Деревцо, растущее от пня

1.

То место, куда выходят ворота больницы, - это поворот дороги, пыльной летом и грязной почти всё остальное время года. Единственный маршрут автобуса, которым можно без пересадки добраться отсюда до центра города, имеет до конца ещё две остановки, после чего автобус разворачивается в микрорайоне, снова проходит мимо больницы и уползает вилять по улицам полудеревенского правобережья. Через Волгу он переезжает по мосту, который называют Старым, и, переехав, идёт, извиваясь своим маршрутом, через городской центр и дальше - неведомо куда.
Из ворот больницы вышел мужчина лет тридцати пяти в светлом плаще и в кепке; он направился к автобусной остановке, вглядываясь вдаль и надеясь заметить между серых пятиэтажек микрорайона жёлтый "Икарус". Мужчина встал около сваренного из труб навеса с пластмассовой крышей и поморщился от прокатившегося порыва ветра, который обжал плащ на его высокой фигуре. Кроме него на остановке стояла только немолодая женщина в коричневой болоньевой куртке и в резиновых сапогах. Автобуса, похоже, на развороте не было.
Утро было великолепное - солнце обрушивалось, не задевая редких кучевых облаков, прямо в грязь, не успевшую высохнуть с дождей, и хотя неуютный ветер иногда вспыхивал с разных сторон, в солнечном воздухе стойко держался, как что-то растворённое, привкус того маленького счастья, которое испытывают врачи, когда уходят из больницы после дежурства. Он вспомнил и улыбнулся. В свою бытность стац-доктором мужчина много раз сталкивался с этим удовольствием - после суток, проведённых в помещении, изменения погоды воспринимались особенно остро и могли самовольно окрашивать настроение. Когда-то это было.
Из ворот вышел ещё один человек, тоже высокого роста, но очень полный. Чёрное кожаное пальто обтягивало его тело, а пухлой рукой он сжимал ремень спортивной сумки, висящей у него через плечо. Он тоже направился к автобусной остановке и подошёл к мужчине в кепке. Они поздоровались, потом некоторое время молчали. Десять лет назад оба учились в местном медицинском - особой дружбы тогда не водили, - но, переминаясь сейчас у навеса, без труда нашли повод разговориться. Толстый ночью дежурил:
- Зарплаты, сам знаешь, какие, - он в данный момент направлялся консультировать в поликлинику, поэтому так рано ушёл с работы.
- Сюда? Не-е-ет… Это один у меня тут знакомый загремел… А так, нет…
- И что, совсем не хочешь заниматься медициной?
С этими словами консультант замахал вытянутой рукой и выбежал на проезжую часть. "Жигули", двигавшиеся со стороны микрорайона, притормозили, и мужчина подскочил к водительской форточке. Тот, что в кепке, тоже поспешил к пойманному "Жигулёнку" и быстро устроился на заднем сиденье. Машина проехала за поворот и проехала ещё квартал, прежде чем он спросил:
- А куда едем? По Старому или по Новому? Мосту, я имею в виду.
Толстое пористое лицо "кожаного" повернулось к нему с переднего сиденья.
- А тебе надо по Старому?
За окном совершенно сельские дома, выходящие трёхоконными, с наружными ставнями, фасадами на улицу, бежали ровным рядом, и их очень привычно сменяли одно- или двухэтажные кирпичные здания, выстроенные для контор или магазинов - всегда, как нарочно, с отвратительными бетонными балками над окнами, - дома-символы советской безликости, которую мы запомним так ярко, что никогда уже ни с чем не спутаем. Несмотря на солнечность начинавшегося дня, удивляла пронизывающая всё тусклость красок - въевшаяся пыльность, будто изначальная выцветшесть, какой-то гнёт, лежащий на этих домах и улицах, не позволявший краскам далеко уходить от странного узла, в котором они смешаны во что-то коричневато-серое. Мужчина в кепке наблюдал этот пейзаж за окном, и ему вспомнились люди там, в больнице - или даже не сами люди, а их страдания: не смертельные, а, скорее, будничные, олицетворяющие какую-то некомфортность мира... И этот деревенско-советский пригород сейчас звучал как бы их продолжением.
Полный мужчина вновь посмотрел назад и спросил - почти в тон мыслям своего собеседника:
- Ты как, не жалеешь, что из столицы сюда вернулся?
- Нет, а что?
- Да так... Мог бы там жениться.
Мужчина в кепке промолчал, - тем более что для ответа нужен - вопрос.
Вскоре они въехали на мост, двумя холмами соединяющий берега Волги с островом на её середине. Двугорбость моста смотрелась очень рельефно, когда по мосту едешь, и совсем терялась, если на него смотреть откуда-нибудь сбоку - с реки или с другого, Старого, моста. А с берега его целиком не было видно - деревья на острове загораживали.
- У тебя вроде - помню - машина…
- Ломается потихоньку…
Асфальт голубел под чистым небом, и высота над водой, и размазанный блеск огромной реки, уползающей крыльями в обе стороны, а потом - раскинувшаяся вправо и влево от седловины моста акварельная мешанина зеленовато-жёлтых, бордово-коричневых зарослей, - всё это увлекло внимание мужчины в кепке, и ему остро захотелось таким прекрасным осенним днём побыть на воздухе, и обязательно - не в городе. Осуществлялся подобный план довольно просто, и поэтому он не вышел сразу за мостом, где можно было пересесть на трамвай, чтобы приблизиться к дому - наоборот.
- Тебя куда лучше подкинуть?
- Ты - прямо? Тогда дальше.
Около рынка, приметив на углу несколько телефонных кабин, пассажир с заднего сиденья попросил остановить и протянул деньги - не водителю, а толстому в кожаном плаще. Тот стал отмахиваться, и так и не взял. Мужчина в кепке, попрощавшись, вылез из машины, и машина уже пропала из виду, а он всё продолжал копаться в кошельке, и потом - во всех карманах, но однако нашёл монетку и, забравшись в телефонную будку, накрутил номер. Он долго слушал гудки, глядя то в пол, то в потолок будки: сестра в это время на работе, племянница - в школе, а кто-нибудь из стариков, конечно уж, не стремглав подойдёт к телефону…
- Алло? Ты как там? …Ну, это у тебя каждый день… Хочу съездить на дачу… Он и не собирался, насколько я знаю... Виноградом, а чем ещё?… Хоть что-то там делать надо? Нет, не долго...
Один из рейсовых автобусиков, курсирующих между городским рынком и близлежащими сёлами, выжидал чего-то - уже полный людьми, но с открытой пока дверью, и мужчина с угла бросился к нему бегом. Автобусик постоял ещё минут пять, за которые людей в нём прибавилось, но наконец сдвинул скрипучие дверные створки и, набирая скорость, покатил за город. Тридцать минут тесноты - не так уж много, тем более, если не ослабевает нежность к этой дороге за окнами автобуса, дороге, известной тебе столько, сколько помнишь себя.
После окаймляющих город новостроек, после серебряного, почти до горизонта, без единого деревца, поля-кладбища появилось другое поле - застраивающееся, издалека похожими на карточные домики, дачами. Они уже почти полностью затянули дальнюю часть степи, которая, сколько помнил мужчина, была пустой засолёной глинистой поверхностью - вид всегда у него возникавший перед глазами, когда дед начинал что-нибудь рассказывать про степь: мальчишка-то и видел степь как только этот промежуток между городом и ближайшей деревней. (Вообще-то весной здесь поднималась трава и стояла до середины лета, пока степь не возвращалась к виду глинистого солончака, просвечивающему через сухую паутину.) Мужчина, ссутулившись в автобусике, и кепкой иногда елозя по потолку, лучше всего видел ту часть заоконного пространства, которая скользила ближе к дороге. Когда-то в юности он ходил на дачу пешком, - и он представил, как летним утром идёт один по пыльной обочине... Ещё не жарко, и дует ровный степной ветер... Нет, оказывается, это он слышит не ветер в степи, а ветер, почему-то так громко шумящий у него в ушах - от не такой уж быстрой его ходьбы. Он останавливается, и ветер исчезает. Шум ветра исчезает. Тишина, как глубокий задержанный вдох, начинает становиться всё тяжелее, тяжелее, и он уже начинает слышать далёкие постройки фермы - во-он той... И словно не выдержав малозвучия, - он вновь делает шаг, другой, и опять в ушах застревает ветер - ровный как шум крови, которым трубит прижатая к уху раковина... Автобус бежит, бежит по дороге, и судорогой иногда по нему прокатываются выщерблины старого асфальта.
Дачей значился обшарпанный дом на куске земли, часть которой стояла пустырём, заросшим бурьяном, хотя другая за годы сохранила на себе старый виноградник да ещё десяток корявых, плохо плодоносящих деревьев. Дом, имевший сейчас нежилой вид, находился в самом центре села и остался ещё от деда с бабкой.
Обрезка винограда - пожалуй, то, чего нельзя не сделать: не закроешь его на зиму - вымерзнут плодовые почки. На первом этапе надо отделять лозы от вешалов. Потом - прошлогодние лозы вырезать полностью, а на вновь вызревших оставлять штук по десять почек.
Этим и занимался мужчина в кепке, сменивший плащ на старую куртку. Вообще у него от прежнего вида сохранилась только кепка, потому что он переоделся, приехав на дачу, во всё старое. Левой рукой, на которой сидела брезентовая рукавица, сначала проводил вдоль лозы, сдирая таким образом с неё сразу все листья, а затем секатором чикал лозу там, где считал нужным. У следующей лозы надо было сначала перерезать верёвочки, которыми её весной привязали к вешалам, а потом лишить листьев как предыдущую. И укоротить. Всё повторялось снова.
Ошмыгивая и обрезая виноград, мужчина двигался от куста к кусту вдоль забора - вдоль которого росли яблони. Листья у них так и не стали жёлтыми, но зато очень поредели, и если смотреть насквозь, на небо, то взгляд уже мог и не замечать сами полысевшие кроны, а мог воспринимать лишь голубой цвет с застывшими облаками, похожими на неубранные скомканные постели. В тишине сельского полдня к ушам подносилось всё - почти громким: каждый звук был отмыт и протёрт диковатой для горожанина тишиной. Такие звуки хотелось слушать, и мужчина иногда сапогом (он переобулся, когда приехал) нарочно вспахивал шуршащие вороха виноградных листьев, появлявшиеся у него под ногами.
Его хватило кустов на десять, после чего он сунул рукавицы в карманы куртки и, щёлкая секатором, двинулся к дому. Облаков, по сравнению с утром, прибавилось, и чаще стала набегать тень, но денёк продолжал стоять ясным - хотя осеннее солнце его так и не прогрело. Мужчина очистил грязь с подошв о край ступеньки и поднялся на крыльцо. Пригнувшись, прошёл двери тамбура-прихожей (или сеней?) и, войдя в дом, сразу сунул в розетку вилку электрического чайника. Затем бесцельно прошёлся по двум большим комнатам и включил ещё радиоприёмник. Стоя, он с минуту крутил ручку, пока не набрёл на какую-то англоязычную станцию и попытался разобрать речь на языке, который учил с детства и неплохо понимал.
Шли новости; мужчина смотрел на висевший на стене выцветший рекламный плакат - уже отвлёкшись вниманием от новостей. На плакате женщины в платьях от "Ле Монти" весело дурачились; у них были одинаковые улыбки и уже будто слышался хохот.
Потом он вспомнил сегодняшний визит к заболевшему другу - эстетствующему холостяку и автомобилисту: просидели они - с полчаса в гулком больничном вестибюле. Автомобилист раздражённо повторял, что на дорогах стало неспокойно, поехать на море теперь стало "стрёмно" - вот он никуда и не выбрался этим летом, и в придачу выплёскивал на посетившего - теперь уже как эстет - климактерические жалобы, что "романьтизьму нет", и что, мол, из женских лиц ушло нечто такое, что не ускользало от его наблюдательных глаз - как в сытые, так и в голодные советские времена: рынок - рынок всё опошлил… С чем-то нельзя было не согласиться, но, похлопывая кепкой по колену, навещавший - тоже немного запальчиво - возражал, что красивых на улицах не убавилось - стало даже больше, - и что любовь может преобразить даже самое постное лицо... Эстет-автомобилист был старше - на дюжину лет.
Прохаживаясь по дому, тридцатипятилетний подошёл к облупленной этажерке, заставленной пыльными книгами, старыми журналами, папками с бумагами - тем, что обычно свозят на дачу доживать свой век. Он потянул одну из папок. Не так давно сам и привёз её сюда - но не для того, чтобы похоронить. Содержала - не очень-то она пухлая - его литературные опыты: несколько рассказов, написанных им тогда, когда жил в Москве. Лишь наполовину вытащив её, и, словно вспомнив в мелочах всё, что там было изображено, он засунул папку назад. "Зимой надо будет сделать из этого повесть, что ли... Рассказы складываются в достаточно цельную вещь... и тянут линию дальше... Привезу машинку... Буду топить печку..."
Уже стучал крышкой чайник. Мужчина, только сейчас сняв кепку, принялся искать заварку на полках и, похозяйничав, с удовольствием сел в плетёное кресло. Горячую чашку он брал обеими ладонями, дул в неё и делал глоток. Его взгляд зацепился и долго не отрывался от одного из углов стола, которые были спилены ещё дедом, спилены с одной целью - чтобы  внук не ударился об угол глазом или виском. В доме продолжала негромко звучать английская речь из радиоприёмника.
Приснилась - или в полудрёме привиделась - девушка, совсем ещё подросток: сидит вся сжавшись так, что колени упираются в подбородок. Глаза у неё - бирюзового цвета, причём к зрачку более светлые; а ресницы - мокрые, слипшиеся, почти потерявшие изгиб. На щеках блестят пятна от раздавленных слезинок, а чуть вспухшие нижние веки держат перламутровые полоски слёз. Но девчушка -  едва заметно - улыбается... Темноволосая, светлоглазая, она неотрывно смотрит на него своим ясным, по-детски, взором. За ней - брызгами облаков поднимается переполненное светом небо.

2.

Сеть городских центральных улиц, на одной из которых стоит двухэтажный дом, где я вырос, и где сейчас живёт всё то, что осталось от семейства, - тех улиц, что окружают кремль со стороны колокольни, - их сеть регулярно летними вечерами выволакивает меня, чтобы я пошлялся по ним, чтобы приласкал их. Они тянутся ко мне как дворовые кошки к подкармливающей их старухе.
Уже совсем стемнело, когда я пошёл сделать небольшой круг по центральным улочкам. Они не стали ещё пустыми - основательно освещённые витринами, вывесками, фонарями, - хотя я знал, что через пару часов весь центр вымрет. Я шёл не быстро, но и не медленно - ровно и не останавливаясь, как ехал на велосипеде. Но около "Леля" меня окликнули, пришлось притормозить.
Это летнее кафе располагается внутри буквы П, в форме которой построен здесь один из домов. "Лель" у меня странным образом связывается с чем-то далёким, с моей юностью... Буквально в соседнем здании находится ресторан, который давным-давно имел буфет со входом со двора и с лестницей, ведущей в подвал. Пьющая публика, болтавшаяся в этих улочках на, так называемом, Броде, то и дело ныряла в подворотню и затем по крутой кирпичной лестнице - в буфет, работавший, как и ресторан, допоздна. Они называли его "Семидесятая параллель" (объяснения не знаю), да и буфет, и его название вскоре исчезли вместе с появлением "полусухого" закона и закрытием ресторана на десятилетний ремонт. А вот в памяти это, в данном случае непонятное, словосочетание осталось, и гораздо позже появившееся - возле соседнего дома - кафе - я уверен, без связи - окрестили "Лель": последним слогом местного слэнга, родившегося ещё в эпоху расцвета Брода...
Я помню, центр города тогда кишел народом по вечерам, в основном молодёжью, съезжавшейся даже с далёких окраин, и этот последний слог мне кажется сейчас похожим на остатки от моей юности и на этот малолюдный сейчас по вечерам городской центр - по сравнению с тем, что было до милицейских разгонов.
- А в угловом ничего нет. Только борматень.
- В овощном есть херес.
- Хренис! Он дорогой...
