Львы в соломе

ЛЬВЫ В СОЛОМЕ
В той глухомани, где мы, эвакуированные городские жители, очутились в последнюю военную зиму, львы не водились. Ни в деревне, ни в лесу. Зато по всей заснеженной округе днем и ночью шастали волки, много волков, отощавших от недоедов, с вялыми обвислыми спинами, и все же, ежели по совести, никому не причинивших вреда. Сюда их, должно быть, тоже погнала война. Для здешнего населения, умеющего отличать "своих" волков от пришлых, эти тоже были "вакуированными". Но хищный зверь - местный ли он, со стороны ли - все равно останется зверем. Поэтому волков побаивались. Хотя слухов об их злодействах не было, среди нас доброхотов встречаться с ними не обнаружилось.
Если я отваживался идти в школу в соседнее село, минуя санный путь, - по речному льду, - то обязательно пристегивал к ремню старую французскую шпагу с полустершейся темной вязью на веснушчатом клинке: "Раris 1887".
Волки не раз выходили из мелкой уремы, извилисто протянувшейся вдоль левого, крутого берега, и я по первости ужаснулся, увидев их, бежавших неторопким осторожным бегом. Вытащив из ножен шпагу, я так сильно сжал деревянный, истончившийся от долгого лежания в земле эфес, - шпагу я нашел в сарае, когда копал яму для хранения патронов, которые привез из города, с кладбища военной техники, - что у меня онемела рука. Судя по поведению, волки и не думали спускаться с крутика. Впереди развиднелись голубая маковка церкви, крайние дома, и я помаленьку успокоился. Потом я уже не так боялся волков, поражавших худобой и потому, по тогдашнему моему разумению, совсем не страшных.
Львы - те поселились в моем сознании после того, как я прочитал книгу об Африке. Название ее я запамятовал, но была она - это уж точно - в твердом, изрядно потрепанном переплете. Помню, до такой ощутимости дохнуло со страниц зноем далекой загадочной страны, что мне и вправду стало жарко.
И вот почему-то в деревне, утопавшей в высоких холодных сугробах, мне захотелось нарисовать львов. Больше того, - не просто сделать рисунок, а обернуть им переплет книги; если более современно выразиться, снабдить ее суперобложкой. Так сильно запали в душу они, львы, застигнутые муссонными дождями на маленьком острове.
Странно: рассказчик не обмолвился ни единым словом об их кровожадном нраве. Даже если он писал с привираньями, я тогда верил ему. Мне отчетливо виделись голодные, отощавшие львы на лианах, свисающих над бескрайними водами.
Ранним январским утром, когда ко мне в очередной раз пришла Нина, готовый в моем воображении рисунок со львами начал непредвиденно перестраиваться. Уж не знаю почему, но я чуть не вскрикнул от озарения, подсказавшего мне, что на рисунке со львами - рядом или в отдалении - должна быть фигура девочки.
Она была тоже из "вакуированных", Нина Каплинская. Я никогда не был раноставом, а Нина, по непонятной причине, рано пробуждалась от сна. Должно быть, ей было скучно одной, и она заходила в нашу избу. Улучив момент, когда я ворочался во сне, прижимала нахолодавшую на морозе ладонь к моему лбу - от этого знобкого прикосновения голова мгновенно прояснялась. В полусвете, брезжившем в окно, я различал лицо, при виде которого меня всякий раз брала оторопь.
То было лицо девчонки. И все же не всегда, не сразу я припоминал, что этой низко наклонившейся надо мной старушке от роду двенадцать лет. С утонченного, мягко очерченного овала ее лица, обжигая не по-детски застарелой скорбью, глядели два черных шара глаз. И вот еще что: горестно-теплые глаза эти ровно бы жили в несогласии с лицом, тронутым слабой болезненной просинью. Когда это лицо, устав от неподвижности, раздвигалось в редкой улыбке, глаза сохраняли прежнее скорбно-кроткое выражение.
Нина пережила ленинградскую блокаду. Весной, при первом знакомстве, она показалась мне явившейся с того света - уж до того ручки и ножки ее, вся фигурка потеряли земную тяжесть. Появилась она в деревне с матерью, Надеждой Марковной, перед самой распутицей. Отовсюду тянуло сыростью проталин, потемнели, по-апрельски огрузнели деревья, по ночам на реке протяжно постанывал взрыхленный лед.
Как раз в эту промозглую пору впервые показалась перед нашим домом Нина - маленькая настороженная старушенция в стоптанной обувке, с оголенными пониже коротких шаровар, посиневшими щиколотками.
Мы уже знали про нее, свежего человека, а позвать к себе почему-то не решались, а только пытливо, с интересом глядели на нее, худенькую, невесомую.
