комфортная жизнь

Комфортная жизнь.


--  1 --

Ночи приходят и уходят, а день остается. И ничего с этим не поделать, никак и никуда. Никуда не деться от вечного, жадного света патологической памяти. Слишком неосмотрительно, слишком туго была натянута когда-то струна нашего существования. Мы тогда были уверены в том, что никак по-другому это и не могло называться, как «праздность», глупейшее, легкомысленнейшее баловство, интересное и приятное, но не имеющее никакого реального веса и значения.
Струна оборвалась, многое покатилось кувырком, и только сейчас, по прошествии многих монотонных лет, я понимаю, как мы ошибались, как недооценивали те недели, дни, часы и секунды, то пронзительное, эротическое время, которое было отведено нам не суть уж важно  кем - богом или дьяволом - но подарено один лишь раз, одним ударом растрепав наши мозги по окраинам цивилизации.
Я решил попытаться повернуться к будущему спиной, хоть и начинаю догадываться, почему прошлое – некачественное на кассетах и в моей голове. Ясность картины была бы слишком опасна, разрушительна. Наверное, это грех – манипулировать прошлым. Не прикоснуться же к нему, чтобы дать всему имя, придать прожитой жизни хоть какую-то форму, невозможно – в моем сознании прошлое так же аморфно, как ускользающий сон.

Где комфортней всего рассматривать Время хотя бы с небольшой высоты? Хотя бы чуть-чуть вынырнуть, выплыть из его глубокого течения? Я, кажется, знаю ответ на этот непростой вопрос.
Это там, где время ненадолго замирает, или кажется, что оно замирает, а еще вернее – там, где очень хотелось бы, чтобы оно замерло.
Для меня это чаще всего – «нейтральная зона» в международных аэропортах, не важно каких – Пулково 2 это или Шереметьево 2, аэропорт в Ларнаке или Берлине. Территория между погранично-таможенным контролем и вызовом на посадку, между печатью в паспорте и трапом самолета – любимая среда обитания степного волка.
Весь багаж, физический и сердешный, сдан куда-то, куда я никогда не увижу – что-то близкое к четвертому измерению – поэтому, наверное, так легко отдать туда не только вещи. Сидишь в самолете и не знаешь, что сейчас проходит свой трансцендентный путь – тело, душа или сумки? Не знаю даже, что с чем. Глупости, конечно, но ощущение неземное, в прямом и переносном смысле.
Поэтому и шалеешь так, входя в эти безвоздушные, тихие залы ожиданий. Хотя между Пулково и Ларнакой разница все-таки есть, и весьма ощутимая. Наверное, время обнажает свои тылы по-настоящему лишь на нашей стороне, например, в Пулково, где я сейчас и пребываю в полном здравии, но состоянии легкой эйфории, совсем один. То есть, конечно, вокруг меня блуждают пассажиры, редкие дети рядом с ними издают нежные звуки – здесь или низкая плотность атмосферы для сильных колебаний, или дети – другие, не такие, как в жизни? Иллюзорные дети, за стеклом плывет барышня в униформе, по другую сторону стекла – продавщица в дёти-фри, но все они: и пассажиры, и дети, и барышни – статисты на фоне моего миросозерцания.
Я  заметил, что и они как-то отстраненно ко мне относятся. Даже продавщица. 
Итак, все формальности прощания с реальным миром позади, мне волшебно, легко и спокойно. Все помогает приблизиться к моей преступной страсти – выставить себя на мое всеобщее обозрение, взглянуть на прошлое и будущее «с высоты своей медитации». Амбициозная и легкомысленная затея. Алло! Пассажиры! Не дайте мне пропустить посадку!
Я закуриваю сигарету и бухаюсь в пластиковое кресло рядом с одинаковой во всех аэропортах урной - решетка наверху и дырка сбоку.
Урна, похожая на большой свисток, девушка-манекен, микроавтобус с роботом за рулем и толстыми мужчинами с сигарами в зубах, думающим выпить виски в самолете. И очень хорошо. Я тоже люблю пить в самолетах. Но не всегда в этом свободен. Редко свободен. Особенно там - за пределами «нейтральной зоны».