На ладонях цокала мелочь, пересыпанная крошками табака; осенним листом корёжился рубль.
Здоровенные школьники с гладкими детскими лицами, с причёсками, на которые оборачивались прохожие, мы стояли на Бродском пятачке и нетерпеливо поглядывали на стеклянную дверь.
А весенний вечер был оглушительно звонок, как скрипка - надрывным карканьем где-то в пустых деревьях, и холодеющий воздух с сырых ветвей еле передвигался вдоль окон, по-вечернему особенно тёмных, и не задевал розовую пыль на высохших за день тротуарах.
Наконец выходил из магазина тот, кто был послан - с чуть оттопыренным с одной стороны пиджаком. Он, глядя куда-то мимо, направлялся к нам и лузгал семечки.
В каком-нибудь из ближайших проходных дворов мы кружком вставали где-нибудь за сараями. Очень часто рядом оказывались похожие группки. Иногда в них встречались и молодые женщины, иной раз с красивыми лицами и с запомнившимся именно с тех времён каким-то распахнутым неотрывным взглядом.
В сквере, что на самом Броде, так оцивилизованном фонарями, что они светили даже из кустов, на длинных низких скамейках до ночи засиживались "хороводы", которые бесконечно курили, смеялись, плевали на бетонные плитки. Как-то, когда тёплый вечер уже наляпал в сквер фонарей, и освещённые места словно затянуло тюлем, я подсел сбоку к одной полузнакомой компании, в которой кое-кто был и из учеников нашей школы. Я почти не влезал в разговор и скоро наверное бы ушёл, но, глядя на лицо одной, находившейся в центре внимания девчонки, можно было сидеть и сидеть - хоть до милиционеров... Я помню, кожа у неё была загорелая, что было видно даже в этом мертвящем люминесцентном свете. И ещё у неё были жёсткие каштановые кудри... Но, боже мой, как плохо запоминаются черты, если лицо красиво...
Парня узнал я сразу, несмотря на полутемноту внутри буквы П, когда он, привстав из-за столика, помахал мне рукой - к нам, к нам…. На нём выделялась та же гавайская блуза, в которой он приходил сегодня на пляж, и размалёванность которой сейчас только угадывалась. (Как появился Новый мост через Волгу, пляжи на острове стали частью города, и на них стало возможным приходить пешком.) Я сразу свернул к кафе, обойдя затем решётчатую загородку, за которой располагались столики. Рядом сидел ещё один мой знакомый с пляжа, да и девиц я знал - тоже только по пляжу. В виду отсутствия свободного стула пришлось идти искать лишний - около других столов и, найдя, я притащил - сел с угла.
Пошёл характерный разговор, который не имеет ясного предмета и в этом смысле является по-своему талантливым. В юности, помнится, я долго не мог включиться в эту лёгкость и балагурность - некую богемность общения, - которая неумелостью моей в неё влиться, скорее всего, меня и притягивала. Разговор и пребывание пятым - затягивать - чего было ради? - да и просто сидеть, пить коктейли - не лезло. Вскоре уже - задорно попрощавшись, я обошёл загородку, отделявшую кафе от улицы, и продолжил свою дорогу. А дорога моя начала вилять, и я сбился с круга, который собирался было сделать по вечернему городу - может, из-за того, что мне вспомнилась очень остро юность, а может, потому что обе девицы при боковом освещении в этом кафе показались красивей, чем были на самом деле...
Так, по переулкам центра, я словно незаметным ветром или течением был отнесён в сторону - к набережной Волги. Час-два назад тут бы ещё болтался люд - когда уходит ежедневный караван туристических теплоходов по реке вверх, и звучит музыка. Я постоял один у чугунной ограды, глядя поперёк чёрной реки в сторону ещё более чёрного острова, где буду завтра на пляже... И от этой бутафорской темноты ничего не останется...
Незаметно для себя - о чём-то задумавшись - я покинул набережную и рассеянно направился уже домой, но вдруг остановился у угла одного здания. Уличный фонарь дышал в меня своим снежным светом. Надо мной нависли громадные белые тени - колокольни и собора, - а под ними монотонно и одноцветно вспыхивал жёлтый светофор. Поздний вечер разводил по улицам редкие пары и похохатывающие компании, превращая полувечер-полуночь в уже настоящую ночь... Здесь есть навесик над телефоном-автоматом, под который я забрался, и взял трубку, будто собирался кому-то звонить. Издалека - из самого начала этой улицы, тянущейся вдоль кремлёвской стены, - двумя злыми жужжащими огнями образовалась мчащаяся машина, и уличные фонари не смогли заглушить пирамиды света, бьющие из неё; но, как бы охнув, скрежет шин по асфальту стал спадать - гораздо быстрее, чем нарастал - и был унесён прочь двумя кривыми красными траекториями... После чего тишина будто просела ещё глубже, и необычная ясность соединила моё прошлое и моё настоящее в этом городе, и будто щепки моих воспоминаний какая-то безжалостная вода перестала растаскивать, а наоборот, кольцеобразно сблизила в медленно закручивающемся водовороте... Память метнулась в сегодняшний день и остановилась в нём, оглядываясь по сторонам.
Мост. Пляж сразу за пролётом моста. (Мост дальше изгибается, прижимаясь животом к острову, и снова взлетает, чтобы уткнуться в правый берег Волги.) Пляж - из песка насыпи, на которой я стоял как-то однажды, давно - здесь, на крае: с Вовкой-художником мы забрели с городского пляжа и смотрели на только недавно вылезшие из воды "быки": уже это обещало что-то в будущем. Спуск к воде - тоже по песку, но это уже песок, появившийся после майско-июньского паводка - жужжащим, если по нему сильно ударить ногой, чистым. Как по команде, и ежегодно, его начинают засевать окурками, сигаретными пачками, полиэтиленовыми кульками, бог его знает чем, - но смотришь на безобразие с лёгким сердцем, потому что потом всё будет смыто и унесено - куда-то к морю…
Этот пляж у моста - "малая земля" - всего лишь пятно на огромном острове, но то ли потому что он сразу за мостом, то ли из-за его малости, когда все знакомые на виду, он для нас - точка отсчёта. Здесь не такая чистая вода как на косах, куда мы ходим, но если отплыть к ближайшей опоре (а это метров пятьдесят), то водица уже настолько проточна, что упрямо тащит и относит вниз по Волге - мост начинает похрипывать автомобилями всё тише и тише… Назад приходится плыть наискось, против течения; я плыву медленно, расхлябанным кролем - долго, - но приплываю ничуть не уставшим. У воды стоит обычно кто-нибудь из знакомых:
- Ой, какая ты горячая!
И иду к кружку своих лежащих друзей:
- Ну что, к нудистам? Или на косу? Или на центральный?
А если ещё июнь, то мы ходим на правую сторону острова - пообъедаться тутником. Немного не доходя до конца насыпи, сворачиваем в дикую тутниковую рощу. Бело-розовый или вишнёво-чёрный тутник. Разный вкус на разных деревьях. Пальцы и губы становятся сиреневыми. А устаёшь - от приплясываний: то одной, то другой рукой лупишь себя по ногам, по животу, если увидишь или почувствуешь комара.
Память выпрыгнула из сегодняшнего дня и, заглянув в темноту, в которой я стоял на улице под козырьком телефона-автомата, отбежала чуть подальше, в недавнее гулянье.
Вспыхивает ночь. Сначала - вечер, в День Рыбака, когда набережная Волги заполонена народом, и любимое в нашей стране созидание широкого праздника выдавливается кое-как в салют, брызжущий не в чёрное, а ещё синее небо - из кораблей, вставших на рейде. И как нам с Вовкой не хлопнуть здесь же на набережной по нескольку стаканов вина, не поудивляться количеству красивых женских лиц и ног, и не умотать потом, тормознув какую-то "тачку", в популярное в этом году кафе в луна-парке.
Душный бар в подвале. Веранда, заполняющаяся народом, прибывающим с той же набережной. Мы с Вовиком пьём шампанское и встречаем знакомых девиц - я их вообще не знаю, знает только он, да и то - как-то слабо. Не думаю, что за ними стоило бы ухаживать в другое время (возможно, у них такое же мнение о нас), но сейчас и им, и нам хочется побольше компонентов праздника. Мы постоянно танцуем, берём ещё шампанского, о чём-то бессмысленно и долго говорим, выйдя за решётку веранды, в уже остановивший карусели луна-парк. Провожать девушек, как выясняется, далеко, да и желанья нет; они уходят, машут нам руками, садясь в такси...
Я окончательно повесил пискляво завывающую телефонную трубку (которую то снимал, то вешал на рычаг), вылез из-под навесика над аппаратом и пошёл к - находящемуся отсюда всего в двух кварталах - моему дому. Никакие определённые картинки-воспоминания уже не появлялись перед глазами - может быть потому, что их наметилось слишком много, слишком много для одних и тех же улиц: центр города вытряхивал их в меня, не скупясь... Было похоже на толпу, которая не пролезает в двери; двери закрывают, чтобы избежать беспорядка, но за ними - гомон и выкрики. Можно назвать так - невсплывающие воспоминания, - есть такие... Что-то продолжает кружиться на воде, в виде щепок - по спирали вокруг двигающейся провалившейся точки, похожей на вдох…

3.

Вова-художник живёт со старенькой мамой около Нового моста через Волгу. Этот райончик, который уместно называть окраиной центра, представляет собой прямые, застроенные до революции, туннельно заросшие деревьями улицы - из одно-двухэтажных домов разной степени ветхости. С моста, продолжающегося эстакадой, которая безжалостно режет живописный район, видно сверху много чего-то рыжеватого: кирпичные дома, ржавые жестяные крыши, глинистая земля дворов - всё, основательно загороженное зелёными облаками, даже тучами, на целое лето опустившимися на улицы.
Вовке и его матери принадлежит половина длинного одноэтажного дома почти у самой эстакады: четверть дома - Вовина, четверть - её. Живут они относительно автономно, тем более, что их четвертины - не смежные.
Положение дома стало козырным, когда несколько лет назад закончилось строительство - Нового, автомобильно-пешеходного, - и пляжная политика города сильно изменилась. Раньше пляж был практически один на весь город и был весьма небольшим по площади - на острове, с пристанью для трамвайчика - для единственного средства, которым можно было до него добраться, а зазевался - на последний - ночуй с комарами, или кричи лодку. Пляж выглядел компактным и очень многолюдным, но как появился мост, центральный пляж с трамвайчиком, если и не сгинул совсем, то - увы - потерялся среди других более экзотических кос и зарослей, которые стали теперь доступными. Настоящая толпа исчезла, люди с утра расползались по островному берегу, образуя, скорее, многочисленные пикники, чем характерное скопление тел.
Летней дневной жарой, которая уже не пахнет, как утро, разрезанным огурцом, я выхожу во двор и мимо сараев и гаражей выхожу на улицу. Улица всегда прибавляет мне настроения, я могу часами просто так болтаться по городу, тем более, что сейчас - каждодневный пляжный выход. Ни один день летом не должен пропасть.
Я прохожу мимо Кировского скверика, с памятником, вытянувшим руку, и иду вдоль ряда недавно появившихся, пестрящих начинкой, коммерческих киосков. На Броде я не задерживаюсь, а иду до конца улицы, заканчивающейся железной радугой мостика через Кутум.
С появлением Нового волжского моста и облюбованием "малой земли" изменилась и дорога к пляжу. Раньше надо было топать на "пароходную" набережную - садиться на трамвайчик, - теперь же я углубляюсь в старый купеческий район за Кутумом и, если есть настроение, то иду не напрямик, а сворачиваю, чтобы пошляться по этому месту, пьянящему вековой обжитостью, и не причёсанному советским прогрессом. Райончик отграничивается парком, за которым влезает в город отрог новостроек. Если пройти сзади парка вдоль чугунной ограды, в плотной тени акаций, то можно сначала сдуть пыль со ступеньки, что тянется фундаментом ограды, а затем сесть и, повернув голову, долго смотреть в коридор из ветвей над пустым тротуаром, упирающимся в солнечную арку, за которой изредка мелькает бело-красный трамвайный бок… Вот там, где обрывается улица, над трамвайной линией - высоким пандусным съездом уже тянется мост, но его не видно, потому что эта улица очень зелёная. А если вильнуть на параллельную, где деревьев меньше, то мост будет хорошо виден поверх полугородских-полудеревенских особняков.
Я останавливаюсь около Вовкиного дома. Окна, выходящие на улицу - это из части, принадлежащей его матери; а то, что его - оно в глубине двора. Дом длинный - это видно, как войдёшь в калитку в металлических воротах и окажешься во дворе, тоже длинном, разбитом кое-где под огороды.
Из глубины двора - Вовкина дверь находится с торца, за углом дома - вышел мужчина (рубашка и брюки - свежеотутюженные: деловой) и прошёл мимо меня. Заворачиваю - и сам Владимир тут же стоит на маленькой веранде, которая странна тем, что располагается ниже двери, как бы наполовину в яме.
- Мужичок? Да заказы. Оформление витрин, всё такое... Я отказываюсь. Лета-то ведь жалко?
Сразу же, после запирания квартиры, направляемся к мосту, который пологим трамплином поднимается в сторону Волги. Здесь уже самый берег - где заворачивает трамвай, и где под мостом располагается автостоянка. Ухабистый асфальт смешан с глиной и пылью; около загороженной автостоянки ржавеют раскуроченные военные грузовики; короткий ряд железных гаражных коробок прижимается к вечно закрытому вагончику "Вулканизация". Рядом и летняя пивная, которая тут очень на месте: уже с мая люди идут на пляж - идут к лестнице, по которой поднимаются на мост. Спиральная в три оборота, бетонная лестница добротно обложена плитками ракушечника, и они уже разрисованы мелом и углём - в духе неизменной сексуальной тематики. С берега, с лестницы, с моста - жёлтая плешь "малой земли", с народцем, светится между островной пузырящейся зеленью и серостью бетонной геометрии. С лёгкой одышкой мы оказываемся наверху (высота пятиэтажного дома, а над рекой - повыше) и чувствуем себя уже в ином - жарком, но ветреном воздухе. Я невольно оглядываюсь на изогнутый "хвост динозавра, вид сверху", по которому летят автомобили, и опускаю взгляд на пивняк, в котором высокие столики с тентами облеплены исключительно одним мужичьём.
Когда переходишь эту первую часть моста, - чтобы оказаться на острове, - то неизбежно смотришь вниз, на воду, подавляя в себе желание и страх спрыгнуть на быстро проходящий внизу "Метеор" или речной трамвайчик, или на баржу - в стиле героя какого-нибудь триллера.
Там, где мост переходит на остров, вниз ведёт сильно растянутая гармонь бетонных ступенек - вниз по насыпи, похожей у берега на холм. "Малая земля" - это ещё и самый ранний пляж - из-за возвышенного положения - так как при высокой июньской воде пол-острова и, в первую очередь, его пляжи оказываются залитыми. Но уже тогда песок "малой земли" пышет жаром, а по мере схода паводка, люди-"малоземельцы" перебираются ниже и ниже, вместе с отодвигающейся кромкой воды, потому что там, около насыпи, на песчаном бугре становится невыносимо.
Но можно и не спуститься по этой длинной лестнице, а только помахать рукой заметившим тебя загорающим знакомым и идти дальше по мосту (то есть уже по дороге, пересекающей остров в поперечнике). Впереди воздух дрожит над асфальтом, над этой насыпью, размывая контуры дороги и второго горба моста - с тоненькими извивающимися фонарными столбами. Громко проезжают мимо машины, обдавая волнами горячего воздуха; глядя на автобусы и троллейбусы, на сжатую в них толпу, не можешь представить себя в полной забот городской жизни, продолжающейся в этой жаре, когда сам находишься тут, в замечательном пляжном отупении.