Той весной, в бездорожье, когда однорукий дядя Костя, киномеханик, не мог прорваться в деревню со своей допотопной установкой, я придумал для детворы развлечение. Починив старый фильмоскоп, пристроил к задней крышке его деревянный ящичек, в котором горела семилинейная лампа. Изображение наводил на простыню, и так, переводя кадр за кадром, показывал один и тот же фильм: "Сказку о царе Салтане". Торжественно и проникновенно, подражая Левитану, читал субтитры мой помощник Петька Сивухин.
Сеансы были платные - за вход брали по куриному яйцу. Из этой "выручки" мы, постановщики и зрители, по окончании представления жарили глазунью.
Дня три Нина прохаживалась перед нашими окнами осторожной зябкой походкой. Наконец осмелела, зашла - с яичком в тоненькой, почти прозрачной руке. Тогда-то впервые от ее странного исповедующеге взгляда на душе у меня сделалось тревожно. Я взял протянутое яичко - оно было теплое, должно быть, только снесенное, - и тут же, не успев сказать, что для нее вход свободен, вернул его.
Я никак не ожидал, что Нина, с виду суровая, может внезапно прослезиться. Больше того - рука ее, слабо сжимавшая возвращенное яичко, задрожала, а потом вовсе разжалась. Яичко упало, разбилось возле наших ног.
Вот так мы и познакомились.
Главной причиной, быстро сблизившей нас с Ниной, пожалуй, была неистребимая страсть к чтению. Каждую книгу мы читали врозь и, что удивительно, при встрече не торопились говорить о впечатлениях, а только приглядывались друг к другу, пытаясь уловить перемену, происшедшую в нас после очередной книги. Чем лучше книга, тем дольше длилось наше обоюдное бережное молчание, будто мы прислушивались к одинаково светлой и высокой музыке, рожденной в нас таинством чтения.
Читали мы запоем. К середине осени ни в школьной библиотеке, ни в клубной нам уже брать было нечего. Тогда мы отправились в районную: двенадцать километров пешком, столько же обратно. За лето чуть окрепшая, ставшая бойчее, с живинкой на лице Нина переносила эти пешие путешествия .терпеливо, без жалоб.
Однажды, когда мы отдыхали по пути в райцентр, я нарисовал огрызком карандаша темные, тяжело осевшие стога сена на белом от первого снега лугу. Нина одним беглым взглядом окинула малюсенькую картинку на клочке оберточной бумаги, неожиданно засияв, спросила:
- А ты мог бы нарисовать то, чего не видел?
Я не знал, что сказать. Запоздалым ответом на ее вопрос должен был стать рисунок со львами.
Однако рисовать было нечем. Ни красок, ни даже цветных карандашей никто из нас не имел.
Выручил случай. Отправляясь в райцентр за книгами, я взял мешочек с гречневой крупой - ровно десять стаканов - чтобы выменять на базаре два мотка шерстяных ниток, понадобившихся матери. Торговаться мы с Ниной не умели и сразу, как только набрели на нужный товар, хотели высыпать владелице ниток все содержимое мешочка, но вдруг Нина стиснула мне ладонь.
- Краски! - придушенно шепнула она. - У старушки, во втором ряду...
Я почувствовал легкое головокружение. С гулко колотящимся сердцем глянул туда, куда Нина украдчиво ткнула пальцем. Да, там, на прилавке, помимо прочей неказистой мелочи, лежали краски - четыре тюбика. И не помятыми, завалящимися виделись они мне, а сказочно яркими и баснословно дорогими. Завороженный, я тихонько приблизился к ним. Нина близоруко наклонилась лад красками, читала:
- Крапплак... Аквамарин. Ух, ты! Акварельные. То, что надо.
И хотя краски оказались всего четырех цветов - красная, голубая, синяя и желтая, - мы с Ниной переглянулись с затаенной радостной надеждой.
- Почем, бабушка? - робко спросил я.
- За деньги не отдам, - протянула из-под шалашиком повязанной шали старуха. - За сахар или сальце...
- Сахара мы сами два месяца не видели, - со взрослой укоризной проговорила Нина. - Вы львов видели, бабушка?
- Откель они возьмутся, львы-то? - оторопела старуха.
- Он тоже не видел, - сказала Нина. - Он их нарисует.
- Как же так?
- Из головы будет рисовать.
- Башковитый, значит, - смягчилась старушка. - А что у вас в мешочке-то?
- Крупа гречневая, - нетерпеливо потоптался я.
- Сколь же отсыпешь?
- Хоть всю, - вырвалось у меня.
- Не возьму, - отмахнулась старуха. - Треть возьму - и будя...