Хотя, трудно было разобраться мне "в степени свободы" тогда, в Петергофе, вяло текущему к шизофрении за своим другом в неизвестном направлении. Никогда не известно, куда приведет воспоминание, иногда - к бутылке рома, причем, и с той, и с другой стороны границы между прошлым и настоящим, иногда - к мгновению, где время на обратной стороне век замирает, как фотография, и нет ни сил, ни мужества забыть о нем.
Но тогда, когда мы с Петром, как луноходы на лунной поверхности, искали ориентиры на выжженной солнцем Земле, тогда мы приближались, скорее, к какому-нибудь вульгарному беспределу, чем к изящно выстроенной беседе. Не знаю, стоит ли называть имена в таком случае, даже самому себе.
Ведь мое миросозерцание в зале ожидания абсолютно невесомо, и не в смысле, или не только в смысле кайфа, а именно в отсутствии смыслового веса, в отсутствии всякого присутствия. В общем, ничего в этом нет. Совсем ничего. Просто сижу в аэропорту и курю. А на самом деле кувыркаюсь в прошлом, на самой дальней его окраине с другом, который напоминает мне о нем в настоящем, и Бог с ними – с выводами. Купили мы бутылку рома и вернулись к друзьям.
После выпитых двух таких же золотого, или его еще называют темным (и в прямом, и в переносном смысле), рома «Капитан Флэш» маленькая кухня в студенческом общежитии перестала нам казаться чем-то бесформенным и неуютным, а приобрела совершенно определенную отвратительную форму, магическим образом заключающую в себя, в эту форму, столь необходимый нам в те минуты уют. Все, чего мы так долго ждали, сбылось.
Еще нам повезло в том, что пили мы достаточно медленно. Медленно потому, что постоянно мешала какая-то женщина, которую, кажется, до встречи с Капитаном Флэшем я очень ценил, а, может быть, даже больше. Удивительная была женщина, вернее, судя по приметам времени, если попытаться расчистить даты в клетках моей памяти - совсем еще девочка.
Удивляла она всех, не только меня, тем, что каждый раз, заходя на кухню,  мрачно ругала нашу компанию алкоголиков, после чего наливала полстакана (классического, граненого) нашего рома и хладнокровно, с удовольствием его выпивала. Несколько раз пробовала забрать бутылку с собой. Судя по всему, мы были свидетелями яркой демонстрации легендарной женской логики конца второго тысячелетия.