На середине дороги-насыпи - на середине полукилометровой ширины острова, - там, где стоит стекляшка поста, и сиреневые рубашки вяло отдают честь рукой с болтающейся на запястье бело-чёрной регулировочной палкой (когда водитель остановленной машины сгорбившись вылезает из неё), - здесь можно спуститься с насыпи по бетонной, но покороче, чем "малоземельская", лестнице и углубиться в остров, срезая, таким образом, по тропинке среди тутниковых деревьев - так мы окажемся на другом пляже. Песчаная полоска на этой стороне острова смотрит на правый волжский берег. Правый берег далеко - здесь главное русло, и пролёт моста очень длинный. Людей, которые приходят сюда с правого берега, мало. При желании можно приезжать речным трамвайчиком - и с левого, городского, берега - маршрутом, который огибает остров. (Такое маленькое путешествие: трамвайчик причаливает и на правом берегу, и потом здесь, на дальнем пляже.)
Пляж этот немноголюден даже в самый сезон. Пристань - понтон с тентом - соединён с берегом мостками. На понтоне - садовые скамейки; сидит пара пляжников, ждущих трамвайчика. Стол - на нём рулончик билетов; длинный размотанный хвост плещется на ветерке. Матрос брандвахты куда-то ушёл, а около стола лежит на боку, вытянув лапы, большой жёлтый пёс. Спит, часто дыша. Это матрос превратился в пса и спит, пока нет трамвайчика и не набралось пассажиров, которым надо продать несколько билетов. Полноватенькая молодая шатенка в купальнике и её друг в плавках стоят у загородки, - что по борту понтона, - стоят обнявшись. Она - похоже, что от скуки - выворачивается из его объятий, а он настойчиво, - но тоже как-то весьма ритуально - притягивает к себе её - за голую талию. Шатенку насилие не раздражает - наоборот, чтобы покрепче схватили, надо, известное дело, упираться и отталкивать. А потом уже - расхохотаться…
- Вовк, я же с тобой не спорю.
- Одни детальки...
- Ты же понимаешь, пляжей стало много... И "пятизвёздочных" сейчас забирают на "базы", в дельту...
- Мне кажется, что в городе хорошеньких больше...
- Конечно, здесь меньше...
На разостланных на песке старых постельных покрывалах лежат попами вверх: Панька (у неё лифчик расстёгнут, чтобы ровнее загорала спина) и две "крановщицы" ("Почему вы их так называете? Крановщицы. Они же студентки." "Крановщицы - это девушки, сидящие высоко, почти недосягаемые.")
И Паня, и "крановщицы" - не такие уж красавицы, но ладненькие и компанейские. Они из тех, которые торчат вечерами в популярных кафе - потому что любят быть на виду, - и потихоньку "доят" там денежных дядек, которым хочется тратить. Эти девчата - из вполне обеспеченных семей, и дело в другом:  возраст требует (короткий возраст - чуть меньше двадцати, чуть больше) побыстрее набрать - и посильнее - впечатлений. Ведь сейчас им достаточно накинуть что-нибудь броское и подкраситься, и они, зная кучу вращающегося народа и следя за перестановками, кто сейчас с кем, всегда найдут столик, и не один, в модных кафешках, где их будут с удовольствием угощать ликёрами и дорогими сигаретами. А днём они придут на пляж и расскажут о том, какие ужасно примитивные - те, кого они "доят". И, тем не менее, наши феи будут просиживать там все летние вечера напролёт.
- Надо размять кости. На косу, а? Или дойдём до нудистов?
- До нудистов далеко, - отвечает одна из "крановщиц", Лена.
- Вон по мосту не Голенькая идёт? Давайте подождём. Она любит гулять.
Голенькая - тоже студентка. С таким милым прозвищем, появившемся как-то на гулянке, начавшейся с пляжа. Маринка - но это уже другая знакомая (её сейчас здесь нет), о которой мы, если надо уточнить, какая такая Маринка, сразу поясняем, используя её же фразу (над которой и она хохочет): "Шо я дур, шо ль?" - Маринка, ни с того ни с сего, перед тем, как сказать "Пойду-ка я подельфинирую", объявила в кругу, что купила сегодня бутылку шампанского ("Просто захотелось!"), поставила в холодильник и вечером её выпьет. Постоянные пляжники почти всегда конгломерируются своими полотенцами-подстилками в круги (круги часто распадаются, вливаются в другие, но обычно то, что вначале объединило людей, потом их и возвращает). Вовка тут же вставил, что мы (он и я) к ней сегодня забежим, а когда все в кругу предложили и своё присутствие, то наметилась вечеринка. Обещания, данные на пляже, если и не исполняются, то как бы имеют оправдание - уж очень сильно отличается реальность, рисующаяся сквозь лежание и купание, от деятельной и домашней. Однако вечером, через несколько часов после ухода с пляжа, все до единого, - а это человек десять, - оказались в Маринкиной маленькой квартирке. Даже дочку она не пристроила к родителям, потому что, в самом деле, пляж не способствует уверенности в обещанном. Живёт Маринка с дочкой недалеко, в районе моста, во дворе из сплошных пристроек и дверей, лепящихся друг к другу, и с крутящимися у ног кутятами. Все девчонки пришли "по очень летнему" в очень коротких и открытых платьях - в жаркий вечер веселье предполагалось поддерживать не только той бутылкой шампанского (а алкоголь надо же после - "расплясать"). Голенькая была в крайне коротком платье, плюс - оно едва прикрывало грудь.
- Ба, какая ты голенькая, - вырвалось у меня.
И это прилипло.
Пока Голенькая спускается по лестнице с насыпи, Паня и "крановщицы" докуривают сигареты (втыкают окурки в песок); Паня застегивает лифчик и идёт к ближайшему дереву, у которого нижние ветви украшают висящие яркие одежды, а на мохнатых корнях бугрятся цветастые сумки. В большую пластмассовую бутыль с водой она, сильно закинув голову, начинает пускать пузыри. От лестницы Голенькая направляется к дереву-вешалке, пропев нам, лежащим, "При-и-ве-ет!"  И уже болтает с Паней, раздеваясь, - щурясь и оглядывая "малую землю".
- Голенькая, тебя больше не били? Покажи-ка... Ого... Лучше-лучше...
Вовка дотрагивается до зацветшего синяка на её загорелом бедре и несколько раз поглаживает. На днях какой-то хулиган выследил её и, когда она зашла в подъезд, сдёрнул золотую цепочку. Убежал, перед этим саданув коленом по ноге.
- Пойдёшь на косу, родная?
- Прямо сразу?
Вовк поднимается и тащит за руку лежащую Алёну-"крановщицу". Ещё идут: Паня, "крановщица"-Лена и я. Голенькая осталась, сославшись на разбитость, - уже стелит своё полотенце в соседнем кружке.
Немного вверх по песчаному склону "малой земли" - и мы на асфальте, опоясывающем бетонное соединение моста с островом. Асфальт горяч и усыпан мелкими камешками и стеклом битых бутылок; так что босиком идти - надо всё время смотреть под ноги. А вот и снова песок, с другой стороны насыпи, - но здесь такой горячий, что мы скорей-скорей бежим в тень деревьев. За спиной - бетонный склон насыпи с длинной лестницей (как и со стороны "малой земли"), и по ней вверх и вниз тоже идут люди. Мы встраиваемся в продолжение лестничной процессии, в "муравьиную цепочку", двигающуюся по тропинке в зарослях, сквозь которые с одной стороны голубовато серебрится рукав Волги, а с другой - взгляд углубляется в заболоченные джунгли. Люди идут - и нам навстречу, и в том же направлении, что и мы. Большинство - одетые, а не в плавках и купальниках как наша, вытянувшаяся затылок в затылок, компания, - потому что идут либо с пляжей к мосту, либо на пляжи. Мы же гуляем.
По обе стороны от вытертой и утрамбованной, давно без травы, тропинки - пикники, чаще двух видов: семейки или пьющие (или - пьющие семейки). Но вспомнился и особый случай: два уже "обугленных" милиционера (в форме, с кобурами и резиновыми дубинками): один уже валялся, а другой, выгнувшись серпом, покачивался, опираясь рукой о дерево.
Заросли отодвигаются вглубь острова, и внезапно открывается один из пляжей с рассеянной по нему толпой. Мы проходим вдоль самой воды, разглядываем публику, кому-то киваем или машем, и, не сбавляя темпа, идём дальше. Теперь участок грязноватый, но тропинка сухая. Слева - отступившие от растрескавшейся ильности - зонтики вётл, под которыми снова сидят пикникующие. А справа - заводь (поэтому и грязевое пологое дно, обнажающееся при постепенном сходе воды за лето). Эта канава отграничевает большую песчаную косу, куда мы сейчас и направляемся.
- Ой, какие цветочки!
Паня берёт меня за руку и показывает на мелкие сиреневые трёхлепестковые цветки, растущие в подсыхающей луже. Они действительно необычны: цвет сумерек - среди этого налитого солнцем дня, где в салат нарублены зелень, синь, золото.
Шедшая гуськом по тропинке наша компания, входя на косу, перестраивается в бегущую шеренгу - по пощипывающему песку к чистой воде. Здешнее пляжное население сосредоточено в виде полоски, вытянувшейя вдоль изгиба. Длиной коса - в стадион; она разрослась всего за несколько последних лет. Берега островов в дельте очень подвижны: одни рассасываются, зарастают, и рельеф их сглаживается, другие, наоборот - набухают: вот и эта коса похожа на огромный  спелый банан.
Я ныряю и долго плыву под водой. Зелёно-голубое. Зелёно-голубое. Зелёно-голубое. Схватив ртом воздух, опускаю голову и быстро, кролем, двигаюсь к замеченному впереди красному бакену. До него далековато, усилий прикладывать не хочется, спортивного духа нет ни на грош. Я ложусь на спину и смотрю на немногочисленные комки облаков, на мост, лёгкой дугой зачёркивающий рисунок города - с собором, колокольней, куполами старых зданий и церквей, с углами кое-где вылезших высоких домов-коробок, с пучком беспорядочно пересекающихся прямых линий (это портовые краны).
Вода меня сносит, я выхожу на берег косы ниже по течению и возвращаюсь к нашей, тоже искупавшейся, охладившейся делегации. Двигаемся дальше, разглядывая публику, сидящую "клумбами" на песке.
- Вон, я же говорил, она голая.
Иногда женщины здесь загорают с голой грудью, но такие смелые встречаются ближе к концу косы. И они загорают - не рядом с водой, - где прохаживаются люди, а на уже пустынном, цвета гоголя-моголя, с нерастворившемися в нём кристалликами сахара, песчаном великанском матрасе. Здесь - полное соединение косы с берегом, нет даже пересохшей канавки - продолжения заводи, - преодолевая которую, мы всходили на косу в самом начале, и, выбрав одну из тропинок - сворачиваем внутрь острова. Он в своей северной оконечности начинает вздыматься барханами, заросшими тонкоствольным лесом. Тропинка пляшет вверх-вниз влево-вправо, и вместе с ней извивается опять растянувшаяся цепочкой наша экспедиция. Лес редеет, сменяясь на высокие кусты тамариска. Тут, в самой далёкой от моста части острова, обитают нудисты. Это не столько нудистский пляж, сколько нудистский лагерь. Стоят палатки, курится костерок с котелком над ним - так  устраиваются приезжие. А местные приходят сюда как обычные пляжники и вливаются в этот быт.
Перебежками, из тени одного куста к тени другого (песок жжётся нестерпимо), мы приближаемся к лагерю. Несколько голых, неатлетического сложения, ровно загорелых мужчин; такая же, в один тон с ними, ровно загорелая женщина - сидит под тентом; обнажённая девушка проходит мимо и забирается в палатку (особых прелестей фигуры мы с Вовкой не отметили). Проходим сквозь лагерь, чужаками среди голых - к мелководью конца острова: на безлюдный (или сказать - бесчеловечный?) простор двух рукавов Волги и под постоянно, без порывов дующий ветерок. Если идти прямо, то можно идти долго, - и всё будет по колено, а если свернуть вправо или влево - то быстро нарастёт глубина. Паня заходит по пояс и вдруг начинает раздеваться. Её тёмный загар контрастирует с открывшейся неестественно белой грудью. Панькины нудистские настроения подбивают на это дело и "крановщиц". Лена и Алёна, как по команде, сбрасывают с себя купальники и начинают бегать по мелкой воде; загар у девочек не такой чайный как у Пани, и светлые лекала, оставленные купальниками не слишком выделяются - не боди-артовски.
Паня держит синие кусочки материи своего раздельного купальника - раздельно в каждой руке. Вова идёт к ней и останавливается рядом, в воде, а я сажусь на мокрый песок и смотрю на резвящихся "крановщиц", нарочно падающих в конвейерно бегущие мелкие волны. Набегавшись по солнцу, отражённому в ряби, девы ложатся недалеко от меня, забравшись под прозрачный тонкий слой воды как под простыню, и наслаждаются толкающимися никелированно вспыхивающими колыханиями.
- Ри-и-ск, яиш-ш-шники застудите.
Ленка поднимается и ложится недалеко, на сухое место. Переворачивается - вся в причудливых аппликациях из песка.
На обратном пути мы останавливаемся в той же части косы, где купались, когда шли к нудистам, и вновь я плыву к красному бакену. Вновь не доплываю до него и лежу, раскинувшись на воде. С противоположного берега, с набережной, мне будто слышится хриплый крик, вызывающий улыбку: "Быстре-й-а! Расходится! Быстре-й-а!" - пьяным тревожным голосом; это орёт один из весенних рыбаков. Последняя, но большая, полукругом - у берега набережной - льдина (на ней человек двадцать рискующих рыбаков), издав звук, будто бревном ударили по бревну, начинает, разворачиваясь, отходить. Рыбаки бегут, прихватывая снасти и поскальзываясь, - к перешейку.
Донаблюдав тогда это спасение, я, помнится, пошёл в сторону моста и некоторое время постоял под ним, глядя как раз на "малую землю". Заканчивался ледоход. Пропитанные водой сине-зелёные льдины, украшенные кое-где белым кремом снега или катающейся вороной, плыли медленно и тихо. Но у берега, около зимующих барж, льдины задевали друг дружку и звенели осторожным звоном люстры с хрустальными подвесками. А если их скапливалось несколько, и они тормозились и останавливались, то звон сливался в шипение сковородки. Ненадолго, и стихал, - а лёгкое позваниванье в льдинах, застрявших, задержавшихся около барж, продолжалось. Неподвижные, они всё равно почему-то позванивали... Звук звякающих в связке ключей.
Вернувшись на "малую землю", мы застаём разросшийся соседний круг, в котором осталась Голенькая, - тоже состоящий из знакомых, и поглотивший наши покрывала-подстилки. Кто-то говорит: "Мы сразу за вами пошли, но не догнали...", а Алёнка, я слышу, замечает Ленке (обе смотрят на Паню): "Сейчас будет низкий старт."
Действительно, вдруг Вовка засобирался.
- Занесёшь мне тряпку?
Большую подстилку берёт на пляж всегда он, чтобы мне не тащить из дома.
- Нет, забирай. Чего я к вам припрусь? Ты же с Паней?
- Ну да. У неё настроение.
- Видели... Панюш, давай, до завтра!
Паня полувиновато-полухитренько улыбается и пожимает плечами, с одного из которых сваливается бретелька маечки.
У них взаимность длится, кажется, уже года два. Он не разрешает ей пожить у него ("Ну хоть месяц?") и не ходит с ней на люди (а она любит - людность, без ума от ресторанов и выездов в дельту, принимает приглашения - легко). Он никогда ничего ей не дарит ("У неё и так полно спонсоров"), и сам никогда не проявляет инициативы к встречам. То есть не пускает её в свою и отказывается входить в её - жизнь. А вот когда дело касается мимолётностей, то здесь он, как бы специально, пасует: Паня может в любой момент утащить его из застолья или с пляжа, может среди ночи приехать из кабака полупьяная и остаться у него до утра… Это уже в Вовкином стиле.
"Крановщицы" уселись в соседний кружок, где играют в карты, и кто-то из ребят этого кружка приглашает и меня. Но я не люблю играть. Голенькая тоже не любит играть, и я ложусь рядом с ней, стараясь уместиться на её полотенце.
- Как жизнь?
- Ухо болит.
- Теперь дали по уху?
- Тьфу ты… Представляешь, наглость - столкнули! В купалке. И всё - Шахневич, морда, - Голенькая дёргает головой, пытаясь вытрясти вчерашнюю воду.
