Лицом к стене глава 6

Весной 1988 года меня забрали в армию и, как ни странно, два года, которые казались мне тогда изнутри целой вечностью, сейчас слились в памяти в одно серое пятно, промелькнувшее перед глазами, как встречная электричка, размазанная в окне мчащегося куда-то поезда. Все чаще я думаю, что и вся жизнь однажды окажется промелькнувшей так же. Раз - и мы перед самым концом. Сказать, что я был в аду - значит почти ничего не сказать. Хотя сейчас мне кажется, что никакого ада и не было, было только мое представление о том, что я в аду, представление это изо всех сил поддерживалось окружавшими меня сверхзверьми. Сейчас я думаю, что ад у нас в голове, но тогда я был уверен, что ад кругом меня.
«Духи, вешайтесь!» – первые слова, которые слышит новобранец, переступая черту, отделяющую его гражданскую жизнь от новой армейской. И потом как минимум полгода, а то и год он учится понимать всю физическую весомость этих слов.
В течение года мне не давали спать как следует, и это было не самым ужасным, но служило основанием для других ужасов, - невыспавшийся, смертельно желающий больше всего на свете уснуть, такой человек теряет силы к сопротивлению. Я никогда не умел драться как следует и поэтому не смог сопротивляться обрушившемуся на меня насилию. Один из моих товарищей попробовал себя защитить и оказался в госпитале с переломами ребер и носа. Я предпочел подчиниться неизбежному. Я стоял на шухере, когда деды глушили одеколон, в полусне стирал чужие хэбэ и портянки, подшивал дедов, чистил им сапоги, во время «бани» тер им спины мочалкой, и за это избежал участи ползать под кроватями, изображая из себя рычащий бэтээр и получая то и дело сверху металлической бляхой со звездой по гниющей заднице.
Иногда я думал, что лучше уж сразу в петлю, чем терпеть такое; «Влачик, спичку!» - слышал я, и мое тело послушно бежало дать прикурить Ереме, валявшемуся на кровати в сапогах самому злобному и отпетому деду, про которого один из черпаков рассказал мне как-то, что ему в свое время пришлось однажды буквально вылизывать языком носок сапога у дембеля-ингуша, будучи духом. Теперь он срывал свою злость на нас, молодых. Издевательства, усталость, тупое отчаяние. Постепенно я научился просто жить от подъема до отбоя с единственным чувством: скорей бы уснуть, забыться хоть ненадолго коротким, тяжелым сном. Сознание стало отставать от тела, засыпать на ходу.
Был, конечно, вариант - «заложить» обидчиков, пойти прямо к заму комбрига по политической части, он даже призывал к этому новобранцев в рамках компании по борьбе с дедовщиной во время собрания в актовом зале еще до присяги, но я помню только один случай, когда молодой из саперной роты побежал жаловаться замполиту: ну и что же? - деды отсидели свое на губе, а когда вышли, то молодому устроили такой бойкот, что он сам был не рад своей смелости, кажется даже, его вынимали потом из петли один раз или дважды. Как раз тогда в журналах стали много печатать о преступлениях сталинского периода: о лагерях, тюрьмах, доносах; и я стал думать, что доносительство осталось в памяти народной такой мерзостью, что почиталось главным грехом, даже когда донос был направлен против откровенных гадов. С детсадовского возраста я помню вокруг себя атмосферу солидарной непримиримости к тем, кто «закладывает» и «стучит». Впрочем, ни для кого не было секретом, что в каждой роте был свой тайный стукач, доносивший о чем надо майору-особисту, - но на борьбе с дедовщиной это никак не отражалось.
Поэтому я и не пытался «заложить» кого-то из своих обидчиков. Иногда, смотря в глаза измывавшемуся надо мной деду, я прятал под веками желание убить его, это желание зрело во мне месяцами, изо дня в день, тот, кто столкнулся с подобным, поймет меня, подробности того, как зрело это желание, я опускаю. Однажды зимой, во время стрельб, я пережил манящее искушение развернуться и дать из полного рожка АК очередью по всей нашей роте, мерзнущей за моей спиной. Единственной сдержавшей меня мыслью было то, что потом меня непременно убьют тоже; но чувства жалости у меня не было ни к кому, даже к тем, кто никогда меня не трогал. Я запомнил это чувство и потом часто взвешивал его в своей душе, радуясь тому, что оно абсолютно свободно от воздействия любых других эмоций. Оно было неуязвимо для любых моральных рассуждений. Пусть морализируют те, кто не пережил того, что пережил я. Я знал, что могу убить, знал точно, и это оказалось таким простым и точным, математическим знанием. Жизнь, в общем-то, немного стоит. В конце концов, солдат на то и солдат, чтобы наверняка знать, что в любой момент он может убить.
Тем не менее, во время второго года службы я почти ни разу никого не ударил. У меня не было жалости к солдатам-первогодкам, глядя на них, я знал, что через год, ослабив ремни и ушившись как гандоны, они будут жестоко издеваться над следующим призывом. Я не бил их только потому, что не хотел ослаблять в себе то чувство возможности убить, которое проснулось во мне. Я знал, что если я ударю духа, потом мне станет его жалко, жалко будет смотреть в его бегающие глаза. Хотя через год он будет бить других молодых и измываться над ними, математический факт. Мне достаточно было знать это и просто смотреть на него тяжелым взглядом. И, как ни странно, меня боялись даже больше тех, кто то и дело тыкал оборзевшего духа или соловья кулаком под ребра. Может, причиной тому была моя уродливая рожа? Но я думаю, что это в глазах моих было столько ненависти к окружающему миру, что она чувствовалась, и это было главной причиной внушаемого мной страха.
Писала мне письма в армию сначала только мать. Несмотря на всю свою любовь к культуре, писала она неинтересно, скучно, присылала вырезанные из газет статьи о Ленинграде, об архитектурных памятниках; вероятно, она думала, что я скучаю по родному городу, по его красотам; а я, если  на меня и накатывали воспоминания о родных местах, то странные, невесть из каких подвалов мозга являющиеся мне: то вдруг привидится мне блеск рельс на кольце трамвая, то мусорка рядом с нашим домом. И так явно, что мне плакать хотелось от невозможности увидеть это наяву. Архитектурные памятники мне не вспоминались, словно брезговали мной. От Дениса пришло несколько писем, но потом наша переписка оборвалась. Вдруг, где-то уже через полгода, пришло первое письмо от Венечки. Он поступил тогда в Макаровку, хорошо учился, радовался, что у него все так славно получается. В восемьдесят восьмом году по всей стране с помпой стали вспоминать, что тысячу лет назад, оказывается, языческая страна приняла христианство, религия вошла в моду, и Венечка вдруг запал на эту тему. В его письмах, как ни странно, ни строчки не было о девушках, например, или о пьянках-гулянках с друзьями, зато то и дело попадались рассуждения о Боге, о духовности, о нравственности, о смысле жизни. Венечка как был, так и остался легковерным идиотом, решил я, только теперь вместо мамы Глаши ему довлеет религиозный авторитет; но письма от него шли и шли, а мне некому было писать, и я отвечал.
Я не описывал ему мерзости окружающей меня жизни, а просто сухо сообщал какие-нибудь факты на пол-страницы, мол, были учения, прочитал "Замок" Кафки, сегодня иду в наряд, заклеивал конверт и отправлял; а от него приходили письма по три, по четыре страницы, однажды пришло письмо на целых одиннадцати листах! Я просто офигевал от него.
Венечка сообщал, что теперь во время увольнительных он обязательно ходит в церковь, у него появился духовный друг и наставник, с которым он подолгу беседует на разные темы, конечно же, религиозного характера, а через своего друга он познакомился с батюшкой, у которого теперь он будет исповедоваться. Венечка был крещен, но недавно, писал он, причастился и исповедался впервые за много-много лет, что необходимо для всякого верующего. Вдруг в одном письме он написал мне, что собирается бросить Макаровку, так как почувствовал, что у него нет призвания быть торговым моряком, и, хотя его мать против, он подумывает о том, чтобы стать священником.
«Серьезно он, что ли? Что у них там, на воле, творится?» – недоумевал я, читая его письма.
Я тоже иногда, пролистывая в Ленинской комнате журналы, наталкивался на статьи, в которых говорилось о Христе и разных религиозных святынях, но, воспитанный в атеистическом духе, я не слишком интересовался всей этой чепухой.
Одна статья все же как-то заинтересовала меня. В ней говорилось, что Достоевский был, оказывается, великим религиозным писателем. Об этом, мол, писали многие христианские философы, имена которых были мне совершенно незнакомы: какие-то Соловьев, Бердяев, Франк. Я из любопытства даже выписал их фамилии в записную книжечку, чтобы спросить в следующем письме Венечку, знает ли он о них. Что же они имели в виду, говоря о Достоевском как о религиозном писателе? Я читал когда-то его роман «Преступление и наказание», и мне показалось, что весь этот роман пропитан темным духом напряженнейшего отчаяния, примерно тем же, что и книга Камю «Посторонний», которую я прочитал незадолго до ухода в армию. Именно этот дух жил и укреплялся сейчас и во мне. Какая же тут религиозность? Религия - это свет. Искусственный, как мне казалось…
Я даже взял в библиотеке роман Достоевского и перечитал его. Это было уже на втором году службы, когда у меня появилось время читать. Роман произвел на меня такое же сильное и даже еще более тягостное впечатление, чем в первый раз. Только теперь я открыл в нем новые, ранее пропущенные страницы. Эта сцена с Раскольниковым и Соней над Евангелием, она была словно пятно в романе, эта ранее мною незамеченная сцена. И это пятно светилось. Не знаю, понятно ли объясняю? Роман был бурным, скручивающимся темными струями потоком, и вдруг, посередине водоворота - это спокойное жирное пятно, и Раскольников с Соней, читающие про Лазаря в свете свечей, словно замерли в этом пятне, застыли в нем. А роман продолжал темными струями кружиться вокруг этого пятна…
А еще сон Раскольникова, в котором все люди стали одержимы каждый своей идеей, напавшая на них мировая язва, разве не то же было кругом меня? Я часто, когда стоял дневальным по роте, а вся рота спала, ходил вдоль рядов со спящими и рассматривал их лица. Из какой-то книги в голове у меня все крутились слова «в скорлупке собственных снов». Каждый спящий был в скорлупке собственных слов, кто-то тревожно вскрикивал во сне, кто-то, закутываясь в одеяло, тонко стонал, кто-то начинал вдруг что-то быстро-быстро говорить, точно боялся, что его сейчас перебьют. Но я видел, что и проснувшись, все продолжают жизнь в скорлупке собственных снов. Связывала людей только жестокость, только желание получить выгоду через другого, только стремление насилием утвердить свою волю.
Но парадокс был в том, что почти все проходили по одному и тому же пути: от рабства к деспотичному господству. На первом году ты униженный раб, на втором – могущественный господин. У меня была слишком хорошая память. Я и на втором году не мог забыть унижений первого. И не хотел забывать. Другие мстили младшему призыву за собственные унижения. «Меня ****и, так и я буду ебать!» – кричал, помнится, Казак, психованный парень из Рыбинска-Андропова, одного со мной призыва. Он измывался над молодыми, а потом я видел, как он плакал в каптерке, когда в письме ему сообщили, что у него умерла бабушка. Такова была общедоступная логика. Таков был незыблемый порядок вещей. Что-то подсказывало мне, что есть в этом некая низость. Я ничуть не заблуждался в том, что дрожащие сейчас «духи» со временем станут грозными и отвязными «дедами». Поэтому у меня не было жалости к ним. Но ударить «духа» я не мог, потому что помнил, как не мог ударить измывающегося надо мной «деда». Насилие порождало дальнейшее насилие, из прошлого в будущее тянулась эта ржавая цепь. Я не хотел быть простым звеном этой цепи. Не хотел быть рабом времени. Ведь если бы я пришел в армию годом раньше, я бы ебал себя самого, так, что ли? Маленький сдвиг во времени, и я был бы в рядах тех, кого так сильно ненавидел. Но ненавидел я не их, а - через них - во мне копилась ненависть против всего этого мира, в котором такое насилие было неискоренимо. Я жалел только о том, что война, кажется, невозможна. Злость во мне, накапливаясь, требовала выхода, и, случись война, я, не задумываясь, убивал бы и лил кровь. Выпускал бы полной рожок из автомата по врагам. Не задумываясь. Но даже из Афганистана в восемьдесят девятом вывели последние войска.
Христианство же, которым я постепенно стал интересоваться, во многом благодаря письмам Венечки, обещало какую-то принципиально новую возможность отношений с миром. Оно говорило что-то мне не слишком понятное. Образ страдающего бога, возвышающегося через свое страдание, начал смутно занимать мои мысли. Ведь именно страдания кругом было более чем достаточно. О Христе писал в каждом своем письме Венечка, но я мало что понимал из его бессвязных и длинных рассуждений. Рождество, пасха, воскресение, пятидесятница… Ерунда какая-то. Пришла последняя армейская весна. Вышел очередной приказ Министра Обороны. В воздухе запахло свежей листвой, медленно, как казалось тогда, но на самом деле стремительно приближающейся свободой. Чем ближе был последний день моей службы в армии, тем чаще я позволял себе задуматься на тем, например, удастся ли мне увидеть Ее. Я даже хотел, чтобы Она мне приснилась как-нибудь, но ни разу за два года моей службы Она мне не снилась. И поллюций во время службы у меня почти не было. Были первые две недели службы, а потом прекратились. Говорили, что солдатам подсыпают в чай бром, чтобы сперма не била в голову. Только за месяц до увольнения, когда в комендантском взводе деды приобрели видик и за рубль устраивали киносеансы с порнухой, я сходил ночью туда один раз, и утром обкончался, преследуемый во сне образами ***в, **** и голых, сплетающихся тел. Все ближе и ближе был день увольнения из рядов СА. Увижу ли я ее? Вряд ли. В начале июня 1990 меня демобилизовали.

