кончил. И осознав это, человек умер.
Но перед этим Бог успел сказать ему:
- Послушай-ка, штука в том, что мы с тобой инконгруэнтны. Занавес твой жизни слегка приоткрылся, а там актеры трахают актрис. Это комедия. Ты хочешь что-нибудь изменить?
- Нет.
- Тогда отправляйся к Архангелам, позабавь их.
Бог полагал, что они сидят на огромной кухне в ожидании последнего блюда. Он открыл рот, исцарапанный словами, и плюнул кровью на пол (это была одна из самых незначительных сцен, которая может быть описана человеком, но в то же время ее не было).
Но на самом деле все было связано со всем. Просто на какую-то секунду время застыло и там-сям через него проросли опухоли из разных пространств – из кухни, спальни, коридора – и заразили его причинностью.
III.
Женщина, которая лежала рядом с трупом, вдруг захотела помочиться. Она перекинула ноги через край постели и, надавив ступнями на собственные следы, встала прямо, слегка покачнувшись в левую сторону, так как сердце, набухая от любви, пригвоздило к позвоночнику ее вестибулярный центр. Она не заметила, что мужчина мертв, она дублировала его дыхание своим и поэтому не отвлекалась на второстепенные детали, точно также дело обстояло с любовью, которую она, как ветер, воспринимала только в движении. Ей казалось, что если сейчас она не избавится от этого сладкого и навязчивого ощущения, скопившегося внутри, то можно будет навсегда остаться вещью посреди смятого белья, впитывая в себя испарения темноты и покоя, и полной неподвижности.
Она прошла в ванну и долго забавлялась там туалетными принадлежностями, она заново построила свое тело из мыльной пены и полотенец и, довольная собой, вдруг заметила, что ей приятно быть, сотканной из элементарных единиц реальности. Она встала посреди комнаты – там, где над головой пролегла батарея, она чувствовала пульсирующий в черепе сосуд, кодирующий ее чувства в символы, более привычные для восприятия сердцем. Все вокруг стало живым, будто вещи стали смотреть друг на друга и рассказывать о своих впечатлениях. Что бы не чувствовать себя чужой, она прогнулась на требуемый угол и застыла в неудобном положении – обхватила руками колени и присела, а голову засунула между ног, насколько позволял позвоночник. Из такой позиции она видела предметы новыми, словно их только привезли с фабрики и еще не успели снять ценники, потом они исчезли и не осталось ничего, даже названий. Все, что было вокруг, проходило сквозь нее и двигалось дальше. Она стала дикарем на экскурсии в космос.
Там заплеванный черный квадрат пола был исчерчен миниатюрной картой подсознания, выпавшей из письма Богу, живущему этажом ниже, а вверх уходили коричневые стены, заканчивающиеся небом потолка, сразу за ним начинался вакуум шахтного пространства - о нем никто ничего толком не знал, кроме того, что там исчезают канаты, на которых болтался труп висельника. В его животе она находилась уже целую вечность, но тусклое солнце так и не сдвинулось с места, всегда оставаясь в зените и расставаясь с сиянием только на время зевка, когда открывались челюсти и во внутрь проникал настоящий день, не придуманный, и не нарисованный слезами на коже. Хотя, вообще этот внутренний мир, такой восхитительно гармоничный и ровный, при длительном пребывании напоминал скорее пасть голодного зверя, казалось, еще секунда, и глоток отправит по изгибам пищевода ту тварь, что придумала кнопку «Вызов». Лифт хотел оборваться и сгинуть, он бы наслаждался притяжением.
Но теперь, когда она стала диктовать свою волю, он привычным движением выбросил ее наружу, а сам, запоминая пройденный путь, начал тосковать по ее влажным подошвам. И чем дальше женщина уходила, с каждым шагом увеличивая расстояние между собой и настоящим, лифт жадно дышал ей вслед, понимая, что все оставшееся время до следующего путешествия в пустоте лабиринтов его будет тревожить только она, слишком совершенная для того пространства, которым он распоряжался. И даже если она вернется, он никогда, никогда, никогда не пустит ее обратно. Во всем была какая-то обреченность. И она заявляла о себе извращенным представлением о добре и зле.
«То, что он хотел добра мне, очевидно, - думала Женщина, - но как я могла воспитать в себе любовь к этому зверю? Он измерял мои чувства своими ощущениями, он играл ими в карты, как играют в дурака. Интересно, что бы он сказал если бы я разделалась с ним раньше? Где была бы его холодная самоотверженность до того, как придумали смерть? И как он будет играть там, где его ходы всем известны? Не хотела бы я оказаться на его месте – слишком очевидной тогда становится попытка представить все как придуманное. Он лжец, но его ложь – недостаточно лжива. Во всяком случае теперь. Да, теперь мне, пожалуй, смешно». И подняв голову вверх, держа свой мозг выставленным вперед, наколотым на тонкую шею, она залилась истерическим смехом-плачем и эхо, пойманное на полувздохе, придало ее голосу языческие оттенки. «Теперь он никто и совсем о себе забыл» - и в порыве какого-то непредсказуемого восторга она упала на пол и поползла, вдавливая себя в холодный и шершавый пол, царапая свои груди, мешая коктейль из крови и грязи, она извивалась как лента, перекатываясь со спины на живот и обратно, она ловила губами свое тело и тут же целовала асфальт, лобызая его пленительную прохладу, она выкрикивала имена ночи и демоны слетались на ее голос, проникая в нее своими костистыми телами, она бы разорвала себя всю, если бы вовремя не остановилась. Она поднялась с пола и внимательно оглядела себя, отмечая, как стало чувствительно ее тело, как оно отзывается на ласку и как отвратительно себя ведет, она удовлетворенно улыбнулась и еще раз прикоснулась к кровоточащим местам, останавливая кровь, и кровь послушалась, и свернулась, а раны затянулись и исчезли, как погасшие угли, но огонь продолжал пылать в ее сердце, прикрытый миокардом. «О, да, эта смерть - как оргазм» - сказала женщина. Она двинулась дальше, размышляя.