"Купалка" - это городская купальня на набережной. На её территории, - а этой довольно большая площадка, лежащяя на воде, с вырезанными тремя бассейнами, - теперь размещены - на оправе этих водоёмов - столики, и всю ночь работает бар. Наверно вчера крепко выпили. А ребятки, играющие рядом в карты, каждый вечер - в каком-нибудь из таких мест.
- Сегодня - туда - эта команда идёт?
- Не знаю.
"Может, Голенькую пригласить?" - думаю я, но сразу прикидываю, что с деньгами нынче туго.
- Высохли. Почти, - я хлопаю себя по плавкам.
- Сколько сейчас времени?
- Часа четыре. Уже жрать охота.
Не спеша, иду один-одинёшенек по мосту и смотрю на Волгу: с высоты - и вдаль. К её дымчатой неподвижности пририсованы белые кораблики и катера с такими же белыми, но пушистыми - прямыми или изогнутыми - хвостами пены.
Я спускаюсь по спиральной бетонной, с порнографическими рисунками, лестнице, на нижних ступеньках которой - и рядом, под мостом - отупевшие, но почему-то вызывающие симпатию, рожи сидят и дуют кружечное пиво; прохожу мимо пивняка, где в вольере толпится очередь и нагло лезут к окошку полупьяные подростки. Около вагончика "Вулканизация" сворачиваю в улицу - почти одновременно с лязгающим и протяжно заскрипевшим трамваем. Почему-то всегда, когда поворачиваю здесь, если иду с пляжа один, появляется ощущение радости. Я один в городе - с прохожими и домами.
Иду и разглядываю дома, каждый день - те, что на противоположной стороне улицы. Постройки начала века, что можно определить по выложенным из кирпича цифрам на фронтонах - это дома бывших богатых купцов и рыбопромышленников. Двух-трёхэтажные дома: фигурная кирпичная кладка и исключительно чугунное литьё (а не ковка) - для балконных опор и козырьков над парадными.
"Вовик прав - хорошеньких в городе больше... Но не летом... А если и летом, то не среди дня... На пляже акцент красоты как бы снят с лиц... Да, концентрированней - именно не летом, а когда за одеждой почти не угадывается фигуры... Боже, как же мне нравится идти одному через пустой, в самую жару, город. Особенно здесь, где всё исхожено..."
Вскоре уже - я в своём дворе и отпираю дверь квартиры; поднимаюсь по тёмной лестнице на светлую просторную веранду. Родители сегодня не уехали на дачу; сестра видимо уже пришла с работы, но опять куда-то исчезла; племянница очень серьёзно чем-то занимается сразу во всех комнатах.
Странные мысли мне навевает эта квартира, где я вырос, а также - люди, которых знаю всю жизнь. Мне кажется порой, что меня здесь нет. Или, приходя сюда, и находясь здесь большую часть суток - в обстановке доставшихся по наследству удобств и в атмосфере природной фамильной незлобливости - я ощущаю что-то вроде информационного голода. Может быть потому, что знаю всё вокруг - избыточно-досконально, и нет для меня тут никаких загадок… Возьмись я обрисовать дом и характер каждого из нашей семьи - на практике мне не удалось бы даже начать или, только начав, я бросил бы, словно освобождаясь от навязанного. Казалось, как раз это "гнездо" и должно составлять ядро ассоциаций, к которым прикрепляются и все остальные нити, но здесь, скорее, пауза, чем звук. Попытки подать это "ядро" проваливаются с самой задумки - это похоже на то, как если бы я пытался разглядеть некую вещь, поднеся её слишком близко к глазам. Всё расплывается. Слишком близко от глаз. Сложившаяся позиция делает невозможным набрасывать с натуры, что приравнивает данную ситуацию с противоположной - когда невозможно различить детали и даже угадать целое, потому что вещь, наоборот, слишком удалена...
В спальне у родителей, в дальней комнате квартиры, прохладно. Жужжащий кондиционер, со стороны окна, пузырём вздувает и колышет тюль.
- Как вы тут? Спите?
Родители лежат в своих кроватях и читают газеты. Мы обмениваемся улыбками и обычными в этом случае фразами, и я ухожу в жаркую кухню, куда не дотягивает прохлада - греть себе обед. Хотя сначала надо бы принять душ...
Контуры предметов расплываются, и я не могу навести резкость - слишком близко от глаз. Беспомнщность всегда угнетает - начинаешь ёрзать на стуле. Конечно, нужно радоваться этому дому - как счастливо предоставленному убежищу в бурю, но, тем не менее и в первую очередь - радуешься тому, что у него есть дверь. Вот за дверью предметы находятся уже на таком расстоянии, что я их отчётливо вижу и могу срисовывать себе в этюдник.

4.

- Ладно, попробуем, - говорит Вовец, беря пластмассовый пакет с покрывалом-подстилкой, - Но на всякий случай, - и отрывает одну воблу от чалки, висящей в углу верандочки.
Сегодня дождь. Он застаёт нас, когда мы только выходим из ворот. Я конечно видел, что погода не самая пляжная: с утра затянуло, но было непонятно, куда свалится - развеется или всё-таки польёт. Жарко-то было - и жарко, и душно.
Когда мы подходим к мосту, капли падают в глиняную пудру уже близко друг к другу, а в воздухе появляется исчерченность (но не сплошная - взгляд ещё может останавливать летящие комочки воды).
- Всё складывается, - говорю я, указывая на приплюснутую цистерну грузовика-пивовоза, стоящего около павильона. Пиво не продают, но несколько мужчин уже переминаются около закрытого окошка. Мы занимаем очередь и отходим к ближайшему высокому столику, под зонтик над ним в виде тюльпана, но тут же окошко открывается, и волосатая рука начинает выставлять налитые кружки. Дождь, слава богу, так и не припустил.
В каждую руку берём - по две - и встаём к дальнему столу, у самой загородки. Народ, как из-под земли, начинает заполнять пространство около павильона, огороженное железными прутьями. Вначале пьём - залпом, а потом - потягивая, и экономно закусывая единственной воблой, разобранной на мелкие анатомические части. Рядом появляются попутчики, и стол до отказа заполняется пустыми и полными пивными кружками и вобельной шелухой.
Сквозь решётку - на том берегу - "малая земля", почти без людей, и видно, как по лестнице и по мосту народ тянется с пляжей.
- Наверно к дождю сегодня видел сон, - говорит Вова, - Иду по городу. Где-то здесь, невысокие дома… улицы - наши, грязные... И будто идёт дождь... И в то же время, он вроде уже так залил город, что я иду - в толще воды. Всё видно как в аквариуме. Но и всё - будто обычно - никаких пузырей, никакого удушья... Но - внутри воды...
- Что значит - художник... А вот мне тоже недавно снилось… Иду по городу, и кто-то идёт рядом, сбоку. Осознаю, что это девушка, но я её не вижу. Или вижу - край платья, взмах руки, не больше. Но она настолько мне знакома - прямо родная. Кто именно - не могу определить... И город вокруг - вот этот, свой, но я тоже - не узнаю ни одного дома. А ощущение родного - абсолютное.
- Татьяна, давай, забирай, - Вовик подвигает пустые кружки к подошедшей алкашке, которая убирает здесь со столов, и которую все знают. Татьяна, стараясь не терять равновесия, с полными руками кружек уходит к окошку павильона.
- Мужиков не всегда сразу видно, что алкаш, - перед глазами задерживается отёчная Татьянина маска.
- Я помню, у нас соседка была - алкашка... Она и сейчас есть... Поддаст и сидит на лавке около дома... Трое детей. Она их звала по дворовым кличкам. Одного, помню - Карабас... "Карабас, ты чо всю картошку сожрал!" Мат-перемат... Так вот, сидит она на лавке. Идёт мимо - другая соседка, и давай её ругать. Такая-сякая, пьёшь, как тебе не стыдно. А она головой мотает туда-сюда и бормочет: "А ты плохая мама... А я хорошая мама... А ты плохая мама... А я хорошая мама..."
- Персонаж...
- Ещё персонажи - это уличные дурачки... Олигофрены.
- Душа народа - алкаши и олигофрены... Ещё возьмём?
- Так. Займи очередь. И допивай... Я схожу за банками.
Между входной дверью и дверью в коридорчик квартиры - полы на Вовкиной веранде идут дорожкой, а вбок - ступени, и на остальной части веранды полы уже значительно ниже. Окно, почти во всю стену, застеклённое квадратиками, выходит в сад. Стол прибит в виде подоконника, и когда сидишь за ним, голова находится лишь немного выше уровня земли, и можно рассматривать траву - прямо перед носом. Сейчас взгляд останавливается на капающей с крыши дождевой воде, которая бьётся о положенные под окном кирпичи и покрывает брызгами стекло снаружи.
На столе с клетчатой клеёнкой - жестянка от леденцов, служащая пепельницей; в ней несколько задавленных окурков.
- Прикольно... Сейчас расскажу, - Вова берёт одну из сероватых от старости фарфоровых бульонниц и из её - допивает, - Еду из Камызяка... Витрины, всё такое... Было ещё весной. Так вот, еду из Камызяка. Автобус притормаживает на какой-то остановке. Народу в нём - прилично. И какая-то татарка - на весь автобус: "Оу! Шопер! Зад открой!"
Вовка сегодня в ударе, байки так и сыплются. Я, посмеиваясь, беру уже почти опустевшую трёхлитровку с пивом (вторая стоит в холодильнике) и разливаю по бульонницам. Потом занимаюсь тем, что снимаю тонкий слой сухого, в рапе, мясца с вобельных рёбер; Вовка пьёт пиво и покуривает сигарету.
Ворота и калитка в воротах Вовкиного двора - железные; поэтому, если кто заходит или уходит, то слышно клацанье и громыханье даже здесь, за домом. На веранде сейчас входная дверь распахнута, но есть ещё и дверь-рама, затянутая пластмассовой мелкой сеткой, она закрыта.
- Идёт кто-то, слышишь?
- К сосе-е-дям.
Сидя сбоку у окна, я наблюдаю за дорожкой, ведущей из-за угла дома к Вовкиным дверям.
- Это к тебе Панька.
И через секунду она появляется за сеткой и уже толкает хлипкую раму второй двери.
- Папа, это я.
Она так называет Вовку, что по возрасту почти подходит. Тут за дверной сеткой появляется ещё одна знакомая фигурка, и обе дамы, с дождя, заскакивают в дом. Мне из нижней части веранды хорошо видны белые трусики под Паниной короткой юбкой. А у Риммы не видно - хотя она и повыше, и ноги у неё длинные, - но платье не такое короткое (Римме всё-таки за тридцать). С её сложенного зонтика капает на пол вода.
- Папа, я соскучилась. Угости пивом.
- Ах ты, маленькая... Здравствуйте, Римма. Оч-ч-чень рады. Ты рад?
Вова уходит в квартиру за чашками, а я, поднявшись со своего места, обнимаю за талии обеих женщин, сошедших уже по ступенькам вниз, и по очереди целую в щёчки. Римма слегка смущается, но лёгкая мужская развязанность, я знаю, нравится, если женщины пришли сами, и пришли туда, где не желают чувствовать себя скованно. А мне такое поведение вообще кажется естественным - после количества выпитого.
За окном наваливается тень, и начинает погромыхивать.
- Здесь так уютно, - говорит Римма и оглядывает верандочку.
- А ремонт? А всё своими руками! - с наигранной серьёзностью подхватывает хозяин, входя с чашками и полной влажной трёхлитровой банкой.
Рассаживаемся полукругом у этого стола, напоминающего обширный подоконник.
Кто такая Римма? Я учился с ней в одной школе, она шла годом младше. Знакомая Паньки (родители то ли дружат, то ли дружили). И я, и Вовка встречаем иногда Паню вместе с Риммой где-нибудь на улицах. На пляжах её не видно, и в целом у неё иной стиль жизни, который возможно где-то и пересекается с Панькиными перемещениями по ресторанам, по клубам, но мне трудно представить Римму - настоящей компаньонкой неугомонной в поисках развлечений Пани. По слухам у Риммы есть богатый, в возрасте, мужичок, который её любит. Может быть, он старается её вывозить, развлекать - поскольку семейных отношений там (я опять-таки знаю по слухам) нет. Римма служит в какой-то конторе - каждый рабочий день, - и поэтому лето у неё - другое, не как у нас; она не Паня, которая после окончания института и в мыслях не имела связывать себя профессией. Римма была замужем, но что-то там у них не получилось с детьми (опять слухи), и брак этот развалился. Сейчас у неё нет ни детей, ни мужа. Развелась она давно, но второй раз замуж не выходила. Есть у неё этот состоятельный и немолодой, - или был? Паня рассказывала недавно о них в общем контексте, - так что, наверно, и сейчас всё остаётся по-прежнему. Но нужно же, бывает, самой иногда развеяться, посетить новый дом, поводить кого-то за нос...
- Знакомы сто лет, а я тут первый раз, - Римма снова оглядывает веранду.
- А мы пьём дешёвое пиво, - говорит Вовка, разливая; потом отрывает от чалки штук пять вобел и передаёт мне, разделывать; одну быстро разламывает сам.
Возможно по инерции продолжая начатую ещё в пивной тему, Вова, с задором перед новой аудиторией, возвращается к рассказам о соседях-алкашах и уличных дураках.
- "Бутылочки мои, не шуметь!" С бутылками разговаривает. Дядя Ваня - из двора напротив. Пьёт безбожно и собирает бутылки в городе. Расставляет их на столе. Классифицирует. Если заденет, и они зазвенят, то он на них: "Тихо! Не шуметь у меня!" А когда из сумки достаёт, то так: "Чебурашечка... Сюда... А эта? Шампанская... Не шуметь, кому сказал!"
Наши алкашные люмпены... Они же с уважением к себе... Я тут всех знаю, здороваюсь... Помню, тридцать первого декабря, утром иду подкупить чего-то, в магазин. И встречаю дядю Петю - на углу живёт. Утро, - а он уже никакой. Две тётки его под руки ведут. Ему лет шестьдесят. Здороваюсь: "Здравствуй, дядь Петь! С Наступающим! Здоровья тебе, счастья!" Отхожу, а он: "Стой-стой-стой-стой..." Язык заплетается, еле выговаривает: "А бла-го-по-лу-чи-я?"
Разве я о Маге не рассказывал? Речь, собственно, не о нём, а о его отце - хотя Мага сам бухарь не хуже. Ты-то его знаешь... Итак, сценка из давних времён... Магин отец появляется из-за угла, будто его выталкивают оттуда. Конечно, пьяный. А пьяный он идёт - с "Электронного" завода - каждый день. Мы сидим на лавке возле Магиного дома. Всё это здесь, недалеко. Нам, пацанам, лет по пятнадцать. Кто курит, кто чего… Болтаем… Мага с нами. Приближается его отец, держится за забор. Доходит до нас, до лавки. Останавливается, опирается плечом о дерево и стоит. Мы примолкаем. И он молчит... Потом отступает от дерева и громко так: "Всё!" И валится на землю. Аут. Мага матерится, бросает окурок, взваливает отца на себя и тащит в дом.
Но случается и по-другому. Магин отец не останавливается возле нас, а доходит до дверей. А за парадным - как тут во многих домах - есть небольшая внутренняя лесенка вверх. Нам, рядом на лавке, слышно, как он, не спеша, топает по ступенькам. Бух-бух-бух. Вдруг ритм срывается - трах-бах, - парадная дверь распахивается, и отец вываливается - голова на асфальте. Всё - сон. Мага только матерится, но не встаёт. Тогда открывается окно, и в нём появляется Магина мать. У неё голова перевязана полотенцем. И - страдальческим голосом: "Занеси отца..."
Я сижу как-то у Маги на кухне. Родители тогда уже развелись. Мага и сейчас живёт - то у неё, то у него. Пару раз Мага женился, - но не его это... Если встречаешь в городе, и он ухоженный, значит, живёт у матери; если ханурного вида - значит, у бати. Кухня у них здесь в доме - как сарай. Мага в трусах сидит на табуретке. Откуда-то из комнат вдруг вваливается пьяный Магин отец. Подходит к Маге и указывает на его трусы. "Скор зима, а у тебя брюк нет..." И уходит.