Поначалу мне показалось, что я вернулся в другой мир. Все изменилось, перевернулось в том мире, который я оставил когда-то. Ветер перемен, который уже сильно дул два года назад, теперь вовсю трепал, шатал страну, обходя, как выяснилось, стороной изолированные учреждения вроде армейских частей. Представляю, что испытывали люди, которые выходили из тюрьмы лет через десять после того, как туда попали.
Перемены, к которым привела горбачевская перестройка, оказались разительными. Стали пропадать продукты, вместо них появились огромные очереди, каких раньше не было, а потом талоны, чтобы эти очереди упорядочить, потом Павлов провел свою реформу, первую организованную сверху массовую истерию, репетицию грядущей приватизации. Все становилось как-то зыбко, ненадежно. Люди собирались на какие-то демонстрации, митинговали под флагами и транспарантами, кругом шло брожение. Зыбкость и ненадежность, брожение чувствовал я и в своей душе. Мать, встретившая меня, постарела, читала запоем журналы и ругала коммунистов.
-Твой же отец, наш дед, коммунист, - говорил я.
-Он – другой, - убежденно говорила она.
«Как узнать, кто другой, а кто нет?» – думал я. Я сам никогда не думал, что виноват в чем-то коммунизм. Я с детства привык думать, что коммунизм – это светлая идея. Мне казалось, что виноваты во всем были сами люди, в каждом из которых глубоко в душе таится черная, мерзкая слизь. Тогда хлынула на всех лагерная литература, словно отвалили от ключа придавивший его тяжелый камень. Сильнее, обнаженнее всех писал о лагерях Варлам Шаламов. Несколько десятков его рассказов я прочитал, но все остальное на эту тему пролистал почти без интереса и откинул прочь. Солженицына я не смог осилить – тянуло в сон. До конца только "В круге первом" прочитал. Я и сам теперь знал, что запертые вместе люди звереют и готовы убить друг друга почти без причины, если не могут вырваться из клетки. Ну и что? Армия, в которой я отслужил, была подобием лагеря. Так что, можно сказать, у меня тоже был свой маленький лагерный опыт. Иногда я думал, что, может быть, прав Венечка, и искать истину надо с Богом? Но что такое Бог? Где его искать?
Каждый день, прожитый в новой гражданской жизни, поначалу казался так огромен, ничем и никем не заполненное время, подаренное мне вдруг, встречало меня каждое утро. Пустые кубы свободы громоздились надо мной каждый день, и я был волен строить из них что угодно. Я пытался сообразить что-то, но не мог. После двух лет армии я, забыв, что это такое, оказался полностью предоставлен сам себе. Я захлебывался вольным воздухом. Голова кружилась. Надо было попробовать восстановиться в институте, а, если нет, искать работу. Но я никак не мог собраться с мыслями, никак не мог ничего решить: сидел дома, смотрел телевизор, по которому теперь чего только не показывали, часами лежал в ванной в горячей воде, перелистывал новые книги.
На третий день я вышел ранним вечером из дома и медленно пошел по улице. Ноги сами собой принесли меня к Ее дому.
Вот здесь когда-то я впервые увидел ее. Интересно, что старая скамеечка, на которую я тогда присел, сохранилась. Или это уже другая, поставленная на месте той? Но скамеечка была старой сама по себе и не могла подсказать мне ответа. Краска на рейках облупилась. Та ли дожила до этих дней или другая успела состариться на ее месте? На одной из досок было вырезано: КИНО, В. ЦОЙ - ЖИВ. И еще "ЗДРАВСТВУЙ, ПОСЛЕДНИЙ ГЕРОЙ".
Я сел на скамеечку и закрыл глаза, пытаясь представить себе Ее.
Хлопнула дверь в парадной. Задребезжало, как когда-то, стекло.
Я открыл глаза. Я был уверен, что увижу ее, так сильно желал я этого, но вместо нее из парадной вышла какая-то незнакомая мне сморщенная, старенькая старушка, посмотрела на меня подозрительно и поковыляла куда-то по своим делам на скривленных ножках. В груди у меня собиралась пустота. Я подумал, что уже ее не увижу, точно, не увижу. Никогда. Может, она вышла замуж и переехала отсюда… Все может быть. Почти наверняка. Кто знает? Я собрался встать и уйти. Послышался звук каблуков по асфальту. Я повернул голову и увидел Ее, идущую к своей парадной. Кажется, она еще чуть-чуть подросла. В тот, самый первый раз, она прошла мимо меня девочкой, держа за руку маму, у которой в руке была авоська. Сейчас она была одна, в ее руках был полиэтиленовый пакет с ядовито-яркой рекламой Marlboro. На голове Ее был повязан платок-косынка. Но, в сущности, она не изменилась. Хотя была уже не той девочкой. Женщиной? Или еще девушкой? Я смотрел на нее снизу вверх и все равно видел ту девочку, которую увидел когда-то и все не мог забыть.
-Вот так чудо! – сказала она, даже всплеснув руками, когда увидела меня. И, немного постояв, села рядом на скамейку. Ее лицо было вдруг так близко от меня… – …ты давно из армии вернулся?
-Не очень, - сказал я, еле отыскав эти слова в своей пересохшей глотке.
Что-то в ней странное было, но что, я никак понять не мог, хотя смотрел на нее во все глаза и все же чего-то не видел. Все те же так знакомые мне милые, такие близкие глаза, то же лицо, та же улыбка, трещинки на губах. Незнакомая одежда, но ничего особенного. И вдруг я догадался! Я протянул к ней руку и сдернул платок с ее головы. Как-то это само собой получилось.
Голова была коротко стриженной. Она была круглой как шар и почти без волос. Волосы еле-еле топорщились из просвечивающей розовой кожи.
Она густо, прямо на глазах покраснела и выхватила у меня из рук платок. Но, подумав, она не стала надевать его на голову.
-Вот такая я теперь, - сказала она, прищурившись, с грустью и скрытой неприязнью ко мне. На глазах у нее блеснули слезы. Она махнула рукой. И вдруг рассмеялась беззаботно, добавив: - Совсем как ты!
Я по-дурацки ухмыльнулся. Волосы на моей голове хоть и были пока короткими, но не такими, как у нее. Если бы не идиотский смотр нашей части две недели назад, приехал бы я с другими волосами, подлиннее. Но вообще-то ее сравнение заставило мое сердце сразу забиться, словно мы разом оказались с ней вровень. Разве мог я раньше даже мечтать о таком?! Ведь она красавица, а я…
-А зачем ты остриглась? – спросил я.
Она прищурила глаза, потом тряхнула головой, провела по ней ладонью и сказала с усмешкой и легкой бравадой, все же отводя глаза от моих:
-Прошлым летом под дождик попала. В Петродворце. Зонтик дома забыла. Ну и погуляла так часок. А потом оказалось, что на ЛАЭС выброс был. Небольшой, но мне хватило. Все стригу, чтобы они гуще стали. Уже лучше, сначала ужас какой-то был, то островками волосы, то голая кожа…
Она исповедовалась передо мной с таким простодушием, что я тут же заподозрил, что вот я до какой степени ничего для нее не значу, раз она так спокойно говорит мне это.
Но потом она взглянула на меня, и я заметил в ее глазах, за усмешкой, неподдельную грусть. Ее волосы, действительно, всегда были прекрасны. И где теперь эта красота?
-Ничего, - сказал я, разглядывая ее склоненную голову, - сейчас ровный волосяной покров. Никаких островков.
Мне очень хотелось дотронуться до ее головы рукой.
-Да? – обрадовалась она. – Я их теперь только хорошим шампунем мою, с экстрактом крапивы, и мажу специальным лечебным лосьоном, венгерским…
Она осеклась, словно сообразив, что меня эти подробности интересовать не могут. Я не знал, как сказать ей, что я могу слушать ее, сколько угодно…
Я вдруг подумал с замиранием сердца, что раз она два года была уродиной, у нее не должно быть никого. Никакого парня, ухажера, то есть. Уродиной – это я так подумал, без всякого плохого смысла, ведь я и себя считал уродом, так что это слово нас с нею как бы роднило. Мне вдруг стало весело и легко оттого, что мы сейчас рядом сидим, на той же самой скамеечке. Или скамеечка все же была не той же самой? Но я не стал ломать себе голову, а решил, что скамеечка та же самая, и улыбнулся этой мысли. Словно мы вместе вернулись туда, в наше детство.
-Что? – спросила она, краснея. – Я теперь смешная?
-Нет, - сказал я, - ты красивая.
Как-то само собой вырвалось из меня это слово. То я чувствовал, что мысли после армии как-то заморожены, заторможены во мне, то - вдруг ляпнул. И покраснел. Она это заметила и улыбнулась. И еще я заметил, что во взгляде у нее что-то изменилось, потеплело. Словно что-то засияло в них. И она опять слегка покраснела…
-Спасибо на добром слове... Ну, ладно… а я из аптеки иду, - сказала она к чему-то, вставая. – Вот. Надо маме лекарство отнести. Так что я пойду… А - ты? Что теперь? Восстанавливаться будешь?
Я видел, что совсем недавно она думала, что она некрасива, а теперь вспомнила, что она все равно очень красива. Красивее всех. Это было видно по ее лицу. Просто никто не напоминал ей об этом. Я это сделал. Хорошо, что я сказал ей это. Так получилось, нечаянно, но все равно я был рад. Сердце мое колотилось в груди, но не так бешено, как когда-то. Какое-то даже умиротворение я почувствовал. Было жалко, что она уходит.
-Будешь восстанавливаться? - переспросила она.
-Наверное, - сказал я, тоже вставая.
-Пойду, - сказала она. – Звони. Заходи. У меня, кстати, твои лекции по сопромату хранятся.
-Откуда? – я был удивлен.
-А мне дал их из вашей группы… Как его? Денис Калеев, кажется.
Точно, бросив институт, я оставил некоторые свои лекции Денису… Он сам попросил…
Она накинула платок на голову, завязала сзади, став похожей на работницу с какой-то картины, и, улыбнувшись мне, пошла, покачивая пакетом в руках. Из пакета Marlboro торчала ручка зонтика, хотя в чистом светло-вечернем небе не было ни облачка.

Я вернулся домой и долго вспоминал нашу встречу, перебирал в памяти каждую подробность, каждое слово, какими мы обменялись. Я даже не верил в армии, что еще когда-нибудь увижу ее, а тут встретил. Значит, она не замужем. Впрочем, чего же в этом удивительного? Ничего такого особенного. Ну, встретились… С кем я должен был увидеться, так это с Венечкой. Но почему-то все откладывал встречу с ним. Первым из старых знакомых, с которым я столкнулся совершенно случайно, оказался Денис. Это случилось прямо на Невском, мы просто шли навстречу друг другу; я разглядывал новые витрины, афиши незнакомых фильмов, рокеров на мотоциклах и блестящие машины, картины художников, самих художников, зазывающих нарисовать портрет… и вдруг разглядел в толпе идущих навстречу знакомое бледное лицо с цепкими каре-зелеными глазами.
Первой моей бессознательной мыслью почему-то было сделать вид, что я его не заметил. Но в тот самый миг, когда я уже отворачивался, отрывая от него глаза, его взгляд остановился на мне, и я успел заметить, что он тоже меня узнал, замедлил шаг, улыбка проступила на его ярких губах. Тут уж и мне пришлось признать его; я улыбнулся в ответ. Мы сошлись, крепко пожали друг другу руки. Даже похлопали друг друга по спине.
-Значит, вернулся? – констатировал Денис. – Что, уже два года прошло?! Ведь верно… А я и не заметил! Давно оттуда?
Он был в модных джинсах, обтягивающих его тонкие, крепкие ноги, в светлой рубашке с коротким рукавом, коротко и аккуратно подстрижен.
-Не очень. Недели не прошло. Ты торопишься?
-Да, есть одно дело. Но оно подождет. Раз уж мы встретились… Может, пойдем, попьем пивка? В "Вислу"? Если помнишь, есть здесь такое местечко, куда мы хаживали с тобой во времена оны…
Мы свернули в одну из улиц и, болтая – вернее, болтал он, а я слушал, - добрались до пивного бара, куда несколько раз хаживали три года назад. В пивнике, кажется, за эти два года ничего не изменилось, мы уселись за столик, заказали пива и соленых орешков.
-Ты, мне показалось, хотел меня не заметить, - сказал, лукаво улыбаясь, Денис. – Почему?
-Тебе показалось, - соврал я.
-Может быть, - легко согласился он.
«Зачем я соврал? – подумал я. – Совсем недавно я знал, что истина совсем не страшна. И вот я соврал. Ни за чем. Просто так. Слова лгут. Почему? А что бы я ему сказал? Сам-то я знаю?».
-Да… Пока ты служил в армии, здесь большие перемены произошли, - сказал Денис. – Слышал о кооперативном движении? Можно заработать неплохие деньги. Оказывается, и в развитом социализме возможен бизнес… Даже, я бы сказал, необходим. И учебе не сильно мешает.
Он стал рассказывать мне, что организовал с одним старым приятелем небольшой кооператив, что-то связанное с фотоделом. Появляются кое-какие результаты, крутятся деньги… кооперативное движение… кредиты… аренда…
Я слушал его в пол-уха и вспоминал, какие интересные у нас были отношения. Ведь благодаря Денису мне  привелось кое-что узнать. Я вспомнил его парадоксальные рассуждения о дзен-буддизме, о Боддхисатве, о всяком таком. Вспомнил ночь, проведенную у него на даче, Алину, Машу. Как она, интересно? То, что он мне рассказывал сейчас, меня мало интересовало: биржи, договора, подряды, фонды, - но прошлое, связывающее нас, заставляло меня сейчас сидеть с ним и слушать. Говорил он с увлечением, даже с воодушевлением, что ли.
