Наташка исповедь сумасшедшего мента

                НАТАШКА 


Серый день, и поземка лупит. То, мокрая, лицо лизнет, то царапнет. Сама не знает, чего ей надо... Ну, они еще, фары. Пригородная дорога. Я в полушубке, тяжелом, мокром, в сырых валенках и с жезлом. И жигуль этот там, в кювете. Дымится. Я жду, когда наши подъедут, и все такое. Машина сейчас взорвется, и она там в ней, дура моя. Небось, мертвенькая уже. А дверцу заклинило. Вытащишь фиг. Не хера и стараться. Она там белокурая вся такая лежит. Точно кукла, бескостная вся. Небось, себе все сломала. Дура. Говорил же ей! Не-ет... Взорвалось. Полыхнуло. Ух!..
И зачем, зачем поземка, ****ь, эта?.. Сейчас наши приедут. Ну, труп обгорелый; ну жигуля коробка. *** поймешь. Они и личность не установят. Так кости и похоронят. Даже и не узнают, что звали ее Наташкой и что была она бабой моей. Белокурой такой. Красивой. И волосы на лобке. Рыжие, в смысле. Она их стеснялась, брила. Да я-то знал!..
Эх, Наташка, Наташка! Хер ли ты поступила так? Ну чего же ты доказала мне? Что я мудак? Я и так это знаю, тебя не хуже... Не любила ты меня, вот чего! Любила бы - не подохла б! А так - вот что мне теперь? Хоть вешайся, идиотка... И наши еще пристанут: дескать, чего ревешь? Что ты, мол, баба, что ль? А и баба ежели даже я, - вам зачем? Но нет, вроде я все же мужик покуда... Эх, да разве расскажешь им, что это там сейчас Наташка моя полыхает? Крючится вся, небось. А им один хрен: трупиком больше, трупиком меньше. Как же, - не их!
Эх...
Потом она придет ко мне, той же ночью. Сгустится из этой своей золы. И лобок будет, как прежде, - бритый. Как и не было ничего.  Да я-то - шалишь! - уж не тот. Нет, Наташенька,  нет,  хоть и помню: не обязан я был спасать тебя из машины той! Не должен...



Вспоминается детство. Наш городок над рекой, заречные синеватые дали. Густые заросли над косогором, в котором ласточки жили. Ивы у самой воды. Мы, пацаны, на рыбалке. Закаты. И то, как мужики (пятеро было их, знакомые шофера) ****и мою сестру на скамеечке в парке. Было поздно уже, темно, меня-то в кустах не видно. И они знай себе харят ее, сердечную, а она повизгивает только да ****еночкой хлюпает, точно плачет.
Чудная была у меня сестричка! То, что шлюха она, знал весь город, - многие к ней ходили. В смысле: к нам. Да я пацан еще был, не сразу все понял. Ну, ходят и ходят, - мне что за хер? А я на улице все с ребятами да на речке. А тут дружки говорят мне: «Сестра у тебя - ****юга!» Я засмеялся: как это, сестра родная - и *****?.. И что самое интересное: не пила она тогда вовсе! Мужики к ней всегда поддатые приходили, да еще с собой принесут. А она чуток отхлебнет из горла - и отставит. Не до того, мол, ей, а - любовь...
Эх, Наташка, Наташка, хули ты сделала это? А жигуленочка как же жаль!..
А однажды прибился к ней  - к сестре моей Надьке, значит, - один такой раздолбай веселый. С зоны вернулся, что ли. Мы подружились с ним. Он меня, пацаненка, матом крутым учил ругаться, курить дурь. Ну и пить. А чему другому (плохому, то есть), - нет, этому он меня не учил как раз!
И была у них с Надькой любовь - прямо как у меня после с Наташкой. Только Наташка - генеральская дочка и все такое. А Надька - простая девка, нянечкой в диспансере. А хахаль ее, Надежды, - Иваном звали его, кажись, - поматросил, как все мы обычно, и бросил. И даже матом обругал напоследок. И в Кременчуг к тетке своей уехал. И тут Надька моя напилась впервой! И страшный тот вечер был, - эх, не забыть мне его, ребята!..
Лежу я этак после рыбалки тихо, дрочу под одеялом-то незаметно. Воображаю: рыбка вуалехвостая ко мне подплывает, сосет. Ведь пацан был еще, о женщине и подумать страшно мне было. А тут вдруг дверь с петель!