Никогда мне не забыть ту полупьяную горячку, с какой мы возвращались домой по дороге, накатанной до стеклянного блеска, по дороге, показавшейся мне вдвое короче. И ту колдовскую тишину в избе, когда мы, еще как следует не отогревшиеся, при свете керосиновой лампы отвинчивали крохотные колпачки от тюбиков, чтобы убедиться, что краски настоящие, ту тишину таинственного обряда, когда сердце щемливо отзывается на незнакомый запах, на цвет, тоже не забыть.
За работу мы сели на второй день, едва дождавшись белого зимнего света. Перед этим мы долго гонялись за Шариком, старой дворнягой, видимо, почуявшей, что ее не зря решили покормить кусочком блина, а не обычной мучной похлебкой. Все же мы его поймали, загнали в сарай и, чего греха таить, несмотря на отчаянное его сопротивление, малость остригли хвост - на кисточки.
Чтобы сберечь бумагу - каждая тетрадка была на счету, краски разводили на бересте. Для рисунка у меня был припасен редкостный в ту пору ватман. Легким касанием карандаша я сделал набросок, заметив утвердительный кивок Нины, принялся с великим старанием раскрашивать его. Я сопел, в забывчивости и усердии высовывал язык, досадуя, что тонкие мазки не получаются - кисть из собачьей шерсти быстро свалялась. Не скоро, ох, не скоро кончилось это доводящее до дрожи, до молоточного стука в голове, до красного тумана в глазах рисование - все-таки кончилось.
В желтых извилистых лианах, похожих на солому, над бирюзовой водой, под синим-синим небом лежали длинные нескладные желтые львы, с красными, будто лопнувшими от страха глазами.
Минутой позже, когда с меня чуточку  схлынуло угарное возбуждение, я понял, что сотворенные мной звери не совсем львы. Что-то от волков, много раз виденных, помимо моего желания вкралось в их фигуры. Печально-окровенелыми глазами уставились беззащитные звери на скорбящую девочку, намалеванную на правом уголке листа. Надо же было случиться такому:
не угадать было, где кончаются львы и где начинаются волки. То же самое с девочкой - это была Нина и не Нина.
Я замахнулся на рисунок рукой, перепачканной сажей, - достал ее, чтобы, разведя в воде, нарисовать девочке глаза, - но Нина остановила меня:
- Не дури! Ты же про войну думал, когда рисовал...
Я удивился ее проницательности. Оказывается, как я только сейчас отметил, в каких-то глубоких тайниках моей головы держалась припрятанная даже от самого себя дума о войне, противной всему живому на земле.
Она опять пришла рано. Нина опять по давней привычке разбудила меня прикосновением холодной ладони. В который раз я увидел ее лицо, и оно, уже не прежнее, не окаменелое по-старушечьи, а радости возбужденное, напомнило мне о загаданном на сегодня необычном походе в райцентр. Предстояло нам сдать книгу об Африке, из-за которой, как выяснилось потом, мы оба беспокойно коротали ночь.
Я выбежал на крыльцо, ударил по заледенелом умывальнику; с зябкой дрожью воротился в избу, нашел в печи большой теплый блин, разделил пополам. Быстро, на ходу съев свою половинку, стал одеваться, изредка оглядывался на Нину, - она умела есть с завидной, какой-то молчаливой молитвенной сосредоточенностью.
Путь наш пролегал по тем же малым холмам, через лес, по-зимнему тихий, оцепенелый. В той же стоптанной войлочной обувке бежала впереди меня Нина, той же драной, непонятного пепельного цвета шапчонке была она, но что-то неуловимо изменилось в ней, давало о себе знать непроизвольными короткими хохотками, рождая во мне ответное ликование.
На плече у меня висела полевая сумка, отцовская, присланная им с фронта. В сумке меж других книг лежала та самая - об Африке. От того ли, что к правому боку прижималась эта сумка с книгой, с рисунков, стоивших нам больших мук, то ли от чего другого именно правый бок мне распирало...
Уже показался за белой низиной длинно, неуютно протянувшийся, но сейчас по-особому волнующий, притягивающий райцентр.
Нина торопилась, крутанувшись на бегу, скользнула по мне летучим взглядом, и даже так, издалека, отчетливо видны были ее в этот раз диковатые цыганские глаза. Я едва поспевал за ней.
Возле библиотеки она сбавила шаг, дождалась меня, и мы рядышком, проникаясь важностью, - что-то сейчас будет! - поднялись по деревянным ступенькам. Еще в темном, пахнущем влажной бумагой коридоре мы разом сорвали с себя шапки. В библиотеке было тихо, тепло. Прислонившись спиной к обитой железной печи, сидела молодая женщина с умным красивым лицом. Мы видели ее впервые. Заметив мою нерешительность, - я не сразу смог сказать, откуда, мы, - женщина скучающе отвернулась к окну. Я успел разглядеть на ее щеке родимое пятнышко, которое очень шло ей, хотя и было невсамделишным.