-Ты с Машей встречаешься еще? – перебил я. – Как она, не знаешь?
-Почему не знаю? Я все о Машке знаю. Конечно, встречаюсь. У нас все нормально.
-Смотри-ка, - улыбнулся я. – Сколько ж лет у вас уже?
-Шесть. Столько не живут… Но Машка, задница, умной оказалась. Не дает повода расстаться. Да и чего нам расставаться? Подвернулась мне тут дурища одна, красивая до чертиков, на самом деле, поверь! - а через неделю мне с ней тошно стало. Представь: семнадцать лет, длиннющие ноги, груди - яблоки, кожа - персик, внешность обалденная, можно на обложки журналов вешать, а такта никакого. Кругозор - уборщицы общественного туалета. И запах из ****ы… Такого резкого запаха я еще не встречал… От Машки так не пахнет… Пришлось бросить. Слушай, а давай к Машке? Прямо сейчас! Она будет рада тебя видеть, вот увидишь!
Ему не пришлось меня долго уговаривать. Делать мне все равно было нечего. Мы допили пиво и поехали к Маше.
Маша удивилась, увидев меня, но скорее обрадованно. Мы даже поцеловали друг друга в щеку, как старые знакомые. От Маши, действительно, хорошо пахло. Она не сильно изменилась. И все же скорее похорошела, кожа стала глаже. Что-то во взгляде изменилось. Стала уверенней в себе, что ли.
-Я сейчас, за вином сбегаю, - пробормотал Денис и исчез. Только дверь хлопнула.
-Всегда так исчезает, как фокусник, - заметила ему вдогонку Маша.
Мы остались с ней вдвоем в ее комнате, и вроде бы не знали, о чем говорить.
Маша села в кресло и закурила от маленькой зажигалки.
-Ты куришь теперь? – удивился я.
-Да, все бросить собираюсь.
Мы опять помолчали, Маша - в кресле, я - на диване. Комната у Маши была маленькая, но уютная. И пахло здесь хорошо…
Маша вдруг спросила меня, говорил ли мне когда-нибудь Денис, что слово – начало лжи.
-Говорил, - кивнул я, вспомнив наш давний разговор и удивившись, что Маша об этом заговорила.
-Он часто это повторяет, - задумчиво сказала Маша. – Это у него как кредо. Может, тебя удивляет, что я до сих пор с ним…
Меня это совсем не удивляло, меня скорее удивило, что Маша вдруг так откровенно заговорила со мной.
-Он словно индульгенцию себе этим выдал. Он говорит, что каждый человек – лжец. Словно предупреждает, что верить ему ни в чем нельзя. Я догадываюсь, что мне он изменяет. Он, естественно, не станет признаваться в этом. Но в глазах у него это есть. Я вижу в них обман. И все равно я вижу в них любовь. Он меня любит. Обманывает, но любит. Разве он стал бы столько со мной встречаться, если бы не любил? Я ведь знаю прекрасно, что некрасива…
Маша встала, подошла к трюмо, поправила прическу. Долго вглядывалась в свое некрасивое лицо. Вернулась к пепельнице, стряхнула пепел, села обратно в кресло. Я все молчал.
-А иногда я думаю, что он играет со мной, - продолжила она, глядя на меня. – Я – благодарная игрушка. Может, и с тобой он тоже играл? И собирается играть снова? А?
Я молчал. После армии слова не слишком ловко приходили мне на язык. Что тут можно сказать? Особенно, если слова лгут.
-Ты не думал об этом?
Я пожал плечами.
-Как играть? – спросил я. – Мы же не дети. И не куклы.
-Играть – это он любит, - улыбнулась Маша. – Homo ludens. Есть такая книга, он все прочитать ее собирается. Как-нибудь подарю ее ему. Человек – существо играющее. Вот, например… Он оставил нас вдвоем. Я не удивлюсь, если он таким образом хочет, чтобы мы с тобой, скажем, занялись любовью…
И она посмотрела на меня, не моргая. Сигарета дымилась в ее пальцах.
Я с удивлением взирал на Машу. Она рассмеялась, словно поняв, что не надо этого было говорить, но раз уж сказала, то чего теперь…
Какие-то они все странные стали за два года. Вот только Полина…
-Денис? – выдавил я.
-Что Денис?
-Хочет этого?!
-Почему бы нет? Иной раз я не знаю, чего он хочет… Иногда у него бывают сумасбродные желания. Очень необычные…
Я вспомнил вдруг, как Денис когда-то давно предложил мне поменять Машу на Алину. Ну что же, может быть даже и так… Хотя дико теперь находится рядом с Машей после этих ее слов. В висках у меня пульсировала кровь.
Раздался звонок в дверь.
-Ну вот! – воскликнул я облегченно. – Уже вернулся! А ты говоришь…
Денис принес бутылку какого-то вина, шоколадку и три помидорки.
-Дорогущие – но мне захотелось. Двенадцать рублей – кило. Плевать! Давайте пить! – провозгласил он. – Про армию не рассказывай! Догадываюсь, какая это гадость и свинцовая мерзость. Читал в разных журналах… Лучше мы с Машкой расскажем тебе о наших планах.
Мы выпили по пол-стакана, и он стал рассказывать, что где-то в центре они собираются арендовать местечко в одном магазине и там наладить продажу фототоваров. Оказывается, Маша тоже была партнером в его бизнесе. Требуется только договориться с кем надо на тему нормальной арендной платы… И если получится…
Мне все это скучно стало слушать. Неужели это тот самый Денис, который казался мне таким загадочным и необычным всего два года назад? Неужели нас так сильно унесло друг от друга за эти годы. Мне было грустно и от его болтовни, и от вина. Но вино не развязывало мне язык, я сидел и слушал его и слушал.
Наконец, Маша, кажется, заметила, что я скучаю, и перевела разговор на другое.
-Денис ведь любит фотографировать, ты это знал? – спросила она.
Нет, я не знал.
-У меня есть много его фотографий. Сейчас принесу. Интересно, что ты скажешь?
Она вернулась с картонной коробкой фотографий. Было много фотографий Маши. Больших. Черно-белых. Какими-то хитростями со светом и тенью Денис добивался того, что лицо Маши на этих фотографиях становилось красивее, чем оно было на самом деле. Мне было стыдно отводить взгляд от этих фотографий, потому что я боялся, что Маша прочитает в моем взгляде предпочтение мгновенным искусственным копиям перед оригиналом. Маша в полуфас. Маша в профиль. Маша, зарывшая лицо в охапку осенних листьев. Маша на фоне белого окна. Обнаженная Маша, сидящая на корточках на полу. Блестящие коленки. Закрытые руками груди. Я скосил глаза на Машу. Она без всякого смущения смотрела на фотографию.
-Как тебе? – поинтересовался Денис, дыша мне в ухо. – Эротично?
Я кивнул, воздерживаясь от комментариев. Я опять вспомнил, что два года уже не смел мечтать о женском теле. А Маша была так близко. Я ощущал ее дыхание, она склонила голову над фотографиями у моего плеча. Денис дышал с другой стороны.
-А это вроде серии, - заметил Денис. - Типа городские пейзажи.
Целая серия фотографий представляла самые странные уголки города. Не было ни одной, где был бы изображен какой-нибудь архитектурный символ города. Зато было множество фотографий, на которых застыли уродливые, обшарпанные дворы-колодцы, свалки мусора и грязи на фоне полуразрушенной церкви, гниющий во дворе, полузасыпанный ветвями с дерева запорожец, без стекол, без колес. Скелет осыпавшейся новогодней елки, торчащей из рыхлого серого сугроба. Грязная, заплеванная лестница, вдоль который по стене тянется коллаж грязных слов и похабных рисунков. Измятый выброшенный букет в переполненной, зловонной урне. Разрушенная крыша какой-то старой башни, сквозь прорехи которой зияет небо с бегущими облаками. (В лесопарке у Лесотехнической академии, пояснил Денис). Труп раздавленной колесами кошки, закоченевший зимою посреди мостовой. Он же, только ближе. Жуткая морда со смертельным оскалом.
-С объективом снимал, - сказал Денис.
Я отложил фотографии.
-Понравилось? – спросила Маша.
Я задумался. Фотографии были ужасны и прекрасны одновременно. Предмет их всякий раз был безобразен, но Денис находил такой ракурс, такое световое решение, что безобразное приобретало притягательность. Дохлая кошка не вызывала чувства жалости к ней. В фотографии, напротив, чувствовалась безжалостная жестокость. Но эта жестокость на глазах превращалась в прекрасное. Как это происходило, я не мог объяснить.
-Денис их выбрасывать собирался, так я отобрала, мне они нравятся, - сказала Маша, складывая фотографии.
-Зачем же выбрасывать? – повернулся я к Денису.
Денис пожал плечами.
-В фотографии важно поймать момент. Поймал, полюбовался – а потом отпусти. Чего их хранить? Будут и другие снимки.
Я ничего не сказал. Стал собираться.
-Как? Уже? – воскликнул Денис, поднимая брови. – Давай хотя бы вино допьем!
Мы допили вино, Маше кто-то позвонил по телефону, Денис пошел провожать меня в прихожую.
-Ты, наверное, уже забыл, что такое тело женщины, - зашептал он мне вдруг в самую ушную раковину, сильно сжимая мое предплечье.
Озноб пробежал по спине, спустился по позвоночнику к копчику. Не могу сказать, что меня переполняло желание. За те два года, когда я женщин и не видел почти, я привык даже не думать об этом. Но, слушая шепот Дениса, я вдруг вспомнил, что такое возбуждение. Оно где-то в глубине ожило во мне.
-Хочешь, Машка кого-нибудь пригласит? Или – ее хочешь? Прямо сейчас?
Я посмотрел на него с подозрением. Его глаза светло и близко улыбались.
-Ну как? Давай?
-А Машу ты предупредил?
-Зачем? Женщину надо соблазнять. Если ты не против, мы можем вместе. Будет трио. Она потом только благодарна будет. У нас такого еще не было. А что? Сейчас посидим, я еще за винцом сгоняю. Потом потихоньку-полегоньку, видик включим. Я недавно Машке видик подарил, ты когда-нибудь настоящую порнушку видел? Видеокассеты? Я разогрею ее, а ты присоединяйся…
Я хотел сказать, что видел видик не так давно, но потом покачал головой. Не стал рассказывать. Внутри у меня все дрожало, но я старался не показать вида.
-Нет, не могу… У меня еще… дела есть сегодня…
-Какие у тебя дела?! – весело рассмеялся Денис. – Ни за что не поверю, что ты уже успел найти себе кого-нибудь. За неделю! Не поверю… Так что оставайся! Не пожалеешь!
И вдруг он сделал такое, что меня страшно поразило и даже испугало.
Он взялся рукой мне за яйца! Он стоял, смеялся и держал меня за яйца.
-Здесь все дела и вся мудрость! – смеялся он. – Мудрость от слова муди. Ну, пойдем, не пожалеешь же!
-Денис, отвали! Сейчас Машу позову. Пусть она на тебя посмотрит.
-Да что? Пусть смотрит. Ну ладно, - вздохнул он и отпустил мои яйца. – Иди, раз так. Но теперь - смотри! От меня не отвертишься! Я тебе еще позвоню!
-Звони, - кивнул я.
-Ты от меня теперь никуда не денешься! Маш, - крикнул он в сторону комнаты, - выйди попрощаться. Не уговорил… остаться! – и подмигнул мне, словно мы о чем-то этаком договорились.

Венечка позвонил сам.
-Что же ты не даешь знать о себе? Вернулся – и затих. Я уж наудачу позвонил, - как-то даже рассерженно и обиженно одновременно бубнил он в телефонную трубку.
С Венечкой мне надо было встретиться, но я почему-то не торопился это сделать. У меня было к нему много вопросов.
Мы встретились, и опять оказалось, что Венечка скучен и однообразен. Его рассуждения о Боге показались мне невыразительными, он словно порывался сказать что-то одно, а получалось совсем другое. Я как-то иначе все это себе представлял. Впрочем, он отвел меня к тому самому другу и наставнику, про которого писал в письмах, чернобородому сорокалетнему мужику, знакомому с самим Менем, как гордо отрекомендовал его Венечка, но я понятия не имел, о чем это он. Имя Меня мне ни о чем не говорило. Мы пообщались с другом Венечки, в отличие от Венечки, этот бородач с горящими глазами, его звали старинным именем Прохор, объяснял все доходчиво и энергично, он дал мне почитать кое-какую литературу. Размахивал руками, а когда я сказал, что, наверное, не верю в Бога, строго предупредил, что у каждого слова - своя энергетика, и лучше бы я не говорил так, а то энергетика этого слова будет влиять на потенциал вселенского пространства. Чудак!.. А сам Венечка подарил мне Евангелие в оранжевой глянцевой обложке, еще пахнущее типографией.
-Бери, у меня еще одно такое же есть, - сказал он, ласково улыбаясь.