- Где-е?! - Надька орет так страшно. - Где мандахрен этот? Тоже, сволочь, в Кременчуг уебал! А-а-а-а-а!!! 
И матом, и матом! Прямо как на плацу...
Я скукожился-то, под одеялом. А в комнате грохот стоит, как от взрывов, стулья все врассыпную, шкаф на меня падать стал. И тут она ко мне, Надюха:
- А-а-а-а-а-а! - орет. - Кременчуг!!!
И ****ой мне прямо на рожу - хряп! Ду-ушно!.. Муторно!.. Бог ты мой!.. А она знай себе ****ой мне по роже возит, - возит и плачет, плачет. И матерится. И говорит:
- Я тебя, мудака, придушу на ***! Будешь помнить...
И тут вдруг чую: мокрое, потекло. По запаху понял: ссыт! На родного брата, ****юга, ссыт! Захлебнуться ему желает!..
Она меня после еще и выебла. И уснула. А я до утра заснуть все не мог.
Все дрожал, подсыхая.
Так у нас с того вечера и поехало-покатилось: поссыт Надька на меня - и выебет, поссыт - и опять об рожу мне кончит. Уж я под вечер прятаться начал, было. Да она все одно меня находила. По запаху. Нюх у нее, как у овчарки, прорезался.
И матом ругалась нехорошо, - зло, недушевно...
Эх...



Вот и наши подъехали. Сгрудились. Говорят: вскрыть машину надо бы. Автогеном. Я хотел вмешаться: через окно ведь вытянуть можно! Подошел: а там черная кукла, из пепла. И что-то блестит на ней. Золото сплавилось. Эх, Наташка...
Потом, ночью, явилась:
- Подвинься!
А от самой паленым несет. Я не то, что подвинулся, - к стене отвернулся. Она ничего, приставать не стала. А утром как и не было ее вовсе...



Вот правда: куда мертвяки деваются? Не верю я, что сгнивают! Не верю! Наташка вон третью ночь меня донимает. Да так искусно: я уж и на запах плюнул и сам дымлюсь. Хрен, в смысле. Страшное дело - любовь! Я до нее до самой не касаюсь, конечно. Суходрочкой себя утешаю. А все равно уже знаю6 рано ли, поздно ль, а будем мы вместе!..
- Ну как, - спрашиваю. - Гореть-то было?
- Бо-ольно... - вздыхает.
Мне тут вдруг так жалко стало ее, - хоть сам подыхай! До того преграды эти все надоели...
- А днем что делаешь? - перевожу на другое все ж.
Она молчит почему-то. Но не думаю, что ****ся. Чую: голодная она в этом смысле. Спит, небось, где-нибудь под скамейкой на вокзале.
Эх, вокзалы, - боль моя, братцы! Надька, когда спилась совсем. - туда, на вокзал, перебралась. Я ей туда в сортир и еду приносил. Как на пастбище прям. Или на ток. И всегда она пьяная там на полу лежала. Ее даже и не ебли особо, а так, по жалости все больше поили. А она лежит на кафеле и ругается. Или плачет. Мужики меня тоже жалеют, хлебнуть дают.
А однажды ее солдаты трахали. Помирать буду - а не забуду! Бойня прям была: прям оккупация. Двадцать штук. Как фашисты, налетели дембеля проезжие. А я в сторонке стоял и орал, и плакал. Потом и меня били за что-то... А потом - помню - участок. И дядя Вася, капитан такой пожилой. Я все ему рассказал. Он пожалел меня, я часто потом ходил к нему. Он меня настроил и в милицию податься.
Если б не он, сгинул бы я с концами.
...Опять Наташка являлась. Укладку сделала. Оказалось, это и после смерти можно. И странно: Наташка при жизни всегда смеялась над этими выкрутасами. Считала мещанством. А тут вдруг - сама вся в загогулинках этих. Чтоб понравиться, значит, мне. Надька так делала одно время, при этом кременчугском своем... Я Наташке рассказывал. На вооруженье взяла.
Дура! Да я смотреть на такое говно на башке не могу уже! Сама ж отучала...
Короче. лежу на койке, смолю. Плачу. Думаю: поджечь себя, что ли, сигаретой-то на ***? Может, хоть так сойдемся... В смысле: тут она, Наташка моя, рядом. Но запах этот паленый меня, живого, еще смущает. А если я, как она, стану, - тогда оно и ничего, может, будет? Может, и не замечу?..
