Красненькое яблочко, синенький цветочек. волшебная сказка для вз

Все имена персонажей, названия населенных пунктов, а также большая часть событий, изложенных в этой истории - вымышленные. Так что любые совпадения с реальными происшествиями, буде таковые известны читателю, автор заранее просит считать непреднамеренными и даже случайными.
 

В некотором царстве, в некотором государстве, жил-поживал мужичок. Звали его Иваном. Не то, чтобы дурак, но, прямо скажем, не особенный и мудрец. Иван, да и все тут. Имелась у него избушка на отшибе, землица кой-какая, коровенка там, куры. Ну и жена имелась, конечно. Маруся ее звали. Белая, статная, пригожая. А Иван, напротив, мужичок был невзрачный, росту мелкого, бороденки куцей.
Жили они скромно, мясо в щах - по большим праздникам, да что там - по праздникам; бывало, Пасха Христова - а разговеться-то и нечем, жалко последнюю куру на это дело рубить, так одним яичком и обходятся. Но не голодали, с другой стороны, ни разу. Так что ничего жили, нормально. Не хуже многих.
Детей у них не было. Как-то все Марусе было недосуг. Все она причины находила, чтоб радость материнства оттянуть: то молода еще, то денег мало, то вдруг сама у себя дисфункцию щитовидной железы по медицинской энциклопедии обнаружила, а это считай полгода лечиться, а потом только можно об детях думать, в общем как-то не заладилось у них это дело, и хотя очень Иван детишек хотел, но чересчур настаивать не смел, в силу трепетного отношения к супруге и полного незнания женского внутреннего естества. Да и ладно, думал, чего там, молодые же - Бог даст, все еще устроится.
Едва солнышко всходит, запрягает наш Ваня лошаденку свою пегую, (Зорькой звать), - и в поле. И пашет, и пашет день-деньской, на урожай надеется. Да только худа надежда: больно землица в том царстве-государстве тоща, то недород, то морозом побило, то засуха, а то как хлынет ливень, да так все прям на корню и погниет. Говоря честно, за всю жизнь свою Ваня так никогда доброго урожая и не видал.
А ему все нипочем. Так бы и прожил он спокойно и тихо, на судьбу не жалуясь, кабы не жена его, Маруся эта самая. А была та Маруся - стервоза, не приведи Господь. И пилит, и пилит его, ну пила натуральная: и то ей не так, и это ей не эдак. А пуще всего ее завидки забирают. Посмотри, говорит, Ваня, на людей - все у них есть: и крыша у них железом крыта, и в хлеву полно, не протолкнуться; даже, говорит, коляска на рессорах у некоторых имеется - в лес, на пикник кататься! (Это она, конечно, про Мельника, в ихней округе первого богатея. Эвон как баба замахивается!)
А был наш Иван, к слову сказать, подкаблучник первостатейный. Что жена ему скажет, то и делает. Ну, любой ее каприз бабский исполнить готов, потому как любил ее так сильно, мочи нету. Что уж он в ней нашел - нам не ведомо, да поди чужую душу-то знай. И даже, нужно отметить, удивительно интересный эффект из ее пиления выходит, то есть совершенно обратный: чем больше она его изводит, тем больше его к ней любовь. Вот ведь какая таинственная загадка человеческой природы.
Ну, к примеру: вертается он с поля, а жена - мрачнее тучи сидит, телевизор смотрит. Он к ней и так, и эдак, - ничего. Сидит, как мешком накрытая.
- Ты чего, - спрашивает ее Иван, - пригорюнилась? Аль случилось чего? Аль кто помер, не приведи Господи? Аль сызнова карточки вводят?
А та ему в ответ опять свою бодягу про соседей: мол, все у них, подлецов, есть, и то, и се, и даже, говорит, сапожки сафьяновые с росписью, как у барышень городских. А я, говорит, как нищая, на люди показаться не в чем. Сижу, говорит, в глухом лесу да в четырех стенах! И, конечно, в слезы. Знает, змея, что для Вани слезы ее - что ножик острый.
Ну Ваня, ни слова не говоря, лошаденку свою пегую под седло запряг, шапку в охапку, и, не евши, не пивши - в город. Темно уж на дворе, Маруся седьмой сон на теплой перине досматривает, а Иван только возвращается. Зорька его уж еле копытами перебирает, шутка ли - пятнадцать верст в один конец. Да и Ваня сам едва на ногах держится. Разбудил жену, сверток протягивает, а в свертке - сапожки сафьяновые, золотой нитью расписанные, да еще на каблучках вострых, точь-в-точь как у городских барышень, которых по телевизору показывают.
Обрадовалась Маруся, глазки заблестели, вмиг с кровати соскочила, сапожки примерила - впору, как по ней шиты. Радуется, перед зеркалом крутится, ой, говорит, Вань, красотища-то какая, да откудова ж это? Можешь ведь, когда захочешь. И деньги ведь находятся... Я ж в них прям царевна, правда?
 Глядь - а Иван уже дрыхнет без задних ног. Экий ты, говорит, Иван, толстокожий, все б тебе спать, нет, чтоб жене родной комплимент сделать. И невдомек ей, что Иван в город в сапогах уезжал яловых, крепких, да в пиджаке ненадеванном, а воротился в рубахе простой да в липовых лаптях.   
Так вот они и жили - каждый месяц новая беда. То сапожки ей, то сарафан, то платок расписной, а то вообще - велотренажер, чтоб, не выходя из дому за фигурой следить. Так пришлось Ване у того же Мельника в долги влезать - потом полгода отрабатывал, муку на базар возил.
А Ивану все нужды нет - вкалывает от зари до зари и в ус не дует. И сколько бы еще лет продолжалось такое безобразие - неизвестно, кабы не Мельникова жена. Возьми она, чудачка, да и помри в одночасье. А Мельник-то мужик еще молодой, да к тому ж зажиточный. Погоревал он, погоревал, а что поделать - надо новую подру-гу жизни искать. Ванькина жена как про такое дело узнала, словно сама стала не своя. Чего это я, думает, с пентюхом этим лапотным маюсь, денечки свои лучшие трачу, когда здесь под боком такой мужчина размашистый пропадает? Эвон как он на меня давеча в театре глядел - небось, и у него на уме то же самое.
Уж это точно - запала она в Мельниково сердце. Да и кто ж на такую красоту не соблазнится? Ваня-то ей работать не позволял, все сам да сам. А Маруся сидит день-деньской перед зеркалом, да косу свою роскошную гребешком расчесывает. А как наскучит ей перед зеркалом сидеть - так в театр съездит, или на презентацию какую, либо выставку модную, город-то совсем рядом. Пальчики у нее белые, длинные, лицо румяное, тело крепкое, налитое, в самом соку баба. Велотренажер, опять же, свое дело делает. Да и одевает ее Ванька как принцессу какую - нипочем не скажешь, что деревенская. Ну, в общем, - чем Мельнику не невеста?
И стала она в мечтах себе представлять, как катится это она с Мельником в кибитке его на рессорах, в платке расписном, в новом сарафане, в сапожках на острых каблучках да золотом расшитых. А Мельник важный, в картузе, усы набриолинены - в разные стороны торчат, рожа красная, солидная, и за плечики ее, Марусю, придерживает учтиво. Мол, не желаете ль чего, драгоценная моя Мария Платонна, сбитню, скажем, или чаю с плюшками? А она ему: - ах, ах, Спиридон Ильич, что это вы такое говорить изволите? А он ей: - а хотите, прямо сейчас да в лучший трактир закатимся, альбо даже и в ресторацию? А она ему снова: - ах, ах...
Как предстанет пред ней такая картина - так дух ее женский и заходится. Страсть как хочется ей к Мельнику, да вот какая заковыка - Ванька мешает, законный муж, в бумагах записан-ный да в церкви венчанный. Как его обойти? Куды его деть прикажете? Развода он ей не даст, это точно, тут и надеяться не на что.
И стали ей тут ей ночами думы приходить. Страшные думы, темные. Сперва она их боялась, дум-то, потом привыкла, вроде как в шутку их думает, вроде как не всерьез, а потом поняла, что другого пути-то у нее и нету: либо всю жизнь в Ванькиной деревне просидеть, бока на печи пролеживать, либо, так сказать, самолично стать кузнецом своего большого счастья.
И стала она дожидаться, когда случай ей представится Ивана со свету белого сжить.