Оказывается за те годы, что я был в армии, появилось много религиозной литературы. Священник отец Мень много писал в популярной форме о христианстве и Христе. Я понял, почему Венечка так гордился этим своим новым другом, знакомым с самим Менем. Еще лет десять назад этот Прохор посещал подпольный кружок Меня, в самом конце семидесятых…
-Мы живем в эпоху, подобную эпохе поздней Римской империи, - говорил Прохор при наших встречах, при этом глаза его так и сверкали.  – Мы – дикие варвары, от которых скрывали Слово! А вот Бердяев… А вот Булгаков…
Энергия Прохора заряжала меня. Я стал читать Новый Завет и книгу Меня о Христе, которую мне дал почитать на время Прохор. Больше всего меня поразило, что в центре христианства лежит миф о воскресении Христа после смерти. Оказывается, для того, чтобы верить в Бога, надо поверить, что распятый Христос воскрес. Не просто воскрес каким-то символическим образом, а просто взял и воскрес, мертвое тело ожило. В такое мне верилось с трудом. Мало ли что люди нафантазировали? Если он воскрес, то где он сейчас? Если я и представлял себе Бога, то как какой-то верховный принцип, высшее начало, довольно абстрактное. Некий высший Абсолют. А Христос был как люди, как все, у него было такое же тело, а в нем - божественная сущность, и это тело было распято, а потом воскресло. Хотя в то же время он был Словом Бога, Божественным Логосом. "Я есмь путь и истина…" "Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Я приобрел маленькую иконку и повесил ее в углу комнаты. Мать тоже приобрела привычку похаживать в церковь и поощряла мою нарождавшуюся религиозность. Хотя вряд ли что понимала в христианстве. Но многое в христианстве и меня приводило в недоумение. Я вроде и хотел поверить в Бога, чтобы разом и навсегда обрести смысл жизни, но тогда надо было поверить и в Христа, как в сына Божия, а, поверив в Христа, надо было стать участником церковной общины, признав, что Церковь есть мистическое тело Христово… А я - стану клеточкой этого тела. Так говорил Прохор. Надо стать соучастником этого мистического тела. Венечка очень старался стать такой клеточкой, но у него почему-то не слишком хорошо получалось. Иногда он начинал долго и занудно вздыхать и говорить о тяготах пути… А мне и пробовать не хотелось. Люди, которых я видел в церкви, по большей части не слишком нравились мне. Таких, как Прохор, было немного. На первоначальное простое желание поверить в Бога натягивались отягощающие вериги. Да и не абсурдно ли верить, что Бог родился, умер и воскрес после смерти? Зачем же он вообще умирал, коли воскресение было ему гарантировано?
Во время одной из встреч с чернобородым Прохором я как-то выразил ему все эти свои сомнения. Он рассмеялся без всякого смущения и торжествующе сверкнул глазами, словно давно ждал от меня именно этих сомнений.
-Тертуллиан (такой богослов) сказал даже на этот счет: «Верую, потому что абсурдно». Да, поверить во все это нелегко! Нелегко! Куда легче поверить в чудо, тайну или авторитет. У Достоевского есть «Легенда о Великом Инквизиторе». Там об этом есть. Вера – это особый вид знания. Надо Бога просить об этом знании, и тогда он даст его тебе…
-Просить? – не понял я, хмуря брови.
-Просить! В молитве!
-Просить в молитве? – я знал, что надо молиться, но когда попробовал это делать, то это показалось мне фарсом. А Прохор, значит, молится? Этот серьезный, немного восторженный, уверенный в себе человек с черной бородой встает на колени и начинает молиться? И Венечка тоже? Как они молятся? Обращаются к Богу? Всерьез? К какому? И откуда они знают, что Бог их слышит? Что ему вообще нужна их молитва? Что слова их молитв доходят до него? Что ему есть какое-то дело до них? И какой толк к нему обращаться, если Он все равно молчит в ответ? Это-то меня и раздражало в молитве, что обращался я неизвестно к кому, и в ответ слышал только пустоту...
-Молитва нужна в равной мере и Богу, и вам, - пояснил Прохор. – Это ваша беседа с Богом. Ваш разговор от сердца к сердцу… Прислушайтесь к своему сердцу, и услышите ответ. Каждый христианин начинает и заканчивает свой день молитвой. Есть специальная книга – Молитвослов. Ну, в общем, есть три-четыре молитвы, которые всякий верующий знать просто обязан. «Отче наш», «Богородице дева, радуйся», «Символ веры». И другие. Но можно молиться и своими словами. Это даже лучше. Можно молиться об укреплении своей веры. Или даже о том, чтобы Господь даровал вам веру.
-Как же я буду просить Господа дать мне веру, если я не уверен, верю ли я в него?! - я чуть не рассмеялся в явном недоумении.
-Вот и просите поверить. Потому что все благое – только от него. Без него – ничто не возможно. Он – свет, а кругом тьма.
-Но если это от него зависит, если он так всесилен, то почему бы ему не дать мне веру просто так, без молитвы? Сделал бы так, чтобы все в него верили и вообще были добрыми и хорошими… Был бы на земле коммунизм… По милости божьей…
-Об этом у Бердяева хорошо написано, - обернулся Прохор к Венечке. – Ты прочитал уже? Я и вам дам, когда Венедикт прочитает. У Николая Александровича хорошо об этом. О коммунизме. Видите ли, - он объяснял все очень серьезно, даже торжественно, словно поучая. – Коммунизм – это христианская ересь, лжеучение о возможности царства божьего на земле. Когда все «добрые и хорошие», по вашим словам, без устали будут строить светлое будущее, забыв о настоящем. Вы даже не заметили, что затронули целый узел важнейших, болезненных религиозных вопросов. Ведь религия - это не только ответы. Но и вопросы. О предопределении. О свободе воли. О первородном грехе и печати Каиновой. О теодицее, то есть об оправдании зла…
-Об оправдании зла? – это меня поразило.
-Да, это очень болезненный вопрос, почему в мире творится зло и почему Бог его допускает.
-И почему? – нетерпеливо спросил я.
-Так просто не ответить. На эту тему написаны сотни книг. Но, если попробовать своими словами, то зло – это свободное отпадение от добра. А добро и есть сущее. А зло есть не-сущее. Добро есть, а зло - это то, что не-есть. Бог дал Адаму свободу воли, а он использовал ее во зло. Уклонился от сущего. Грехопадение есть уклонение от Бога. Раньше, в раю, человек мог быть с Богом, мог постоянно пребывать в свете, а, согрешив, ушел во тьму. Сам ушел. В пустоту не-сущего. Но по неизбывной милости своей Бог дал ему в этой тьме ориентир – свое Слово, своего единородного сына, который был распят за людей и…
-Выходит, свобода есть зло? - перебил я.
-Нельзя так говорить. Свобода есть свобода. Даже так: свобода есть. Это первичный факт человеческого бытия… Свобода дает возможность творить добро, но и допускает возможность уклоняться ко злу. В свободе человек может становиться богочеловеком, а может впасть в гордыню и самоизоляцию.
-А по-моему, первичный факт человеческого бытия есть несвобода, - снова перебил я. – Где же человек свободен? Он обусловлен всем своим окружением, социальной средой, детерминирован, как нас учили в школе.
-Ну, мало ли, чему нас учили в школе, - пренебрежительно хмыкнул Прохор. – Чему хорошему могли научить в атеистической школе? В школе с прогнившим стержнем? Мы просто верим в то, что несвободны, а ведь можно верить в то, что мы свободны, абсолютно свободны в Господе нашем Иисусе Христе… И если мы истинно веруем и скажем горе передвинуться, она передвинется! Именем Господа нашего…
Венечка тут перекрестился, внимательно - даже рот приоткрыт - слушая своего друга.
Это осталось для меня не очень понятным, да и глупым даже, ведь тогда выходило, что верующих людей нет вообще, коли никто не умеет двигать горами, не саперов же, и не творцов планов переброски северных рек на юг считать истинно верующими? Но что-то в этом было, убежденность Прохора захватывала и меня, я продолжал внимательное чтение разных религиозных книг, надеясь во всем постепенно разобраться.
Главное, почему я делал это - для меня вдруг открылась перспектива найти хоть какой-то смысл в окружающей меня абсурдной действительности. Конечно, можно сказать, что этот смысл для меня давно уже собрался в Ней, но я до сих пор не знал, чего здесь было больше: настоящей любви или игры моего воображения. В сущности, я ведь и не знал ее почти. Все наши разговоры, что были когда-то, были почти бессодержательны. Хуже всего - я снова не знал, как позвонить ей, как встретиться с нею…
Каждый день я перебирал в памяти ее образы, бережно хранимые мной, но не смел преодолеть свою робость и вызвать ее голос из небытия. Что сказать? Как себя вести? Захочет ли она говорить со мной? У меня, оказывается, не было в жизни ориентиров до сих пор, и вдруг я почувствовал, что таким ориентиром может быть, действительно, вера. «Верую, Господи, помоги моему неверию», - прочитал я как-то в Новом Завете и страшно поразился непонятной, но подлинной силе этих удивительных слов.

Иногда я пробовал обсуждать вопросы религии с Денисом. Так случилось однажды, когда я вдруг решил, что вопросы, мучившие меня всю жизнь, действительно, окончательно разрешатся, как только я скажу себе, что верю в Бога, верю окончательно, безоговорочно, бесповоротно, брошусь в эту веру, как в омут, ни в чем больше не сомневаясь. А дальше – Бог спасет…
Почему я ринулся с этим чувством именно к Денису?
Он валялся на застеленной кровати и читал какую-то книгу, когда я вошел к нему. Хармс, смешно пишет, сукин сын, пояснил он, кивая на книгу на помятом покрывале. Читал?
Я мотнул головой.
-Ты когда-нибудь задумывался, что самое важное в жизни? – выпалил я.
Денис посмотрел на меня с некоторым удивлением.
-Пойдем-ка, попьем чайку, - предложил он.
Мы пошли на кухню, Денис пощупал бочок чайника на плите, включил горелку и поставил чайник кипятиться. Достал две чашки, ложки, сахарницу. В его движениях всегда было какое-то непроизвольное изящество, но я вряд ли тогда отметил это, слишком я был занят своими сомнениями и мыслями.
-Ну, так что же ты молчишь? – нетерпеливо спросил я, когда он, выключив кипевший чайник, стал заваривать чай в маленьком заварном чайнике.
-Что самое важное в жизни? – переспросил Денис.
-Да. Что?
-Тебе хватит заварки?
-Да, достаточно. Ну так что? По-твоему? Как ты думаешь? Что?
Денис положил себе в чашку песку, помешивая ложечкой, посмотрел на меня, улыбаясь.
-Ты и сам знаешь, - сказал он.
Меня его слова почему-то поразили. Что я должен знать? Верит ли он в то, что я знаю, как он говорит? И если я знаю, то почему я об этом не знаю? Чепуха какая-то! Я потому и спрашиваю, что я окончательно не знаю! Но если я жду от него какого-то ответа, то, значит, я жду именно того ответа, которого жду! Неужели он именно это и имеет в виду?! Но Денис никогда не увлекался разговорами о религии, о Боге. Зачем тогда я пришел к нему?
-А что ты знаешь? – спросил я.
-Пей чай, остынет.
Я глотнул горячего чая и, не дожидаясь его слов, стал говорить о том, какие сомнения я сейчас переживаю в душе, но вот же я чувствую, что в душе у меня крепнет желание поверить; и, может быть, именно верой я смогу обрести, наконец, душевное спокойствие и найду компас в этом мире. Поверить надо насильно, заставить себя. Потому что царство божие силою берется…
Денис слушал меня внимательно, не перебивал.
-Помнишь, мы с тобой как-то говорили о власти времени? – спросил вдруг он.
-Помню. Ну и что?
-Ну и то, что я думаю, что если тебе суждено поверить, то ты поверишь, а если нет, значит, нет. Вот и все. Чего об этом думать? А вообще от веры никуда не деться… Только каждый верит в свою…
Он опять хотел отделаться банальностями! Я стал доказывать Денису, что у человека есть свобода воли, сила свободного самоопределения. Только чтобы самоопределяться, надо знать систему координат, в которой происходит твое самоопределение. И это-то самое главное…
Он зевнул.
-Ну, ты рассуждаешь так, словно мы атомы в космосе Ньютона. Это даже не девятнадцатый век. А восемнадцатый. А на дворе конец двадцатого. Уже создана теория относительности, квантовая механика… Ты есть то. Все во всем. И все такое… Впрочем, ты этого не проходил, это было на третьем курсе, - поправился он с легкой улыбкой. – Но я тебя уверяю, что твои рассуждения довольно наивны. Хотя то, что они наивны, не доказывает, что они не истинны, - добавил он. – Только скучно обо всем этом рассуждать, честное слово! Ты спрашиваешь, что самое важное? Сейчас… Смотри, в комиссионке на Владимирском купил настоящий Nicon – совсем задешево! – он бережно снял с полки фотоаппарат в футляре, вынул его, бережно повертел изящную, матово-черную камеру в руках. – Красотища, а? Какой-то придурок решил сдать. Важное, говоришь? Важно вот что. Дорогие вещи покупать задешево, а дешевые не покупать втридорога…
-Ты все шутишь! – вырвалось у меня.
-Шучу? – удивился он, смеясь. – Нисколько. Вот, подержи фотоаппарат! Красотища-то какая! Да держи, держи! Какие шутки? Это можно потрогать, в отличие от твоих "самых важных" рассуждений. Но если тебе не нравится этот ответ, у меня есть другой. Мне кажется, он тебе больше понравится. Если хочешь знать, что в жизни самое главное для меня, – вдруг с каким-то озорным воодушевлением заявил он, - так это секс! Именно так и есть! Вот оно: самое важное – это секс. Так просто! Как все гениальное! Впрочем, возможно это только сегодня, потому что Машка три дня назад уехала на неделю к тетке в Калининград, а другой подруги у меня сейчас нет. Подруги нет, а яйца уже сводит. После той семнадцатилетней дурищи - помнишь, я тебе рассказывал? - так и не разговелся. Но это я тебе точно говорю: самое важное – это секс! Секс, секс, секс! Ныне и присно, и как там говорится… Я же вижу по твоим глазам, что ты со мной согласен! Послушай, есть тут у меня телефончик, взял на улице у одной козы, совершенно случайно познакомились, но коза что надо, давай сейчас же ей позвоним и, может быть, у нас сегодня же что-нибудь и выгорит… И ты поймешь, наконец, что есть "самое важное на свете"…
Готовность Дениса в любое время суток пуститься в сексуальные приключения была мне всегда симпатична, но тут меня словно что-то покоробило. Я с ним о Боге…
Но Денис уже листал записную книжку, поднимал телефонную трубку, набирал какой-то номер.