А дураки? Есть один, знаете наверно, в центре можно часто встретить. Известный. Он сейчас постарел. Однажды около управления милиции - ментов куча, слёт какой, что ли... Выходит наш местный генерал, с надменной такой рожей, и распоряжается: "К этому подъезду! К тому подъезду!" Собралась толпа. Прохожих. И тут же из толпы - наш дурень. Улыбается - и к генералу. Руки свои мнёт, улыбается так, стеснительно... И говорит - как это они - будто в одно и то же время говорят и зевают. "Здра-а-а-вия желаю, гражданин нача-а-а-альник!" А тот теряется, глаза бегают. "Ну, проходи-проходи... Уберите..."
Я помню этого дурачка с детства... Его голос, выговор... Он любил ходить в кино, его пускали... Сидит себе где-нибудь на задних рядах... Как-то раз - сам был свидетелем, - по ходу фильма, идёт какая-то молчаливая сцена. В зале тихо. И кто-то на передних рядах чихает. А с заднего ряда: "Будьте здо-а-ро-овы!"
В трамвай заходит мать с дочкой-олигофренкой. Получилось так, что мать зашла с передней площадки, а дочь - со средней. Дочке лет тринадцать-четырнадцать, но одета так, что не поймёшь, парень или девка. Народа в трамвае полно. Мужик собирается выходить на следующей остановке и обращается к этой дочке - которая, как вошла, так и стоит, лицом к нему: "Ты сходишь?" А та: "Мымы, иди шуда!" Мать - через весь вагон: "Стой там, дочка, стой!" Мужик снова: "Слышь, ты сходишь?" "Мымы, иди шуда!" "Стой там, дочка, стой!" Мужик уже к ней как к парню: "Слышь, парень... Ни черта не понимаю... Ты сходишь?" "Мымы, иди шуда!" "Стой там, дочка, стой!" "Сходишь ты наконец?" "Мымы, иди шуда!" "Стой там, дочка, стой!" И весь трамвай эту галиматью слушает, никто даже не улыбнётся.
А вот дядя Миша - прелесть. В соседнем дворе живёт. На Пасху тащится по улице. Бабка-соседка у ворот стоит: "Мишенька! Христос Воскрес! С праздничком!" А он ей: "Щас ничо... А с утра башка болела, а щас ничо..."
Дождь начал ослабевать, и в одно из мгновений яркий латунный свет наполнил всю веранду. Сразу захотелось наружу, на воздух. Докуриваю сигарету и поднимаюсь со стула, извиняясь - особым образом:
- Посещу-ка экологически чистый, - (туалет, имеется в виду) и выхожу за дверь.
Небо уже разделилось, и ясно видно, что фронт уходит. Оказывается, что капает только с листьев. Я выбрасываю окурок в лужу, и он застревает и дёргается в одном из последних сизо-белых облаков. Туалет вообще-то есть и в квартире, но есть и старый, в саду. Я иду по сырой земляной дорожке, растаптывая мелкие лужицы, а последождевая свежесть уносит мои мысли к Римме.
Она не пляжница, но я вспоминаю, как несколько лет назад - вдруг раз - и зачастила на центральный (то есть это было ещё до открытия Нового моста). Я приезжал летом в отпуск. С мужем она тогда, кажется, развелась или собиралась... Фигурка её сразу цепляла взгляд - правильная и подтянутая - слегка потерявшая свежесть рельефа, она, тем не менее, обладала выраженной подачей; но это была совсем не та - девичья, тоненькая-худенькая, какой я помню Риммкину фигурку в школе. На пляже с ней кто-то был из подруг, где-то был рядом - я, где-то рядом - Вовка... Были улыбки, разговоры...
У неё изменилось и лицо, - но при этом изменился и мой взгляд на лица. В школьные времена, как рисует память, оно имело академическую лепку, и впечатление усиливалось скульптурно-застывшим и немного высокомерным выражением на нём. Теперь куда-то подевались те линии, которые в начале моей юности представлялись безукоризненными (и в безукоризненности которых - даже в прошлом - я сейчас уже сомневаюсь). Теперь появившиеся мелкие морщинки будто помогают её лицу улыбнуться. Её взгляд растерял наигранную томность, а в глазах я замечаю живо мелькающие интерес или насмешку. И ещё поменялась причёска: в школе Риммка ходила с копной жёстких кудряшек, а сейчас у неё - что-то не бросающееся в глаза, короткое, ухоженное.
Возвращаюсь на веранду и вижу, что Паня сидит на коленях у Вовки и обнимает его за шею. Пива у нас осталось - на донышке. Римма курит и смотрит на меня.
- Возьмём ещё? - спрашивает Вова, показывая глазами на банку, но я вижу, что он слегка пьян и пить ему больше не хочется.
- Не... Дождь кончился... Пойду домой, к маме...
- Я тоже, - подхватывает Риммка и быстро комкает окурок в жестянке от леденцов.
- Вов, можно тебя на минутку? - я увожу его в квартиру и занимаю денег. "Отдам-отдам," - мямлю,  предвидя родительскую пенсию или нерегулярный заработок в одной фармацевтической фирме.
Я прикладываюсь губами к Панькиной улыбке, прощаюсь за руку с улыбающимся Вовой и иду вместе с Риммой к воротам. У неё на лице - холодная неподвижность, наподобие той, школьной.
- Пиво пьяное, - говорит она, встряхивая головой, - Хотя и мерзкое. Но всё очень хорошо.
Проходя через двор, где около самого дома вытянуты рядки помидорных кустов, я вспоминаю первый летне-тёплый день весны в этом году. Было воскресенье, к Вовкиным соседям пришли гости; у Вовки тоже был народ, и мы почему-то часто проходили через двор (кажется, опять-таки бегали за пивом). Там, где сейчас подняты огороды, двое парней, из гостей соседей, забивали в землю железные прутья - покоптить над костром куриц. Один из них со всего маха ударял прут доской и приговаривал, обращаясь к напарнику: "Прикинь, я тебя так по башке! Дрищ!"
Железные кривоватые ворота разносят по улице звук опущенной щеколды. Я обращаю внимание на пар, поднимающийся от асфальта на улице - в промежутках между лужами.
- Ты как сейчас - спешишь?
- Нет. Никуда.
- Сходим, например, на набережную?
- Кажется, туда и идём, - Римма косит на меня глазами и улыбкой.
- А ты загорелая... Руки, ноги...
- Это на даче.
- На публику, понимаю, не тянет.
- На пляж? Куда - вы?
- Ну да... Смотри, сколько пара... Сейчас всё высохнет.
- Уже шесть… За ночь?
- Эх, вот это лужа! Тут не пройдём...
До революции улица, на которой живёт Вовик, называлась Грязная, и сейчас, несмотря на асфальт, она покрывается после дождя лужами, которые никогда и никуда не стекают, - а могут только высохнуть.
Через проходной двор срезаем на параллельную - ту, что с трамвайной линией и купеческими особняками в запущенной роскоши фасадов. Проходной двор в этом районе - не просто двор, соединяющий зады домов из рядом расположенных улиц. Внутри такого проходного двора, если он большой, могут быть и ещё другие дома - избушечного типа. А если двор сжат - как тот, через который мы сейчас идём, - то он напоминает коридор без крыши: по бокам в два этажа лепятся веранды. Некоторые застеклены и с крытыми лестницами, некоторые - как галереи - в виде деревянных балконов, протянувшихся вдоль нескольких квартир на втором этаже. Рельеф и окраска неповторимы - о каждом изгибе и оттенке нельзя знать заранее, - но безархитектурны и безвкусны, если смотреть отдельно на каждый приляпанный, просто увеличивающий объём жилья, выступ. В целом же, всё здешнее множество таких дворов уже создаёт стиль - вместо которого, при плохом настроении, можно отмечать только бедность и неумытость.
Приглядитесь, например, к застеклению веранд. Застеклены веранды почти всегда по одному типу: стена из стёкол - в формат машинописного листа, - вставленных в деревянные рамы, похожие на растянутые крупноячеистые сети. Застеклены могут быть и большие площади - во всю длину дворовой стены дома, и маленькие - в виде превращённого в "фонарь" одинокого балкона. Но что самое интересное - так это рисунок из - только кое-где - выбитых отдельных окошек. Рамы-"сети" могут быть уже вообще - без хоть какого оставшегося осколка, а могут быть - без единого высаженного, - но привлекает внимание именно кружевной рисунок тёмных бесстёкольных дыр при каком-то количестве сохранившихся - тех, что приглушённо отражают листву растущего во дворе старого дерева и сумеречный цвет неба с облаками. Матовая темнота прямоугольных одинаковых провалов (отделённая от этого отражённого, вечно вечернего мира) напоминает чем-то шашечную позицию на доске... Кажется, что рисунок из заведомо опустевших ячеек есть знак с зашифрованной в нём таинственной информацией. А что может быть таинственней тех реальных дней, когда каждое из этих стёкол было - ведь кем-то - разбито? Дней, о которых никто, наверно, ничего не помнит.
И как глубоко закопается этот день? Банная влажность и вечерний рецидив жары... Сильный, от промокшей земли, запах испарений... Млеющее состояние после пива, присутствие красивой женщины - выглянувшей из далёких дней, похожих на выбитые (забытые когда) стёкла на верандах... С Риммой мы гуляем по набережной, по паркам близ неё, и слегка продолжаем, - но уже качественным пивом из бутылок.
Откуда-то сквозь темноту Волги, на которой не видно сейчас ни огоньков теплохода поблизости и не слышно звука моторной лодки - ни даже плеска вёсел, - пришла волна. Потом другая, третья... Купальня, состоящая из нескольких секций-понтонов, связанных железными суставами, зашаталась - заворочалась - и заскрипела в разных местах, будто устраивая перекличку от одного края до другого. За начавшей подниматься и опускаться решёткой-загородкой, выкрашенной в белый цвет, на воде "задышал" плавающий световой мусор. Быстро дойдя до апогея, колебания настила, ощущаемые ногами не в фазу с колебаниями огней на воде, - а раньше всего, звучность скрипа стыков купалочных секций - начинают раз за разом гаснуть: как будто вновь жадно засыпает разбуженный усталый человек.
Крем-ликёр в бутылке пошатывается вместе с нашим столом. Горлышко бутылки - на линии моего зрения - задевает фигурку одной из девушек, из числа заходящих на понтоны купальни. Девушка едва не падает. Знакомые пляжники и пляжницы с "малой земли" проходят между бассейнами и занимают столик - в пределах видимости. Им не хватает стульев, и один паренёк направляется к нам.
- Приветс-с-ствую…
- О, тоже здесь? Возьму?
Он подхватывает два, с проволочными спинками, белых стула и уходит. В этот момент его сменяет "крановщица"-Лена. Я ей, бывает, нравлюсь. Она у столика, взглянув на сидящую напротив меня Римму ("Как дела, Риммочка?" Они, получается, знают друг друга, надо же), нагибается и подставляет щёчку. Я чмокаю, а потом нарочно и немного насильно целую в губы.
- М-м-м!? Здравствуй, милый мальчик. Был на пляже?
- Ага. В дождь.
- Я вспомнила тут недавно нудистский...
- Ты - там на берегу, такая мокренькая, загореленькая, вся в песке... похожа была, знаешь, на котлету в панировочных сухарях.
- Сравнил. Спасибо. Алёнка - вон она - передаёт привет. Ну, я пошла.
- Успеха.
Римма потягивает молоко крем-ликёра, и видно что с любопытством наблюдает. Свет течёт по воде, как бы - сама вода в негативном изображении, как какой-то белый мазут, и создаёт справа от меня - перед границей, за которой Волга проваливается дальше в черноту острова, - непрерывное тягучее движение. Рядом с этим движением, у Риммы в глазах, довольно широко открытых и внимательных, искры-точки - не дрогнут.
Откуда-то появляется луна. Её закрывали незаметные ночные облака, исчезнувшие не так безвозвратно, как показалось сразу после дождя. Фонари над набережной горят на небе прямо рядом с ней, - если смотреть отсюда, с воды. Цвет у луны - точь-в-точь как у фонарей, будто так и задумано: поэтому она не задевает внимания глаз, которые смотрят на другие глаза с недвигающимися, похожими на уколы иголкой, искрами.
- Рим, а ты забыла зонтик.
- А это не мой.
- Дождя, я думаю, всё равно не будет.
- Интересно, они не придут сюда? Паня и "папа".
- Рим, ты сейчас - с родителями?
- Да.
- Там же? Где... ну, когда ходили в школу?
- Мы ведь переехали... В Третий Юго-Восток.
- Вспомнил.
- В центре бываю уже как-то... не часто...
- А летом ты, значит, у себя на даче... Речка?
- Речка... Это не наша дача.
- А чья же?
- Одного знакомого.
- Понятно...
- Думаю, да.
- И что, серьёзно? Я наверно, пардон...
- Я ему нужна.
- Не сомневаюсь... Ничего ликёрчик.
- А там весёлая компания, - Римма реагирует на взрыв хохота - за столом сзади неё, где сидят "малоземельцы".
- Ты где сейчас - сам? После Москвы.
- Как тебе сказать... Сотрудничаю, слегка, с одной аптечной фирмой. Перевожу им с английского. Или  на английский. Терминология... Ты была здесь на День Рыбака?
- Где?
- Ну, на набережной... Народищу - как раньше на демонстрациях. 
- В этом году - нет.
- Чувствуешь? Ни одного комара. В обычный вечер тут бы, наверно, сожрали...
- Конечно же, у воды... И часто бываешь?
- Нет. В основном, мимо.
- Душно… Дождь, что ли… будет…
- Но-но!.. Это от испарений… Сколько можно? Лето.
Римма на мгновенье оглядывается на компанию при очередном всплеске там - веселья. Риммино движенье - глазами, головой, плечами, и тут же назад, - как детская реакция любопытства: возникшая, быстро удовлетворённая и сразу погасшая, забытая, - утаскивает меня к ещё полному детского поведения нашему школьному прошлому. (Когда мы, до купалки, гуляли по набережной, то говорили почти исключительно о школе.)
Самыми любимыми представлениями были общешкольные комсомольские собрания и демонстрации на Седьмое ноября и Первое мая. (Вся идеологическая, революционная мишура не замечалась - или даже придавала праздничность, значимость, но только не тому, чему была первоначально посвящена.) Для меня тогда - те мероприятия сделались с некоторых пор особенно притягательны - предвкушаемы, - потому что классы годом младше, в одном из которых училась Римма, никогда не совпадали с нами в одну смену, год от года.
Физкультурный зал трансформировался в зал актовый (которого в школе не было) путём расставления длинных скамеек рядами - они во время занятий физкультурой располагались по периметру. Большие окна неизменно замазывались темнотой, отражавшей светлую внутренность зала (собрания проходили после уроков второй смены). С потолка спускался избыточный поток - от люминесцентных ламп, закрытых пластмассовыми прозрачными коробками, по которым неплохо было попадать мячом на физкультуре. Стоял где-то у шведской стенки стол, покрытый красной скатертью, бубнились какие-то доклады, из которых никто не собирался слушать ни единого слова. В зале висел непрерывный лёгкий гул - все спокойно разговаривали, - и превратить его в тишину и общее внимание было невозможно ни учителям, ни комсомольцам, сидящим за красным столом... Я болтаю с кем-то из друзей - о чём-нибудь научном, а сам посматриваю, не вывернется ли из-за пышных кудряшек Риммкин профиль, - она тоже болтает с подружкой и иногда вертит головой...
Многие, кто учился в нашей школе, жили в самом центре города, в том числе и Римма... С одним из моих друзей мы идём с собрания, и она со своей подружкой - не спешит - немного впереди нас. Они идут медленно, а мы - ещё медленней... И вот что важно: я не видел ни малейшего смысла, я не чувствовал в себе ни малейшего желания догнать их и разговориться; или выждать Риммку в школьной раздевалке и, как бы невзначай, - а нам действительно было по пути - проводить её до дома. Что-то подсказывало, что это всё испортит. Платоническое законсервированное чувство продержалось несколько лет и ушло так же таинственно, как и появилось. Оно позванивало в те годы как весенний ручей - возникший и исчезнувший по единственной причине: потому что менялся сезон. Оно не стало захватывающим всю душу наркотиком, психотропом (как это случилось потом, по отношению к другой девушке), но эталоном - чем-то незалапанным - оно безусловно осталось. Наверно, для этого и приходило.