Ну, лежу я, значит, в сапогах после ночной (устал потому что: так-то я их обычно всегда снимаю). А вообще у нас с Наташкой часто игра такая была: я ее в сапогах и портупее ебу. А она вроде как заключенная. Даже бить ее тогда можно было. Я, конечно, не очень старался: женщина все как-никак... А вот когда она амуницию мою на голое тело вздевала, - тут я, ребята, тащился! Еб и плакал, еб и плакал. (Я всегда, волнуюсь если очень, - плачу. Самому неудобно, противно даже. Детство это во мне, трудное мое детство...)
А еще плачу я иногда, когда дядю Васю, капитана моего, вспоминаю. Как книжки он мне давал. Как уму-разуму учил. Как стране нашей огромной радоваться внушал. Как песни душевные пели мы с ним. Как - иногда - за щеку ему брал, хорошему человеку...
Эх, молодо-зелено, молодо-зелено!.. И ведь не стыдно было...
А потом я - уже после армии - в милицию все ж подался. Прямо в Москву. Тут и Наташку встретил.
Ну, чего плачешь, дуреха? Это ж всегда со мной: как я на посту с жезлом, а ты на жигуленке чуть на мня не наехала. Правил еще не знала. Я с перепугу - матом, конечно, и к ней. Думаю: ну, курва, москвичка, сучка ебливая! Погоди... И тут наши глаза, как говорится, встретились... Как поезда. И - катастрофа.
Эх, Натшка, да не реви ты, дура! Душу не рви ты!.. Ляг вот рядом. Я тебя, может, и поцелую... Даже такую...
Эх, не могу пока! Не могу я...
Не переступлю никак я, братцы...



Метель сегодня под утро кончилась. А ведь неделю мело. День серый. Развезло все. По обочинам - грязная каша. Шагаю, весь в брызгах. Нет, чтобы в «будке» сидеть. Нет, шагаю. И рядом - она, Наташка. Почему-то босая, в одной простынке. Красивая, как при жизни. Золотой кулончик, который я ей месяц назад подарил, на шее болтается. Я:
- Ну чего ты все ходишь за мной, Наташка? Сказано: не могу... Запах у тебя этот...
Она молчит.
А какой ведь дух был у нее у живой, у собаки!..
Помнишь, Наташк, как ты на нем играла? Первый-то раз я, как нюхнул, и адреса не спросил, постеснялся. Так обалдел... Отпустил девку... и весь вечер мучался: ведь права потребовать надо было! Хоть фамилию знал бы... А с другой стороны поглядеть: на хер я, постовой, такой крале? И жигуль, и волосы белые до пупа, и очки темные, как у шпионки, и джинсы. - наверно, американские. А я - в сапогах, в крагах. Как шкаф прям. На хер ей?..
Всю ночь ее из башки вытряхивал! А рука, все одно, к хрену тянется. Да неудобно: нас в комнате пять мужиков в общаге. Что я, пацан, что ли, трухать? Однако ж и бабы никакой другой неохота! И не напейся: завтра не в очередь - снова в «будку».
Еб вашу мать, что за жизнь за такая паскудная!..
Ты чего, Наташк, шмыгаешь? Холодно тебе босиком-то? А почему босиком ты вдруг?.. После кремации? Эх, хоть простыночку не спалили, эх!.. Пошли, в «будку» вернемся. Там теплей. Я тебя в валенки вдену, - хрен с ним, с запахом. Я, может, и не полюблю больше никого так. Хер ли тогда и жить?..
А помнишь нашу вторую встречу? Ну да, назавтра. Я стою, блин, одинокий, как поебаный. И люблю я эту улицу за вчерашнее, и тоска такая, - под самосвал кидайся! Машины, как хотят, мимо лупят - мне по хрену. Жить не хочется, не то, что штрафовать там кого. Плевать.
И тут вдруг - ты, опять! Подъехала, братцы! Сама! Я почему-то сразу понял, что это она, хотя номера и не помнил, а жигуль у нее молочного цвета, неброский был. И волосы в машине ее, почти белые. И очки узкие, черные. Даже страшно.
И стоит, ждет.
Ну, подхожу я.
- Здравствуйте! - говорю.
Она молчит, голову опустила. А что за очками - не видно ведь.