-Але? Жанну, пожалуйста. Жанночка? Это Денис! Как какой Денис? Ну ты даешь!.. - и дальше все в том же духе.
Я сидел, не вслушиваясь в его треп, и думал, что напрасно пришел к Денису. Но пока я так думал, он уже все организовал.
-Жаль, живет далеко, - сетовал он, натягивая в прихожей кроссовки. – Черт, когда же я куплю машину?! Тащись через весь город в общественном транспорте! Впрочем, ради такого дела возьмем тачку. Деньги у меня сейчас есть, почувствуем себя сегодня прожигателями жизни… Обещала, кстати, подругу пригласить! Для тебя, по моей просьбе! Цени мою заботу!
Увлекаемый Денисом, и я оказался в какой-то "тачке", мчащейся с Гражданки, где жил Денис, в сторону Купчино.

Я сидел в глубоком кресле и смотрел на белые круглые ягодицы Дениса, равномерно поднимающиеся и опускающиеся между двух белых женских ляжек, раздвинутых под ним, две маленькие желтые пятки высоко закинутых ножек покоились на его плечах. И подергивались с каждым его движением. На полу валялись смятые брюки, рубашка, блузка, колготки, бюстгальтер и женские трусики. На столе стояла пустая бутылка вина и три бокала, остатки закуси.
-Ну что ты? – обернулся он ко мне, раскрасневшийся, с каплями пота на лбу.
Из-под его локтя выглянуло улыбающееся круглое женское лицо почти без бровей, с рассыпанной по нему завивкой каких-то бесцветных волос.
-Пашечка, иди к нам, - позвал тоненький голосок.
Жанна пригласила, как обещала, подружку, но в последний момент подружка прийти не смогла, так как из командировки неожиданно вернулся ее муж. Но сама Жанна оказалась веселой хохотушкой, тонкоголосой, подвижной, как ртуть, и болтающей за двоих. Мы выпили вина, а потом стали танцевать в комнате с задернутыми шторами под магнитофонные песни. Мне было весело, давно мне не было так весело, и вот мы уже танцевали медленные танцы в полутемной комнате втроем, и я обнаружил, что Жанна целуется то со мной, то с Денисом, не отдавая никому из нас предпочтения. Завитые мелким бесом волосы Жанны смешно щекотали мне щеку. Моя рука была у нее на талии, но Денис взял мою руку и положил на выпуклые женские ягодицы и стал водить моей рукой по этим выпуклостям. Две круглые ягодицы были тесно прижаты друг к другу и туго обтянуты вареной юбочкой. Жанна хохотала, поднимая тонкие ниточки бровей. Потом наши с Денисом руки пробрались под эту юбочку и принялись гладить шершавый капрон, под которым так и ходили ходуном волны разгоряченного тела.
Мы повалились втроем на низкий разобранный диван, и пока я целовался с Жанной, гладя рукой ее грудь через блузку, Денис стягивал с нее юбочку, колготки, трусики. Краем глаза я увидел, как блеснула голизна ее распахнувшихся ног. Потом его лицо зарылось там, между раздвинутых для него ног Жанны, и я зажмурился, продолжая целовать Жанну. Она  застонала сладострастно, ее язык у меня во рту разбух, размяк, а тело под руками, напротив, напряглось и занемело.
Вдруг мне стало страшно, так страшно, потому что я так давно не был рядом с женским телом, таким близким и теплым, и я побежал на кухню выпить воды. Когда я вернулся, то увидел на диване трахающихся Дениса и Жанну, уже совсем голых. Они уже на меня и внимания не обращали.
Они продолжали трахаться прямо у меня на глазах, тяжело дыша, трахались прямо при мне, как звери, а я сел в кресло, и оттуда смотрел на них, мечтая о том, чтобы они как можно дольше меня не замечали. Пусть трахаются дальше. Весь хмель разом пропал куда-то. И в то же время я не мог отвести взгляда от этой чудной картины.
Возбуждение было в голове, я смотрел и смотрел на них, не в силах пошевельнуться, оторваться от этого соития, происходящего прямо у меня на глазах, но в теле у меня ничего не было, там все иссякло. Тело было пустым и далеким. Словно оставшимся там, где начинался этот вечер, когда еще было светло, а сейчас за окном уже темнота. Я вдруг понял, что сейчас они вспомнят обо мне и позовут меня, и испугался, что они сейчас позовут меня. Я пытался вспомнить лицо Полины, поражаясь суматохе своих мыслей, но она не приходила мне на помощь сейчас.
-Ну что ты? – обернулся ко мне Денис.
-Пашечка, иди к нам…
Я безвольно встал и подошел к ним на негнущихся ногах.
Жанна протянула ко мне свои голые руки с торчащими из подмышек рыжеватыми волосами, ее пальцы стали щупать мою пустую ширинку, Денис продолжал равномерно поднимать и опускать свои белые, круглые, как шары, ягодицы, опершись на вытянутые руки. Я видел, как напряглись под тонкой кожей его похожие на сплетенные веревки каната трицепсы. У него было красивое тело – узкая талия, узкие бедра, широкие плечи, мускулистая спина, то прогибающаяся в пояснице, то изгибавшаяся крутой дугой. Раз-два, раз-два…
-Ничего, сейчас мы разбудим мальчика, - часто и жарко дыша, проворковала Жанна. Россыпь ее волос была разметана по голым плечам. - Ты ведь после армии еще ни с кем?..
У нее были большие, выпуклые, красивые глаза с как будто фарфоровыми белками и гладкий, почти безбровый лоб. Две небольшие белые грудки с пятнами сосков трепетали от ударов Дениса как две студенистые рыбки, притягивая мой взгляд. Она продолжала расстегивать мне ширинку, пока Денис продолжал свой трах. Их тела двигались и двигались прямо у меня на глазах, то прижимаясь, то отталкиваясь с неумолимостью маятника. Лампа на столике рядом с тахтой, казалось, колебалась - и вместе с нею свет - от этих движений. Денис опустил голову, лица его я не видел. Иногда, когда их животы разлипались, я видел, как его член выскальзывал из налитых кровью складок, - и втягивался туда вновь.
Жанна, постанывая и извиваясь под ударами, меж тем умудрилась все же как-то расстегнуть мою ширинку, приспустила брюки, - мне пришлось опуститься на колени на диван перед нею, - она достала мой сморщенный членик и потянулась к нему губами.
И засунула его себе прямо в рот!
От ужаса возбуждение полностью покинуло меня, даже в голове пропало!
Я просто смотрел на нее в оцепенении.
Рукой она держала мои подтянувшиеся распухшие яйца, а губами всасывала мой член, недавно, во время танца еще возбужденный, а теперь безжизненный: в рот и обратно, в рот и обратно. Внутри рта она умудрялась щекотать язычком его головку. Денис уперся ладонью в одну из белых грудей, пальцами другой руки сжал крупный коричневый сосок, и, выгнувши тело дугой, дотянулся губами до этого соска и стал облизывать его длинным, вытянутым, шершавым и ярким, как у собаки, языком. Потное плечо Дениса касалось моей груди, прилипая к ней. Лицо Дениса поднялось ко мне. Наши глаза встретились. В глазах его плавало сладострастие. Такое же сладострастие было в глазах Жанны. Внезапно в лице Дениса что-то изменилось. Он весь изогнулся в пояснице, закидывая голову, выставляя острый кадык, лицо его разом изменилось, побагровело, он опустил руку вниз, оторвал свой живот от живота Жанны, я перевел туда взгляд и увидел, что он вытащил зажатый в кулаке напряженный, сизо-багровый член с обнаженной полированной головкой; зрачок головки разверзся, впиваясь в мои глаза своим безумным взглядом, и оттуда на живот Жанны хлестко прыгнула сперма: один заряд, следом другой. И еще одна крупная капля следом. Другая капля повисла на члене Дениса. Его красивое лицо было перекошено, глаза смотрели на меня, явно ничего перед собой не видя.
Пока я глядел, завороженный, на Дениса, я забыл про свой член, и вдруг почувствовал его: он стал расти во рту Жанны. Влажная теплота ее причмокивающего рта обволакивала его, как питательная тучная земля, греющая разбухшее семя. Живительная искра пробежала по моему телу. Сладострастие, источаемое глазами Жанны, стало захлестывать и меня…
-Ммммм, - только и сказал Денис, оттолкнулся от Жанны и поплелся в то самое кресло, из которого я недавно смотрел на них. Он добрел до него, повалился и обессилено замер, опустив руки и свесив набок голову. Член его бессильно свисал между раздвинутых ног.
А мой член уже разбух ***м во рту Жанны, она помогла мне перебраться вниз, я лег на нее, вспоминая Дениса на своем месте, теперь мы вдвоем купались в волнах сладострастия, и уже через несколько мгновений мой возбужденный хуй ходил в пекле ее слизской ****ы. Волосы на наших лобках сплелись друг с другом электрическими змейками. От тела Жанны пахло сохнущей спермой Дениса. Я размазывал своим животом его сперму по ее телу. Прижимаясь друг к другу, мы склеивались кожей и тут же отдирались. Наши губы и языки плавали в слюне, влага перетекала из одного рта в другой. Возбуждение, которое недавно, казалось, напрочь покинуло меня, теперь переполняло и требовало выхода. Мы трахались, словно заведенные…
-Только в меня нельзя, - торопливо предупредила меня в ухо горячим шепотом Жанна, прикусывая зубами мне мочку.
Я двигался в ней, едва соображая, что делаю. Меня распирало. Она была куда красивее Алины: большие глаза ее уперлись в мое лицо, то ли пытаясь оттолкнуть меня взглядом, то ли выискивая во мне что-то, они распахивались, расплескивались все шире и шире, я уже потерялся в их бесконечности, веки трепетали, ресницы пытались улететь; вдруг она сжала глаза, сморщив веки, и замычала, кусая меня острыми зубами в плечо. Я почувствовал, что теряю ощущение своего ***, словно он растворился в теле Жанны, где-то там, внутри ее тела нахлынул прибой, и вскоре отхлынул вновь, ****а ее раздулась пузыристым зобом, а потом снова крепко и тесно обхватила меня своим рукопожатием, а сама Жанна уже вынырнула из своего недолгого отсутствия, вернулась ко мне, смотрела на меня, улыбаясь, ее руки гладили меня с новой нежностью, рот был приоткрыт и улыбался, вспотевшее тело так и льнуло ко мне, она терлась об меня сосками, дурашливо водила по моему лицу языком и явно хотела сделать мне что-нибудь приятное.
-Хочешь, кончи мне на лицо, - прошептала она.
-Как это? – задыхаясь, спросил я, не прекращая движений.
-Я покажу. Скажи только. Когда будешь готов.
Но я не мог остановиться, толкал и толкал ее, несколько раз внутри нее что-то разбухало, она стонала, морщиня веки, а потом воздух вырывался, как освобожденные газы, она смущенно пищала каждый раз, а меня эти звуки только распаляли, она опять тяжело дышала, глядя на меня застывшим взглядом; она помогала мне, вздергивая задом, мы так яростно трахались, что иногда мой *** выскакивал из нее, и тогда она торопливо хватала его рукой и запихивала в себя обратно.
-Разошелся, наш мальчуган, сладенький, - шептала она, и возбужденно впивалась поцелуем мне в шею.
Потом она вывернулась из-под меня, схватила мой *** и потянула к себе; я был вынужден на коленях следовать за ним, перебираясь вдоль ее тела. Сначала она пустила его в ложбинку между двух грудок, сжав их ладонями, груди ее были мягкими, нежными, но небольшими, так что охват получился неплотным. Потом она стала ловить головку ртом, помогая себе руками; затягивая его все глубже и глубже в горло. Я уже почти ничего не делал, только смотрел завороженно, как она делает все это. Головка моего хуя то исчезала между ее влажных губ, то выныривала обратно, мокрая, красная и блестящая. Внутри рта она играла с ней язычком. Жанна повернулась на бок и, хватая мой хуй ртом, пальцами тискала и дрочила его. «Вот и я! Ну как на вас глядя …». Подкрался отдохнувший Денис, и снова зарылся головой между ее распахнувшихся для него ляжек. Они подрагивали от возбуждения как плотный студень. Одна ее нога легла ему на плечо, я увидел волосатый просвечивающий кожей мысок, в который уткнулся нос Дениса, языком он вылизывал ее, вылизывал ее сочащуюся щель. Жанна закатила глаза и  громко стонала. Я был на вершине. Я почувствовал, что сейчас не выдержу. Вот сейчас… Было такое чувство, что из меня вытягивают щипцами все жилы; я чуть не разорвал горло криком, кончая, как раз тогда, когда мой член бил где-то в самой глубине рта Жанны, в самой глубине, густая сперма так и хлынула из меня горячим густым потоком.
Жанна вытолкнула мой *** изо рта, распахнув и выпучив глаза, и закашлялась, прижимая ладонь ко рту. Но хуй, высвободившись, продолжал кончать, дергаясь в судорогах: скользнула змеей сверкающая нить, и повисла частью в путанице мелких завитков волос, а взлетевшая следом другая извилистая нитка, потоньше, присосалась к потной щеке Жанны.
-Фу, чуть не захлебнулась, - сказала она, кончив кашлять. Из уголка ее губ выползала крупная капля белой спермы.
Между тем Денис, распалившись, уже пристраивался между ее ног вновь. Я успел заметить, как скользнула в ее ****у крупная головка его ***. Но затем я полностью сосредоточился сам в себе.