Уничтожается темная жидкость из фигурной посуды – маленькая картинка из моего прошлого. Что делают эти люди? О чем идет речь? Не о роме.
Речь шла о разнице использования в искусстве кино, да и в изобразительном искусстве вообще, окружающего мира как готовой декорации у нас и на Западе. Вернее, один из собеседников на обшарпанной кухне развязно доказывал, что в России природный ландшафт и в нетронутом виде, и преобразованный, особенно архитектура, покинутая людьми, странным образом ускользают от взгляда художников.
- Может показаться, - продолжал остролицый бледный юноша средних лет по имени Илья, - что дело тут не в творческой несостоятельности или особой оригинальной позиции авторов в нашей стране. Режиссер «не видит» больше кадра, снятого на фоне чего-либо стилистически выдержанного, он «копает» якобы гораздо глубже, ищет тонких средств самовыражения (!) – после слова «тонких» голос Ильи тоже стал тонким и ломким (как будто его вдруг ущипнули или пощекотали), но тут же выровнялся. – Дело, может быть, совсем не в этом. Разница в самом материале, предоставленном нашим творцам географически. Ни американских фотогеничных каньонов, ни сладких готики и барокко берегов Луары им здесь не найти. Но ведь это призрачная проблема, это ясно даже тем, кто говорит об этом, как о неоспоримом факте. Они не очень ценят, то, что имеют. Не замечают тайные проблески восхищения случайно окружившим режиссера пространством, которые то в одной, то в другой современной картине все-таки изредка мерцают, как осколки…, к сожалению, не помню уже чего... Это как у давно пьющего в загородном доме на берегу нашего залива интеллигента заканчивается водка и он, выползая на затопленный закатом берег, вдруг ищет у себя на груди сердце и начинает выть, как дикое животное, на уходящую со всем этим прекрасным миром молодость.
Илья глубоко вздохнул и, подняв мутные глаза на свисавший потолок, как будто искал там луну или лучи заходящего солнца, помолчал.
- Малопонятный для меня фокус - дряхление страсти восприятия всей планеты целиком, во всех мельчайших ее деталях рядом со все более глобальными возможностями взаимодейсвия с любым – диким или антропоморфным – материалом. И узкая специализация здесь не при чем.  Я ведь говорю о свободе сознания, о его размахе, а не технических проблемах. Кстати, когда я сказал о взаимодействии, то не оговорился: не только мы смотрим на природу, но и она на нас – глаза в глаза. Можем сейчас все вместе пойти и проверить. Хотя, по правде говоря, когда замечаю на себе ее тяжелый взгляд, мне лично становится жутковато.
Илья плеснул себе еще рома, спустился с наших лиц на дно стакана и потянул его на себя до полного опустошения.
Иль Я плеснул себе еще рома? И потянул до полного опустошения. Минутой раньше, минутой позже - мы оба это сделали.
Одного из нас звали Крокус. Никто так никогда и не смог сказать, откуда у него это странное, нелепое, но крайне удачное для него прозвище. Многие, знакомые с ним даже много лет, ни разу не задавали Крокусу вопрос, какое же имя дали ему когда-то родители.
Но как я упустил момент превращения, я не знаю, ведь познакомился с ним очень давно, в наши школьные годы, во времена, когда не появилось еще ни этого прозвища, ни многого другого, более экзотического, вокруг его личности. Поэтому мог только догадываться, откуда появился Крокус. Хотя, может быть, моя догадка многим покажется невероятной, нелепой, как само имя, поэтому я поделюсь ею несколько позже. Так будет лучше. Пока я расскажу лишь о том, как один человек может влиять на поведение ответивших на его призыв к общению (что, кстати, совсем не обязательно) людей. В общем – «о роли личности в истории».

Отправляемся в полет.

Выходим из общежития, идем по направлению к лесу. Пока нами руководит Илья. Он, видимо, не часто бывает в здешних местах, хоть и вывел так уверенно всех на прогулку, даже удивительную девочку Машу. Поэтому периодически останавливается, выбирая тропинку к глазам матери-природы, для нас, естественно, невидимую.
Я же во время этого мучительного поиска постепенно начинаю представлять, какие должны быть у природы глаза, если под природой понимать вселенную. Мне хватило буквально минуты.
- Стоп. Дальше не пойду. Вы, как хотите, смотрите в глаза хоть самому дьяволу, а я не хочу. Лучше еще рома выпью.
Все останавливаются и, пошатываясь, начинают внимательно меня изучать.
- Вы сами подумайте, в чьи глаза вы решили заглянуть, - несколько секунд я сомневаюсь, стоит мне продолжать свою мысль или вовремя остановиться, - вы ищете глаза Бога. А это уже не шутки. Вы - как хотите, а я лучше вернусь к Капитану Флэшу.
И вот тут решает вмешаться Крокус. Подозрительно, что он мог так долго отсутствовать.
- Матвей, ты кощунствуешь, ты не там ищешь Бога, поверь мне.               
-  А я и не собирался его искать, тем более, сейчас.
-  Правильно, мы всего лишь наблюдаем, как хулиганит Илья.
-  А мы разве не хулиганим вместе с ним?
-  Нет, мы наблюдаем.
-  То есть мы не будем заглядывать в глаза темного леса и светлого неба?
-  Матвей, ты напился.
-  Может быть, тогда и я напился? – приходит в себя Илья. – Вы мне не верите? Тогда нам не  стоит идти в мой театр, потому что я не собираюсь показывать вам спектакля.
Петр закуривает. Маша улыбается:
-  Мальчики, да у вас крыша поехала от рома. Вы начинаете нести всякую чушь вместо того, чтобы хоть раз за три дня проветрить свои больные головы.
-  Машенька! Какой ветер, какие головы!? Пацаны на серьезное дело отправились, – театрально развел руками Петр.
-  Ладно, пошли обратно, - заключает Илья.