*    *    *

Раз услышала Маруся, что мужики в лесу медведя повстречали, насилу ноги унесли, сей же час снаряжает мужа в лес. Привези, говорит, Ваня, дров березовых, хочу, говорит, печь топить. Щец, говорит, тебе на обед сварю. А он ей: и охота тебе с печкой возиться, когда щи и на газу сготовить можно: только вчера баллон заменил, вари - не хочу. А та ему: а я вот желаю печку истопить. Зябко мне. А он ей: так ведь июль-месяц на дворе, жара ведь! Осерчала она, ножками затопала - езжай за дровами, и все тут. Ну, Иван вздохнул, да и поехал.
Сидит она, ждет. Вечереет, а его все нет. Ну, думает, задрал дурака медведь, слава те, Господи! Да только рано радовалась. Не успело солнышко закатиться, а уж к дому телега Иванова подъезжает. В телеге лежит чего-то, рогожкой прикрытое. А с телегой рядом Иван идет, жив-здоров, даже улыбается радостно. К дому подъехал, рогожку сдернул - а под ней шкура медвежья, огромная, черная.
- Будет тебе, Маруся, новая шуба на зиму! - смеется.
Оказалось, водил он за собой медведя по лесу, водил, уж из сил выбился, думал - все, хана, но до старой, еще в незапамятные времена неизвестно кем вырытой ямы-западни добежать успел. Он ее еще в прошлом году случайно нашел, и, от при-родной нелюбви к запустению, подновил: стенки подправил, слеги гнилые поменял, дерном свежим обложил. Вот ведь как пригодилась, а когда делал, все смеялись - очумел Иван, откуда у нас медведи? Сто лет уж не видали. Вот вы и не видали, смеется Ваня - вам дрова березовые, а Марусе шубу медвежью.
А жена его стоит и не знает, что делать - то ли огорчаться, что живой вернулся, то ли обновке радоваться.
К слову сказать, шуба вышла - загляденье, и еще на шапку даже хватило, и так Марусе все к лицу оказалось, что мельник как увидал, ажно побледнел весь.
«Все, теперь точно мой! Присушила.» - Сказала себе Маруся и затрепетала от предчувствия скорого счастья.
 Пуще прежнего стали ее мысли одолевать - как бы Ивана извести. Надо, думает, что-нибудь попроще, понадежней. Пошел он как-то в баню мыться, так она баньку-то сеном обложила, да с четырех сторон и зажгла. А сама - шасть в дом, мол, знать ничего не знаю, ведать не ведаю, вроде как самовозгорание электропроводки.
Сидит, ждет, сама не своя, трясется вся от страха и возбуждения. А тут как назло - ливень, да такой, что враз все ее козни залил, не дал огню разгореться. Ванька даже и не заметил ничего, только что-то, говорит, дымом стало в парилке тянуть, надо бы печку перебрать, а то, не ровен час, угорит кто-нибудь. А Маруся, как на пороге его увидала, так - бах! - в обморок. Нервы не сдюжили. Да и шутка ли: на такое дело раз в жизни человек решится, и то у некоторых неизлечимыми психическими расстройствами заканчивается, а тут уж дважды, да все не выходит и не выходит. Никак, по третьему разу придется смерто-убийство затевать?