Этот миг, который приходит вслед оргазму, - он подобен погружению под толщу вод, в которой качается солнечный свет, не в силах сеять больше свои лучи щедро и безоглядно. И звуки кажутся приглушенными и лишними.
Они трахались, забыв об окружающем мире и обо мне в нем, а я сидел в кресле и смотрел на них будто издалека. Как будто кино смотрел. Я дождался, когда они кончили, и когда они рухнули, обессиленные, я встал, собрал свою одежду, оделся и поплелся в прихожую.
-Уходишь? – крикнул мне вслед голос Дениса.
-Да. Мне надо уже, - я натягивал перед дверью ботинки.
Денис и Жанна вышли вслед за мной, обнимаясь, голые, блестящие от пота, счастливые, пропахшие спермой, выделениями и потом, - рука Дениса обвивала талию прижавшейся к нему бедром Жанны.
-Оставайся, - предложил Денис.
-Чайку попьем, - сказала Жанна, прижимаясь к Денису. - А потом продолжим…
Она засунула руку между ног, вытащила и понюхала пальцы, сморщив носик.
-Нет, не могу, мне надо. Пока…
Я попрощался и ушел, дверь за мной захлопнулась, и на лестничной площадке меня обступила кромешная тишина.

Были белые ночи на излете. Пол-города я прошел пешком, мне повезло, я попал на Литейный мост перед самым разводом. От усталости гудели ноги. Я специально шел пешком, чтобы утомить себя. В голове у меня царила пустота. Ночь была прохладной, но не освежала. Я не переставал думать о Ней и, конечно, подошел к ее дому.
Она сидела на скамейке перед парадной и смотрела в темноту кустов. На голове ее был платок. Пахло черемухой. Ночная свежесть пропитала воздух.
Она вздрогнула, когда услышала мои шаги, но потом улыбнулась, узнав меня.
-Привет, - негромко сказала она.
-Привет, - сказал я, присаживаясь рядом. Почему-то меня ничуть не удивило, что мы снова встретились.
Кажется, и она была не слишком удивлена.
-Ты откуда так поздно?
-Гулял.
-Понятно, - сказала она, помолчав. – А мне что-то не спится…
-Выходи за меня замуж, - сказал я.
Она молчала. Я не смотрел на нее. Слова вырвались как-то сами собой. Я не жалел о том, что они вырвались. Я даже был счастлив тому, что они прозвучали. Только сейчас, только сегодня мог я сказать эти слова. Все свелось к тому, чтобы я сказал эти слова. Почему, я не знаю, но это было так. В сущности, мне было все равно, что она скажет в ответ. Мне важно было дать ей знать, что она для меня значит.
Она молчала.
-Ты слышала? – спросил я и посмотрел, наконец, на нее.
Она смотрела на меня, не отрываясь. В глазах у нее были слезы. Губы дрожали.
-Почему? – спросил я.
-Что почему?
-Почему бы и нет?
-Ты меня любишь? – спросила она дрожащим голосом.
-Конечно.
-Правда?
-Правда? – я удивился.
Потом я вспомнил, что она ничего не знает о том, как я люблю ее. Я стал рассказывать ей все. И то, как много лет назад она вышла из этой парадной, а я сидел на этой самой скамейке. И то, как на нее уронили поднос. И многое другое. И ее танец с парнем из соседнего класса, и то, как я хотел ударить его…
-Это я помню, - засмеялась смущенно Полина.
Я говорил, говорил и говорил. На меня словно накатила волна безумства. Пока я говорил, я подумал, можно ли считать все это доказательством того, что я люблю ее? Но я видел в ее глазах, что для нее это все больше, чем доказательство. Она не спускала с меня глаз, пока я рассказывал ей все это. Я видел это, взглядывая на нее и отводя глаза снова, в темноту. Так мне легче было рассказывать ей все. Наконец, я рассказал Полине все, умолчав только об Алине и Жанне. И посмотрел на нее снова. На глазах ее я увидел слезы. Сверкающие на ее ресницах. Как алмазы.
-Господи, - прошептала она. – Ты и вправду меня любишь… Но я же тебя совсем не знаю!
-Я сам себя совсем не знаю, - заметил я.
-Не умничай, - засмеялась она. – Мне надо узнать тебя поближе. Ты согласен? А сейчас уже поздно. Пора идти спать. Может, завтра сходим в кино?
-В кино? – я удивился. Это было так естественно, а я об этом не подумал. Действительно, почему я не пригласил ее в кино раньше? – Ладно, давай пойдем в кино.
-Хорошо, - сказала она, вставая. – Позвони мне завтра. Позвонишь?
Я тоже встал, мы стояли друг перед другом, Полина была чуть выше меня, ее лицо было передо мной. Я обхватил своей рукой ее упругую талию и привлек к себе. Она не сопротивлялась. Когда наши губы встретились, она закрыла глаза. Целуя ее, я вспомнил сперму, выползавшую из уголка губ Жанны.
-Ну, пока, - прошептала она, когда наш поцелуй закончился.
-Пока, - ответил я.
Она повернулась и вошла в парадную. Хлопнула тяжелая дверь. Я стоял один рядом все с той же скамейкой…

Мы встречались больше года, прежде чем поженились. Пусть события этого года останутся между нами. Могу сказать только, что весь этот год я разрывался между двумя чувствами: между чувством, что со мною происходит самое настоящее чудо, и между чувством, что чудо, оказывается, может быть таким обыденным и доступным. Каждый день я встречался с Полиной, говорил с ней, мог обнимать ее и даже начал однажды спать с ней. Это было так странно, и все же это продолжалось изо дня в день. Чудо не кончалось, и это было так чудесно, когда мы лежали с ней у меня в квартире или у нее, когда наших матерей там не было, лежали совсем голые, рядом, и все же я очень скоро стал привыкать к этому и перестал удивляться всему случившемуся с нами, всего через пару недель уже перестал удивляться. Неужели к чуду можно привыкнуть точно так же, как привыкаешь ко всему остальному?
Полина познакомила меня со своей матерью, с другими родственниками, - она тоже росла без отца. Я познакомил ее со своей матерью. Мы ходили в кино, театры, музеи и нам было наплевать, что в магазинах пустые полки. Мы любовались белыми статуями в Эрмитаже, слушали «Реквием» Моцарта в филармонии, забирались на самый верх Исаакия. После того, первого поцелуя, мы целовались все чаще и чаще, потом стали заниматься любовью то у меня дома, то у нее, когда там никого, кроме нас, не было. Полина оказалась девственницей, и я не сразу сумел лишить ее девственности. Почему-то мое возбуждение от ее тела было очень неровным поначалу. Мы изучали тела друг друга очень постепенно. Каждый новый шаг был целой вечностью… А потом, когда он оставался позади, все казалось таким естественным… Когда она первый раз подарила мне оральную ласку… (я долго настаивал на этом). Впрочем, все это было так давно…
Я восстановился в институте на втором курсе и пошел работать дворником на две ставки. Стипендии пока у меня не было, зато зарплата была сто сорок рублей. На это вполне можно было жить. Работа занимала немного времени. Я по-прежнему старался много читать. Мы часто читали вслух друг другу. Помнится, вместе с Полиной мы прочитали страницу за страницей роман «Любовник леди Чаттерлей». Чтение этого романа возбуждало нас, и мы очень скоро бросали книгу и начинали целоваться, прочитав всего несколько страниц. Ее тело, постепенно открывающееся мне…
Летом девяносто первого мы поженились.
Но еще раньше, весной, погиб Венечка.
Он как-то нелепо свалился под колеса подъезжающего поезда на станции метро. Смерть была мгновенной. Он так и не решился бросить Макаровку и пойти учиться на священника в семинарию. Незадолго до его смерти мы встречались, и он говорил, что сдаст из принципа сессию, и подаст документы на отчисление. Он чувствует, что его призвание – быть священником. Я смотрел на него и думал: да какой из тебя священник? Вместо этого он погиб. Интересно, был ли он девственником или нет? Я думаю, что был. В момент его смерти я был в городе, но на следующий день уехал по делам, - Денис попросил меня съездить вместо него в Москву и передать одному человеку деньги, я тогда неплохо подзаработал на этой поездке; а о смерти Венечки я узнал уже после похорон, от матери. На похороны приезжала мать Венечки, тетя Глаша, но я с ней не увиделся.
Через несколько дней после его похорон, когда я уже был в городе и знал о его смерти, мне позвонил чернобородый Прохор, тот самый, к которому мы ходили беседовать о христианстве.
-У меня к вам письмо от Вениамина, - сказал его голос в телефонной трубке. – Где мы можем встретиться, чтобы я отдал его вам?
В голосе его мне явственно слышалась саднящая горло сухость.
Мы договорились встретиться перед Казанским собором.
Уже повесив трубку, я вдруг удивился одному обстоятельству. Даже странно, что я тут же не подумал об этом!
Почему Венечка написал письмо мне, а оставил его Прохору? Незадолго до случившегося мы виделись, и он ни словом не обмолвился об этом письме. Значит ли это, что он написал его позже? Но почему он передал его Прохору, словно предчувствуя свою гибель? И почему он передал его ему, когда оно предназначалось мне? Ведь я был до самой его смерти в городе, мне можно было бы позвонить и встретиться со мной?!
Объяснение оказалось очевидным. Мы говорили об этом с Прохором, сидя на скамейке перед Казанским собором.
Прохор был уверен, что Венечка покончил с собой. В его голосе была все та же сухость, когда он сказал мне это; глаза его осуждающе блестели. Я заметил, что в его черной бороде поблескивают серебряные нити, я раньше их не замечал.
-Когда он передавал мне письмо для вас, у меня мелькнула эта мысль. В нем было что-то странное, такое что-то неуловимое в глазах, они избегали моего взгляда. Вы ведь знаете, что самоубийство – самый страшный грех. Никто не имеет права лишать себя жизни, дарованной ему Богом. Впрочем, о моих догадках никто не знает. Может, и я ошибаюсь. Его похоронили по-христиански. Дай Бог, чтобы я ошибался! А то ведь в Страстную неделю! Трудно поверить… Ну, а вот ваше письмо.
Он достал из-за пазухи пальто письмо в согнутом конверте. На конверте было написано только два слова «Павлу Влачагину». Я узнал этот почерк, знакомый мне по множеству писем, полученных в армии.
Я забрал письмо и сунул во внутренний карман куртки, поблагодарив.
-Читаете что-нибудь? – спросил он меня на прощание.
-Да, - сказал я. – Розанова.
-Осторожнее с ним, - заметил он. – Он, конечно, интересный мыслитель, но очень уж… Читайте Бердяева. Вот воин духа! Скоро должно появиться «Самопознание»… И «Исповедь» блаженного Августина. «Истоки и смысл русского коммунизма» вы уже, кажется, читали?
-Да.
Мы стали прощаться, он встал со скамейки – высокий, гордый, чернобородый – в длинном бежевом плаще. Таким я его и запомнил на фоне Казанского собора. С того дня мы не виделись. Никогда больше.
Я пришел домой, заперся в комнате, переоделся, достал письмо.
Оно лежало передо мной на столе в нераспечатанном конверте, на котором было написано «Павлу Влачагину». Что в нем? Я пощупал бумагу. Совсем не толстое, один-два листка. Может, я был единственным человеком в мире, которому Венечка мог написать письмо? Нет, матери он должен был писать, живя в Питере. Но матери пишут официально сухо. А мне в армию он написал сотню писем, не меньше. Писем-признаний, писем-размышлений, писем-исповедей. Все это были достаточно бестолковые письма. Неужели Прохор прав, и он покончил с собой? Во всяком случае, это можно узнать, открыв письмо. Его последнее письмо. Это будет ясно с первой строчки. Но я почему-то не торопился. Я даже выкурил сигарету, прежде чем решиться распечатать конверт. Я тогда начал иногда покуривать. Почему-то я был уверен, что Прохор прав. Передо мной письмо самоубийцы. Венечка - самоубийца. Действительно, я вспомнил, что во время нашего последнего разговора Венечка был немного странен, словно внутри у него что-то пекло. Я обратил внимание тогда только на то, что он уверял меня, как обычно, что бросит Макаровку и станет священником, - все это я слышал не раз, но я совсем не обратил внимания, что какие-то невысказанные мысли прятались в его взгляде. Сейчас, вспоминая наш разговор, я вспомнил этот взгляд, скрывающий от меня что-то.
-Я начал читать книгу, - в частности сказал он тогда. – «Чистосердечные признания странника своему духовному отцу». Там о силе Иисусовой молитвы. И вдруг в этой книге я нахожу рассуждение о том, что если христианство – выдумка, то тогда всякое подвижничество, а уж тем более постоянные молитвы – напрасны, более того, уводят от настоящей жизни. Это как у апостола: «Если Христа нет, то тогда ешь, пей, веселись!» Представляешь?! Ты отдаешь всю жизнь иллюзии, и потом оказывается, что все это напрасно?
-Я читал о чем-то подобным, - возразил я. – Только в другой какой-то книге. Вообще, все обо всем уже написано. Мир превратился в огромную библиотеку. На каждую книгу найдется антикнига. На каждую мысль уже готово опровержение. Ну и что? Просто надо силою воли выбрать то, что для тебя важно, а остальное признать неважным. «Царство Божие силою берется». Есть ценности абсолютные, а есть относительные. Вот и твое рассуждение относительное. А где же абсолютное? Абсолютное слово – только то Слово, которое было в начале, и которое было у Бога, и которое было Бог…
Я уже к тому времени начал чувствовать себя достаточно искушенным в подобных рассуждениях. Я все еще не считал себя подлинным верующим, я не ходил в церковь, не молился, хотя и пробовал, но интеллектуальная сторона христианства, стройность и гармоничность этого мировоззрения становились для меня все яснее.