«Он предлагал мне остаться, он говорил, доверься мне как самой себе и что ж? Я боялась… А он сказал, что страх, это свойство моей реальности. Перейди в мою и он никогда тебя не побеспокоит. Теперь его реальность умерла вместе с ним. А что же было б со мной? Я бы тоже сейчас остывала, цепляясь за свою красоту, за то, что во мне могут полюбить другие? Ах, почему у меня никогда не было любовников… Они бы спасли меня ценой своей жизни, как спасают себя в моих объятиях. Почему произошло так, что он был единственный, зачем он придумал себя таким? А, впрочем, таких историй он мог сочинить в количестве, исключающем тиражирование, составь он хоть одну копию для каждой – и получилась бы бесконечность. Но я здесь не причем. Его погубила вера. Слишком поздно, впрочем, они это поняли. Сейчас я знаю точно – его религиозность носила лишь эротический характер, быть может чуточку более глубокий, чем у остальных – он испытывал сексуальное возбуждение, когда убивал в себе человеческое. Ангелы не живут больше секунды. Их смерть освобождает наши тела от запредельных соблазнов. Он знал, что он жив, но не мог этого ощутить. Когда же это случилось, он умер. Кажется, он был счастлив. А я нет, раз уж родилась такой последовательной и противоречивой. Какая я хорошенькая» - сказала женщина. «Я думаю, мне стоит начать все с самого начала. Какая к черту разница, что было вчера? Сейчас я почти бессмертна, потому что плевать я хотела на время. Оно искушает и подлизывается. А настоящее – врет. Пусть лучше обманет самоё себя. Оно уже сделало это там, наверху. А лгать дважды не имеет смысла. Совравший дважды да скажет правду» - она усмехнулась. Все эти рассуждения ее порядком утомили. Она хотела дойти до конца коридора и посмотреть, что там дальше. В голове вертелась назойливая мысль. Она не давала покоя. Женщина боялась, что тот, кто ожидает за дверью, окажется ее отражением. Такое могло случиться, потому что она перестала верить глазам. «Изыди, зеркало!» - сказала она и заглянула за угол. Потом вздохнула, потом рассмеялась.
Она столкнулась с ним нос к носу, провожая взглядом кружение оптически неуравновешенного треугольника – это солнечный зайчик падал вниз, цепляясь когтями за ее зрачок. Из дырки металлического ободка на нее смотрело солнце и веселилось, выплескиваясь наружу. В нем почти уже не осталось болезненной яркости и вопиющей желтизны, пятнающих руки осколками золотого оттенка, когда женщина, вожделея тень, подносила ладони к ресницам. Словно бы пройдя сквозь светофильтры, солнце переселилось на землю и стало там одним из множества фонарей, разбросанных по комнатам и тротуарам. И сейчас, качаясь в человеческих руках, ловящих фокус потустороннего взгляда, оно смеялась, храня тайну, зная о себе больше, чем этого требовалось для освещения такого маленького помещения. Рассмотрев женщину хорошо, человек с фонарем согласился пропустить ее дальше. Он взял ее за руку и провел через тени к выходу.
IV.
В его манере рисовать было что-то от Прометея. На холст падала огромная тень словно бы пространство позади мольберта чудовищно расширилось и поглотило собою солнце. Когда он опускал руку, ловя на кончике влажной кисти сверкающие блики света, тень расступалась и на холсте появлялся раскрашенный завиток, капля небесно чистого цвета, и полотно под ним расплавлялось, сгорало в одно мгновение, и мазок оставался висеть в воздухе, поддерживаемый со всех сторон еще ни чем не заполненным пространством. Сначала он нарисовал контур и выдавил на него радугу, потом, когда от нее стало рябить глаза и изображение стало проваливаться, погружать в себя, обретая трехмерность и плотность, смешал основные цвета несколькими быстрыми движениями и отбросил кисть далеко в сторону, словно бы поставил точку, и когда она коснулась земли, там, где раньше было растянутое полотно, осталось клубиться дымчатое изображение, из глубины которого навстречу ветру и глазам поднималась лучшая из ее фотографий. «Да, я хотела бы быть такой», - думала женщина, собирая волосы в пучок, совсем как у той, изображенной на портрете, – «яркие карминовые губы - это раз, грудь целомудренная – это второе, третье, четвертое, и чем больше я замечаю отличий, тем, кажется, меньше меня становится на картине, будто вместе с цифрами уходят цвета и звуки. Если я не остановлюсь, может случиться непоправимое, что-то вроде рецидива огня, и я исчезну навечно».
Она не хотела еще раз смотреть на то, что получилось, она готова была оскопить художника, что бы только не встречаться с ним глазами и не видеть в них свое отражение, менее совершенное и менее желанное, которое ей уже почти не принадлежало – она была целиком в картине, и картина была вокруг нее, постепенно добавляя в свободное пространство незначительные на первый взгляд детали. Она видела свою правую руку и левую, которые чуть двинулись вперед и застыли, натолкнувшись на камень; она видела их уже изображенными, и вместо того что бы убежать, она стояла и смотрела, как краски пачкают ее предплечье и срываясь вниз тяжелыми каплями, мешают в одно пятно одуванчики, траву и насекомых. Она видела свои ноги, испачканные зеленью, поверх которой ложилась сажа от вспугнутой ветром тени. И все, что она наблюдала, касалось ее тем или иным способом и даже художник иногда задерживал на ней свою кисть, если ему хотелось что-то исправить. Процесс мог затянуться на целую вечность, но она не выказывала ни малейших признаков утомления, наблюдая как тянется к холсту ее подруга с той стороны, и роняет на траву косметику, и пытается поцеловать художника в губы.