*   *   *
И вот сидит она как-то у окошка, яблоко красное грызет. Да, - думает, - что-то у меня ничего не получается. Видно, нету у меня в таких делах опыту и сноровки. А время идет, Мельник скучает, к осени точно свадьбу справит, не с ней, так с другой, эвон их сколько, до чужого пирога охотниц, молодых да наглых, проходу Мельнику не дают. Так что по всему выходит - надо эту волынку кончать. Чтоб в третий раз все без сучка - без задо-ринки прошло, чтоб окончательно, чтоб раз и навсегда. Яду, что ли, крысиного ему в суп сыпануть? Так ведь сразу будет понятно, чьих рук дело. «Встать, суд идет...» Лет десять дадут, и фамилии не спросят. Нет, тут нужно так исхитриться, чтоб наверняка, а я ни при чем. Чтобы шито-крыто, и концы в воду. Вроде как несчастный случай, или еще что. Только вот что бы такое удумать, ума не приложу. Вот бы к людям умным обратиться, совета спросить, да где ж их взять, настоящих-то специалистов....
И только она так подумала, откуда ни возьмись - бабка древняя под окошком нарисовалась. В три погибели согнутая, в одной руке - палка какая-то корявая, вроде клюки, в другой - лукошко берестяное. Платочек черненький.
- Здравствуй, - говорит, - красавица!
- Иди, иди, бабка, отсюдова! - замахала на нее руками Маруся. - Нечего здесь христарадничать. Нету у нас ничего.
- Как же нету? А вот яблочко? - Глаза от земли подымает, а в них - свет тем-ный, нехороший. - Слыхала я, совет тебе надобен. Так ты кинь мне яблочко-то свое, я, может, и подскажу чего.
Испугалась тут Маруся. Ведьма, думает.
- Не стану, - говорит - я тебе яблочка кидать! Ступай, старая, куда шла.
А та смеется:
- А от кого ж ты, касатка, совета-то ждала? Никак от попа? - Словно мысли ее прочитала. - Или яблока пожалела? Ну-ну, как знаешь...
И вроде как дальше засобиралась. Эх, думает Маруся, что ж это я зеваю? Яблок-то их вон сколько, новое намою.
- Стой, - кричит - бабка, черт с тобой, лови свое яблоко!
А старуха будто только того и ждала. Развернулась стремительно, (куда только годы да немощь старческая девались), хвать яблоко прямо на лету, ловко так, и сразу его - в корзинку. Подбежала поближе к окошку и зашептала:
- Ну, теперь слушай сюда, касатка. Есть у меня верное средство, как горю твоему помочь. Если сделаешь все, как я скажу, счастлива будешь до самой смерти. Все случится именно так, как тебе мечтается.
- Да не тяни ты резину, старуха, говори скорей.
- День сегодня, касатка, особый. Раз в сто лет такой бывает, а то и реже. Как только зайдет Солнце и взойдет Луна, от света ее зажжется на Чертовом болоте си-ний огонек. Огонек тот в цветке спрятан, специальном таком синеньком цветоч-ке изумительной красоты. Вместо лепестков у него - язычки пламени, огня лунного, лукавого, волшебного. Кто такой цветок сорвет, тому власть будет дана большая. Над людьми, над зверьем в лесу, над гадом в земле, над птицей в небе, да над рыбой в море. Как мужик твой сегодня домой воротится, ты его за тем цветком и пошли. Рас-тение же то нечисть всякая пуще глаза своего стережет, никого к нему не подпускает. Сгинет он там, мое тебе слово - сгинет, и следа не останется. А коли не погубит его нежить, так в болоте утопится - цветочек-то волшебный аккурат посреди самой страшной трясины и растет. Ну, а ежели вдруг и случится такая небывальщина, что цветок он добудет да в дом принесет - тебе же только того и надо, драгоценная ты моя, любое желание твое вмиг исполнится - только загадай. Но за последние лет эдак в тыщу такого не бывало, никому те цветы не даются. Такие богатыри на дне того болота лежат, что любо-дорого. Так что не боись: ежели к завтреву не воротится, смело выходи за Мельника, а супруга хоть во всесоюзный розыск объявляй - никто не найдет.
- А как же я его туда пошлю-то? Ночью на болото?
- А уж это твое дело, касатка. Меня то не касаемо.
И с теми словами зашаркала бабка прочь.
- Стой, погоди! А где ж то болото? В каку сторону посылать? - закричала ей вслед Маруся, выбежала из дому, а бабки уж и след простыл. Будто в воздухе растворилась.
«Ведьма, точно, ведьма!  - подумала Маруся, и так вдруг нехорошо ей стало, будто хищные ледяные пальцы сжали сердце. - Это что ж я такое наделала? Будто вместе с тем яблоком что-то еще в корзинку ей улетело, что-то такое, без чего стало пусто внутри и холодно. Ох, кикимора старая...»
Ноги у нее ослабели, она присела на крылечко и поплотнее завернулась в шаль, но не помогает домотканая материя против такого нутряного холода. И так ей вдруг страшно стало, так вдруг захотелось куда-нибудь спрятаться, залезть под теплое ватное одеяло, накрыться с головой, как в детстве, и уснуть, и спать долго-долго, и чтобы наутро все было позади, чтоб светило солнышко и пели птички. И жить себе спокойно и тихо, не высовываясь, в Ваниной ветхой избушке, нарожать ему десяток сопливых чумазых пацанят, опуститься, перестать следить за собой, ходить по дому в бигудях и спущенных чулках, постареть, осунуться, варить обеды, убираться и стирать, стирать, стирать день и ночь на всю эту ораву, и руки пусть огрубеют, суставы распухнут, и плечи станут тяжелые, мужские, и вены на ногах, как синенькие червячки, грудь потеряет чувствительность и обвиснет от бесконечного кормления жадных ртов, и дряблый живот, искореженный бесчисленными растяжками, и потухшие глаза, и в голове - ничего, ну ничегошеньки абсолютно, кроме этих самых обедов, пеленок, и где перехватить десятку до получки, и единственный приличный сарафан надевать раз в год на день рождения, на который все равно все сама готовишь, потому что кому же еще, и справлять такой «праздник» совершенно не хочется, все равно ведь никто не придет, кроме все тех же своих, а цифра все больше и больше, а осталось все меньше и меньше, и не изменить, и не исправить - рельсы-то в одну сторону проложены, ту - ту - у! - поезд идет без остановок, следующая станция - ...
... - и тут вспомнила она про мельника, и про коляску на рессорах, и про ресторацию, а там, глядишь, и новый дом отстроим, на лето - в Париж, зимой - на Канары или еще куда, где тепло, кубинский ром, карибские ночи, фиеста, стройный высокий юноша змеится перед рогастой бычьей мордой и крутит, смеясь, алой мулетой перед его налитыми кровью глазами, и роза, брошенная ее рукой, падает к его дерзким ногам, и праздник, который всегда с тобой; а осенью можно и поскучать, покричать из окошка на обсыпанных мукой работников, заняться, может, даже и хозяйством, не всерьез, а так, для развлечения, для развлечения же затеять флирт с глупым, но молодым и смазливым приказчиком, впрочем, тотчас его и выгнать, как на-оест или станет зарываться, а весной заняться гардеробом, весна - лучшее время для перемен, "вы не видели новую коллекцию мадам Шанель? что вы, что вы, такая прелесть, очень рекомендую", а может, даже и родить одного-двух, но не больше и так, чтобы лучшие врачи, массажисты-косметологи, индивидуальный уход, а потом мамки, няньки, гувернер-француз, верховая езда, манеры, безукоризненный костюмчик, а от тебя требуется только поцеловать на ночь и вовремя определить в лучшую частную школу Европы на полный пансион, а летом - снова в Париж или Лондон, и никому не мешает ваш муж-старик...
И потихоньку отпустили ледяные пальцы, и наполнилась воздухом грудь, и расправились плечи. Она решительно поднялась со ступенек и сбросила ненужную уже шаль. Эх, думает, заполучу мельника, а там - будь что будет. Я солгу, я украду, я пойду на преступление, но я буду счастлива! Да и на хрена мне, собственно, такая душа в такой глуши?
И даже ножкой пристукнула. Однова живем!