Венечка страшно обрадовался вдруг.
-Да, да, да, да, это так, - затарабарил он, радостно хватая меня за рукав и приплясывая губами. – Как ты все глубоко понимаешь! Молитва – это хорошо, это твой разговор с Богом; но нужен еще разговор близких душ. Без этого можно разочароваться во всем, впасть в отчаяние, в страшный грех обособленности от других. Бог есть любовь, как это верно сказано!
Вообще, в тот наш разговор он все время то впадал в какой-то унылый тон, то вдруг необыкновенно воодушевлялся и радовался чему-то, Бог весть чему, радость эта возникала буквально ниоткуда. Даже слезы выступали вдруг его на глазах. А я тогда стер все это из своей памяти, а теперь вспомнил.
«Бог есть любовь, - думал я. – Да, это так, я люблю Полину, и, значит, с нами Бог».
Письмо по-прежнему лежало передо мной, я все не вскрывал его, хотя уже докурил сигарету.
Что в нем может быть? Исповедь самоубийцы? Вопль отчаяния? Почему, почему я? И почему письмо, а не попытка поговорить со мною с глазу на глаз? Я вдруг вспомнил, с чего началось наше знакомство. Может, Венечка, видя меня, стыдился моего тела? Может, мое тело напоминало ему о своем, о гнездящемся в нем самом грехе?
Я вдруг понял, что не хочу и не буду читать письма. Что бы там ни было, я уже не смогу ответить Венечке. Между нами пропасть. Он мертв, а я жив. Это послание предназначено мне, и я имею право отказаться от его прочтения. Мне это ни к чему. Я люблю Полину, и это самое главное для меня! Моя любовь есть Бог… А Венечку жаль, конечно. Но пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
Я смял конверт, пошел на кухню, поднял крышку мусорного ведра и решительно выбросил письмо в отходы. Ведро было уже полное: яичная скорлупа, смятые бумажки, целлофан, туда же я бросил окурок выкуренной мною сигареты. Я взял ведро, вынес из квартиры и опрокинул все его содержимое в мусоропровод. Мусоропровод, как это часто бывало у нас на втором этаже, был засорен, мне пришлось проталкивать мусор длинной, специально для этого предназначенной крючковатой палкой, такой склизской, что пришлось, вернувшись в квартиру, тщательно вымыть руки.

Мы поженились в середине августа 1991 года, поехали в свадебное путешествие в Москву, где у Полины жили дальние родственники, а потом были известные события. Мы как раз были одними из участников всего происходящего во время путча, и видели все: танки, демонстрации, баррикады, братание с солдатами, первую кровь и цветы на том месте, где она была пролита.
Мы с Полиной были среди молодежи, сдавленные толпой горячих, молодых тел, кричали что-то солдатам, даже видели издалека Ельцина на броне танка. Мы были пьяны в равной степени своей любовью и ощущением невиданной, невозможной, последней свободы. Иногда я чувствовал, что у меня на глазах наворачиваются слезы, и видел на глазах Полины слезы тоже, так мы были счастливы тогда. В те дни путча я был уверен, что путчисты победят, начнется период репрессий, может быть, нам грозят лагеря. И мы торопились жить и, вернувшись вечером в гостиницу, мы бросались на постель и все ночи, и первую, и вторую, предавались любви. Страстно, бесстыдно, безумно, словно нам выпала короткая, последняя встреча посреди войны. Тревога придавала нашим чувствам явственный признак трагизма. В сущности, по ночам мне было все равно, кто победит. Ненавидел я путчистов, восхищался Ельциным, но втайне хотел, чтобы победили первые. В перспективе грядущего поражения демократии и победы путчистов все происходящее с нами мигом приобретало историческую, непреходящую ценность. Всю ночь я видел перед собой бледное лицо Полины; очнувшись от обморока сна, накатившего после последнего секса, я тянулся к ней, она тоже тянулась ко мне, улыбаясь, с затуманенными глазами, о, это видение ее раздвинутых голых ног, сверкающих посреди сумрака ночи! Ее гладкие ноги раздвинуты для меня, ради меня! Я с замиранием сердца опускаюсь между ними и проталкиваю во влажную свежесть ее раскрытой для меня ****ы свой возбужденный ***, который тут же охватывают встречные нежные судороги. Ее лицо, ее глаза передо мною! И еще ее запах, запах ее тела, запах лета, запах цветов, яблок, меда, молока. Шторы на полуоткрытых окнах шевелились, но втекающий в нашу комнату воздух ночного, неспящего города был сух и горяч. Потом мы проваливались в сон вновь, и уже гроза будила нас посреди ночи.
Простыни на кровати были липкими от нашего пота, от моей спермы, от ее выделений. Воздух перед грозой казался нашпигованным иголками и при дыхании царапал горло. Я доставал из холодильничка потную бутылку пива, мы жадно выпивали ее, в головах начинал плавать хмель, и мы еще сильнее потели, прилипая телами друг к другу. Во время ливня мы пытались уловить его сумасшедший ритм и спешили раствориться в стихии. Уже неясно было, то ли ночь еще в начале, то ли она утрачена и стремительно приближается утро.
Мы трахались до изнеможения, всю ночь напролет, разрывая сон вспышками бодрствования, трахались так, словно вскоре должны были расстаться навсегда, словно были обречены на ужасные муки.
А на третий день наступил перелом, путчисты были арестованы, но мы спали после бессонной ночи, и узнали обо всем только ярким, солнечным днем, когда проснулись прильнувшими друг к другу.

Вернувшись из Москвы, мы стали жить в квартире умершей полгода назад бабушки Полины. Полина, защитив диплом, стала работать инженером в одном НИИ, а я продолжал работать дворником и учиться на третьем курсе ЛЭТИ, приходя домой раньше Полины, готовя для нее еду, моя посуду и полы. Я даже хотел стирать ее трусы, но она мне запретила. Мне нравилось прислуживать ей во всем. Детей мы заводить решили пока не торопиться. Помню ощущение счастья, когда я махал с утра метлой, стирая гибкие прутья о жесткий асфальт, зная, что вечером, после моей учебы и ее работы, нас ждет встреча в нашей квартире. Я еще не привык к тому, что это - наша квартира. Бабушка Полины умерла всего полгода назад, и в квартире было много вещей после нее. Я понимал, что это наша квартира, только тогда, когда мы занимались с Полиной любовью или просто спали под одним одеялом. Я часто просыпался по ночам и слушал дыхание Полины рядом. Накатила осень, падало много листьев, стерев одну метлу, я насаживал на заостренную палку другую, но вскоре и новая метла стиралась, а мне казалось тогда, что нашим чувствам не грозит стереться никогда. Мы были так счастливы с Полиной в те дни!
Но привычность моего счастья постепенно привела к тому, что я стал наблюдать за тем, как оно происходит.
Самым удивительным открытием для меня в первый год жизни с Полиной было то, что жизнь моя словно сошла с накатанных рельс и стала теперь подчиняться вполне определенным циклам. В первую очередь я имею в виду месячные Полины, от которых часто зависело ее настроение, и мое тоже, но не только эти циклы организовывали тогда нашу жизнь. Конечно, я и раньше знал, что в природе существуют смены времен года: весна, лето, осень, зима. В детстве это что-то значило для меня, несло в себе какой-то смысл, а потом потеряло почти всякое значение. Только в армии я стал опять обращать внимание на чередования времен года. Я говорил себе: «Вот и первое лето кончилось». Или: «Вторая осень наступила». Но заинтересованность моя в этих констатациях объяснялась очень просто: я с нетерпением ждал конца двухлетнего срока. Каждый день моей службы в армии был значим только в связи с самым последним днем, с которым я соотносил все остальные. Теперь же жизнь словно замерла, замкнулась в предсказуемые циклы, мне казалось, что мы оказались в Вечности, прямо в райском саду. В месячные заниматься сексом с Полиной было нельзя, но почему-то именно тогда нам этого хотелось больше всего на свете, и мы часто переступали через запрет, словно вместе сбегали с контрольной в школе. Кончив, мы лежали, прилепившись друг к другу, и вокруг нас плавал запах крови и семени. И мой член был испачкан в крови и сперме. Так хорошо было нам тогда! Меня даже немного тревожило то, что Полине так нравится секс, что она готова была отдаваться мне даже во время месячных. Но и я был таким же ненасытным, как и она. Потом приходили дни, когда я мог кончать внутрь Полины без опасений, что она забеременеет, и мы изо всех сил пользовались этой возможностью. Я заливал ее влагалище своей спермой по нескольку раз за ночь, и мне казалось, что где-то внутри ее тела эта душистая эссенция начинает какие-то таинственные алхимические превращения, словно я напитал ее тело изнутри чудотворной пищей. И на лице Полины после этого плавала улыбка, в движениях появлялась медлительная плавность. Она на глазах превращалась из немного зажатой и скованной девочки в молодую, полную меда и молока, женщину.
Затем приходил период, когда следовало опасаться «залететь». Тогда мы начинали наши игры с того, что Полина тщательно облизывала головку моего члена, проглатывая первую жидкость, выступающую из уретры и, возможно, содержащую в себе небольшой процент семенной влаги. Иногда сверху был я, иногда она во время наших занятий оральным сексом. Пока она делала мне минет, я вылизывал ее открытую для меня слизистую «****у», и эта женская «****а» моей жены, которую я мог пробовать губами и языком, с короткими рыжеватыми курчавыми волосиками вокруг нее, беззастенчиво послушная мне, как домашнее, прирученное животное, возбуждала меня своим видом больше, нежели когда я не видел ее, проникая внутрь напряженным членом и приклеившись ртом ко рту Полины. И только потом, заведя друг друга оральным сексом, потеряв голову, мы начинали трахаться, целуясь горячими ртами, но я все время был настороже, чтобы успеть вовремя вытащить член и обрызгать из него гладкую кожу живота Полины. А Полина затем руками размазывала вязкую жидкость моей спермы по животу, по грудям, блаженно улыбаясь и застывая блестящей глазурью. Потом опять наступали дни, когда можно было кончать в нее, и Полина в эти дни бывала горяча и ненасытна, и требовала еще и еще, словно боясь, что не успеет насытить свое лоно. И снова приходили месячные, и Полина вновь становилась капризна, я должен был ей угождать, ее трусы в это время были плотно набиты ватными прокладками, от нее дурно пахло, и я невольно чувствовал к ней омерзение. И готов был убить себя за это. Но уже через день влечение к ее все еще грязному телу пробуждалось во мне, его нельзя было удовлетворять, и это распаляло нас сильнее чего угодно. В конце концов, мы забывали о дурном запахе, о сгустках крови внутри Полины, и почти всегда начинали трахаться, не дождавшись полного окончания месячных…
Все-таки однажды оказалось, что Полина «залетела». Где-то мы не убереглись. Наверное, это произошло на Новый 1992 год. Мы встречали его вдвоем, это был наш первый Новый Год вдвоем. На следующее утро мы пошли посмотреть на новые цены в соседний Универсам, сразу после Нового года пообещали отпустить цены, потому что продуктов было уже почти невозможно купить по старым. Действительно, теперь продукты враз появились, позавчера пустой еще Универсам поражал взгляд полными полками продуктов, но новые ценники повергали в шок. Помнится, я поразился, что пельмени стали стоить двадцать пять рублей пачка. Мы порассматривали все это великолепие, выставленное словно в музее напоказ, ничего не купили, пошли домой, сварили себе макароны, и затем снова занялись любовью.
Вскоре выяснилось, что Полина беременна. Это было не совсем кстати, потому что моя дворницкая зарплата при новых ценах превратилась в жалкие копейки, а Полина должна была теперь уйти в декретный отпуск. Я учился уже на третьем курсе и решил, что меня могут взять учителем в школу. Меня действительно взяли в ближайшей школе учителем физики, плюс оставшиеся две ставки дворника и стипендия. Денег стало получаться побольше, но цены росли так стремительно, что и всех этих зарплат стало не хватать. К тому же все чаще выплаты зарплат стали задерживать, сначала на несколько дней, потом на недели... Иногда приходилось браться за всякую халтуру. Одно время я подрабатывал электриком, потом грузчиком, потом репетитором…
Прошел год со времени нашей свадьбы, Полина скоро должна была родить. Ее живот рос и рос. Я был так счастлив весь этот год, что иной раз даже удивлялся тому, что чувство обыденности все же, раз возникнув, осталось непременным спутником чувству счастья. Я каждый день не только видел Полину, не только говорил с ней, но и ложился спать, обнимал, занимался с ней любовью. И это продолжалось изо дня в день. Мы продолжали заниматься с ней любовью все время беременности. У нас должен был родиться сын; мы уже знали после УЗИ, что это будет сын. Иногда на меня нападало какое-то оцепенение, словно это я был беременный, а не Полина. Все происходящее казалось мне волшебным сном, и я начинал бояться, что вот-вот проснусь. Неужели это она, та самая Полина, о которой я мечтал всю мою жизнь, носит теперь в себе, в своем теле моего ребенка, рассказывает мне, что она видела сегодня на улице, ложится спать со мной, прижимаясь ко мне во сне своим наполненным мною телом? Словно вся моя жизнь определилась, и мне нечего было ждать больше. Если я не проснусь уже. Мое счастье было похоже на бутон, который вызревал в душе. Я твердо знал, что я не достоин этого счастья, и, тем не менее, оно произошло со мной. Оно было со мной. И ничего не указывало, что ему что-то грозит. Мне даже иногда казалось, что меня в чем-то обманули. Когда Полина иной раз начинала говорить со мной, я не сразу понимал, почему она делает это, как она может делать это. Ведь она красавица, а я урод. Ее волосы отрасли, снова стали густыми и мягкими, шелковистыми, во время беременности ее лицо стало как-то светлее, словно она опять была той девочкой, которой я увидел ее впервые. Я же, глядя на себя в зеркало, убеждался, что я как был уродом, так им и остался. Мрачное лицо, тяжелый взгляд, оттопыренные уши. Лицо упыря.