«Когда ты входишь в храм любви, - сказал тот, отстраняясь, - тебе потребуются немного знания и здоровые инстинкты, а все остальное нужно на время забыть, потому что возвращаясь, теряешь все, чем пользовался там внутри, если конечно же, это еще будет тебя волновать. И не обращай внимания на комплементы – они не тебе. Из всего, что я знаю, это самое ценное. Если не веришь, посмотри вот сюда. Такие ноги стоит носить на руках. Они притягивают к себе Они просто созданы для вечного». И откинувшись назад он провел кончиком кисти по ее бедру так, что она застонала, предвкушая запретное, и в районе пятки завершил движение размашистой подписью. На последней букве краска кончилась. Он побледнел и с силой толкнул женщину к холсту. Глаза его изменили слезам и заплакали ангидридом.
То, что произошло потом, не имеет никакого веса с точки зрения происходящего. Он сказал, неважно, выиграем мы или проиграем, потому что мы уже обречены и в конце этого нет ни победы ни поражения, а одна сплошная тоска по тому, что в который раз оказывается недостижимым. И как только я это понял, говорил он, мне остался только один выход – ждать, когда все кончится, потому что тоска, сидящая в моем сердце, это и есть я, а всякие маневры только мешают. Я просто ошибся в самом начале – помнишь, когда ты спала, а я вышел на балкон и захлопнулась дверь? Я стоял там несколько часов, я вымерз до самого нутра, а ты продолжала спать. Ты ничего не знала. И тогда между нами выросла пропасть. Между тобой – настоящей, и мною – придуманным. Все, что происходило не с тобой – это ложь. И когда я научился входить и двигаться в промежутке между правдой и ложью, мне стали подвластны все входы и выходы. В частности тот, что не сохранять нашу любовь, означает оставаться уродом, потому что когда ты говоришь, что любишь, я ощущаю себя третьим лишним между тобой и тем образом, который тебя привлекает. Если бы не этот случай, мы были бы счастливы. Теперь я не могу быть с тобой. Возможности Всяческой Лжи привлекают меня гораздо больше. Среди хитросплетений ее дорог я буду искать свой путь, ведущий к правильному свету. Видишь, мне не хватило совсем немножко, что бы закончить картину, но поставь я точку, назад дороги уже не будет, ложь завершенная есть правда и она совершенна. Я Ангел Запасного Выхода, потому что всегда знаю, где находится Бог. Он там, куда я выбрасываю доверившихся мне женщин. Вы все равно живете только одной-двумя правдами и те, как правило, чужие. Перестать верить вы сможете только умерев. Поэтому ваша жизнь не имеет смысла, которого требует мой организм. Ступай. Я отказываюсь от женщин – воплощений конечности. Я призываю женщину – воплощение огня. Возьми этот холст и набрось на плечи как покрывало, однажды ты взорвешься от любви как фейерверк и оно на секунду-другую задержит распад, сгорание в атмосфере.
Так сказал он и сел ждать. Но никто не пришел. Та, которую он звал, была раздавлена атмосферным столбом, когда поверила в его существование.
V.
Он сорвал с нее одежды, но не смог выдержать белизны этого раздавленного любовью тела, которое тянулось к нему, зло расставляя в стороны заранее заготовленные ноги. После дьявольского соития к нему вернулось чувство меры, в котором он плавал, признавая только глубину, и периодически ударялся головой о дно, признавая данный аргумент достаточным для начала сближения с потерянным среди складок простыней образом знатока и эксперта. Он чувствовал себя идиотом. После тысячелетней практики возвращаться к женщине было чистой воды безумием. Было время - ему отдавались города, знамена и отряды; он проходил сквозь растения, проникал в животных и делал промежутки в камнях, отдавая им частицы своих оргазмов, придумывая для них чуждые органике эмоции и наслаждения; он присутствовал при рождении богов и ангелов, он учил их любить то, что даже и не подозревает об их существовании, любить неистово, упрямо и коварно, так что бы никто не догадался, любить в тот момент, когда те, кого любят, умирают, обучаясь вынужденному неприсутствию и уже не претендуют на свой кусочек любви, перестающей быть абсолютной и вечной, разделенной на неравные половинки. Он учил их совокупляться так, что бы в едином порыве пройти, пролететь, пробежать расстояние до последней нотки ее крика, до последней капли ее сока, застывшей янтарем там, где время срывается с насеста что бы войти в штопор и разбиться о циферблат, покрытый рубцами бесконечных часов и мгновений, что бы не быть единственным свидетелем происходящего, ибо время только и нельзя трахать вполсилы. Он дирижировал их оргазмом, он вплетал в их искусство одному ему известные сюжеты, выискивая новую суть для давно забитого мотива, он поступал умно, накачивая реактивами их тела, так что кончая, они превращались в фейерверки собственного величия и либидо, выпадая на землю золотым дождем, пуская корни в углублениях его следов. Он был Бог Оргазмов, и была б его воля, он целиком мог погрузиться в это чувство, длящееся бесконечно, но это бы означало конец всему – книгам, животным, краскам и даже этой женщине, в которую он погружался толчками, несмотря на опасность приблизить собственный конец.
Часть Вторая. Обратно.
I.
Он стоял на мосту ногами вниз и смотрел на море. Там, где город, возникший как будто навсегда, казался нарисованным на пляже, и солнце, пробивая насквозь прозрачные вагоны трамваев, отбрасывало на асфальт тени, шевелящие ручками и ножками, там, прикрываясь лицом от домов, тайны которых он не знал, и существ, назначения которых он не мог отличить друг от друга, были его следы, тайно замаскированные под центральные улицы. Внутри него была карта города и сейчас он слегка изменял масштаб для того, чтобы в ощущениях приблизиться к пересечению каких-нибудь горизонтальных и вертикальных линий.