Дорога из школы - или в школу - заключала в себе труд обойти кремль со стороны Пречистенских ворот. Школа стояла через дорогу от кремлёвской стены, Надворотной церкви и Троицкого собора. В классе я сидел всегда у окна и, больше чем внутрь класса, смотрел на крепостной вал, белые зубчатые стены и головки церквей... По этому же пути я иду к школе и в дни демонстраций, когда ученики и учителя собираются сначала утром рано - в школьном дворе, строятся в ряды и направляются окружным маршрутом по городу - чтобы где-то влиться в нужную колонну (постояв перед этим час-полтора в застопоренной, ждущей своего времени демонстрации), и вот мы наконец проходим через каркающую усилителями-колокольчиками главную площадь города, с противоположной стороны кремля… Уже дорога ранним утром к школе приобретает ожидаемую необычность: особенной ранью центр города вдруг начинает страдать близорукостью, начисто срезая туманом колокольню собора, затыкает уши диапазоном духовых оркестров (от цыканья тарелок до резонирующих в груди барабанов), накачивает атмосферу, сплёскивая её с бурых и оранжевых флагов, - всё это как нельзя к месту. Но только потому, что в школьном дворе, перед тем как низкорослый старенький военрук с мегафоном начнёт, бегая по двору, выстраивать - нас, которым всё равно, строиться или нет, - я увижу её длинные ноги (при моде на юбки абсолютно короткие, даже в мороз). И поворот лица под вздувшимся капюшоном кудрей - блаженно притормозит ход времени... Придуманная коммунистами праздничность - с ором лишь бы покричать (я с удовольствием присоединяюсь), с пьяными сазаньими глазами очень добротно одетых женщин и их пением с визгами и плясками с притоптыванием (во время часовых стоянок перед выходом на площадь), с плотными толпами, заполняющими центральные улицы под присмотром серо-сиреневых милиционеров - как тоска народа по празднику без принципиального повода, что праздновать, - не разделена у меня с той прямо-таки детской радостью, имеющей ауру неторопливого ожидания, и на какие-то мгновенья переходящей в слепое счастье. В эти часовые топтания демонстрация распадается на отдельные людские кляксы, скопления, и вот я с друзьями тоже стою в одной такой кучке, и мы обязательно о чём-то умном разговариваем и очень громко смеёмся. И она с подружками - где-то недалеко, в аналогичном хороводике девчонок. Вдруг всё перемешивается - я теряю её из виду и предлагаю ребятам потолкаться в колоннах. Вскоре замечаю - пропажу, - и с моим подслеповатым товарищем - я будто не обращаю на Риммку внимание, увлечённо о чём-то говорю с ним, - мы проходим мимо... Таковы правила откуда-то мне уже известной игры...
Бутылка ноль-семь крем-ликёра очень хорошо продвигается - всегда после пива с воблой хочется чего-нибудь сладкого. В дополнение к ликёру - только сигареты, купленные тут же, в купальне. Веселье за соседним столом - полыхает; стол - следующий за нашим: он не рядом, а около другого бассейна, в ряду столов, поставленных между бассейнами и ограждением. Полноватый, еврейского вида парень раздевается до плавок и под общий хохот бросается в воду; следом за ним ныряет знакомый узловато-мускулистый спортсмен. Они недолго плавают - к ним больше никто не присоединяется - и в сетке стекающей и капающей с них воды выбираются из бассейна и садятся за стол. Римма и я наблюдаем этот ход, обозначающий начало следующей стадии гулянья.
- Я бы тоже искупалась.
- Тут?
- Всё равно нет купальника.
- А на Стрелке, с той стороны?
После вброшенного предложения - каждый в своих намётках - мы какое-то время сидим. Ликёр допит. Решение, однако, должно вызреть.
И уходим - под появившиеся уже за спиной девичьи визги, мужской хохот и плеск воды. Римма улыбается, как бы унося с собой часть фестивального - но, как я знаю, довольно будничного - чьего-то времяпрепровождения, и берёт меня двумя руками за локоть - опираясь, когда мы поднимаемся по бетонным ступенькам вверх, на набережную.
- Сейчас, подожди, я позвоню...
Она идёт скорым шагом к телефону-автомату, приделанному к стене ближайшего дома, но, послушав трубку, возвращается. Телефон не работает.
- Вон там есть - два.
Римма разворачивается к телефонным будкам, а я подхожу к закруглённому забетонированному берегу, устью Кутума. Здесь растут тополя, которые всегда шевелят листьями - вот и сейчас, при свете фонарей, я замечаю в них движение. Но вроде бы ветерка - ни малейшего. Внизу, у воды, людей мало, а напротив, на том берегу - вообще только несколько мальчишек. Стрелка вся довольно жирно освещена фонарями с набережной.
Римма кладёт руки мне на плечи, и я, оборачиваясь, спрашиваю:
- Дозвонилась? Будем купаться? Разрешили?
- Вон там, - она показывает пальцем на тень, на той стороне, в которой соединяются берега двух рек.
Кутум здесь, где он входит в город, перегорожен дамбой - она же мост, по которому ходят трамваи. Мы идём к дамбе, пересекаем эту небольшую речку и как бы возвращаемся, - но уже по противоположному берегу.
Вправо - раструбом устье Кутума открывается в Волгу. Через раструб заползает накапавшее с луны масло; как штопор оно скручивается с оловянного цвета лентами, протянувшимися от фонарей с того берега. Прямо напротив, недалеко от тополей с шевелящимися листьями - широкая, метров десять, лестница: тоже бетонная, как и вся корка на этих берегах. Лестница - для центра города - место ночного купания. Комары только вот портят вечера и ночи, - но в воде-то их нет, - поэтому лучше купаться, чем сидеть на ступеньках. В сторону домов первое здание - сооружение бывшей биржи, похожее одновременно на маленький замок и на пароходную надстройку с трубой. Берег-скос с людьми, сидящими на ступеньках; чёрная, с плавающими головами, вода и белая биржа - всё как картонная декорация. А на сцене - то есть на нашем берегу - Римма да я (да ещё подростки, бросающиеся в воду и переплывающие пятидесятиметровое устье Кутума туда-сюда).
- Я думаю, ночью бельё сойдёт за купальник.
- Чёрные кружева и ночь... Со вкусом...
- Да и кто видит?
Фонари - только на том берегу, но светят сильно. И эта луна. И вообще довольно открытое место. Но купаемся мы не там, где мальчишки - не прямо напротив лестницы, - а в тени поворота (можно сказать, уже в Волге).
- После дождя комаров - нет...
- Есть.
- Ну, не очень…
- Всё равно, есть, - Римма показывает мне язык, отворачивается и осторожно по цементному крутому дну заходит в край лунного света.
Я тоже раздеваюсь (на мне плавки - я ведь днём шёл, надеясь на пляж) и по шею залезаю в воду. Рядом голова Риммы. Лицо вскинуто - не то, что над волной, - а над кривизной воды, напоминающей капот какого-то безмерного лакированного лимузина. Отражения световых пятен - делятся, вытягиваются нитями и вдруг - где-нибудь - сливаются в точку, и вспыхивают в мгновенье этого слияния.
- Наверно, в школе я тебя помню лучше, чем ты меня.
- Почему... И я, - она уже плывёт и отвечает обрывками дыхания.
- Мне кажется, что нет.
- Помню... Но очень уж... Вы умные были... Я тебя... Даже боялась...
- Боялась?
- Правда-правда...
Купание длится недолго. Переодевается Римма, уйдя по берегу, по бетонным руинам, вовсе за угол - к виднеющейся корме баржи (дальше начинается территория судостроительного завода, и неприступная часть берега вдобавок перегорожена стеной). На нашей стороне Стрелки - фонарей нет, а свет тех, что на противоположной, проскальзывает мимо высокого заворачивающего скоса, и к тому же тут над водой нависает пара разросшихся деревьев. Переодевание, как я понял, свелось к снятию мокрого белья и замене его на одно лишь платье. Римма подхватывает свою, на тонком кожаном ремешке, сумочку и прячет в неё отжатые в кулаке кружева.
- Высохнет, - говорит она то ли себе, то ли мне и одёргивает платье, которое кое-где прилипает к телу.
Я тоже уже одет, только у меня плавки ощутимо промочили джинсы. Мы начинаем взбираться по наклонной плоскости, пользуясь её трещинами.
- Интересно, видно с того берега мою голую?.. - недоговорив, спрашивает она, опять неизвестно кого.
Я тяну Риммку - согнувшуюся в поясе - за руку, находясь выше по склону. И в этот момент начинаю смеяться.
Возвращаемся мы опять через дамбу; отсюда, глядя сбоку на лестницу, кажется, что народа на ней прибавилось (может, так и есть), а время - заполночь, но и дождь - забыт. Мы сворачиваем к бирже и зачем-то направляемся снова в сторону кафе-купальни. Проходя мимо лестницы, на которой сидят оголённые спины, а внизу плещутся и покрикивают ночные купальщики, Римма останавливает и разворачивает меня около фонарного столба.
- Я позвонила ему. Попросила, чтобы приехал к купалке. Вон его машина.
Я послушно кручу головой и вижу невдалеке за деревьями несколько автомобилей.
- Дальше не провожай. Не надо злить.
- Может, выйдешь за него замуж?
- Разведётся - выйду.
В голове проносится, что это из разряда действенных мер - по отношению к её немолодому избраннику - вызвать сюда ночью. Чтобы почувствовал, что может и потерять. Или даже проще: "Я ему нужна." Ей хочется быть нужной.
У фонарного столба есть тумба-основание, и я на неё присаживаюсь; джинсы ещё сильнее промокают от отжимаемых плавок.
- Понятно.
- Я пошла. Спасибо. Увидимся.
Она подмигивает и поворачивается. Платье закручивается вокруг ног, а сумочка на длинном ремешке хлопает сзади по талии. Римка почти скрывается за деревьями и линией стриженного кустарника, и я уже не вижу, как она садится и в какую машину, но слышу звук мотора и наблюдаю только за движением красных стоп-огней, просачивающихся сквозь ночную растительность. Продолжаю сидеть на тумбе фонарного столба - теперь повернувшись к звукам плеска и перемещениям полуголых фигур в искусственном свете, - и будто насильно заставляю себя хохотнуть. "А я недооценил её как режиссёра… Переживал - не знал, куда теперь вести... А где луна? Опять дождь? Опять пляжа не будет?"
Луна появляется, словно её вызвали, но только не в той части неба, к которой я приглядывался. Благодаря фигурной вмятине, сделанной медленным облаком, она на какое-то время превращается в человеческое ухо, отрезанное боковым пучком света. Ухо, в которое хочется или шепнуть, или гаркнуть. В душе появляется улыбка, и я чувствую, что мне вся эта история нравится - той лёгкостью, когда обстоятельства сами, если чего-то и не додают, то уж проблем лишают полностью.

5.

Я выхожу из дома как обычно, в полдень, и иду к Вовке; от него вместе - на пляж. В этом году июнь был жарким, но грозы шли - чередой, поэтому начало пляжного сезона скомкалось, а пустынное пекло установилось, лишь когда сошёл паводок. Вообще-то каждый год - так повелось - в июне: людей с утра полно, солнце обжигает, а после полудня толпы бегут с пляжей под раскаты грома. (Раньше, когда моста не было, на трамвайчиках при разразившейся грозе происходило столпотворение.) Что касается купания, то в высокой июньской воде в Волге - всё-таки холодновато, и приятнее поэтому - в большой заводи-лагуне, которая горлом выходит к центральному пляжу (полузалитому), а заканчивается возле насыпи моста, то есть как раз у "малой земли". В июне тут пик популярности, но когда вода спадёт, на "малой земле" остаётся только контингент приверженцев.
Я выхожу из дома, иду мимо хлебозавода (бывшей церкви), сворачиваю у дореволюционной кондитерской (не сменившей профиль так резко) и дохожу до почтамта. Дальше четыре квартала - небольшой подъём, плавный спуск - это Брод (от Бродвея или от "бродить"?) Брод - это может быть и не все четыре квартала, а только самый людный перекрёсток, "пятак", никто границ не устанавливал. Или уже не имеет смысла пользоваться архаичным прозвищем, потому что оно практически исчезло из лексикона молодёжи. Но дело даже не в слове, а в том, что тут хочется задержаться (а значит, и как-то назвать) - существуют такие волшебные места, которые меняют... пристальность взгляда, что ли... На родине они встречаются чаще, - но мне попадались аналоги - там, где я оказывался первый раз в жизни. Такие места - словно сцена, на которой сознанию не терпится что-нибудь представить... Зимняя ночь и полное безлюдье на перекрёстке. Свет фонарей извивается вместе с позёмкой по бесснежному асфальту. Позёмка движется боком, как плывущий уж. Попадает под красную струю от витрины, потом - под зелёную...
Но вернёмся назад, в день, лето и реальность - я прохожу сквозь потную полуденную толпу на Броде, а затем перепрыгиваю вместе с безопорным мостом через Кутум и исчезаю в старокупеческом районе, где никогда не бывает людно. Разве что на углу, у пивной "Калифорния". Это тоже небезынтересный перекрёсток. Образован он мощными двухэтажными кирпичными домами начала века и содержит посередине, как алмаз, вечную лужу. Часто тут появляется экскаватор и начинает копать - поэтому вырыта, наполовину заполненная водой, огромная яма; лежат трубы, и чтобы миновать перекрёсток, надо сделать крюк в соседнюю улицу. Это даже историческая достопримечательность - в городе несколько таких мест, с которыми десятилетиями (или столетиями) не могут справиться городские власти. Видимо тут выходят на поверхность грунтовые воды, которые здесь, в низовьях Волги, кое-где подпирают.
Железные, выкрашенные голубой краской ворота Вовкиного двора мелодично грохочут, и я прохожу сквозь эту музыку в затопленный солнцем двор. Зайдя за дом, и увидев, что прикрыта только засеченная дверь на веранду, я кричу "Можно?" дурацким голосом; тут же замечаю через дверную сетку Вовкину голову и вваливаюсь. Кроме него, сидящего в одних спортивных трусах, - на соседнем стуле, в углу веранды: Паня. Она абсолютно голая - молча улыбается, а когда я делаю удивлённое лицо и приговариваю "Так-так-так...", она прыскает со смеху. Володька приподнимается и сразу указывает на бутылку. Недоумение своё - я в угоду им - продлеваю, и соглашаюсь.
- Разве что… Самую малость. Но с удо. Вольствием.
Дотянувшись до бутылки, Вова наливает мне в свой стакан - всё, что осталось.
- Пей-пей, холодное...
- А ты?
- Да я уже... Мы...
- Панюша, тогда - твоё здоровье.
На глаза попадает её ярко белая грудь с едва заметными извивающимися венками, контрастно к тёмному бархатистому загару, с - тоже, если только приглядеться - обесцвеченным под солнцем пушком.
- Что же это делается? А пляж?
- Будешь с ментолом?
Паня подаёт пачку тонких сигарет - коричневых, тоже загорелых. Я ставлю пустой стакан и беру спички; прикуриваю ей и себе и, отступив назад, присаживаюсь на ступеньках, ведущих вверх - с нижней части веранды, где мы находимся.
- Давай-ка ещё по стаканчику. Садись.
Владимир встаёт, указывая на своё место, а сам уходит в комнаты. Сиденье стула, с плоской подушечкой - неприятно тёплое; я закидываю ногу на ногу, и мы с Паней продолжаем курить. Паня босой ножкой залезает мне под штанину и водит по голени. Улыбается, а потом снова прыскает со смеху. Возвращается Володька - с бутылкой вина, ещё одним стаканом и ещё одним стулом. Паня убирает ножку, а я, задавив окурок, подхватываю бутылку и срезаю - снимаю с неё - пластмассовый скальп.
- Выпиваю с вами - и иду... Правильно, сухое сейчас хорошо холодное...
Неловко засиживаться - тем более, что, мне кажется, Вовка только потому не заперся, что в это время по традиции должен был зайти я.