Позже, через год, Илья покажет мне, что он хотел показать всем в тот вечер. И я оценю еще его «трезвость». Хотя проветрить головы мы могли бы и без романтических затей, нам бы это пошло на пользу.
Я часто пытался связать ткань моей жизни в единое полотно, но не находил фрагментов одного цвета у разных ее кусочков. Сейчас я начинаю догадываться, что жизнь не так последовательна, как мне казалось в молодости, и собрать полную гармоничную картину удастся, может быть, лишь на ее закате, когда станет понятно, что и с чем, на самом деле, соприкасалось.
Так, встречая Илью с перерывами в год-два, я начал в какой-то момент улавливать некий смысл его присутствия в моей судьбе – он, как сшивающая нить, то исчезал, то появлялся на поверхности перед моими глазами, туго связывая совершенно разные периоды моего существования.

Маша тушила все на той же кухне овощи, чтобы не так горько было пить наш ром. А говорил теперь более других Крокус, взяв командование, хотелось бы сказать – вечеринкой или собранием, но иначе, как пьянкой, назвать не получается – на себя, мало обращая внимание на собеседников, командуя больше самим собой, чем кем бы то ни было. Тем более, что собеседники начали пить на два дня раньше – Крокус приехал только сегодня – и сил внимать любой, даже исключительно талантливой речи, ни у кого уже не было. 
Помню только, что Крокус хвалил пантеизм, хотя сам, похоже, считал что это - просто философская игрушка, придуманная подобными ему для ублажения собственной воображаемой хитрости. Еще он говорил о невозможности снимать обожествленные декорации, о том, что прямое взаимодействие с природой губительно для человека , подразумевая по последним, конечно же, его душу - вечный противник языческого ее трепета. Я ему не верил. Мне больше нравилось кружить вместе с музыкой по лицам сидящих вокруг стола студентов, присоединявшихся к нам, сменяющих друг друга, уходивших, возвращающихся с новыми людьми. Я всегда легко погружался в подобный университетский шабаш, если у его старта стояли близкие мне люди. И не знаю, уходит ли этот навык с годами. Хотя "шабаш" пенсионеров будет, скорее, похож на шабаш ведьм, чем на беззаботный карнавал.
С годами и новые люди теряют свою привлекательность, словно делается расчет по оставшимся годам возможности их использования. Несмотря на то, что известно, сколько удовольствия приносят короткие, мимолетные знакомства, если интерес к человеку не наигран и бескорыстен. Но я не думаю сейчас об интересе мужчины к женщине, ни о том, ни о другом. Никогда не хочу думать об этом, или только думать. Трудно думать, стоя под льющейся с неба водой во время июльской грозы. Можно, конечно, но большая часть тела будет нюхать.
Если не сильно напиваться, или, чтобы не сильно напиваться, можно, нужно уделять внимание женщинам. Но никогда не удавалось при этом зарычать, занять атакующую "позицию", сделать грозный и опасный вид, зверь так и остается где-то глубоко внутри. Одни разговоры, пусть даже и полные намеков. Говорим об одном, думаем о другом. Спасают лишь танцы. Но замечательно, что я совсем не помню, чтобы в той компании, что веселилась на кухне, дело когда-нибудь кончалось танцами.
Но и не только музыкой - путаные разговоры нежно переплетались со звонким хохотом миленьких студенток, полных неосязаемых ими самими интересов, невесть откуда бравшихся в общежитиях.
Это был тот разряд легкомысленных, вечно девственных старлеток (совсем не похожих на нашу мудрую, не один литр рома выпившую хозяйку, пусть и почти их ровесницу - Машу), который, выпорхнув из родительских квартир, неоправданно быстро "взрослеет" и, еще не успев принять на себя ответственность самостоятельно жить, решает, что все теперь в мире понятно и все в их руках. Они разные - доступные и недотроги, талантливые и пустые, чистенькие и неряхи - но все счастливые и гордые сознанием кажущейся своей свободы.
Признаюсь, что и мне рядом с ними становилось легко, но природная неосторожность невольно приводила нас к тяжести неподъемной, и рвалась сладкая паутина мимолетных чувств и мечтаний.
Это сейчас заработанный с годами цинизм уводит меня от искренних признаний и поступков. Но, видимо, не полностью он еще съел мое сердце - раз будит во мне горькую, усталую грусть.