Наконец я набрался храбрости, сказал, кто мы и откуда.
Женщина деловито порылась в ящичке с карточками, достала наши.
Я принялся вынимать одну книгу за другой, класть на столик, а в последнюю очередь, поверх стопки, положил книгу об Африке.
Как следовало ожидать, женщина взяла ее в первую очередь, одним движением руки, даже не взглянув на рисунок, сорвала ватман с переплета и тоже, не глядя, наугад, бросила в корзинку, стоявшую подле ног.
Уже не знаю почему, но этот ее жест не произвел на меня никакого действия. Только вот будто в груди у меня мгновенно усохла какая-то струна и перестала петь. И только Нинины глаза, остановившиеся, почти сумасшедшие, заставили меня замереть в страхе: как бы чего не вышло.
- Да как вы... как вы..  - пыталась что-то сказать перекосившимся ртом Нина, потом, справившись с собой, отчетливо произнесла: - У вас сердца нет...
Выбегая в коридор, она сильно ударилась плечом о косяк, по-щенячьи тонко заскулила, опрометью скрылась. Когда я, опамятовавшись, выскочил следом за ней на улицу, Нина была далеко от библиотеки - одеревенелыми, будто у подбитого зверюшки, прыжками одолевала мост через реку.
Я бежал за ней до самого леса, различал уже сгорбленную, вздрагивающую спину ее, но, когда она свернула с дороги в чащобные сугробы, в темную глубь леса, у меня в коленях послабело; я понял, что угнаться за ней мне не под силу, а потому сел на снег, заплакал от обиды на нее, от боязни за нее.
Она сама пришла ко мне, провинившаяся, болезненно удивленная девчонка. Вдруг ноги ее подломились, лицо помертвело, голова в мокрой шапке привалилась к моему плечу.
Дав ей передохнуть, я поднял ее со снега, повел в сторону деревни, туда, где все бело-синее - поле, холмы, небо - сливалось в одну сумеречную даль.
Вечерело, стало совсем тихо, и в тишине слышались лишь наши шаги, медленные и слабые. Нина оглянулась, я тоже: в узком проеме просеки угадывались стушеванные синью очертания райцентра.
- Вот это я махнула, - испуганно, недоверчиво, будто не она пробежала это расстояние, проговорила Нина. - Откуда прыть взялась?
За леском, когда с поля загудел встречный ветер, мы пошли тесно, бок о бок, пряча носы в холодные воротники.
И там, в мрачном неуютном поле, моих ушей, закостеневших от стужи, достиг Нинин голос. Уже спокойный, по-старушечьи мудрый, утешительно-уговаривающий:
- Ты не расстраивайся... Люди ведь разные бывают. Рисуй, рисуй. Когда станешь художником, сделаешь картину со львами. Я название придумала: "Львы в соломе". Они у тебя добрые.
Сильный, сорвавшийся с почерневших далей ветер заглушил ее голос. Отяжелевшее небо опускалось на просторы, и скоро нас ночной чернотой отрезало от всего света.
Я еще не знал тогда, что два месяца спустя, звонким апрельским утром, Нину, Ниночку, увезут с матерью в скрипучей телеге на железнодорожную станцию, оттуда поездом - в Ленинград. Не знал я, что и сам в середине лета отправлюсь с матерью и братцем в город на Каме, где нас ждал отец, еще не совсем оправившийся от ран.
И только деревня, место нашей встречи и разлуки, останется жить без нас, но еще останется в памяти моей как горький и прекрасный сон, чтобы напомнить о времени, когда нам наивно верилось, что судьба свела нас надолго, может, навсегда.
Илья КАШАФУТДИНОВ, член Союза писателей СССР, автор более десяти книг, жил и работал в Обнинске.
<p>
ГЕНЕРАЛЬСКАЯ БАНЯ
Баня стояла на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. Никогда не засыхающая, продолговатая лужа перед ней в пору осенних дождей набирала силу, и ветер гнал светлую рябь, яркие кленовые листья к самым ступенькам. Два ряда проложенных к входу сосновых досок смачно гнулись под ногами, грузно колыхалась, отплывала баня-отраженная.
В обычные дни внутри было чисто и тихо. Только ветхие рамы, плохо державшие стекла, дробным дребезжанием отзывались на гудки проходящих по ту сторону перелеска поездов. Плохо было с планом, утвержденным в горкомхозе: население мылось в новой бане с красивым лепным фасадом, шикарной парикмахерской, лечебными душевыми.