- Вы что сегодня вечером делаете7 - спросила тихо, сурово даже. Я обалдел, молчу. А она опять:
- Вы свободны сегодня вечером или как?
Наташк, о чем мы с тобой дальше-то говорили? Не помню ведь ни ***! Помню: не верил я все сначала. Потешается, думал, москвичка-то. Отвечал насмешливо, осторожно. А она - нет! Серьезно и тихо так. Потом достала блокнотик, телефон записала свой. И мне отдает его! И уезжает... И пахнет бумажка та прям как цветок, - но и очень животно как-то. Тоненько-тонко, - ровно кузнечик звенит. И после уже, минут через пять, допер я, что велела вечером позвонить, в семь...
Я чуть с ума не сошел. Ей-богу! Потом снова засомневался, подвох заподозрил. Но гнал сомненья: что будет - то будет, мол. Не сожрет ведь. А если чего, - что с них, с москвичек, взять? Курвы - курвы они и есть... А с другой стороны - листочек бумажный этот...
Тут меня по рации материть стали: искали кого-то или член проезжал...
А вечером мы ****ись. В подъезде. Как пацаны! Домой сразу не повела. С машиной тоже ***ня какая-то приключилась. Так что мы шлялись по улицам по вечерним, потом зашли в подъезд, поднялись на последний этаж - и... и солнце майское еще долго так гасло, гасло...
В общем, случилось это.
Наташк, ты чего? Да не реви ты, тебе-то уже зачем? Это мне плакать надо... Да я и плачу... Согрелась в валенках-то? Ну и гуд! О,кэй, как ты говорила после всегда. Помнишь, английскому как учила? Вери велл, лав, бед, кэт, прик... Это последнее я крепко, на всю жизнь запомнил!.. Наташк, да чего тебя дрожь-то бьет? На вот, возьми бушлатик-то, на, на!.. Мокрый он, правда, весь...
Эх, ребята, все-то время чувствовал я, что не пара мы с ней, - нет, не пара! А как пошла она с родителями меня знакомить, - и вовсе капец! Отец волком смотрит, мать всю перекосило аж. Квартира!.. Я и не понял, сколько там комнат. И все блестит, все сверкает. И слезы у матери, слезы... Но плачет молча, на нас-то глядя. У меня все из рук валилось вначале. Покалечил я им посуды - страсть! «Он еще и больной!» - мать за дверью отцу сказала. Ну, у них на тот час унитаз барахлил, слава богу! Починил я его им тут же. И вроде они смирились...
Наташк, ты чего? Не надо! Брось-ка, Наташка! Брось!.. Вот у меня еще плащ-палатка есть, - ты накинь-ка! Не дрожи ты так... Унитаз-то ваш помнишь? Черный! Как негр. Один раз такой я в жизни и встречал. У вас.
Помнишь, как первый раз ночевал я у вас? Родители-то на даче были. А я по комнатам все брожу, брожу, обалделый. Верил ведь: так не живут у нас. Никто! После мы снова трахались. Ты меня - помнишь? - целоваться потом учила. Я это плохо умел тогда. А палку там вставить - на это я мастак был всегда. И нынче вот тоже. Хочешь, Наташк? Чего это ты не хочешь-то, а7 Ты чего, Наташк? Ты глянь-ка, глянь на него! Ты же так его завсегда хотела! Ты же его до корня в рот пхала! Просто ведь так, от страсти. Помнишь, а?.. Да плевал я на запах твой!.. Возьми его - на, возьми! Возьми, куда хочешь, - куда там еще у тебя осталось!.. Ну давай же, давай же, - а?!..
Выскочила, помчалась! Только простынка между машин мелькает.
Я - за ней, в одном кителе,  с хреном наперевес...
Потом меня повалили, смяли... Очнулся уж здесь, в палате.



Вспоминаю - бред это, что ль, или сны какие? - наши все встречи с Наташкой. Как любили друг друга. Я ведь до того и не знал толком, что она такое, эта - как бы сказать? - любовь... Надька в детстве меня ебла, потом в армии девчонка одна меня ***ней заразила. А так, чтобы вот полюбить - не было этого у меня ни разу...
Наташка лишь показала.
И что интересно ведь: долго я сомневался, - на хер ей лимитчик сдался? Однажды проснулся в комнате у нее - мать честная! Стенка белая, вся резная, зеркало от полу до потолка. Подумал: откроется дверь сейчас, войдет ее важный папа, и выкинут меня в два счета отсюдова! Еще и по шее накостыляют.