Он знал всё о расстояниях, о том, где город берет свое начало и где прекращает свой рост, обессилев сопротивляться зигзагам ландшафта и атмосферы, разрезанной до кости кронами деревьев, но это не волновало его, как стрекозу не заботит космос. Его личные желания струились глубоко под асфальтом и создавали архитектонику тротуаров, испаряясь и оседая на людях, подвластных им скамейках и инициативах передвижения, а потом осыпались и падали вниз, сминались безжалостными каблуками, и так слой за слоем город поднимался вверх, устремляясь куда-то за спину Солнца, что бы и оно стало полноценным гражданином, забыв на мгновенье о чьем-то присутствии. Его личные возможности всячески препятствовали этому. Его личная тоска делала предметы чистыми от молитв, но они снова пачкались, лишенные маскировки.
Рядом с ним стояла Женщина-Марионетка с длинными волосами и тонкой кожей. Она привлекала его своим видом, красотой и умом, она была источником его либидо и вместилищем его сублимаций. Но он ее не замечал – настолько она была мертвой и до поры до времени потерявшей сходство со всем, что обращает на себя внимание. Она словно бы растворилась в изнанке памяти. Ее не замечало даже время, с выпученными глазами спешащее за горизонт. Оно испугалось Геракла.
Геракл пробовал руками стеклянные стены и свирепел, не способный дотянуться до потолка. Он сидел в стеклянном ящике уже десять тысяч лет, но кислород пока не кончался, потому что вверху его было несколько километров. Он очутился здесь оттого, что думал, будто такого места больше не существует. Когда-то это была древняя и очень опасная игра. За короткое время отважный человек мог пройти всю эволюционную лестницу, используя при этом один лишь инструмент – смерть, убивающую необходимые части с той и с другой стороны от его загнанного в экологическую нишу тела. Сначала он уничтожал низшее, потом переступал через себя и двигался к тому, что уже было мертво изначально, но так или иначе пряталось за вереницей более живых существ, и приближаясь к нему, восходя от жизни к смерти, человек постепенно терял свое человеческое, вместе с тем, кого убивал. Он спешил на свидание к Богу.
II.
Он вырос в мире, погруженном в звучание одного слова, и сколько он не приглядывался к окружающим предметам, везде, где только глаза находили опору, видел пульсацию огненных свирелей. Ему нужна была память, он вспоминал нужное слово и голоса начинали звучать с разных сторон, призывая его в свидетели. Потом они вообще перестали молчать, но сделались тише, для того, чтобы стал слышен шепот, подсказывающий где, как и когда голоса ошибались в определениях и произносили совсем не то, что ожидалось услышать. Потому что-то, чем так жестоко болело пространство и время, звучало не яснее и уж тем более не убедительней, словно мир устал от единственной интонации и стремился продолжиться в ушах каким-нибудь новым тоном. Так продолжалось до тех пор, пока память перестала вмещать в себя сопоставления и он усилием воли заставил её замолчать, погрузившись в чувства, которые возникали в других органах ощущения. Его глаза видели белую реку, струящуюся из одного зрачка в другой, плотную и упругую ленту, выползающую из правого уха для того, что бы влиться в ноздри и щекотать чувствительные нервные окончания кисловатым запахом несвежего воздуха. Его раздражало лишь то, что когда он пытался вспомнить запах камышового лета его перебивал голос, затянувший на одну тоскливую ноту название своих бесконечных страданий. Да, мир тоже устал от себя и в силу того, что Геракл чувствовал его слабость, как свою, он даже на какое-то время поддался соблазну думать, что реальность одушевлена тем странным отвращением к тому, что является источником таких удивительных по силе ощущений, дающих возможность узнать, что ты пока еще жив. Как странно, что все вокруг озабочено происходящим. Гераклу казалось, что разные вещи передают слово друг другу как эстафету, вопросительно и печально спрашивая о том, как такое могло произойти и удивленно отвечая, что этого быть никак не может. Словно другая реальность просвечивалась сквозь знакомые контуры, внезапно ставшие прозрачными. Именно это сводило с ума больше, чем всякое другое предчувствие катастрофы, которая только и ждала момента, что бы перелиться через край и заполнить формы предметов однообразным белым студнем. Тогда был бы полный конец, возможность перестать быть собой настолько, что это могло оказаться привлекательным и завести мир в такую ловушку, из которой он и сейчас не выбрался полностью, обманывая себя, прикрывая пустоту вывернутым наизнанку ее изображением. Но мало кто чувствовал тревогу самого большого плана. Никто не слышал, как деревья говорили о том, что мир погружается в кефир, что мир омывается кефиром и что скоро кефир начнет просачиваться сквозь уши, глаза и нос прямо в сердце и тогда станет поздно что-то менять, ведь кефир будет струиться по сосудам, пачкая органы в отвратительный белый цвет, а потом проникнет в землю и пропитает ее всю до самого ядра. И опять никто ничего не заметит, потому что кефир достигнет мозга и вымоет оттуда одно единственное порочащее его слово и все забудут, что такое кефир, потому что кефир перестанет быть кефиром, а станет всем, что только сможет испачкать. Для этого кефир будет пятнать даже самое себя, преодолевая свою кефирность, вытесняя из соединений пятый элемент, искать первоисточник белого цвета. Он вырвет звезды с насиженным мест и накапает там, где они крепятся к тверди, для того, что бы ни одно желание, загаданное с поднятой головой, не пропало даром, и пойдет кефирный дождь, и кефирный ветер превратит воздух в сбитые сливки. Кефир будет начинять себя человечиной, и в каждого ребенка будет прорастать окефиренная пуповина матери. Потом кефиру надоест метаться от одного к другому, и он станет мирно плескаться в отведенной для него гавани, словом, все закончится относительно мирно. В масштабах бесконечности. И даже там, на самой глубине ослепительно белой жижи не будет никакого волнения. К тому времени, как это произойдет, Геракла там уже не будет. Так что ничего, по существу, не меняется.
И то, что Геракл был предупрежден заранее, ровным счетом ничего не меняло. В этом мире он был комар-однодневка. Геракл привык к мысли, что пока в его голове с разными интонациями будут звучать голоса, он остается живым и лишь смерть уравняет его с ними, а их – между собой. У него была своя игра и своя сверхзадача.