*    *    *

Подъезжает наш Ваня на телеге к дому: что такое? Никто его не встречает, пуста завалинка, окошко заперто. Что за притча? Уж не случилось ли чего, упаси Господи?
Вбегает в дом - Маруся! - кричит, - Маруся, где ты?
А ему тихо в ответ: - Здеся я...
Огляделся Ваня - а жена его на кровати лежит, прямо на покрывале, в одежде, глаза закатила и вроде как помирать собралась.
- Марусь, ты чего? Ты это... Чего ты, Марусь, а? - только и смог сказать наш Иван.
- Помираю я, Ваня, муж ты мой разлюбезный... - слабеньким таким голосочком ему Маруся отвечает. - Не дожить, знать, мне, горемычной, до утра...
Тут мужик голову совсем потерял, сказать ничего не может, мычит только что-то невнятное, на колени перед кроватью повалился, руки ей целует, лицо, в общем, ужас что с человеком происходит.
- Что, говорит, случилось с тобой, ненаглядная моя Марусечка? Али грибов по-ела поганых? Али ягода волчья в лукошко с малиной затесалась, вражина?
А та в ответ ему: - Нет, мол, Ваня, муженек мой единственный, и грибы белые, и малинка, что ты давеча принес, равно были хороши и без изъяну. Кабы в таком пустяке дело было, неуж я бы стала помирать? Что ж я, белого гриба от мухомора не отличу? Тут посерьезней дело будет. Сглазила меня, говорит, бабка-колдунья. Начисто сглазила, молодости моей да красоте позавидовав. Так что не взыщи уж, добрый человек, а к утру помру я, девица, помру в расцвете лет...
И вроде как без сил на подушках откинулась, а сама одним глазом незаметно на мужа косит, любуется, так сказать, произведенным эффектом.
- И что же, - говорит ей Иван, размазывая рукавом сопли по кудрявой бороде - ничего теперь и поделать нельзя? Так и помрешь ты у меня на руках? А я что же без тебя делать буду? В колодец если только...
«Во как мужика забрало-то! - думает Маруся. - Неужели взаправду так он меня любит, что в колодец кинуться готов? Неужели такое и вправду бывает, а не только в книжках и кинофильмах?» И даже что-то вроде жалости к нему шевельнулось где-то в глубине ее естества, но тут опять перед глазами у нее появились весы, на одной чаше которых были Иван и деревня, на другой - Мельник и Париж. Париж мгновен-но перевесил, катапультировав Ивана куда-то в стратосферу.
- Да есть, - отвечает она - Ванечка, один-разъединственный способ от смерти неминучей меня избавить. Только вот беда: опасный он очень, поэтому не скажу я тебе его, Ваня, муж мой на все времена любимый, и не проси даже, все одно не скажу, а лучше помру я, вот на этой самой постельке Богу душу и отдам... - и вроде как сознания лишилась. А сама ждет, когда же не она его, а он сам начнет ее уговаривать, чтобы, значит, не ей его в лес-то посылать, а он как бы сам, по доброй воле пошел. Ну, все по-ейному и вышло.
- Расскажи ты мне - умоляет ее Иван, - способ-то этот. Ничего, что он опасный, я же для тебя ничего не боюсь, да хоть к черту в зубы, все равно мне свет без тебя не мил!.. - ну и все в таком духе.
Тут Маруся глаза открывает, будто бы очнулась, ну и все ему про это самое Чертово болото и выкладывает. Цветок тот, говорит, синенький, необычайной красоты, и есть то самое волшебное средство, которое может меня от заклятья уберечь. Коли принесешь его - буду я жить и любить тебя до гроба, а коли нет - не обессудь, помру я, как Бог свят, помру. И снова глазки закатила.
Иван с колен поднялся, вторым рукавом слезы вытер и решительно произнес:
- Жди меня, Маруся, принесу я тебе такой цветочек, наизнанку вывернусь, а привезу. А коли и сгину в болоте, значит встретимся с тобой там, куда нас обоих после смерти определят.
И с теми словами - за порог. Сел он на лошаденку свою пегую, (Зорькой ее звать, если не забыли), да и подался в сторону леса.
А жена его, Маруся, дождалась, пока шум копыт стих, с кровати слезла и села у окошка рассвета дожидаться, дрожать, прислушиваться к тревожным ночным шорохам, гадать, что выйдет, да про Парижи мечтать.