Ан нет, не так просто все это было!
Как-то настояла она, чтобы я в общагу нашу ее привел. Я с ребятами договорился: дескать, хорошая девка, порядочная, - может,  невеста. По кругу не пустишь, - верно ведь? Ну, мужики мои с понятием, свалили в тот вечер все.
Она попроще оделась, волнуется. Я через к/п провел ее. Витька еще вслед счастья нам пожелал, мудак... Веду я ее по этажу, - а рядом, в двести десятой, - пьянка! Телки визжат, ребята орут, матюкаются. Я поскорее Наташку к нам в комнату запихнул. А она вся белая, вся дрожит. Я извиняюсь, конечно. Думаю: ни хрена не выйдет у меня сейчас при этакой канонаде! Говорю все чего-то, отвлекаю уж, как могу, от соседнего безобразия. Суечусь, чайник ставлю, бутылку. Думаю: все, ****ец, разлюбит меня, засранца!..
Откупориваю бутылку-то и вдруг чую: она меня сзади - ти-ихо так! - за ремень берет. А руки ее все дальше, дальше, прямо на передний бампер текут, текут...
И шепчет:
- Милый, милый! Возьми меня, ах, возьми!..
Я чуть штопор не уронил. Поставил бутылку, жду, - в окно гляжу как бы. А она шепчет. Шепчет, расстегивает меня. Путается, - ноготь, кажись, сломала. И все шепчет, понимаете ли, ровно раба какая... Я только ее и слышу. А она:
- Возьми, возьми! - на пол опустилась, к себе разворачивает...
Не по себе мне это: чего это с ней, почему дрожит? Раньше-то все потешалась, что целоваться я не умею. Что вилку не так держу...
- Не надо, - говорю. - Не надо, Наташка! Я же люблю тебя, дура, чего ты?..
А она:
- Еби меня, милый, еби!..
Я чуть с ума не сошел от таких ее слов бесстыжих. Не ругалась раньше она, и мне не давала, когда срывалось. А тут сама, как в бреду, ровно шалава какая... И эти еще, из двести десятой, орут, мудилы...
Ну, уложил я ее на постель и все, как в тумане, делал. Под конец расходились мы, правда, оба. Она кричит, я рычу, постель в стороны корчится, - ну, девятый вал, шторм и самум сплошной! И никогда до этого так хорошо, так сладко нам не было...
А после лежим мы, и она тихо так, напевая, ласкает меня, и я быстро в боевую готовность возвращаюсь. И она это сразу видит.
- Милый! - мне говорит. - Надень сапоги и раструбы эти. Как тогда... Ах, все, все надень!..
- Они ж грязные, - отвечаю. - Сапоги. Я со вчерашнего их еще не чистил.
- Надень, надень, милый!
- А фупажку?
- Все, все, - шепчет.
- А жезл взять?
- Жезл?.. который?.. Ах, этот! Его не надо...
Оделся я в полминуты, как в армии нас учили, и даже быстрее, потому что застегиваться не надо. Да что я все подробности эти?.. В них разве все дело...
И счастье у нас опять с нею было, хоть и неудобное мне, но тоже очень большое. И после (я уже отдыхал) она лежала в ногах у меня, по голенищам пальцами все водила.
А за стенкой - вдруг такая ебитва!
Тут мне совестно почему-то стало:
- Не хера больше так! - говорю. - Больная, что ли7 Не по-людски это как-то, в сбруе...
- Милый! Милый!..
И если б Наташка так нежно это не говорила, я б подумал: ну шлюха, ****ь! Ан нет! Любовь то была наша большая и в самом еще начале.
Ну, потом она кое-как оделась: ребята вот-вот нагрянут. Я ее к к/п нашему проводил. А она:
- Дальше не нужно. Пока, мой милый!...
И уехала на жигуленке-то на своем.
А Витка на к/п все видел. Подвалил, ухмыляется, но видит по роже моей, что расспрашивать неудобно. Только оно спросил:
- В ночь идешь?
(А я в форме, как с нею был, так и вышел.)
И вижу: не понял он, с чего это я вдруг красный такой...