Слово, в звучание которого погрузился мир, не имело к нему ни малейшего отношения. Разнообразие мелодий происходило случайно, и сам факт этого события не был закономерен. Геракл не стремился ни к тому, ни к другому. Его не волновала ни безусловность матрицы, ни спонтанная легкость импровизаций. Все было лишено содержания, и от этого мир казался настолько беспомощным, что порой нуждался в дополнительных порциях смысла, приходящих оттуда, где наличие существования само по себе еще ничего не значило. Реальность все чаще напоминала картину, которую вынесли в другую комнату и о существовании которой теперь изредка напоминали приглушенные голоса, доносящиеся из-за закрытых дверей. Вот Геракл подходит к замку, ударом кулака превращает в металлический салат хитроумные механизмы и, разгибая дугу ключа-бумеранга, вгоняет его глубоко в дерево. Теперь он может заняться любимым делом, делом, от которого его сможет отвлечь только закупорка дыхательного горла. Он не любит пространство и время, он любит, когда они начинают соотноситься друг с другом не как любовник и любовница, в грехе порождающие заговор против человека, а как убийца и жертва, раненная и ослабленная настолько, что бы перестать притворяться – и это становится первым шагом в щель между придуманным и ненастоящим. Его волновал лишь конфликт этих состояний, смысл был только в этом. Только процесс, борьба, а не жизнь и смерть как данность. Есть мужчина и есть женщина, но, оставаясь одним из них, невозможно постичь корни сладкой истомы, покидающей вечность, что бы на время порезвится в теле, схваченного в тиски однополого, как и оно само, пространства.
Положение вещей, с которым столкнулся Геракл, существовало так долго, что все вложенные в него исходы были использованы бессчетное количество раз, а искомая и пьянящая комбинация открылась только ему и его жизнь, его смерть и еще кое-что проверяли ее на дееспособность. Ощущение полной нереальности происходящего в виде отсутствия любого здешнего материального подтверждения или опровержения маршрута, сместило акцент смысла существования в сферу полной духовности. Уже не имело значения, что слово, звучащее как мир, по которому ударили огромным камертоном и мгновенно настроили в унисон такие разные части, воняло как протухшая тайна и отдавало спермой, оно осталось где-то позади в форме нудно звучащего кошмара. Гераклу не требовалось даже шагать к другим, более продвинутым словам, потому что каждое из них было лишь наказанием за жизнь, ведомую одним из пяти ощущений. Затем мог быть черед запахов или бы замес то них искоренялись цвета и вкусы – так Геракл вычеркивал из себя накопленные отходы такой бесполезной реальности, что с ее помощью невозможно было понять, где она кончается и как ее можно преодолеть – но в любом случае первым, на что Геракл обратил свое внимание и с чем начал бороться, были телесные ощущения, а именно ощущения на кончике своего индивидуального пространства.
Он готов был посвятить своему делу не только жизнь, но и смерть, веря, что с ее наступлением ничего не кончается и более того, даже не прерывается естественное течение обменных процессов и питания организма. Гробовая доска могла отделить его от людей и присыпать землей, но Геракл этого даже бы не заметил, ибо с самого рождения между ним и окружающим миром была воздвигнута прочная стена отчуждения и неучастия вокруг того, кто был рожден для подвигов и свершений. Смерть не могла разрушить его сознания, потому что оно находилось за пределами мира вещей, которые прочными узами удерживали всякое другое живое существо на границах небытия и безумия. Единственное, что смерть могла отвоевать у Геракла так это прекращение личной истории, но она настолько была не связана с деятельностью как способом выживания, что так никуда по-настоящему не девалась, просто меняя свою полярность и двигаясь вспять к своему началу. Прокручивая события своего личного времени назад, Геракл мог просматривать их с максимальным вниманием, находя изъяны в, казалось бы, безупречно отлаженной конструкции. В это время, в скорлупе своего мозга, который, не обращая внимание на старуху с косой – а ее все время сносило назад и она пятилась задом на перед, уже не различая дороги – стрекотал как кинопроектор, Геракл чувствовал себя Богом, посланным только для него и спасающим только его одного ради самого себя, потому что ему так было надо. В этом преимущество смерти перед жизнью. Она все ставила на свои места, руководствуясь высшей справедливостью.
Смерть это возвращение той же дорогой камня, выпавшего из потных ладоней Сизифа.
III.
Когда речь заходила о женщинах, Гераклу неловко было оставаться героем-одиночкой, героем-девственником, обреченным на бесконечные поиски того шага, что освободит его образ от деятельности, построенной на агрессивной сублимации, но то, что предлагалось взамен, пугало его не меньше, чем потакание навязанной традиции. Если вдруг произойдет так, что, разучившись убивать, он полюбит женщину во всей красоте настоящего момента, отпущенного лишь однажды, ему предстоит навсегда забыть о том, что времени не существует. Он знал, что если всецело сосредоточится на настоящем, легко потерять себя в воспоминаниях. Поэтому Геракл придумал себе иной способ любви.