*    *    *
А Иван тем временем к лесу подъезжает. И так не душе у него скверно и погано, что и передать нельзя. Вся его жизнь, налаженная, привычная, которая вроде бы должна была существовать вечно, рухнула в одночасье, обвалилась от первого ветерка. Оказалось, что без Маруси милой ничего не важно, ничего не имеет смысла, все глупо, все зря. Вот куда вот он сейчас едет? Зачем? В какой такой лес, за каки-ми такими голубыми цветочками необычайной красоты? Бред какой-то, честное слово. Ну кто в наше время в такие вещи верит? Колдунья, бабка с клюкой, сглаз, нечисть - все это, если и было когда, то таким быльем уже поросло, что и не сыскать. Мне бы сейчас на всех парах мчаться за доктором, звонить 911, звать людей, спасать, везти в больницу, быть с ней, держать за руку, - так ведь нет, прусь в какой-то дурацкий лес за какими-то дурацкими цветами. А вдруг ей какой-нибудь хитрый импортный антибиотик нужен, а я вместо того, чтоб в аптеку, по какому-то Чертову болоту буду лазить. Уму не постижимо, что я за человек такой бесхарактерный.
Так он и ехал, пригорюнившись, пока не приблизился к первым деревьям. Глядь - а дорога в две стороны расходится, надвое делится. Одна - торная, гладкая, ни травиночки на ней не растет, ни былиночки. Другая же, наоборот, бурьяном да лопухом заросла, так, не дорога даже, а тропинка еле видная, в лесном сорняке заплутавшая.
Остановился Иван, затылок чешет. В какую сторону ехать? Удивительное дело: всю жизнь в этой местности живу, и вроде всю ее вдоль-поперек облазил, а про Чертово болото не слыхал, вернее, слыхал что-то смутное, старики что-то та-кое когда-то между собой говорили, вроде как гиблое место, шальное да нечистое, но где оно, как туда попасть - про то совершенно без понятия. Налево ехать? Направо? И спросить не у кого.
Подумал-подумал Иван, ничего путного не придумал, и решил положиться на извечый русский авось:
- Ну, - говорит - Зорька, выноси, милая. Ты, как животная, к земле ближе, в таких вещах лучше моего смыслить должна. Куды поедешь, туды, знать, и надо. - И повод бросил.
Потянула Зорька носом влево-вправо, заржала тихонько, поворотила голову, глянула на хозяина, - мол, не обессудь, - и пошла себе тихонько влево, по тропке той самой заросшей, нехоженой. Эге, думает Иван, видать, действительно чует чего-то, ледащая. Вот ведь оно как...

*   *   *

Долго ли, коротко ли ехал Иван - то нам не ведомо, но скорее всего, конечно, долго. То овражком, то лощинкой, то вниз, то вверх, то по корягам, то через бурелом-валежник. А тропинка все тянется и тянется, то прервется, то снова покажется. А местность меж тем уже совершенно Ивану незнакомая, все темней лес, все гуще мох, корни из земли, как скрюченные пальцы торчат, и ни звука кругом: ни пенья птичьего, ни скока заячьего, ни шелеста березового, только елки черные ветвями на ветру стучат, все плотней и плотней Ивана обступают - чаща. И каждая будто нарочно лапой своей стегнуть норовит, хватает сухими колючками, не пускает дальше. Но Ваня тоже не лыком шит: поплотнее зипун застегнул, едет, частушки похабные распевает - чтобы страх отогнать, а то уж больно не по себе ото всего этого делается. Таким макаром выезжают они на небольшую полянку.
Вдруг смотрит Ваня - что такое? - опять дорога раздваивается. А на развилке камень вкопан навроде могильного: старинный, сизым лишайником поросший, как дед щетиной. А на камне том то ли значки, а то ли буквы какие-то проступают.
Спешился он, подошел к камню - ничего не разберет. Стряхнул он паутину да мох: точно, буквы. А теми буквами написано:

СТУПАЙ ДОМОЙ, ИВАН, ПОКА НЕ ПОЗДНО!

Вот те на! Эко диво. Откуда ж тому камню имя мое известно? И лет ему не меньше тыщи. Ну, допустим, ладно - Иван все-таки имя распространенное, может быть случайно совпало. А где все эти: «бяше», «понеже», «глаголеши», «аз есмь»? Где хотя бы ять? Неужели тыщу лет назад на том же самом языке говорили, что и сейчас, а уче-ные все врут? Ну ладно, пусть даже так, а как насчет «налево пойдешь, направо пой-дешь»? И про это тоже, выходит, врут всё? Иван от изумления даже глаза потер, может, думает, мерещится все от расстройства нервов. Убрал от лица руки - точно: камень есть, а букв нет. Так, трещинки какие-то произвольные, на слова совсем не похожие. Да, думает наш добрый молодец, не просто тут у них все, ох, не просто... Может, и не зря вся экспедиция? Может, взаправду те цветочки существуют? И даже взбодрился как-то, повеселел.
- Ну чего, Зорька, куда теперь поедем? - обернулся он к лошади.
Нюхала-нюхала она воздух, то влево шагнет, то вправо, то всхрапнет, то заржет, но ничего выбрать не может, оба пути одинаково ей не по душе. Задумался Иван. Смотрит - ворон черный на ветке сидит, огромный такой воронище, клювастый, когтястый, глазом умным, не птичьим Ивана рассматривает. Так-так, думает Иван, тот ворон не спроста тут сидит. Ну-ка я его пугну: в каку сторону полетит?
Стал он руками сучить, кричать громко, даже палкой в него кинул, - ворону хоть бы хны. Сидит, смотрит. Тут Ваня возьми да перекрестись. Ворон закаркал, крыльями своими громадными замахал, аж ветер поднялся, с ветки сорвался и полетел, сбивая с близких елок громадные тугие шишки  - на этот раз вправо.
- Что, не нравится?! - победно заорал Иван ему вслед. Прыгнул на кобылу и за вороном подался.