Если бы не пятница... По пятницам, всегда ровно в два часа, в баню на зеленой "Волге" приезжал отставной генерал. И в пятницу в бане перебывало людей чуть ли не больше, чем за всю неделю, - знающих толк в хорошем паре. Генерал любил попариться.
Истопник Николай, медлительный, вечно заросший, начинал приготовления еще в среду. Отлаживал газовую горелку, проверял тягу, перекладывал в печи камни. Топил он в ночь на пятницу, утром долго, празднично брился и к двум часам выходил на улицу встречать генерала. Зеленая "Волга" выруливала из-за станционных пакгаузов, не сбавляя скорость, врезалась бампером в лужу. Вода с сухим треском била по днищу машины, клокотала, окатывая борта. Не доезжая до ступенек, генерал глушил мотор, тормозил, и вода многократными полукружьями устремлялась вперед, захлестывала доски, шумела. Задержав дыхание - с похмелья, - истопник Николай открывал дверцу машины, принимал из рук генерала желтый кожаный саквояж, веники. И ждал, когда генерал отгонит машину в сторону, поможет выбраться из нее своему спутнику. Он еще ни разу не приезжал один, без этого немолодого, сухощавого спутника. Только так - вдвоем.
Оба они, пройдя мимо стоящего по струнке истопника, входили в баню.
На втором этаже, в предбаннике, старые стенные часы дважды издавали сырой, хриплый звук. Завсегдатаи, знавшие генерала, затихали. Дарья Ильинична, смотрительница и уборщица предбанника, суетливо, проворно обмахивала полотенцем два пустующих возле окна места. Внезапная перемена настораживала и тех, кто был впервой, - они замолкали, уставясь на облупленную, влажную дверь. Запахи распаренного березового листа, мыла и пота резче обозначались в эти минуты, тяжело разбухали ноги...
Распахнулась дверь. Первым показался Павел Силыч - так звали спутника генерала. Чуть поотстав, шел сам генерал - широкий, с одутловатым, властным лицом, резковатым, точным шагом.
- Здравствуйте!.. Здравия желаем! - приветствовали их, а двое-трое и встали, втянув голые животы.
Павел Силыч сразу свернул к окну, на ходу кивнув обнаженной седой головой. Генерал же,  негнущийся, величественный, раскатисто, могуче произнес:
- Здорово, братцы! Как парок? Хорош?..
- Парок что надо!
- На верхотуру никто еще не лазил. Страшнее Африки!
- Ляшенко, - прогудел генерал. - Ты-то дрейфишь. А еще в танке воевал. Ну, братец...
Ляшенко, лет с полста, телом плотный, цвета каленой меди, сложив ладони фиговым листком, весь подобрался, засиял.
- Вперед батьки... - начал было он, но генерал уже не слушал его, удалился к своему месту, снимал зеленую, без погон, форменную рубаху.
Истопник Николай, успевший растелешиться, вышел из подсобки, неся чистые шайки, войлочную шляпу и брезентовые рукавицы. И закурил - тайком, в кулак, опасливо поглядывая на генерала, выпуская дым в форточку.
- Павел Силыч, ну-ка - сколько мы прибавили? - сказал генерал.
- Стоит ли, Петр Васильевич. Так и пар упустить можно.
-У Николая пару - на дивизию! - коротко хохотнул генерал. - Верно, Николай?
- Так точно! - расплылся истопник. - Гвардейский пар...
Павел Силыч нехотя прошел к красным весам, помрачнел, слушая скрип колеблющейся под ногами железной плиты. Так было каждый раз - негромко щелкала передвигаемая гирька, генерал вдруг сутулился, щурился, разглядывая полустершиеся деления весов. И Павел Силыч стоял - прямой, неподвижный и безучастный к этой затее. Стоял на весах, как на постаменте, с налетом нездоровой желтизны по всей легкой, иссушенной фигуре, бронзовой статуей в сумрачном, тихом предбаннике. И в глазах генерала, нет, не генерала - рыхлого, с одышкой, пожилого мужчины, - недолго плескалась тревога. И все, кто сидел недалеко от них, видели все это, ощущали причастность к чужой, неведомой беде...
Генерал стукнул ладонью по рычагу стопора, выпрямился и, как бы возвращаясь к прерванной игре, нарочито весело, громко сказал:
- Порядок в танковых войсках!.. Так поется, орлы, а? Начинайте артподготовку!