После того как женщина, выдающая себя за канарейку, придумавшую новую ноту, под утро выглядела измученной, словно всю ночь пилила на флейте, Геракл выгонял ее прочь, а ее образ зашвыривал далеко в прошлое, каким по прошествию времени становился сегодняшний день, и ждал, пока до настоящего не дойдут круги от ее падения. Здесь и сейчас он старался любить как можно более небрежно, стремясь слить с исчезающими секундами имена, лица и звуки, и лишь потом, когда его ностальгия замыкала кольцо, проходя полный круг по бездорожью памяти, отдавался эху любви с тоской и грусть, понимая, что нельзя попасть в нирвану на одной только радости – не пустит черно-белый инь-янь. Таким развлечениям он предавался, движимый надеждой и страхом, и только благодаря им, канаты, подвешивающие его сердце, на какое-то время переставали укорачиваться, закрепляли его за грудной клеткой и не давали сосудам перекинуться через пространство и питаться кровью чужого организма. Так, выворачивая наизнанку одиночество, превращая его в любовь и сердцебиение, Геракл закутывался в человеческую ткань, обращенную к нему ангельской вышивкой и там, во мраке и тесноте исследовал ее, освещая искрами, высеченными из отвердевших ладоней. Его ночь была темнее всех ночей, которыми склеиваются дни, и так неотличимые один от другого, и из этого материала он плел струну и пускал ее между готовых стежков на тот случай, если все вокруг разлетится на куски и рядом не будет никого, кто сохраниться в этом хаосе, и сможет дать Гераклу еще одну любовь, чистую от металла и такую хрупкую, что ее звучание пока еще не готово вплестись в гигантский калейдоскоп, узоры которого, возникая в разное время, покрыли его жизнь разноцветным чувственным покрывалом. Когда он брал ее бережно, как котенка, и уносил прочь, баюкая и питая, нельзя было знать, что вернувшись, он поднимет за шкирку бешеную пантеру и она, урча, будет рвать тело женщины холодными когтями и искать обещанную разгадку своего происхождения. Геракл никогда не нуждался в женщине, ему нужна была любовь, из которой она состояла, но не полностью, нагруженная в довесок кусками тела и платьев, и от этого казавшаяся слишком громоздкой, что бы поспевать за движениями, которые лепили из ее остатков пластилин и щелчками пальцев отбрасывали в никуда.
Геракл не мог позволить себе любить, не держа руки на оружии, которое, как он знал, не имело ничего общего с любовью, но, ощущая вокруг постоянную опасность быть разорванным на части между будущим и прошлым, пытался кончиком меча очертить границы безопасной территории, где бы время, лишенное начала и конца, кривлялось и корчилось, мешая события в случайную цепь. Так, что бы там затерялась и Она, и была погребенной под кучей сваленных вместе тропинок воспоминаний, каждая из которых так или иначе вела к Ней, и где только запутанность маршрутов и трудность маневра спасали память – так хозяин оттаскивает голодную собаку от кучи несвежих костей. И еще одна деталь – по человеческим меркам она давно должна была умереть, но что-то, чему нет названия, оставило ее молодой, словно бы миры внутри и за пределами черепной коробки Геракла превратились в сообщающиеся сосуды. Труба внутри спинного мозга, канализационное колено, труба с воронкой, в которую стекают года, не имеющие власти, и вот уже готов единственный путь, пришпиливающий Геракла, как мотылька, к реальности, заколачивающий его, как гвоздь, в центральную доску бытия. Она всегда была в нем, с тех пор, как привела его к себе и сказала: «Ложись».
В ее объятиях мысли чувствовали себя (если только мысли умеют чувствовать, а даже если и нет, чему только не научишься в такой безысходности) пленными партизанами на чужой земле, обреченными на расстрел в том случае, если военная тайна не будет истолкована к рассвету, и такое повторялось каждую ночь. Не умея выйти с голосом, они вырывались из глубины его организма, проникали сквозь мышцы и кожу, плодились, как инфузории, под складками языка, вызывая там зуд и отеки, но все было напрасно. Их удерживало на месте то, что чувства Геракла, вскормленные и выпущенные на волю мгновение назад, были незаразны, а она не хотела пачкать мозги чужим адреналином. И поэтому Гераклу оставалось лишь проклинать в душе свое сердце, отстукивающее оставшиеся до утра секунды и думать о том, каким способом она будет умерщвлена, если эта ночь продлиться хоть на одно дыхание больше.
Как-то раз в ответ на вопрос, который не был задан, она сказала ему: «Дело в том, что мы оба очень хотим выжить, но я чувствую, что кто-то из нас потерпит неудачу раньше, и это буду не я. Поэтому, для меня ты уже труп, знаешь ты об этом или нет, а все что может делать труп – это быть честным перед собой и человеком, с которым он делит ложе». Геракл молчал, скованный озарением. Она должна была уже умереть, едва только затихнул звук голоса, ведь слово, сказанное в присутствии полубога, приобретает волшебную силу, а она не зная того, ошиблась, потерпела неудачу сама, потому что умерла бы первой, но только позже, гораздо позже, если бы не сказала неосторожно то, что сказала… Она ошиблась, но осталась живой, смерть не нашла ее, сорвавшись на голос, не нашла ее, прикрытую пророчеством, которое тем не менее осуществилось тогда, когда спасло ее от неизбежной кончины, а значит, ошибки не было… А значит в игру вступили новые правила (если о правилах можно говорить, что они куда-то вступают ) и потеснили его, Геракла, волшебную силу, которой он обязан своим происхождением, и славой, и всем прочим, что только может пожелать человек, познавший Бога… А значит многое висит на волоске, если даже основы миропорядка качнулись, когда где-то невообразимо рядом возник кусочек пространства, ограниченный кроватью, вакуум которого, еще благоухающий озоном, стремительно заполнялся воз-духом неизвестного химического состава. В этом месте Геракл струсил так, словно вся его храбрость осталась за пределами маленького мирка, где единственным живым существом была его душа, лишенная мускулистой поддержки, и, словно струя дыма, колеблющаяся от сквозняка, дующего откуда-то извне, из щели между мирами. Этого приступа страха и восторга хватило для того, что бы щель между придуманным и ненастоящим, настоящим и не придуманным, раскрылась, жадно хлопнув створками, и Геракл понял, что в нее можно войти и двигаться до тех пор, пока достаточно не удалишься оттого, что стоит между ними. А поскольку между ними находился сам Геракл, он сформулировал правило, указавшее направление. Ничего не меняется, ничего не течет, все стоит там, где было поставлено, движения не существует ни по вертикали, ни по горизонтали, есть только ожидание и усмешка пространства и вращение вокруг оси-позвоночника и бегство и возвращение и наведение фокуса на резкость. И там, куда падает тень, можно заметить другую, очертаниями напоминающую след – это Бог, наступая на душу, словно по ступенькам возвращается на небо, которое вдруг оказалось слишком далеко, от того места, где он слазил, играя в одному ему известную игру, невольно сам становясь участником, эгоцентрически настроенной марионеткой.