*   *   *

Долог ли, короток на сей раз лежал его путь - про то снова ничего сказать не можем, одно лишь известно - был он еще тяжелее предыдущего. Ну буквально то есть чащоба натуральная кругом стоит. Солнца редкий лучик через хвою пробивается, тьма кромешная, землей сырой да пнями гнилыми пахнет так, что голова кругом. Туман какой-то стелется подозрительный, кисеей от куста к кусту тянется, стволы оплетает и вроде даже шевелится, будто живой. То сова вдруг заухает, то волк завоет, то вдруг захохочет кто-то невидимый так, что кровь стынет. Все веселье Ванькино испарилось, едет он ни жив ни мертв от страха, но виду старается не подавать: еще громче частушки наяривает, песни блатные, в общем, все, что в голову взбредет, даже кукиши тем елкам кажет. Одежа вся изорвана, рожа раскорябана, руки в синяках, Зорька еле ноги волочит, дышит так, будто сто верст проскакала - короче, у обоих дела, как сажа бела.
И снова та же загадка: полянка, две дороги и камень. Слез Иван, пошел к камню новое послание читать. А послание еще чище прежнего:

ПОВОРАЧИВАЙ ДОМОЙ, ИВАН, НЕ ТО ХУЖЕ БУДЕТ!
P.S: Обманывает она тебя, Ваня...

Эк меня нечиста сила-то морочит, с панталыку сбить норовит. Но ничего, нас так просто не запугать! - думает себе Иван, и давай опять гадать, по какой дороге ехать. Гадал-гадал, ничего не нагадал. Огляделся - филин на суку сидит, громадный, ну просто гигант, уж на что тот ворон здоров был, так по сравнению с этим - дешевка, цыпленок: глазищи у филина с пол того ворона будут, страшенные, огнем зеленым светятся. Таращится на Ивана, когтями в ветку вцепился, а на когтях - кровь.
Эге-ге, смекает Ваня, да этот филин никак тому ворону родня... И снова крестное знаменье творит. Зашумел филин, заухал, такой ураган крылами поднял, что Ваньку чуть наземь не сдуло, снялся и полетел через лес - ни влево, ни вправо, а напрямки, куда и дороги-то нет, а сплошная чащоба, - ломая ветви, только шум да треск стоит, даже целые деревья валит, которые потоньше, буквально коридор за ним, как за торнадой, остается.
Спрятался Иван за камень, бурю переждал, а как затихло, выбрался, дух перевел, и отправились они с Зорькой вслед за диковинным филином.

*   *   *

Ехал, ехал таким образом Иван, вернее сначала ехал, а потом уже пешком шел, потому как Зорька вконец умаялась, в копытах стала путаться, а тут еще завалы, бурелом, за филином оставшийся, - чистые джунгли, как в «кинопутешествиях» показывают - черт ногу сломит. Ну, Иван ее пожалел и повел в поводу. Шел Иван и клял судьбу свою, лес этот, филина, ворона, камни, дороги, погоду, приро-ду, флору и фауну, правительство, царя-батюшку, родину-матушку, вообщем, всех и вся, то вместе, то по раздельности, все, что было в жизни святого и не очень, все, что видел, все, о чем слышал, все, до чего языком дотянуться смог. Даже Марусю разок помянул, но сразу осекся, замолчал и шагал дальше молча, хмурый.
И вышел таким хмурым образом к еще одной поляне, в центре которой обнаружилась избушка. Старая, ветхая, на одну сторону покосившаяся, мхом заросшая так, что и бревен не видать. Окошечки маленькие, грязные, будто слепые. Название одно, а не человеческое жилье. Однако не проста та избушка, это Иван сразу смекнул: на одной стороне крыши ворон сидит, на другой - филин.
«Ба, старые знакомые, - усмехнулся Иван. - Слуг видал, пора и с хозяевами познакомиться».
Вскочил он на лошадь, чтоб посолидней, и неторопливо к избушке подъезжает.
Встал перед ней - что такое? - а дверейто и нету. Как же они в дом входят? А дым вроде из трубы струится. Значит, дома хозяева. И тут его осенило:
- Избушка, избушка, стань к лесу задом, ко мне - передом. Пожалуйста...
И зашевелился домик, заерзал, приподнялся на толстенных трехпалых ногах, и начал медленно, скрипя и осыпая со стенок мох, поворачиваться, обнажив отвратительное исподнее: желтую чахлую травку по краям голого земляного прямоугольника, на котором сердито закопошились потревоженные склизкие мокрицы, черные жужелицы и пунцовые черви. Пернатые на крыше всколыхнулись, захлопали крыльями, защелкали острыми клювами. Избушка перевернулась кругом, выставив перед Иваном гнилое скособоченное крылечко, кряхтя, опустилась на прежнее место, скрыв с глаз земляную нечисть. Птицы успокоились и вновь погрузились в сонное оцепенение, нахохлившись и прикрыв глаза.
Дверь распахнулась, и из нее показалось сморщенная старушка с растрепанными седыми волосами и в цветастом домашнем халате. Подслеповато прищурившись, она оглядела поляну, принюхиваясь, как собака. Почуяв посторонний запах, вынула из кармашка стариковские очки в дешевой пластмассовой оправе, приложила к глазам. Увидав Ивана, ойкнула и юркнула обратно.
Появившись вновь через минуту, она выглядела уже так, как и положено ведьме: лохмотья, черный платок, клюка. Старуха встала на крыльце, приложила ко лбу ладонь козырьком, набрала полную грудь воздуху, расправила плечи - видать, хотела гаркнуть что-то пафосное, но, рассмотрев получше, кто к ней явился, пожевала воздух беззубым ртом и передумала. Сдулась и прокряхтела по-домашнему:
- Приехал-таки. Ну, ладно, заходи в дом.