Он открыл дверь в моечную, быстро пошлепал по теплой, мыльной воде. Человек пять с Николаем впереди обогнали его, вошли в парную. Из нескольких кранов в пустые шайки разом ударила горячая вода. Полные, тяжелые шайки - из рук в руки, а там, на бетонном полу, выстраивались рядками. Пять... девять... дюжина. Спина Ляшенко взбугрилась, руки напряглись - р-раз! - и в дальний, темный угол полетела упругая струя. Мокро, гладко заблестела стена. Окатили полки, вода из последней шайки взметнулась к самому потолку. Истопник Николай наполнил медный, помятый ковш. Ляшенко ухватился руками за дверную ручку, уперся пятками в порог, подался назад.
- Поддай! - крикнул он.
Николай взмахнул ковшом, словно гранатой. "Ух-х", - дохнула жаром печь, уши заложило, дернулась, приоткрылась дверь. И еще дважды: "Ух-х"... "Ух-х!"
- Ах-х!..
Все сидели на корточках, обвыкли. Горячий пар обжигал легкие. Потихоньку вынули из шаек с горячей водой распаренные веники. Началось великое восхождение на верхотуру. Хлестались неистово, со стоном.
- Павел Силыч! - позвал генерал. - Господи, да вы ли это?.
Павел Силыч слабо, боязливо бил себя по бокам.- у самого подножия. Улыбнулся на зов генерала, поднялся на ступеньку выше. Глазами он так и хотел занять место генерала - тот лежал на верхотуре плашмя. Истопник Николай, посветлевший, неузнаваемый, в войлочной шляпе и рукавицах, потряс двумя вениками и ахнул ими по спине генерала.
- Ох-х!..
Нижние в приступе азарта, почти не помня себя, одолели еще ступеньку, яростнее замахали вениками. За ними - Павел Силыч, напряженный, ликующий. А истопник Николай все обрушивал и обрушивал на генерала раскаленные, жестокие веники...
Через полчаса расслабленно, устало выбрались в предбанник - отдышаться. Генерал весь горел. У длинной дощатой скамейки его сильно качнуло, не добравшись до своего места, сел. Павел Силыч, порозовевший, только белый лицом, взял кружку пива у Дарьи Ильиничны, отхлебнул и передал генералу. Тот выпил до дна - жадно, большими глотками.
- Молодец, Николай, - отдуваясь, прогудел он. - Угодил... Помните, - уже обращаясь к Павлу Силычу, продолжал он, - на польской границе баню соорудили за два часа. Вот банька была - Ряжевской узнал, на самоходке прикатил, мылся, мылся...
- Ряховский, - поправил его Павел Силыч. - Мешок воблы привез...
- Точно - Ряховский, - смутился генерал. - Что за человек был! Под Варшавой его - осколком навылет.
- Да, левый фланг у нас слабоват был, - оживляясь, четко, раздельно сказал Павел Силыч. - Если бы не Ряховский...
Он медленно повернул голову к окну, наполовину закрашенному белилами, - оно желто, неярко вспыхнуло под лучом солнца. Как-то особо повернул голову - властно прочертив упрямым подбородком почти видимую в воздухе линию. И воинственно застыл, прислушиваясь к ровному голосу генерала.
- Противник занимал все господствующие высоты. Успел создать глубокую,  эшелонированную оборону...
Дарья Ильинична тихонько подметала пол, подбирала обрывки газет. Как начнет генерал про войну - тоскливо ей делалось, хоть плачь. Вспоминала она. Как муж уезжал на фронт, как плакала. Станция, теплушки, свисток паровоза. Сколько времени прошло, а все помнила этот свисток - с ним исчез ее Петр, навсегда... И этих ей - жалко было, живых: ущербные они были, на вид только бодрые, а оденутся в чистое - сидят тихие, задумчивые. Генерал рассказывает, как танки идут в атаку сквозь гарь и огонь, а Павел Силыч глядит в окно, растирает широкий, багровый шрам поперек груди. Сидит в нем хвороба, гнетет. Слушала генерала Дарья Ильинична, видела: идут, громыхают страшные танки по дороге. На мясорубки похожие - крутятся зубчатые колеса, скрежещут. И Петра ее давят... И слабели у нее ноги, в глазах темнело - скорей на табуретку. Села Дарья Ильинична, прижалась лопатками к стене, закрыла глаза и вдруг сквозь шум в голове услышала чей-то сиплый, плаксивый голос:
- Узнал я вас, товарищ генерал... Извиняюсь, это я - Пилюгин из полковой разведки. Старший сержант...
Павел Силыч то ли радостно, то ли насмешливо разглядывал неловкого, с длинными, темными руками мужчину, молчал.
- Неужели не припомните, товарищ генерал? На Днепре меня - под трибунал. Водобоязнь, с детства... А вы спасли...