Благодаря Наташке полюбил я мою службу ну прямо до онанизма. Наташка сначала очень старалась: и с портупеей, и с кобурой, и с рацией, и, наконец, с жезлом с этим. От формы моей тащилась прям. Я даже прикрикну, бывало: «Не балуй, дура! Не в сбруе дело, а в жеребце.» Ну а на жеребенка грех мне был жаловаться: из такого табуна ебучего ко мне прискакал!..
Теперь уж не то: лекарствами затравили. И ****ы не нюхал уж месяц. С того самого дня, как Наташка моя так нелепо и глупо себя пожгла...
А может, старею уже? Кто ж ответит?..
Ну да ладно. Я к Наташке опять вернусь. Дело в том, что хотя ****ься-то мы, конечно, ебались, но в промежутках она меня и воспитывала еще. Про Шопена рассказывала, битлов заводила. Нет-нет, да и вспомнит почему-то про Жанну д,Арк. Развивала, значит, меня, как могла.
А иногда Наташка мечтала вслух. И такое в ней открывалось, такое она несла!.. Помню, дождливый был как-то вечер. Мы потрахались у нее, но в меру. Ну, отдыхаем после. И так хорошо за окном по листьям дождичек шелестит, а она с ногами забралась в кресло, голая, в руке рюмка. Я - тоже возле, но только в трусах (смущался я голым без дела быть, и ей это нравилось очень). И - шампанское там, коньяк. А она вдруг задумалась так, затуманилась и говорит:
- Ты вот женщин совсем не знаешь. Только трахать умеешь нас. А мы ведь сложные все ужасно, и совсем не такие воздушные или дуры, как вы, мужики, полагаете. Вот представь: лет с шести была у меня мечта. И не мечта даже, а этак сон. Или, может быть, греза?.. Но очень ярко так, понимаешь? Представь себе этакий бардачок в виде сарая. Дождь лупит по крыше, на экране танки прыгают. Мужики сидят с расстегнутыми мотнями, жарко дышат. Духотища, - ты понимаешь?.. Пахнет кирзой и немытым телом. Густо этак мужицким потом... И я, маленькой девочкой, - понимаешь? Голой совсем. И ползаю между лавок: одному дрочу, другому лижу; сосу. Мужики - точно по уговору - охать охают, но матерятся тихо; зуба скрежещут, спуская. Орать е смеют: фильм идет ведь, - ты понимаешь?.. А я о них трусь, - счастье себе, как могу, добываю тоже. И нас таких по залу штук этак десять. А мужиков этак сто примерно. И мы все - еще девчонки. Ну, может, один мальчишечка. А мужики добрые все, не злые. Дети ведьмы еще, понимаешь? Кто по голове нас погладит, кто и конфетку даст. Вроде бы и сурово, но от души, - понимаешь?..
И сидит сама с ногами в кресле такая. Мартышечка белобрысая. А рюмка между пальцев бежит, сверкает...
Но что-то разладилось у нас с того дня как раз. Ох, не надо было ей говорить мне об этом, не надо! Я, может, другой уже делался, - нежнее, культурней, что ли... А она: бардак, пот, кирза, дети какие-то... Дети-то тут при чем, дура?!.. Короче, разлюбил я ее даже немного, неделю целую на технике одной выходил. Но техника меня подводить вдруг стала, так что однажды я ей сказал по злобе:
- Хер ли ты разврат мне, блуд свой рассказываешь? Я ж живой, я ж любить тебя, ****ь, хочу!
А она - не поверите мне, ребята! - в слезы:
- Любишь! Любишь! - шепчет. - И этот, мудак, влюбился!..
Не понял я тогда, что это все означает. Правда, после в тот вечер нам еще один раз так хорошо, так кайфово было!..
Так потом уже не было никогда...         



Осень тут наступила. Мы с Наташкой встречались теперь у нее на даче: родители-то в город свалили. Она все просилась ко мне в общагу. Я посылал ее6 засветится ведь еще; ведь милиция как-никак! Она на это отмалчивалась, терпела. Вообще, тогда уже она затаилась, глупостей своих не рассказывала, все Шопена крутила, а со мной по-хорошему, без сбруи, еблась. Один только раз ее прорвало: попросила, чтоб я при ней с коровой трахнулся. Я тогда наорал. Опять смолчала. Потом сессия у ней вроде бы началась, после - вроде практика в другом городе. Встречаться как-то не получалось. А вот снилась она мне каждую, почитай что, ночь, под звуки Шопена. Воздушная вся, как дура...
Странная левка...