*   *   *

В доме у старухи оказалось чисто, опрятно и даже уютно - половички, картин-ки из «Огонька» на стенах. Большая теплая печь, над ней - гирлянды пыльно и пряно пахнущих трав. Черный кот, зевая, прошел туда-сюда по горнице, потерся Ване об ногу, сладко потянулся и вышел вон.
Бабка усадила Ваню за стол, сама слазила в подпол, вытащила большую, старинную, оплетенную грязной паутиной бутыль. Плеснула полстакана какой-то бурой подозрительной жидкости, придвинула гостю. Иван покачал головой и стакан отодвинул.
- А ты что ж, бабка, али не Баба Яга?
- Она самая.
- А чего ж тогда не расспрашиваешь - как звать тебя, добрый молодец? Куда путь держишь?
- Тоже мне, загадка... Зовут Иван, идешь на болото за цветком. Пей.
- Извини, мать, не пью я.
- Ты что, в кабаке, что ль? Пей, раз говорят.
Но Иван упрямо помотал головой.
- Это специальный настой из тысячи разных трав, корешков, жужелиц, червяков, змеиных хвостов, вороньих когтей, жабьей икры и так далее, полный рецепт тебе ни к чему. Зрение он дает особое - без него ты никакого цветка не увидишь. Так что пей давай, не теряй время. Скоро светать начнет.
- А чего это ты такая участливая?
- Да есть у меня, Ваня, свой интерес.
- Какой?
- Ты сначала принеси цветок, а уж потом разговаривать будем.
Выпил Ваня чарку одним духом, весь скривился, скукожился, судорога с ним сделалась, потом весь вытянулся, замер, бряк на пол и лежит, как статуя, глазами хлопает. А старуха к нему подскочила и на ухо шепчет:
- Сейчас, Ваня, как отпустит тебя, выходи из избы и иди в ту сторону, где ого-нек увидишь. Трудно тебе будет, ох трудно, но это ничего, ты, главное, огонек из виду не упускай, он тебя и выведет. Страшно тебе будет, но ты не пугайся. Усталость тебя морить будет, но ты не останавливайся. И что бы ни случилось - только вперед. Помни, Иван, остановишься или назад повернешь - все, пропал. Не видать тебе больше ни Маруси, ни Зорьки, ни светлого солнышка.

*   *   *

Как Ваня по тому болоту лез - это отдельная история. Как он то прыгал зайцем с кочки на кочку, а то полз ползком, будто змея-гадюка, как тонул два раза, еле выбрался, как хлюпала под ним вонючая болотная жижа, как лопались со вздохом пузыри, как светились во тьме страшные замороченные огоньки, летали вкруг, водили хороводы, норовя с пути сбить, как липла на лицо злобная кусачая мошкара, как ухало и хохотало все вокруг, и козлиные рогатые хари вылезали откуда-то, и подмигивали, и пихались, и стучали копытами, брызгая в лицо зеленой протухшей тиной, как свистели и хлопали прямо над головой черные перепончатые крылья, и лязгали острые зубы, и скрежетали стальные когти, - о многом еще можно рассказать, да то, повторяю, отдельная история. И если бы Ваня не видел тот далекий голубенький огонечек, то десять раз испугался бы, и сто раз отчаялся, и давным-давно повернул бы малодушно назад, и сгинул бы, и пропал бы, и сложил бы свою буйну головушку на дне той трясины, и никакой у нас сказки вообще бы не вышло. А так - то полз Иван ползком, как змея-гадюка, то скакал с кочки на кочку, как заяц, не думая ни о чем, кроме того, что должен, должен дойти, и вдруг, когда уже все, предел сил человеческих, и тоска смертная пробралась в Ванькину душу, с замиранием сердечным заметил, что стал понемногу приближаться тот огонек, и все реже туман, и вот кончилось болото, и стала твердь, и на тверди той - пригорочек, а на пригорочке - батюшки-светы! - сиянье голубое, яркое, как будто сама Луна с небес сошла и закачалась, светясь, не тоненькой ножке, превратившись в синенький хрупкий цветок.
Взял его Иван осторожно, двумя пальцами, выставил перед собою, как факел, и пошел обратно, ничего уже не боясь, с поднятой головою, и расступалась нечисть, и отступало болото, и вновь вышел он к избушке.
Ведьма как тот цветок увидала, так глаза у нее загорелись, волосья дыбом встали, растопырила она руки свои и к Ване подступает.
- Отдай, - говорит, - Иван, цветок мне, - озолочу! Брильянты, изумруды, рубины, золото в банковских слитках - выбирай, что больше нравится. Сколь на себе да на лошади свезешь - все твое
А Иван ей на это: - ты чего, бабка, с дуба рухнула? Или бормотухи своей столбнячной обпилася? На кой ляд мне деньги, когда у меня такие страсти дома происходят. У меня жизнь на исходе, а ты с матерьяльными ценностями. Недосуг мне сейчас с тобой лясы точить. Геть с дороги, а то затопчу.
Бабка вся волчком завертелась, закрутилась, зубами защелкала. завыла на весь лес, и вдруг - бух перед Иваном на колени. Ноги обнимает, за рубаху цепляется.
- Ваня, - говорит, - ну отдай его мне! Ты ж человек хороший, если цветок тебе дался, значит, поймешь. Беда у меня, Ваня, ох беда. Внучка у меня погибает. Вышла, дура, замуж за иностранца, думала из нашей глуши на европейский простор выбраться, страна больно красиво называется - Трансильвания, к тому же графский титул, да богатый, да знаменитый, кино про него снимают, книжки пишут, - они, девки-то молодые, до этого охочие. А оказалось, Трансильвания - это ж просто Румыния, черт бы ее побрал совсем, граф этот в такой тайге живет, да в горах таких страшных, что наши перелески раем покажутся, но что самое отвратительное, Вань, граф-то сам - колдун, что нам тута и не снилось. Никакой ей жизни с ним, вурдалаком, нету. Говорила я ей - куда тебя несет? Там же все чужое, там ведь совсем другая культура! А она мне - ничего ты, бабка, не понимаешь. Ну и что теперь? Буквально поедом ее ест. А она ведь кровиночка моя родненькая, одни мы в ней на всем белом свете остались. А у меня силенок не хватает против того графа устоять, на этот цветок вся надежда. Зачем он тебе? Ты ж его отдашь, дурачок, не в те руки, беды только наделаешь. Это ж пострашнее атомной бомбы будет.
А Ваня ей: - Да ты что, бабка, очумела, что ли? Разницу-то чуешь? У тебя внучка, вишь ты, культурой ошиблась, а у меня родная жена помирает!
А старуха: - Никто у тебя, Ваня, не помирает. Да не жена она тебе больше, Вань, не жена. Три года, как за Мельника вышла.
- Уйди, старуха, а то перекрещу! Какие три года, когда я только вчера из дому?
Ну, старуха ему все и рассказала. И про Марусю, и про Мельника, и про цветочек, как сто лет ждала, пока кто-нибудь придет за ним, чтоб потом сгубить, а цветок отнять, да никто не шел, а сама она его взять не может, потому как он только человеку дается, и то не любому, а только чистому сердцем. А внучка письма пишет такие жалостливые, что сердце кровью обливается. Поэтому и пришлось ей все самой устраивать. Рыскать по округе в поисках человека хорошего да доброго, да чтоб душой был чист, как дитя. Оказалось, что кроме Ваньки-то никого и не осталось. А тут такая ситуация с Мельником да Марусей - на ловца, как говорится, и зверь. А еще сказала, что время в лесу и в деревне идет не одинаково, здесь - час, там - год, так что жива-здорова твоя Маруся, как раз сейчас в Париже, «двойной дайкири» потягивает.
Не поверил ей Иван. Вскочил, сам не свой, на кобылу, и в деревню поскакал.