Истопник Николай, сидевший неподалеку с кружкой пива, нахмурился и уже присматривался, с какой стороны схватить этого Пилюгина. Не иначе как пьян тот изрядно, все перепутал, пристал к Павлу Силычу. А Пилюгин все не отходил, пот так лился по его лицу мутными, крупными каплями: И Павел Силыч, опустив голову, глухо, под ноги сказал:
- Да... На Днепре.
- Век не забуду. - В горле у Пилюгина булькнуло, он отвернулся к перегородке, позвал: - Вань, дай-ка, что там есть... - взял из рук перепуганного мальчика початую бутылку водки, тонко нарезанную колбасу. - Не побрезгуйте, товарищ генерал... Извините, немного выпивши. Меня ведь тогда, как сукина сына, - в расход бы... Вы приказали: в бой его, в самое пекло! И пошел я. Во весь рост шел - ни одной царапинки.
- Пей, голубчик, пей, - мягко отстранив протянутую кружку, сказал Павел Силыч.
И потеплевшим, грустным взглядом смотрел, как пьет Пилюгин, и нельзя было угадать, узнал он или нет присевшего перед ним человека...
- В долгу я, - сказал Пилюгин. - Часто вспоминаю... А вы здесь... Может, строительный материал нужен? Подброшу...
- Не надо, успокойся дружок, - прервал его Павел Силыч.
Дарья Ильинична огляделась вокруг: люди недоверчиво следили за происходящим, усмехались - мало ли что бывает, да еще спьяну, вот и Павла Силыча в генералы записали. А тот генерал, знай, настоящий, словно задремал, притих.
- Ну, хватит, сынок, не тревожь... - вступилась Дарья Ильинична. - Ступай, окатись холодной водичкой!
- Эх, родимая, - всхлипывая, протянул Пилюгин.- Да я жизни за него не пожалею... Да что там... - и, размазывая кулаками слезы, пошатываясь, побрел в моечную.
Прошла еще неделя. В пятницу с утра полил дождь. Как начал бить по крыше бани, по стеклам - грохот стоял, и темно было везде, неуютно. Перед баней пузырилась, кипела вода. К двум часам истопник Николай, закутавшись в пиджачок, вышел на улицу. За дождевой завесой едва обозначался перелесок, но станционных пакгаузов, откуда выныривала зеленая "Волга", не различить. Постояв минут десять на ступеньках, Николай промок до ниток, вернулся. Выпил пива в буфете, покурил. Снова спустился вниз, под дождь. Люди пробегали мимо - в плащах, с зонтиками, он же, как был мокрый, так и стоял, все ждал.
С полчаса торчал, исхлестанный ливнем, продрог и, когда напала сухая, частая икота, поднялся наверх.
Выпил еще кружку пива, спросил у Дарьи Ильиничны:
- Ильинишна, не догадываешься, почему не приехали?
- Ливень-то какой, - сказала она. - Прямо потоп.
- В буран, в грозу приезжали как штык.
- Может, машина спортилась. Железо все-таки.
- Эх!
Долго, до самых сумерек, маялся истопник Николай, места себе не находил. Наскреб на четвертинку, курил.
- А если домой к ним - узнать? - Подошел он к Дарье Ильиничне. - Где живут - не знаю.
- Приедут, Коля, приедут. На завтра, видать, отложили...
- Эх, беда!..
Десяток мужчин, знакомых генерала, ждавших его и Павла Силыча, осиротело сновали по предбаннику, ругались на дождь. Стемнело, когда они, наскоро помявшись, попрощались. И совсем одиноко стало Дарье Ильиничне, поняла она, что ей самой чего-то не хватало, потому устала, истомилась. Обозлилась вдруг, швырнула полотенце в угол, пошла к буфетчице Анне - может, от пива полегчает.
Истопник Николай домой не захотел, лег в подсобке спать. Где-то за полночь проснулся от ужасной головной боли, разбудил сторожа Макарыча.
- Чего, опять перебрал?- ворчливо поинтересовался сторож. - Ушицы, может, похлебаешь. Внук наловил ершей... Вот в кастрюльке - разогрей на плите, ступай.
- Пропаду я без них, Макарыч, - простонал Николай.
- Не пойму я тебя, ей-богу.
-А я сам не пойму себя, Макарыч. Не пойму - дурак я набитый или умный больно.
- Слабый ты человек, Николка.
- И то, может, верно. По этой причине, может, Клава ушла от меня. Пропаду я без генерала...
- А тебе он кто - родственник, помогает?
- Помогает, Макарыч...
Сторож вздохнул, прислушался: дождь с ветром налегли на крышу, захлопала железная кровля.
- Помогает, - повторил Николай. - Он мне нужен для душевного обмана, Макарыч. Вроде никакого перерыва в жизни после войны не было. Вроде молодой еще, не контуженный, служу большому человеку.