Настоящее в очередной раз перекраивало реальность и Геракл замечал это по тому, как меняется время, отделяющее его от пароксизмов своих любовей – в ее присутствии оно сжалось в одно мгновение, а волны ностальгии стали накатывать так часто, что он начинал скучать, едва завершив шаг в сторону от ее постели. Движения от нее было невозможно, как не было возможно и движение к ней. Он стоял, придавленный тяжелой ногой к земле и даже не пытался сделать шаг и везти на своем горбу бессовестного Бога, оседлавшего его в тот момент, когда небеса отверзлись, а она сказала: «Довольно!» и отвернулась, что бы заснуть. Следовало придумать обходной путь, используя полученные знания, о том, что всякому расстоянию положен всякий же и предел.
Гераклу также легко было извлечь мета-смысл из длительности и протяженности, сведя пространство и время в слова, между которыми не ощущаешь разницы, и, находясь за пределами этих понятий и по ту сторону от себя, в том месте, где корни, связывающие реальность следствиями и причинами, с обеих сторон прерываются сверкающим потоком, почувствовать, как слабеет притяжение и Земля с отвратительным чмоканьем отрывается от босых ступней и бесцветной аппликацией устремляется в пустоту, разочаровавшись в надежности своих построений. Настоящее без будущего и прошлого выдумка. Жизнь, в результате которой оказался не там, где хотел – нереальна. Память – служанка эротического инстинкта. Что бы справиться со своей любовью, отдалить ее от себя и получить, наконец, короткую передышку для того, чтобы развенчав, на следующем шаге погрузиться в вечность, Геракл последовательно стер из своей памяти ее смех, голос, очертания тела, запах и вкус, оставив то, от чего избавится было уже невозможно - навязчивое влечение к обладанию и восторг бесконечного совокупления. И когда исчезла последняя деталь, все, что трепетало, прикрученное к реальности фактами и здравым смыслом, вдруг сорвалось с места и пустилось в безумный пляс, сталкиваясь в хороводе вульгарными членами. Гераклу было все равно, он сам плясал, хлопая руками по телу.
Его женщина стала признаком, тоскующим по реальному, когда Геракл, нашаривая оружие, в полной темноте своего безумия, схватился руками за член и ринулся в атаку. Но время, с которым он шутил, тоже ответило шуткой – что бы добежать, достичь ее до того, как она исчезнет, раствориться в теплом воздухе, поднимающемся от земли, нужна была скорость, ведь все дело в том, что он мог сделать раньше, убив ее по настоящему, а теперь, лишая жизни мифическое лицо, он мог лишь надеяться, что ее смерть склеит чье-то сердце и наполнит свежей кровью его объем.
Её голова свисала вниз как бы с его плеч, если бы два тела, располагаясь в пространстве окончаниями друг к другу, смогли бы должным образом провзаимодействовать, покончив с разлуками навсегда, но они, презрев возможные варианты, так никогда и не испробованные, остались сонаправленными, предпочитая общество одиночеству, тем более, что разговаривать самим с собой всегда считалось дурным тоном. Она испустила хамский пассаж, извиняясь за него долгим молчанием, предшествовавшим, но не признанным в качестве долга, подлежащего оплате, и поэтому грубость повисла в воздухе, заполняя собой всё удлиняющуюся паузу
- Да плевать я на тебя хотела, - сказала женщина, приспосабливая фигуру к креслу, и внезапно подняв глаза, она поняла, что он безумен.
- Я партизан Ссудного Дня, - продолжал Геракл, - ты знаешь, что это такое, Апокалипсис? Это день великой резни. Когда Бог забирает обратно дань, отданную неживой природе, что бы она обретала смысл. Каков был бы наш мир, если бы в нем не было сознания? Его бы вообще тогда не было. Пусть сознание и жизнь есть насилие над природой. Пусть так. Может быть, именно за это Бог захочет нас осудить. Но помня о том, что он в принципе не может судить живых и процесс вынесения обвинений будет вершиться над душами, то только из-за своей прихоти Богу придется расправиться с огромной массой народа. Грядет убийство. Точнее самоубийство, учитывая характер исполнителя. Добрый Боженька. Забирая нас отсюда, ты бросаешь мир на произвол. И когда все вокруг будет катиться к черту, мы, партизаны, будем спасать его от твоих удовольствий.
Он уже разговаривал не с ней, он уходил туда, где по слухам водилось нечто. Он спешил на свидание с Богом.
Нечто существовало. Нечто делало окружающее таким, что при коротком к нему приближении оно становилось соучастником, казалось бы, сугубо индивидуальной трагедии. Оно всегда было тем, что не существует без того, что обязано ему тем, что оно есть.
Символика – 3 туманные фигуры, выстроившиеся в ряд, ниже молятся на мусульманские тексты. На следующей странице Корана (посредством переворачивания) и нашего повествования (допустим несовпадение формата) им отрубает руки.
IV.
Геракл в боевой стойке поджидал Смерть, которая пряталась за разными обликами, но так и не показала свое лицо, повернутое к нему всегда, с того момента, когда случайно встретившись взглядами и прикоснувшись руками, они искали друг друга в поддельном мире, оставаясь, словно разлученные любовники, на кончике пера, методично заполняющего бланки истории. В чернила была добавлена порция яда, проникающая через глаза, и каждое предложение сопровождалось мучением, короткой борьбой с отравой, судорогой и вздохом облегчения, но Геракл не умел читать, он бросал вызов памяти, и смерть, обходя стороной его тело, накапливалась в точках и восклицательных знаках. Словно боясь, что умрет в прошлом быстрее, чем в настоящем, Геракл торопился, предчувствуя, как пало одно из воспоминаний, и смерть, уничтожая туманные тени, приблизится к нему сзади, заставит вспомнить о себе и придушит близнецовыми руками.