*   *   *
 
Летит через лес, что есть духу, синим цветком себе дорогу освещает, пятками в бока Зорькины стучит. Домчались вмиг.
Подъехал он к своему дому: ставни заколочены, поле сорняком заросло, в сарае крыша провалилась. А на столе в горнице записка:

НЕ ИЩИ МЕНЯ, ИВАН, Я ЗА МЕЛЬНИКА ВЫХОЖУ.
А ТЕБЕ Я БОЛЕ НЕ ЖЕНА.

Сел наш Иван на крылечко, и горько заплакал. Будто глаза у него на Марусю раскрылись. Надо же - как меня баба провела?! Как теленка. Вот тебе, Иван, наперед наука. Нельзя себя подчинять, надо быть сильным, упорным, хозяином в своем доме. Вот ведь все соседи - мужики как мужики, и Мельник вот, тоже... Сволочь... Я же ей - все, все, что хочешь, только скажи, а она - к Мельнику... Он же лысый! И толстый! И глупый, как пень! А ты что, умней, если дал себя вокруг пальца обвести? Нет, больше меня так не обмануть. Теперь все будет по-другому. Теперь - только домострой. Чуть слово поперек - пороть. И чтоб детишек полон дом, и по хозяйству чтоб, и постирать, и приготовить. Все, хватит с меня... Больше - никогда!
Эх, Маруся, Маруся...
Тут перед ним снова та старушка объявилась, Баба-то Яга которая. «Ну что, - говорит, - Иван, убедился? Ты уж не серчай на меня, старую. Отдай цветочек, ни к чему он тебе теперь...» Взяла она у него из ослабевших пальцев стебелек, а ему взамен что-то в карман сунула. «Будь, - говорит, - здоров, добрый ты человек Иван. Заходи в гости, если что...» - и с теми словами исчезла.
Посидел Иван, посидел, поплакал-поплакал, - что делать? Надо либо топиться, либо дальше жить. Встал он, слезы вытер, руку в карман сует - а там яблоко красное, спелое, круглое, - загляденье. Поглядел он на него - красота, конечно, спасибо, Яга, да не до фруктов сейчас как-то. Протянул он то яблоко Зорьке: жуй, говорит, подруга ты моя единственная. Нету на людей надежды. Только ты одна со мной всегда и везде, на тебя одну положиться можно, на старушку...
Взяла Зорька то яблоко, хрусть - и нету. И только она его проглотила, полыхнуло огнем, и вместо лошади - девица стоит, да такая красавица, что глаз не отвести. Руки в боки уперла и говорит:
- Это я, значит старушка?
Иван как глянул, так и обмер. Вмиг он про Марусю и думать забыл, как отсохло. Смотрит на нее, глаз отвести не может. А девица продолжает:
- Все, хватит. Поездил ты на мне, Иван, попахал, - все, больше не желаю. А желаю у окошка сидеть, косу расчесывать, да на велотренажере кататься, как твоя бывшая.
- Зорюшка ты моя, Зорюшка ясная! Да я! Да Ты! Да что ты! Да конечно...
Взял ее Иван под белы рученьки и в дом ввел.
А через неделю свадьбу сыграли.

*   *   *

И я на той свадьбе был, мед-пиво пил, и по усам текло, и в рот попало, да так основательно попало, что всего и не упомню. Помню только - весело было, гости кричали «горько!», жених с невестой целовались, потом все отчаянно плясали, потом, естественно, дрались на улице, весь забор на колья порастаскали, потом, конечно, помирились, еще выпили, а потом - все, ничего в памяти не осталось, как отрезало.
А утром меня добрые люди похмелили, накормили, и даже каравай ржаной сунули от щедрот. Спасибо им и поклон до земли. И отправился я дальше - по свету ходить да сказки сказывать.
А о Марусе больше никто так и не слыхал. Люди говорили, что слыхали в новостях по телевизору, будто бы самолет, на котором она из Парижа на Канары летела, в самый день Ивановой свадьбы пропал прямо в небе где-то над Бермудами. Пропал - и все.
А Мельник будто бы еще раз женился, потом еще раз... Но я сам на тех свадьбах не бывал, так что врать не буду.
А у Вани и с Зорькой никакого домостроя не вышло. Почище прежней Маруси Зорька-то оказалась. И белее, и пышнее, и коса длиньше. Ванька с нее пылинки сдувает, а она знай покрикивает - того мне, да сего, да поживее поворачивайся.  Иван-то и рад - пашет себе и пашет, и все в дом, и все в хозяйство. Ни на кого, говорит, любушку мою не променяю. Счастливый я, говорит. Вот ведь оно как. Поди чужую-то душу знай...

КОНЕЦ


Рецензии
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.