- Мудрено говоришь, Николка. - Сторож зевнул, подложил под голову еще один березовый веник, покосился на Николая.
- Побрился никак, чистенький, - сказал он.
- Это я всегда - к их приезду. А сегодня вот... - Николай поднялся, закурил. - Ну, дрыхни, Макарыч. Мне скоро - топить. Эх, дожить бы до пятницы...
Дождались пятницы. С утра не было Дарьи Ильиничны - пошла в город по делам, задержалась. Возвращалась уже часам к трем по прихваченной морозцем белой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Перелесок стоял голый, томный, пахло осенней гнилью, шпалами. Близко, над головой, проносились с гулом поезда, протяжно свистели. И снова одиноко, тоскливо сделалось на душе. Последний грохотал особенно долго: товарняк, наверно, - и Дарья Ильинична остановилась от слабости и сильного сердцебиения. Так и простояла, прижав к груди фанерный ящик - посылку с яблоками из Ташкента, от двоюродной сестры, - пока перестала дрожать земля.
Зеленую "Волгу" она заметила еще издали, неуклюже побежала - мешало старое тяжелое пальто, - а открыть входную дверь уже не смогла. Ей кто-то подсобил, поднялась в предбанник и не увидела никого, только услышала:
- ...Милиционная группировка фельдмаршала Шернера занимала центр Чехословакии. Готовилась к расправе с населением Праги. И вот мы выступили...
Все или почти все были здесь, попивали пиво, слушали, кивали, переглядывались. И сияющий танкист Ляшенко, и истопник Николай - побритый и постриженный, трезвый.
И не было Павла Силыча. Место его возле окна пустовало, висело лишь его большое, расшитое полотенце. Почему-то и париться никто не стал, телом белые или смуглые от загара. Генерал поздоровался с Дарьей Ильиничной - утомленно как-то, грустно, не закончив рассказа, взялся за одежду.
- Парок пропал нынче, - сказал истопник Николай.
- Полно, братцы, - возразил генерал. - Вон сколько вас... Ну, марш - штурмовать парную! Ильинична доложит мне, кто сдрейфил.
Улыбаясь, посмотрел вслед уходящим в моечную. Потянулся за своим желтым саквояжем, но Николай опередил его, схватил, понес. Так и ушли они, Дарья Ильинична растерялась, бестолково, без нужды берясь то подметать, то смахивать пыль.
- Милок, - кинулась потом к незнакомому парню. - Открой-ка посылку. .Ломай прямо, не успею.
Тот ударом об угол скамьи размозжил посылку. Сок брызнул на нее. Дарья Ильинична набила карманы халата яблоками, бросилась вдогонку.
Генерал уже завел машину, медленно отъезжал. Дарья Ильинична замахала руками, подлетела к дверце.
- Вот... Ташкентские, свежие... - сказала она. - Вам и Павлу Силычу.   
Генерал вдруг отвернулся от нее, словно увидел в той стороне что-то важное. С минуту сидел так, сказал:
- Иди в машину, Ильинична. Прокачу немножко.
Голос его поразил Дарью Ильиничну. Она обогнула переднюю часть машины, уселась рядом с генералом. Поехали. Дарья Ильинична высыпала яблоки на сиденье.
- Какие яблоки - красота! - сказал он.
- Ташкентские, - успокаиваясь, повторила Дарья Ильинична.
- А Павел Силыч, генерал наш, помер, - сказал он. До сознания Дарьи .Ильиничны не сразу дошли его слова. Мимо проплывали белые, высокие дома молодого квартала, красные, желтые, синие автомобили, парень с гитарой, женщина с разинутым в хохоте ртом, - потом все слилось, размылось.
- Во вторник хоронили, - донеслось сбоку. - Троекратный залп, речи, венки... От самого министра обороны венок... Я у него адъютантом был, в войну. Когда шофера убило, попросился возить. После войны у обоих никого - два бездетных вдовца...
Машина повернула на шоссе, катилась бесшумно, ровно. Шины внизу шуршали, да ветер посвистывал. Заплакала Дарья Ильинична.
- А мне париться противопоказано. Для него, генерала, все делал - чтоб вспомнил, прошлым жил... Холодно тебе, Ильинична? Я печку включу...
Навстречу неслась и неслась дорога, сужалась, тускнела впереди, терялась, а за низинами, едва намеченная, продолжалась вновь - бесконечная, непривычно прямая.
Баня стоит на окраине города, окнами на редкий, истерзанный перелесок. Двухэтажная, из красного кирпича. По пятницам, всегда ровно в два часа, на зеленой "Волге" в баню приезжает генерал.
Илья КАШАФУТДИНОВ


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.