Он готов был встретить в бою то, чего случайно избегал в прошлом, ему нужна была новая, совершенно незнакомая смерть, собственная, а не поделенная между собой и кем-то посторонним, который, сгнивая в земле, превращался в брата. Геракл смотрел вперед, сжимая в руках оружие, засасывая в легкие воздух, наполненный бактериями и вирусами. Он закашлялся кровью и вместе с ней на стеклянный пол выплеснулся комок из сплетенных друг с другом микроорганизмов. Игра началась.
Несколько скорпионов бросились ему под ноги, они выгибали свои хвосты и пытались коснуться его тела, другие оставались неподвижными, подставляя жала под опускающуюся дубину, впрыскивая яд в мертвое дерево, повисая новогодними игрушками, застряв в нем наполовину. Через мгновение после удара Геракл раскручивал оружие и членистоногие тушки разлетались кто куда, расплющиваясь о стеклянные стены. Раздавленные насекомые расползались прочь и из их тел сочился яд, собирался в лужи и испарялся, кружа головы тем, кто оставался в засаде.
Как боевые галеры, расплескивая дорогу под раскрашенными днищами, по отравленному морю бросились гады, трепеща от морды до кончиков хвоста. Скручиваясь в разноцветные спирали, они кидали продолговатое тело вверх, ввинчивались в воздух, который наполнялся, как серпантином, смазанными от скорости перемещениями. Они врубались друг в друга, в тело Геракла, падали на пол и снова хватали челюстями маячащую перед глазами плоть и острые зубы ломались, скользили, клацали от вожделения, утрамбовывающего воздух в сплошное вязкое полотно. Геракл разрывал их на части и сплющивал черепа, хватал за хвост и отбивался от сотоварищей, продавливал пальцем податливую чешую. Подобно морским водорослям лежала в ногах груда ласкающих взгляд тел и Геракл, выбираясь из нее, пошатывался на мягком.
Потом пришла очередь стремительным пантерам и тиграм, которые стелились вокруг него, напоминая живой ковер, и Геракл наступал на угол, вырывал из картины один узор и расправлялся с ними, пока остальные пускали слюни, чувствуя близость его крови, оглашая воздух рычанием и истерией, но не трогались с места, переливая агрессию в нечто, похожее на чувственность, и ожидали своей участи, скаля зубы от возбуждения. Словно по команде они молотили лапами воздух, будто проверяли его на предательство, и, убедившись, проскальзывали под ним, готовым принять в полете тела, чтобы обрушить атаку на ноги, незащищенные и малочисленные. Они вытягивались на дыбы, перекусывая дыхание Геракла, и падали, словно молодые елки, лишенные непрерывности тела.
Все это было не то. Его Смерть, ухмыляясь остатками порванной пасти, танцевала вокруг, то приближаясь, то отдаляясь, выкидывала разные коленца и оставалась такой же далекой, не стараясь коснуться его причиняющим страдания движением. Вместо войны получился фарс, насмешка над его желаниями и Геракл снова почувствовал себя проигравшим, раздавленного итогами завершившегося поиска.
Порой реальность бывает украшена таким количеством нелепых деталей, что после этого уже нельзя усомниться в ее пусть комедийном, но существовании. Дело даже не в том, подлинными или нет были бы доказательства, если их навязчивость сделается преодолимой в то время, как они, не подозревая о дефолте, будут предоставленными сами себе – ведь органы чувств придуманы только для того, что нуждается в отображении, и следовательно, в спектакле с убийством и любовной интригой, они играют роль сердца, разорванного напополам и подобны молящимся ладоням, сложенных в форме ангельских крыльев. Просто они уже отхлопали и сточились о воздух, как о наждак.
В это не описанное до конца мгновение, мгновение, не до конца описанное, не описанное совсем – повторяюсь, что бы спутать, сбить с толку время, наступающего на пятки со своими вариантами, вместо того, чтобы застыть на мгновение прерывистой белой чертой и увеличить объем осознания того, что всякий раз, казалось бы, происходит не с нами, но требует нашей жизни, как наркоза, я пишу эти строки, а за окном дождь и ветер и зарождающееся утро, в котором не будет уже ничего, кроме боли от пробуждения, ведь мир, в котором живая природа изъята для размещения на небесах, гремит, лишенный объема, как старый бидон молочницы – так вот, в это мгновение, когда, первые капли падают на стекло и смывают изображение тишины как грязи, оставшейся после лишних и ненужных слов, Она скидывает свое покрывало и в этом застывающем, застывающем, застывающем без конца мгновении напоминает спичку в короткий миг между чирком и ровным пламенем без гудения – острые искры, очерчивающие траекторию головки по поверхности взлетно-посадочной смеси и первые золотые всполохи, словно обертка медленно разворачивается, обнажая спрятанную конфету и тонкие лезвия сизого дыма, щиплющие глаза через разделяющее расстояние и наконец первый рецидив настоящего огня, одну сторону обжигает, другую игнорирует, всего лишь жаркий и немного колючий, как ненадуманная боль – то есть когда выходящее из недр горение пожирает атмосферу, не перебрасываясь на предмет. В этот момент Она была пришпиленной бабочкой, застывшем в фокусе опыта солнечным бликом, падением сквозь концентрированную пустоту, она ждала его взгляда, фотографирующего галлюцинации, она ждала его руки, что бы вырваться из пропасти ускользающего мгновения, рвануться вверх, чтобы Сцилла и Харибда времени поймали друг друга, столкнулись в воздухе за ее спиной, но напрасно, напрасно она сжигала свое тело пламенем, готовым перекинуться на чистые, еще не заполненные станицы всего лишь мгновением раньше, ведь сейчас его взгляд, с медлительность червя прогрызая пространство, двигался совсем в другую сторону и времени больше не было.
Он смотрел через каменеющую плоть и видел человеческого младенца, на четвереньках карабкающегося к нему с той стороны построенной из трупов баррикады.
Свидетельство о публикации №201082600020