Однажды стою на посту я возле вокзала под Новый год. Рядом - елка горит, люди домой спешат, и пьяных пока не видно. Даже машин поубавилось: все уж к родимым столам садятся. А я холостой, одинокий, на посту дрожу, Наташеньку вспоминаю.
Вдруг:
- Милиция! Милиция! - кричат. Женщина какая-то со стороны вокзала. И тоненько так, истошно.
Ну, подбегаю, а это Фима, уборщица:
- Иди туда! Иди! Опять там безобразие это...
Вваливаюсь я по знаку ее в сортир мужской. Ну, и сами понимаете, что там я вижу. Наташенька у стены и ебут ее сразу двое каких-то команлировочных. А другие вокруг стоят, ржут,  жеребцы голодные.
Ну, вошел я - все врассыпную. Фима Наташку, было, стыдить принялась. Да я говорю ей:
- Ступай ты, Фима, отсюдова! Я с ней как-нибудь сам разберусь...
И так, вино, сказал я это, что Фиму как ветром сдуло.
Стою я этак, молчу. Наташка на писсуар присела, отворачивается, сопит.
- Ты о Мессалине слышал? - спросила вдруг.
Я все молчу. А она на меня уж смотрит.
- Императрица такая древняя, - говорит Наташка. - Посещала матросские бардаки.
- Мужа мало было? - спрашиваю тихо так. Но вскипаю.
- Ты не муж.
- Курва! - тут заорал, и по морде ей.
Она головой лишь мотнула,  сплюнула на пол кровь.
- У меня сестра, - ору. -  От этого дела сдохла! И ты хочешь?
- У тебя не от этого сдохла. От алкоголя.
- А ты от сифона, на ***, помрешь!  - но осторожней уже кричу, потому - очень тихая она какая-то стала. А тронешь - и зазвенит! Как струнка...
- Я имею право жить, как хочу.
- Родителей пожалей хотя бы! Ебешься по сортирам со всякою шантрапой!..
Она как не слышит: встала, рот сполоснула, умылась.
- Хоть кодлу к себе таскай, но людей проверенных... - снова я.
- Проводи к машине. А то эти опять пристанут... Настроение сбил, мудак!.. - последнее зло так сказала и равнодушно. Будто сама с собой.
Уехала она, а я стою один на пустой площади возле елки. Метель метет, рожу режет. И людей вокруг ни души. Я на свете один.
А случись тут машина - не было б меня больше...



Долго я ей не звонил, месяц целый. Тем временем литературу о Мессалине освоил и ужаснулся. Оказалось: болезнь это, нимфомания называется. Или эротомания? Хер ее знает... И жаль мне Наташку мою, и чем помочь ей - не знаю...
Потом сорвался все-таки позвонил. Ну, встретились. ****ись довольно вяло. Правда, она нежная такая была, про Жанну д,Арк все вспоминала, извиняясь как будто.
И встреча та наша как прощание получилась.
Но назавтра Наташка сама вдруг позвонила. Сказала, что ждет ребенка. Что от меня. Что аборт делать больше не будет. Чтобы как обо мне память была. Что целует и желает мне счастья большого.
Я тут вскипел, конечно. Как же: пацан ведь мой затевается, кровь родная! Один ведь итак я. А она - ни в какую: нет, говорит, сама воспитаю, тебе незачем в это дело лезть. К тому же и девочка может выйти. Я тут херню какую-то ляпнул про ее воспитание. Она обиделась, бросила трубку.
А когда я перезвонила, мать сказала, что Ната на юге. Через минуту прямо.
Я понял, что и подкарауливать нечего, да и опасно. Потому - разволновался я очень. Мог и ее, и ребеночка своего сгоряча покалечить.
С тех самых пор начал я попивать. Меня начальство и совестило, и так просто материло, а я знай свое. И баб принципиально не трахал... Короче, дали мне месяц сроку для исправленья, а иначе грозились «из милиции и из Москвы в двадцать четыре часа на *** выставить».
То есть, стимул для исправления был, конечно. Поэтому пить по-черному я тогда же почти и бросил. Но баб упорно не еб и думал исключительно о Наташке пропащей моей.
Ну и - подкараулил я все ж ее! Она из жигуля как раз возле дома своего выходила.
Шагнул к ней (ночь уж была):
- Здравствуй, Наташа!
Она растерялась:
- Здравствуй...