- Может попозже всё-таки подойдём? - оборачивается он к Пане, которая только улыбается и целует фильтр сигареты.
Мне начинает казаться, что Панька у него сидит ещё со вчерашнего вечера или с ночи. А то бы, точно, заперся.
Я ухожу. Иду через двор. Вижу Вовкину соседскую девчонку лет восьми. Она связала носовые платки и водит на них как на верёвке пугливую коротконогую собаку. У девочки не очень хорошо с развитием, её воспитывает попивающий отец, работающий грузчиком на вокзале; живут они вдвоём - соседи Вовкины через стенку. Помню, как-то после дождя: пьяный папа-грузчик - в трусах и в майке - решил поиграть во дворе в футбол. Он пасовал дочке, и она, повторяя его движения, толкала мяч обратно. Всё это происходило среди луж и раскисшей глины. Шлёпанье рваного мяча и туповатый смех девочки под папино "Бьёт Гулит!"
Я о чём-то задумываюсь, и грохот закрываемой калитки в металлических воротах звучит уже над самым мостом, по которому я удаляюсь... Сверху всё выглядит немного обманным: залез головой внутрь раздутого голубоватого шатра-павильона, а вокруг - расписанная панорама, которая приближается к виду со взлетающего самолёта - включая неподвижность малюсеньких волн…  Какой-то Сикейрос перестарался - как ни отойди от панно, а  вертеть головой придётся, еле дотягиваясь взглядом от одного края до другого.
Ближе к острову вода под мостом становится зеленоватой, а совсем близко - ещё и мутной (клубы мути в серо-зелёной воде). Плавающие люди распластаны как лягушки.
Я вспоминаю, что забыл взять у Вовки покрывало-подстилку. Значит, придётся к кому-нибудь подлечь. Да можно и без. Я уже примечаю знакомых - с моста и с лестницы, - и под горку сбегаю на песок "малой земли".
- Где ваши вещи?
С парнями здороваюсь за руку, с девчонками обмениваюсь улыбками; прохожу через лежбище к дереву, на которое мне указывают. Дерево увешано флагами летнего сезона. Кое-где на невидимых нитях - в подтверждение дикой реальности острова - спущены с ветвей серенькие, величиной со спичку, гусеницы. Они безобидны, но, одеваясь, надо каждый раз проверять, - а то вытаскиваешь их потом из самых неожиданных мест.
- А где Ва-ла-димир?
- Очень много работы... А тут редкие гости? Отчего не было видно?
Я обращаюсь к младшей сестре Алёны-"крановщицы". Как её звать, кстати? Этой девочке тринадцать лет, но она полностью сформировавшаяся девушка. Она красива - и лицом, и фигурой, и чувствует это. Но повзрослела телом быстрее, чем начала складываться её женская психика. Она как бы только догадывается, что должно появиться на представительстве "тех выростов" в мозгу, и заполняет вакуум благо-, но ещё не приобретённых, алгоритмов - копированьем, немного ходульно, поведения более взрослых девиц (сестры и её подруг). Даже не поведения, а проще - пока повторяет позами и жестами: то долго взглянет из-под упавшей на один глаз чёлки, то встанет в рост и одной рукой, высоко задрав локоть, театрально взобьёт свои замечательные орехового цвета волосы… Конечно, несколько в напряжении. Когда она на пляже - когда её соблаговолит взять с собой Алёнка (сестричка ведь всегда обуза) - я предчувствую очередной урок эстетики. Прелестные линии есть и у обеих "крановщиц", и у Голенькой, но общение с бойкими девчатами настраивает и восприятие их внешности - как на шутку, а следовательно и отношения, на такую платформу опирающиеся - становятся тоже уже не совсем всерьёз. А вот Алёнкина сестричка - тут другой возраст, и вдобавок  красотища, имеющая категоричность истины: слепит... С Кристинкой - вот как её зовут - неприятно заигрывать, да и сам ты раньше почувствуешь неловкость… С ней надо любезно поговорить, а потом - как учебное пособие - вообще перестать замечать (урок эстетики не растянешь). Хороша она будет тем, что вдруг сама попадётся на глаза, и сама о чём-нибудь спросит.
- Алёна меня не брала.
- Как же так, Алёна?
Алёна лежит и курит, на пару с Леной. Я брякаюсь рядом и тоже хочу закурить за компанию, но отказываю себе, вспоминая, что на пляже мне противно и пить, и курить. Надо нагреться на солнце до пота, а потом залезть в воду и уплыть к опоре моста.
- Блестите-то как. Намазались?
- Да уж ваша Паня приучила... Культуристка... Только квасит в кач-клубе... А теперь спать...
- Ваша? А я тут при чём?
Ленка выбрасывает окурок и кладёт голову на сложенные впереди руки - лицом в сгибы локтей. Я провожу пальцем по её намазанной оливковым маслом спине и тоже начинаю придрёмывать; меня разморили два стакана вина, выпитые у Вовки.
Но Ленка через пару минут вскакивает, и они с Алёнкой и её сестричкой уносятся купаться, а вернувшись, садятся играть в карты, рядом - с теми, с кем, как я понял, они пришли сегодня на пляж.
Лежу лицом в сторону насыпи и "перелистываю" загорающие тела, придерживая взгляд только на художественно повёрнутых частях женских фигур. Неожиданно замечаю Катю, сидящую на самом солнцепёке и далеко от воды, в окружении мне знакомых спортсменов. Кричу:
- Привет!
Она ловит этот возглас, улыбается и помахивает рукой. Почему-то в голову лезет одно её высказывание. Мы недавно вместе обсуждали достоинства одной незнакомой девицы, здесь, на пляже, и Катька охарактеризовала её так: "Сложена... да...  А вот рыльце..." И меня сразу ударило, что сказала - невольно - о себе.
- Кать, - кричу снова, - Искра!
- Что?
- Искра!
Она отвечает мне кулачком с поднятым большим пальцем. "Отлично!" - слышится по её губам.
Вчера "крановщиц", с которыми мы с Вовкой тут чуть предпочтительней общаемся, не было, и загорали мы в ряду с Катькой и её спортсменами. Но у тех пляжный день оказался коротким - вечерами тоже тренируются, - а потому с пляжа возвращались втроём: Катя, Вовка и я. Шли в прекрасном настроении, но молча - уже выговорившись и отсмеявшись... И тут с моста замечаем, что где-то на окраине города начался пожар, столб дыма ещё вырос невысоко.
- Горит минут десять, не больше.
Спускаемся по бетонной винтовой, превращённой в сортир, лестнице и направляемся к углу, где поворачивает трамвай. Тут смотрим: трамваи остановлены, выстроились гуськом; к обочине прижат помятый "Москвичок"; милиционеры ходят, пишут в блокнотах и отмашками пропускают автомобили - по усыпанному битым стеклом участку дороги.
- Как думаете, есть связь между этой аварией и тем пожаром? Произошли они, можно сказать, одновременно.
- Конечно есть связь, - отвечает Вован, - Искра.
- Что?
- Искра?!
Хохот сдерживаем, проходя мимо разбитого седана и обходя миниатюрную толпу зевак с заинтересованно-печальными лицами...
Я переворачиваюсь и лежу на спине. Но так солнце пробивает закрытые веки и раздражает сильным красным светом. Иду - к уютной дрожи волн; заплываю, как всегда, на своё место рядом с ближайшей опорой моста и ложусь на спину. Стараюсь задержаться именно здесь - не ближе к пляжу и не дальше в русло, - потому что иногда шмыгают тут моторные лодки. А недалеко от опоры они не могут появиться (на скорости, во всяком случае). Чтобы солнце опять не било в глаза, оказываюсь вынужден лежать затылком по течению, и на этот раз меня далековато выносит, так что заворачивающая к берегу моторка проскакивает - уж очень близко. Приходится махать рукой, чтобы те, кто в лодке, меня заметили. Я плыву к берегу уже в неприятно взбудораженном состоянии. Тут по щиколотку в воде бродит сонная Ленка.
- Хелен, а карты?
- Спа-а-ать...
- Вот это не надо.
- Именно. Не надо. Не надо было.
Они ездили вчера на "базу отдыха" и, видимо, прогужбанили всю ночь. У речек, недалеко от города, в живописных местах, есть коттеджи, принадлежащие городским предприятиям, и там всегда можно, заплатив, договориться об аренде - на день или больше.
- Получается, отдохнули...
- Сегодня ещё в купалку.
- Что за молодцы!
- Шахневич, знаешь ведь, уматывает в Америку.
- Знаю.
- Насовсем.
- Потеря для общества... И без Америки - одно и то же...
- Всё-таки… было весело. Обычно.
- Слушай, а не прогуляться ли - на центральный?
- Вообще-то да, надо... А то я усну. А кто пойдёт?
- Ну, Алёнка…
Мы подходим к играющим в карты. Алёна идти не хочет. Никто из парней - тоже. Тринадцатилетняя Кристина, сидящая тут же - наоборот, хочет куда-нибудь идти, ей неинтересно играть в карты, но Алёна её не пускает. Уже без прежнего энтузиазма, - но в душе, быть может, ничуть не пожалев, - мы с Еленой уходим. Минуя дерево, обвешанное одеждой, около которого лежат цветастые пляжные сумки, Лена приостанавливается и достаёт себе и мне по яблоку, а потом начинает кидать яблоки картёжникам. В конце концов мы пляж покидаем - единственной тропинкой в сторону центрального, идти по которой удобно, как по любой узкой дорожке, только гуськом.
Тропинка ведёт сначала вдоль берега, где буквально за ближайшими деревьями переливается блеском Волга, и видны городские постройки. Здесь ещё довольно много пикников - с одной и с другой стороны тропки, - но дальше, где внезапно непроходимый кустарник встаёт вплотную к воде, тропинка отклоняется и вьётся уже в глубине необжитой тонкоствольной рощи. Встречаются участки с высохшими деревьями - седые пряди в зелёных волосах - стройные серые мёртвые стволы метров на пять вверх. Совершенно нелетний серый цвет - он напоминает, скорее, раннюю весну. Серый, кажущийся голубым. Вокруг них - высокая злаковая трава, желтеющая и частью полёглая, а на заднем плане - заборная зелень зарослей.
Под ногами песок тропинки совсем не жгуче-горяч, потому что - в тени деревьев. Но только мы выходим на открытый солнцу песчаный бугорок, уже приходится прыгать - из одной маленькой тени в другую, - пока снова не находим защиту на более или менее плотных её пятнах. А это место с песчаным холмиком примечательно тем, что нашу тропинку здесь пересекает под прямым углом другая, и становится видно, что мы идём по косе, старой и заросшей (в отличие от той, за которой находится нудистский пляж). Здесь как туннель, и видно насквозь: с одной стороны - солнечная блестящая голубеющая Волга, а с другой - тёмно-изумрудная заводь (та самая, открывающаяся в Волгу у центрального пляжа, а задом упирающаяся в насыпь нового моста). Заводь в собственную зелёность подмешивает синеву отражённого неба. Появление волны похоже на вращение пластинки на проигрывателе. Источник волны - как точка вокруг которой оно происходит: или прыгнувшая рыба, или севшая на воду утка... Тропа-туннель, пересекающая здесь эту старую косу, не совсем узка (по ней перетаскивают лодки из Волги в затон), и хорошо видно, как она соединяет что-то слишком яркое, теряющее контраст цветов в этой сверхсветлой гамме, и что-то чрезмерно насыщенное красками, сплошную сыроватую тень.
За горячим песчаным "волдырём", повиляв  немного в заканчивающемся суживающемся леске, мы выходим на волжский берег косы. Сразу хочется идти по кромке и пылить водой. Появляются пляжники, переплывшие сюда легко с центрального пляжа - затон здесь преодолевается почти вброд. Прозрачный урез воды - над твёрдой ребристой "стиральной доской" песка - ощетинивается вкопанными по горлышко бутылками. Носом в берег стоит моторный катер. При нас подходит ещё один и тоже упирается носом в невидимое под ним дно; выпрыгивают мужики в трусах и начинают вытаскивать ящики и канистры (видимо, застрянут тут надолго).
Гребешком из кустов растительность на косе заканчивается, и коса открывается перед нами как остроносая лопата - плоская, из серо-коричневого плотного песка, с углублениями, в которых мутнеют слишком тёплые лужи с плавающими по поверхности перьями. Она действительно какая-то старая - эта коса, если сравнивать с той, что за мостом, где в сыпучем песке вязнут ноги.
Как на любой мели, здесь непрерывным ходом идут по мелководью борозды волн; иногда волны поднимаются и увенчиваются пенной слюной - через промежуток времени после прохода по реке быстрой или тяжёлой посудины. В этих волнах лежат, как на подбор, толстые пляжницы, нежась в речном прибое, и подставляя ему - специально так повернувшись - свои облепленные мокрыми купальниками зады.
- Туда теперь? Как и решили?
Впереди - зелёная вода с густой мутью, поднятой хождением пляжников через устье заливчика. Здесь илистое дно с торчащими - попадаются, наступаешь иногда - устрицами-перловицами, о которые можно порезать ногу. Дальше - лысая часть берега - пляж, а в конце неё - пристань. Это самый древний пляж. Здесь есть и грибки, и раздевалки, и даже мачта с привязанным на тросе шаровидным знаком, который надо поднимать, когда кто-то - уже - утонул (чтобы с городского берега приплыл спасательный катер). Элементы пляжной одежды создают бисерный вид толпы, но населённая часть пляжа всё-таки жидковата, если вспомнить времена - до мосто-строительства. И трамвайчик, подходящий сейчас к пристани, совсем не набит с верхом, как тогда.
- Ну так что, Хелен, лезем?
Брезгливо ступаем в мутную воду. Сначала нужно несколько метров проплыть. Уже плывём, как Ленка начинает сквозь зубы шипеть.
- Противно... Ну его!
- Господи, да ради бога...
Мы поворачиваем и вновь оказываемся на косе.
- Я ещё вспомнила, что дома - горячую воду - отключили.
- Ну пойдём … Туда, - я показываю на другой "борт" косы, где сама Волга.
И мы идём, и плещемся, плаваем - невдалеке от одного из тех, причаленных носом в берег, катеров. То нарочно я падаю около Ленки, чтобы на неё попало побольше брызг, то спотыкаюсь и, чтобы удержаться, хватаю её за руку и валюсь вместе с ней, - не отпуская потом долго её ладошку. Она смеётся, вырывается и, расталкивая впереди себя воду, бежит от меня к берегу. А высвободившись из водяных пут, приостанавливается, разворачивается и пинает в мою сторону острые осколки волны. И снова припускает, делая вид, что боится - что за ней гонятся. Мужики с катера, разжигающие около кустов костёр, нетрезво орут мне: "Уйдёт! Уйдёт!"
Там, где начинается тропка, уводящая в лесок, преследование маньяком резко отменяется, и мы мирно, опять выстроившись - я за ней - направляемся назад на "малую землю". Я срываю длинный травяной стебель с метёлкой на конце и нахожу развлечение - слегка похлёстывать и поглаживать идущую впереди меня Ленку, хихикающую и отмахивающуюся от метёлки как от мухи.
- Дай я пойду сзади!
- Ни за что!
- Мерзкий!
- Иногда я бываю фантастически жаден.
- Именно.
- Шахневич, наверно, добрый.
- Он хороший. Но страшный.
- И тебе там весело?
- С Шахневичем весело. Остальные - крутизна, бестолочь.
- От "Шникерсов" кое у кого зад подрос.
- Не ври!
- А тебе, правда, с ними интересно?
- А мне всегда со всеми скучно.
- Тогда осмысливай смысл жизни.
- Я там просто забываю... Институт... И дорогую маму.
- Сессию-то сдала?
- Конечно. Способная же!