Однажды я понял, что хочу, чтобы Полина умерла во время родов. Я не мог больше выдерживать этого счастья. В последнее время я даже начал грубить и хамить Полине. Она надувала губки и садилась перед телевизором, очевидно не принимая меня всерьез. Когда я вдруг подумал, что она может умереть во время родов, все в душе у меня перевернулось, и я вновь испытал в душе небывалую, безумную нежность к ней. Словно я содрал с глаз грубую корку, подобную запекшейся на царапине, и, пережив боль, увидел на месте гноящегося нарыва нежную, молодую, только народившуюся розовую плоть. В тот день я получил зарплату и по дороге домой купил ей целую сумку сочных, тонкокожих яблок. Она сгрызла их в течение вечера. Весь вечер я трепетно следил за каждым ее движением, предупреждал малейшее желание; она собиралась помыться в ванной, я бережно тер ей спину в горячем пару, осторожно касался круглого, раздутого живота. Она смущенно смеялась.
Ночью, когда Полина уже спала, я не мог заснуть. Я смотрел на ее лицо на подушке и думал, что, наверное, скоро уже не увижу этого лица. Да, скоро она умрет, как же я раньше не догадался? Во сне она была так прекрасна. Ресницы чуть трепетали, сквозь полураскрытые губы виднелись ровные зубы, и теплое дыхание вливалось в холодный океан окружающего воздуха. Я чуть не заплакал, глядя на нее, так она была близка и далека одновременно.
Я вдруг стал молиться неведомому Богу, прося о чем-то вроде того, что «да минует меня чаша сия», я просил оставить ее в живых, я просил истово, иступленно; я молился так впервые в жизни, и мне казалось, что сейчас, посреди ночи и мира Бог слышит меня. «Неужели я верую?» – поразился я, прежде чем, размягченным и просветленным, уснуть рядом с Полиной.

В начале октября Полина родила сына, которого мы назвали Юрием. Полине нравилось это имя, мне оно напоминало о двоюродном брате, который утонул. Она не умерла, и я вдруг осознал, что втайне мечтал о ее смерти; если бы она умерла, я бы потихоньку научился справляться с чувством счастья, которое она мне дарила. Тогда это счастье перестало бы разбухать во мне, и мне не было бы так тяжело с ним. Я бы воспитывал нашего сына один и помнил ее. А потом, когда сын вырастет, мы бы пошли на могилу его матери… Я бы рассказал ему, как я любил ее. Но она не умерла, она вернулась домой с младенцем на руках; мы словно забыли друг о друге и кружились вокруг этого комочка, умиляясь его беззащитности, вдруг доверенной нам. Моя мать, ее мать, сестра ее матери, другие ее родственники собрались в тот день у нас. Я боялся, что мальчик будет похож на меня, и с ужасом убеждался в том, что он не менее уродлив, чем я; даже еще более уродлив: у него была сморщенная кожа, опухшие веки, такой же плоский нос. Но Полина не замечала его уродства, и я подумал, что, возможно, она не замечает моего уродства тоже. Значит ли это, что мне повезло? Может, она выдумала меня, и любит не меня, а того, кого она выдумала? Но теперь она будет любить нашего сына и разглядит мою безобразную внешность? А не все ли равно?! Теперь мне хотелось, чтобы все шло своим чередом. Что бы ни случилось, я готов принять все. Все, что угодно. Я бесконечно счастлив без всяких условий. Когда вижу Полину. Когда вижу нашего сына. Когда целую ее. Когда трогаю его сморщенные ладошки. Мне просто хотелось, чтобы жизнь продолжалась, чтобы рос сын, чтобы постепенно старели мы с Полиной. Лучше всего, если мы с ней умрем однажды на одной подушке. Но даже если она разлюбит меня, я буду любить ее вечно. Я стал ходить в церковь, научился креститься, выучил некоторые молитвы и теперь старательно молился утром и вечером перед иконкой, повешенной мною в углу комнаты. Полина смеялась надо мной и спрашивала, не собираюсь ли я уйти в монастырь? Я не собирался уйти в монастырь. У Владимира Соловьева я прочитал, что семья – это и есть монастырь. Я даже пытался поститься, один раз сходил причаститься. Но батюшка, который меня исповедовал, мне не понравился, слишком назойливо было его внимание к моим плотским грехам, и я больше не ходил исповедоваться и причащаться.
Зимой девяносто третьего Юра заболел, его лихорадило; приехала неотложка, и его увезли в больницу. Детская больница была недалеко от нас; мы с Полиной оделись и пошли туда пешком, поддерживая друг друга, так как дорога была скользкой, хоть и падал влажный снег. Была уже ночь.
В приемном покое нам сказали, что Юра в реанимации. Значит, плохо. К нам вышел врач и сказал, что у Юры пневмония, осложенная плевритом. Требуется операция, но он не может ее делать без нашего согласия. Мы с Полиной поглядели друг на друга. Глядя на нее, я понял, что Юра умрет. Ее лицо было безжизненно, посерело, в глазах потух свет.
-Ну так что? Надо решаться, - нетерпеливо сказал врач.
-Хорошо. Делайте операцию, - сказал я.
Полина тоже кивнула. Ее губы слились с бесцветным лицом. Мы вернулись в приемный покой и стали ждать окончания операции. Приходили какие-то люди, пищали младенцы, кругом разговаривали, яркий свет заливал все кругом - мы ничего не слышали и не видели. Юре делают операцию. Значит, плохо. В груди накапливалась тяжесть. Он умрет. Он умрет, понял я. И Полина тоже знала это. И тогда я стал молиться. Сейчас я знал, что помочь может только Бог. Я обещал ему, что если Юра останется жив, я буду молиться ему всю жизнь, и исполнять Его заповеди, и быть верным Его сыном. Я молился не переставая, молился истово, изо всех сил, думая только о том, чтобы не прерывать молитвы, не пускаться в другие мысли. Я молился все время, пока шла операция. Я и не заметил, сколько прошло времени, когда вышел тот самый врач. В глазах его была усталость. Сердце мое оборвалось. Он устало поглядел на нас. Я взглянул на Полину. Во взгляде ее, обращенном к врачу, был ужас и слезы. Врач кашлянул и сказал, что операция прошла успешно. Я, обрадованный, едва веря в такое чудо, смотрел на Полину. Она, кажется, не могла поверить словам врача. Вдруг лицо ее сморщилось, совсем как тогда, когда на нее опрокинули поднос; она заплакала и уткнулась лицом мне в плечо. Она громко рыдала. Она рыдала все громче и громче, так что на нас все стали оборачиваться. Я гладил ее по волосам и благодарил за все в мыслях Бога.
Юра провел в больнице несколько недель, и Полина ночевала там с ним почти каждую ночь, а я носил ей в больницу еду, едва вырывался из школы.
Из-за того, что Полина ночевала в больнице, у нас с ней не могло быть секса все эти две недели. Каждый вечер, оставаясь один, я открывал Молитвослов и молился Богу вместо секса. Я снова стал читать религиозные книги; то, что открылось мне во время молитвы за сына, требовало развития. Приходя в больницу, я встречал там множество больных детей: дети были самого разного возраста, были дети из детских домов, - эти были самые ласковые, привязчивые, сентиментальные, наивные; один из таких, детдомовский мальчик лет тринадцати, худой и высокий, с длинной шеей и смешными ушами, очень привязался к Полине, буквально ходил за ней по пятам, она, посмеиваясь, давала ему разные указания, и он с радостью бежал их исполнять, он оставался в палате рядом с Юрой, когда Полине надо было отлучиться, часто, когда я приходил, принимался что-то рассказывать о себе, вроде того, что ему нравится, а что не нравится. Полина часто пересказывала мне его наивные рассказы о своей жизни в детдоме. Потом настала пора ему выписываться из больницы, он пришел прощаться в нашу палату уже в уличной одежде, как раз тогда, когда я был там, стоял у порога, говорил тихо, потупив глаза.
-Прощайте, - сказал он.
-До свидания…
Он все не двигался.
-Ну, беги, - сказала Полина, подходя к нему и трепля ладонью его встопорщенные русые волосы. – Беги. Не болей больше. Не попадай сюда.
Его бледное лицо под ее рукой вдруг злобно исказилось.
-Эх, вы! – воскликнул он вдруг, смотря на нее горящими, злыми глазами. – Я-то думал, что вы меня к себе возьмете! А вы, вы… - он вдруг смачно харкнул Полине под ноги, оттолкнул от себя ее руку, всю ее от себя оттолкнул, повернулся и убежал по коридору.
Полина стояла ошеломленная. Ее руки дрожали. Я молчал, не зная, что сказать и что сделать. Юра в своей кроватке захныкал. Полина вздрогнула, подошла к сыну, наклонилась над ним…
Была еще в больнице одна девочка лет девяти, которая разъезжала по коридорам в инвалидной коляске. У нее был сломан позвоночник. Пьяные родители выкинули ее во время ссоры в окно с третьего этажа. В больнице с ней сидела бабушка. Все знали, что ей долго не прожить, максимум два-три года, но она не знала этого и не переставала всех уверять, что постепенно накопит деньги на нужную операцию и, когда вырастет, будет полностью здоровой и даже научиться танцевать. Она мечтала танцевать! Когда в холле включали телевизор и показывались танцы, она смотрела на экран, не отрываясь. На лице ее бывала тогда улыбка. У нее были очень красивые, правильные черты лица и скособоченное, прилипшее к коляске тело. Ее брали в больницу регулярно, так как дома у бабушки не было условий ухаживать за ней как надо, а родители продолжали пить. Все тело ее от бесконечного пребывания в коляске состояло из сплошных сырых пролежней. Однажды я видел, как дежурный врач отчитывал бабушку за то, что та была выпивши. Та действительно иногда протаскивала в больницу бутылку вина и выпивала ее ночью в палате, дежуря у кровати внучки. Бабушка слезливо умоляла врача простить ее и, как нашалившая девчонка, обещала, что она никогда не будет больше. Серые губы ее тряслись от страха. Смотреть на нее в эту минуту было почему-то омерзительно.
Молясь Богу, я пытался понять, почему он допускает все это зло в мире. Внезапный слом социального устоя в последние несколько лет привел к тому, что в эти годы на улицах появились нищие, непривычные, с какими-то брейгелевскими, запечатанными недоумением лицами, а также попадались обыкновенные с виду люди, которые явно были не в своем уме. Многие стали терять работу, а на зарплату все сложнее стало нормально жить и просто питаться.
Так, однажды я стоял в очереди за не очень старым, лет пятидесяти, мужчиной с крупным малиновым носом и пышной белой шевелюрой, который о чем-то яростно спорил сам с собой вслух. Он кричал и бранился сам на себя, вдруг принимался язвительно хохотать, брызгая слюной, и вдруг опять начинал брюзгливо и исступленно сам себе в чем-то возражать, отчаянно жестикулируя. Когда пришла его очередь, он, как ни в чем не бывало, замолк и купил себе хлеба, пакет молока и степенно пошел из магазина. Но, столкнувшись у выхода с какой-то старушкой, затрясся, заорал на нее в приступе внезапного гнева и чуть не прибил. Старушка, правда, в долгу не осталась и долго кричала ему вслед, даже когда он уже покинул магазин. Другие покупательницы выражали ей свое сочувствие.
Мы хотели, чтобы Полина пошла на работу, но после выписки Юры решили, что в детском саду его обязательно подсадят под какой-нибудь сквозняк, - таким образом воспитательницы сокращали свою трудовую повинность, за которую платили гроши; к тому же Полина на работе была не слишком нужна, там проходило очередное сокращение; мы были рады, когда Полина попала под это сокращение и встала на учет в службу занятости. Там ей платили какие-то деньги, а на работу теперь ей ходить не надо было.
Мне повезло найти сразу несколько старшеклассников, которых я стал готовить поступать в институт. Это помогло увеличить наш бюджет. Работать дворником было уже совсем невыгодно, и я оставил эту работу.
Глядя на окружающий мир, читая книги, размышляя, молясь, я все-таки, как мне казалось, сумел объяснить себе, почему в мире так много зла. Я понял, что этот мир, который мы привыкли считать реальным – вовсе не реален. Реальным был, есть и будет во веки веков только Бог, источник жизни и энергии. Весь этот мир и вся эта жизнь были пронизаны его светом и его энергией. В каждом человеке было два начала: начало тления и разложения, и начало устремленности к Богу. Я впервые отказался от своей старой мысли о том, что нет ничего помимо времени. Молясь, я вырывался за мыльную пелену времени. Во времени все подвергалось тлению и разложению, ничто не могло избежать конца; и только устремленность к Богу позволяла из тленных элементов пересотворить вечную душу, которая избежит тления и смерти. Теперь я был уверен, что за порогом этой жизни нас ждет Вечность. Полина не слишком верила во все это, но я помнил, что «неверующий супруг спасается верующим», и мечтал о том, чтобы мы вместе стяжали Вечность. Иногда я дрожал от нетерпения, мечтая о том, что будет с нами после смерти, после времени. Я был уверен, что только молясь, только обращаясь мыслями и душою к Богу, только стяжая Святой дух, только любя и делая добро, мы, прикованные ко времени, уже освобождаемся частично от него, прикасаемся к вечной жизни. В оставшееся же время, погруженные сами в себя, стукаясь друг о друга, мы в мутном потоке дней несемся к смерти, как пустые бутылки, в которых закупорено письмо с мольбой о помощи. Так я думал тогда.


Рецензии
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.