А я глазами фигуру ее щупаю. Но шуба толстая, пока незаметно.
- Наташ, - говорю. - Ты не думай, я приставать не буду. С дитем там, без... На вот, возьми на память еще...
И протягиваю ей кулон золотой.
Она аж на машину, на капот прямо села. Потом на кулон осмотрела:
- Красивый! - говорит. - Сам выбирал?
- Ага...
Она заплакала вдруг:
- Горе ты мое луковое! Отвяжись, наконец! Нет у меня никакого ребенка. Отстань!
Я говорю:
- Все равно. Кулон хоть возьми.
- На фиг он мне? Отстань! Чокнутый! - и побежала к подъезду, как последняя сука.
Я догнал ее в два прыжка, дал по морде небольно, цацку в карман ей запхнул. Повернулся и прочь пошел.
Очень гордый был в ту минуту.
А назавтра она сама меня в общаге нашла! Запомнила номер комнаты. И мы снова встречались, и снова трахались бешено, - только просто, без всякой там портупеи.
Правда. у нее тогда еще трое было, сама призналась. Но я терпел.
Раз болезнь...



...Вот и опять Наташка моя пришла. В психушке меня и мертвая навещает!.. Что ж, Наташка, седай на койку, вот яблочком угощайся, - ребята сегодня два кило аж приволокли. Вот товарищи мои новые. Они говорят, все нормальные мы тут, ****оболить не ***. Так что все тебя здесь любят и уважают. Да не смущайся ты! Ведь и запах, месяц как, испарился...
Нет, не хочет входить к нам Наташка! Спугнул я тогда на улице ее голым ***м... Торчит вон за окошком, на подоконнике съежилась. Как голубка, голову в коленки уткнула, молчит. Но чую: слышит она меня из-за рамы! И форточка приоткрыта.
Эх, сейчас свет потушат, залягут ребята спать и забудут мою Наташку. А вот мне никогда не забыть ее, - нет, шалите! Вон она, за окном, под одной простынкой. Но не войдет ведь! Потому - простить мне не может, как я ее ***м моим после смерти ее пугал. Не хуй  мой в ту минуту нужен ей был, - душа! Созрела она для моей огромной такой любви, только лишь померев. А я ей тогда - хреном в рожу! Конечно...
Ей бы хотелось, наверно, чтобы я ее всю исцеловал. Как тогда, в последнюю нашу встречу просила, а я не сделал. Припомнил, подлец, что у нее еще трое имеются. А она расплакалась, раскричалась: я подохну, подохну вам всем, мудакам, на зло! Что-то стряслось с ней в тот день: и липла все ко мне, липла, и, как в бреду, Петеньку вспоминала, - одного из троих тех, наверно. И все о смерти, о смерти, - о героизме шептала. И по-английски что-то про Жанну д,Арк...
То есть, как я понял, любила она другого, а он ее не любил, а она делала вид перед собой, что меня только любит, который один-таки и любил ее, а тот, которого она на самом деле любила, послал ее и куда-то с концами смылся. А она решила - раз его нет - на мне теперь отыграться, на моих глазах помереть. Потому что, твердила, глаза у любви одни, и если я, ее любящий, буду смотреть, как она гибнет, то и он, которого любит она, тоже как бы будет все это видеть (хотя он другую какую-то уж любил). Короче, все мы так соединимся в любви, и чтобы я ей не мешал только, а принял побольше на грудь и рядом очень смирно стоял и смотрел, как она взрывать себя будет.
И все это быстро так по-английски (я едва разбирал, о чем), без «прика» без всякого, без матюканья...
И я - самое смешное ведь! - понял все.
Любил, значит, очень.
А чего ради любимого человека не сделаешь?
А тот, которого любила она, был строитель какой-то, прораб; 28 см.
Короче, я согласился.
А теперь мы с Наташкой соединимся. Решил я! Пролезу я в фортку к ней, пролезу! И санитары не остановят меня! Потому что я душой полечу за ней следом. Пу-усти-ите!!!
... Под одною простынкой пройдем мы петлистым путем к Нему, и Он нас простит, и пустит в сад свой. И будем мы там, забыв о прошлом, счастливы сами собой. И друг другом, друг другом, конечно, - тоже!
А сейчас дайте, дайте поспать, паскуды! Не лупите меня пока...


                (C) - Copyright Валерий Бондаренко   


Рецензии
На это произведение написано 14 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.