- Тогда надо у-пя-ти-десятерить бдительность…
Мы продолжаем идти и высказываться: я ей в затылок, а она - иногда поворачивая лицо, так, что я успеваю схватить взглядом её коротенький носик. Смотрю на стройные ножки и брожу взглядом по движущимся линиям, которые поют о молодости и о том, что девчонке во внешности совсем не мало дано. И мне, шлёпающему метёлкой по Ленкиным трусам, мне - идущему по песчаной тропинке в коридоре из ив - вдруг приходит ощущение полного соответствия, гармонии: природы этого острова и Елены-"крановщицы", скромно виляющей задом впереди меня. Я будто считываю мысль - откуда-то из воздуха - что, мол, это есть лучшее, что я могу ожидать от жизни, и что только этого и следует от неё ожидать. Мне - тому, который существует сейчас, который живёт здесь эти три года, вернувшись в родные места...
- Хель, вот она, эта клумба! Прелесть же фиолетовые!
- Да, будто их сажали.
Мы сворачиваем с тропинки к поляне фиолетовых цветов, похожих на мелкие гладиолусы. У них высокие стебли, и мы, оказавшись в овальном бассейне с густо-сиреневой водой - плывём. Нас обволакивает запах - простой и слабый, пахнет дешёвым одеколоном или даже мылом.
- Будем их рвать?
Молчание.
- Ленка-а-а, - заговорщически шепчу.
Будто не я сам, а кто-то перехвативший управление, проводит рукой по её спине и легонько целует в затылок, в ложбинку на шее. Ленка хореографично передёргивается и в ответ, тоже шутливо, шепчет:
- А хочется чего-то большего...
Я подхватываю тон игры и, прижимаясь сзади к ней, продолжаю:
- А не боишься?
- Как же не боюсь, когда боюсь...
На "малой земле" мы опять едим яблоки. Компания привезла их с "базы" целых полмешка (купили или нарвали по дороге около какой-то деревни). Я ещё разок, недолго, купаюсь - на сей раз без приключений с моторками, - а когда подсыхают плавки, начинаю собираться домой. Голенькая и Ленка обговаривают с Шахневичем, во сколько и где они встретятся вечером, а затем обе присоединяются ко мне. Мне приходится их ждать, уже одев джинсы. Я жду и поглядываю на Алёнину сестричку Кристинку: она лежит на животе, но вывернулась так, что, подперев лицо рукой, смотрит чуть ли не в небо.
Рубашку застёгивать ни к чему, пока мы идём по мосту, и ветер над Волгой, обвеивая, обвивает и ползает по пояснице. На мосту, как обычно, стоят несколько рыбаков, весь день, в жару - как раз над опорами моста, чтобы леска опускалась не где-то посередине пролётов - иначе, порвёт теплоход или лодка. Но рыбачить здесь - не без разочарований: поднимать высоко, а ловятся, хоть и не часто, но крупные и, конечно, срываются. Сколько раз видели с "малой земли", как блестящий рожок летит с полпути назад в воду. Лицо у одного из рыбаков знакомое: скандинавские черты, но к ним - дублёный загар. Он как-то месяц назад забавно вытащил рыбу: почувствовал, что взяла большая, и побежал по мосту к пляжу (хорошо, что леска оказалась длинной), потом спустился по лестнице и вывел судачка прямо среди купающихся. Все тут за него болели, и когда мы с Вовкой шли с пляжа, - а он снова стоял с удочкой, - то мы его даже поздравили. Он тогда застенчиво заулыбался - своей скандинавской улыбкой, и Вовка первый отметил:
- Нансенс какой-то...
- Нансенсенс.
- Но Нансенсенс умер.
- Значит, это сын Нансенсенса.
- Сын Нансенсенса?
- Да, сын Нансенсенса.
- Или всё-таки сам Нансенсенс?
Вот такая накрывает после пляжа дурь...
Там, где обложенная ракушечником лестница винтом ведёт перпендикулярно вниз, мы расстаёмся с Голенькой, и она уходит по мосту дальше, плавно спускаясь вместе с эстакадой к новым домам, в одном из которых и живёт. Елена и я, после лестницы, минуем "бранное поле", где алкаши - или просто крепко выпившие мужики - бороздят пространство между решёткой пивняка и загородкой автостоянки, что под мостом, около которой они и сидят на корточках, в тени. На лицах почему-то - сплошь и рядом - скорбь. В бою многих ранило; идут, шатаясь, падают в пыль, тяжело поднимаются. Вот один, подставив плечо, тащит на себе товарища - выходят из окружения.
- Пива, Ленка, хочется.
- Я тут стесняюсь.
- Да ну... Очереди вон нет… Может, кончилось...
Чтобы узнать,  мы заходим в "вольер"; я нагибаюсь к окошку. Но пиво есть, и на две кружки у меня хватает. Мы не идём к столикам, которые не очень плотно, но окружены мужиками, а пьём тут же, у павильона.
- Значит, вечером продолжаете отмечать отъезд...
- Ну да... Я больше не хочу.
Допиваю перелитое мне пиво, Ленка уносит свою пустую кружку к окну. За ней - и я.
Наконец мы направляемся в сторону центра города - наиболее прямым путём, по улице мимо Вовкиного дома (на ворота которого я поглядываю). По дороге Лена рассказывает про какого-то толстого и доброго парня, который ходит по вечерам в "Лель" и угощает любую из едва знакомых девчонок ликёром или шампанским (если, конечно, на секунду подсядешь и попросишь), и сразу рассказчица переходит к тому, как одна её знакомая попала под "Метеор" (на соседней "базе", рядом с той, где они вчера отдыхали): она рано утром пошла купаться, а река-то - хоть и узкая, - но оказалась судоходной, тело нашли только через неделю... Вот такие истории. У Ленки необычный приступ разговорчивости. Впечатление, будто ей хочется побыстрее переключиться на другой канал - впереди бурный вечер.
На Бродском пятачке мы на секунду останавливаемся. Мне идти прямо, к почтамту, а Елене - за угол. После пляжа провожать - даже давнишних приятельниц - как-то не принято, но я чувствую, что именно сегодня - надо. В этом - как бы отношение. Да и всего-то - три квартала. Поэтому после секундной остановки, мы продолжаем идти вместе. В разговоре опять ведёт Лена - и в том же бодреньком тоне. Около её подъезда прямо-таки нежно улыбаемся друг другу. "До завтра!" "На пляже!" Без поцелуя в щёчку и переплетённых пальцев рук…
Теперь иду к себе домой, срезая сделанный крюк - иду тихими улочками, которые по обочинам уставлены автомобилями бампер в бампер. Мысли о Елене, как пар над неостывшей чашкой чая, пока заметны. Взаимная симпатия - да. Инициативы - никакой, будь то с её стороны или с моей. По сути, мы знаем, что не нужны друг другу. И она, и я - каждый - ищет что-то иное: может быть, только похожее на нас.

6.

В этом году пляжный сезон - как и бывает почти каждый год - кончился внезапно. Пошли дожди и похолодало, потом снова стало жарко - так могло быть и в июле, - но, к сожалению, конец августа успел за прохладные дни ликвидировать пляжное настроение в массах. На пляжах стало уныло.
В сентябре я взялся ездить на дачу и ночевать там, обычно задерживаясь дня на два-три, не более. Деревенские вечера, проводимые в одиночестве - из родни если кто-нибудь и наведывался, то уезжал засветло - давали возможность приводить в порядок мысли, преломлённые через неновое наблюдение, что, похоже, закончился период свежего восприятия, обострённого некогда ностальгией и поддержанный затем, здесь, по возвращении, непрерывными воспоминаниями о детстве и юности. Жизнь, неприятно реальная, затенила сохнущие годовые кольца и затребовала себе больше места, предлагая новые - созревшие в ней - источники впечатлений.
Щепки на воде - так, вроде бы, счастливо сближенные неизвестно откуда возникшим водоворотом, - исчезают в его раструбе, а потом всплывают, разнесённые подводным центробежным течением, - даже дальше друг от друга, чем если бы они сами медленно расползлись за это время по поверхности...
Я сидел на даче, на открытой верандочке, вытащив сюда плетёное кресло. Вечер, с едва заметной прохладой после ещё вполне жаркого сентябрьского дня, заполнялся туманом запахов, исходящих от бурьяна, которым оброс весь участок к концу лета. Ветра не было совершенно, закат виднелся только желтоватым пятном справа, прячась большей частью сзади, за домом. У меня в руках висела кисть толстокорого винограда, косточками которого я переплёвывал перила веранды. За забором иногда, очень редко, проезжала, треща щебёнкой, какая-нибудь машина, и, тоже редко, проходили люди - будто вплотную к моему уху поднося свои голоса, бестелесно шествовующие с моей стороны забора. Вскоре веер оттенков зелени - сложился, именно как веер: за исключением очень светлых тонов, - и сохранившая фисташковый цвет пирамидальная веточка ощипанной виноградной кисти зафосфоресцировала в руке. И мягко, полукругом полетела в тень как в яму.
Дождавшись, пока в соседних усадьбах зажелтеет электричество, я поднялся и ушёл в дом; сквозь комнаты маяком выделялась панель работающего приёмника. Отщёлкнутый мною свет сразу погасил густую синеву западных окон. Хрипнув, заверещало сползшее со станции радио - позвало к себе. Я подошёл и машинально покрутил колёсико, затормозив по привычке на английской речи -  вслушавшись, - и как вдруг будто опомнился: заспешил - лишь бы куда, по волнам.
Моя голова, как по команде, повернулась к стене, где висел давнишний рекламный плакат с пятью манекенщицами, и - словно продолжая некую знакомую последовательность действий, - меня потянуло теперь к пыльной этажерке с ненужными, свезёнными на дачу книгами и журналами. Здесь же среди них никуда не делась папка - с моим небольшим литературным архивом. Я дотронулся до неё рукой и поскрёб картон ногтем.
Ночь. Безлунье. Ни ветерка. Всё небо - как остановившийся, уже почти погасший, зонтик салюта. В перенесённом в огород плетёном кресло - сидел и сидел, - закинув голову к небу. Место - открытое, и только по кругу - кайма из сельских линий: крыш уголками и силуэтов ничуть не увядших крон… Я будто оказался в непомерном гнезде и теперь смотрю вверх, ожидая, что прилетит космических размеров птица. Ночное звёздное небо легко проникает сквозь чистый деревенский воздух; оно мне на мгновенье напоминает чёрный подвальный, и очень сырой, потолок - капли поблёскивают, и каждая, что висит надо мной, кажется, вот-вот оторвётся и холодом пронзит лицо. Звёзды облепили небо словно блестящая тля, высасывая из него, наверное, пространство.
По селу - как в соответствующий час, перекликаясь, горланят петухи, - в это раннее ночное время перекидываются сытым лаем собаки. За забором, который не так уж близко от моего кресла, по улице в течение нескольких минут передвигается - казалось, приближенный ко мне вплотную - хохот. В пять-шесть мужских и женских голосов - вперемешку с говором и звоном стакана о бутылку. Процессия идёт со стороны клуба, где видимо закончились танцы.
Комары подталкивают и провожают меня внутрь дома; неуклюже несу перед собой трубчатое жёсткое плетение. Побродив по двум комнатам, я всё-таки достаю папку с "фикшн" собственного сочинения. Окунаюсь. Так, слегка, от нечего делать, в первое попавшееся.
"Коровы стадом переходили дорогу. Медленно. И только дёргающе-скорыми были у них разгибания передних ног. Одна ближайшая корова остановилась и повернула к нам свою жующую морду. Постояла и, глубоко вздохнув, - в ответ на  водительские крики и на махания рукой из окна - отвернулась и пошла дальше. Но коров было много; пастух суетливо торопил и лупил их, но это ничего не меняло - надо было ждать.
Мы ехали с Лимана, со степных арбузных станов, по которым возили двух фотографов, что сидели сейчас на заднем сиденье. Это были товарищи моего дружка-автомобилиста, попросившие с ними проехаться по бахчам, чтобы раздать (продать) готовые фотографии бригадам, состоящим из иногородних студентов, - фотографировали которых они ещё в начале лета.
Наступал вечер. Он зародился уже давно - с изменения спектра ещё ничуть не потускневшего света - преломлением на толику в жёлтизну. Местность простиралась полого до горизонта с еле уловимым рельефом, похожим на спокойное дыхание, которое можно заметить, только если специально присмотришься. И что ещё не сразу обращало на себя внимание, так это отсутствие всяких сельхоз-угодий. Одно дело, если бы тут лежала выжженная степь, но здесь везде лубочно зеленела трава, явно несеянная и некошенная - несмотря на близость деревеньки, заросшей садами: она виднелись лишь кусочками белеющих стен за листвой. В общем, всё здесь было забрызгано зелёной краской из аэрографа.
Вечер оседал и оседал. Зелень под голубым небом - не со стороны запада, где оно желтело и алело, а с востока - там зелень начала смешиваться с выдавливающейся из неё дымной синевой, и как пролитая кислота чёрным начали проедать пейзаж тени.
Стадо ещё шло. Я выбрался из машины и остро вдохнул из навозного облака... Громко, стереофонично проникли в голову повторы мычаний, и если я на них оборачивался, то видел вскинутую коровью башку с приоткрытым слюнявым ртом, с уже последним, казалось, только что оторвавшимся от него звуком. Звук резонировал в моих ушах и потом, затягиваясь, оставался жить ещё несколько мгновений.
Я положил руки на крышу машины, повернувшись таким образом к западу. На красно-оранжевом - высокие бело-сиреневые облака лежали тельняшными полосками и развернувшись огромным полукругом: как будто, взяв за край крыла гигантской мёртвой птицы, крыло расправили и положили на небо. А над ним, над этим крылом-веером, ещё выше поднимая небо, виднелись сделанные грубой кистью мазки совсем белых, более высоких облаков. Этажи небес дополнялись снизу нестройными треугольниками птиц, каждый из которых летел тоже на разной высоте и летел куда-то в сторону Каспия, - с реверберирующим, нестихающим эхом перекликиваний и в такой беззвучности и тревожности вечера, будто это последний миг мира.
Стадо прошло, впереди вновь открылась дорога светло-светло-серого асфальта. Садясь в машину почти пьяный, почти не понимающий, где нахожусь, я всё смотрел на зелёно-чёрные дали - внутри голубой восточной оркестровой раковины."
Случайно отвожу глаза от страниц и вижу: на столе - женская рука. В поле моего зрения - только кисть руки. Я рывком пытаюсь поднять взгляд, но ничего не получается. Веки, шея - с этого мгновенья - как застыли. Я вообще не могу совершать никаких движений, даже движений глазами. Передо мной - женская рука, что называется, точёная. Рука молодой женщины или девушки. Она не двигается. И она будто невесома - не опирается о стол. Или, может, давит на него не сильнее облачка ваты. Рука так прекрасна, что я не могу думать о ней как о рабочем инструменте человека. Её форма, построение, анатомия - словно всего лишь напоминание о её земном происхождении, но она уже как будто не здесь, как будто перешла в мир произведений искусств, платоновских идеальных сфер, чего-то к этом роде… Ловлю себя на мысли, что происходящее ничуть меня не пугает, и я рассматриваю руку спокойно.
Периодически всё же пытаюсь поднять взгляд и в конце концов как бы упираюсь в этом неподчиняющемся движении. Внезапно до меня доходит, что та девушка, которой я не вижу, - но которая, надо понимать, сидит рядом, - это человек до крайности мне родной, хотя я и теряюсь угадать и назвать имя. Я будто уже вижу её лицо, черты которого мгновенно выветриваются у меня из памяти, - но не ощущение красоты этих черт, - и я отчётливо осознаю, что восприятие, сейчас пока закрытых, линий мне никогда не сможет наскучить.
Через минуту рука вроде бы меняет положение. Вместе с этим я чувствую, как немного расширяется и круг подвластных мне движений, но этой свободы хватает только на то, чтобы глубоко вдохнуть. И невольно, сорвавшись, я - выдыхаю - тоже с силой, - попадая как раз на руку. Неожиданно рука размывается в воздухе, словно сделанная из дыма, и на том месте, куда попала струя воздуха, лишь закручиваются и рвутся полосы телесного цвета. Разлетается именно кисть и выше, до локтя, который я тоже уже почти вижу - туманящимся манекенным обрубком. Пока я опять пытаюсь усилием поднять взгляд, исчезнувшая часть руки постепенно восстанавливается, приобретая прежний вид, - но теперь явно сменив положение. Вот она снова передо мной, совсем настоящая и такая же прекрасная.


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.