Ночь, в итоге, прошла без меня. Во всяком случае, когда меня разбудил Крокус уже в другом корпусе, одном из многих скопившихся на окраине студенческого городка, ему пришлось рассказывать мне о том, что творилось после приезда иностранных друзей, которых он умудрился вызвонить из Петербурга по неожиданному для меня поводу.
Открыв глаза, я долго рассматривал голую комнату, в которой уже успел просмотреть некоторые бестолковые сны. В них меня пытались завербовать в разведслужбы разных вражеских стран, а я - или всеми силами сопротивлялся, или, если и соглашался, то бестолково проваливал всю их работу, что было крайне мне неприятно.
Прислушавшись к сбивчивой, слегка пьяной болтовне Крокуса, я стал догадываться о причине моих нелепых видений - наверное, он начал говорить еще до того, как ему удалось меня разбудить, а суть его речей тоже сводилась к какой-то вербовке.
Оказывается, ребята допились до того, что решили снимать фильм об иммигрантах в России. Именно об и-, а не об эмигрантах. Причем, снимать на их же деньги. Якобы настолько это для них самих важно, что они готовы спонсировать проект. Для этого-то Крокус, зацепившись за локомотив своей страсти к любой малоосмысленной, часто дорогостоящей клоунаде, и принялся бегать куда-то упорно названивать. В конце концов, Петр, покопавшись в своем пакете, висевшим в прихожей, дал другу мобильный телефон, чтобы тот не потерялся где-нибудь в коридорах общежития в таком возбужденно-пьяном состоянии. Эпизод с телефоном я, наверное, еще застал.
Вспоминаю, что как-то, празднуя очередной в одной с ним компании Новый Год, я наблюдал картину, где Крокус умудрялся параллельно в одной руке держать сигарету, другой - накладывать оливье в тарелку соседке, зажимая подбородком телефонную трубку, поздравлять своих родственников и многочисленных знакомых с праздником и при этом активно комментировать выступление президента в телевизоре. Великий был человек.
Вот и сейчас я никак не мог заставить себя начать входить в курс последних, видимо, не менее, чем планетарного значения, событий. "Итак, Крокус дозвонился." Нащупав на столике рядом со скрипучей железной кроватью бутылку кока-колы, я сделал вяжущий, негазированный глоток и еще раз окинул взглядом комнату.
- А здесь ничего.
- Что? - не понял Крокус.
- Вполне изящное местечко. Я вчера один ушел?
- Какое местечко? Куда ушел? - Крокусу, оказывается, тоже трудно было на мне сосредоточиться.
- Оставили бы меня в этой нищей комнатке с холодильником на пару месяцев, я бы роман написал или поэму. Так я один ушел или с дэвушкой? Вспомни, прошу тебя.
- Приехали в Советский Союз! Я стараюсь, чтобы он по причине несвоевременной своей невменяемости (как ему удалось это выговорить - загадка) не выпал из нашего проекта, а слышу всякие глупости. Так ты понял о чем мы договорились с Кэролл? Или тебе еще раз объяснять?
- Ты лучше открой мне тайну вчерашней принцессы в синем платьице. Катя, кажется, ее звали?
- Если ты имеешь в виду ту бездарную, подозрительную девушку, что все время молчала и закусывала ром сырой морковью, то звали ее, действительно, Катя, а ушла она после приезда Кэролл и Майкла. Кстати, им она тоже не понравилась. 
Кэролл всегда не нравились женщины, которые нравились мне, об этом я знал.
- А я-то ушел один?
- Кажется, да.
- Очень странно, - за окном прокричала чайка, - но приятно. В душе у меня теперь - мир и покой.
Чайка придала мне уверенности, что не так уж много иронии в моих словах, потому как ощущение присутствия моря за стенами любого дома всегда помогало, действуя на меня, как транквилизатор. Не мешало даже точное знание о том, что никакого моря рядом нет.
- Так ты говоришь, что Кэролл приехала?

Кэролл - полное имя Кэролайн - была гораздо ближе знакома мне, чем Крокусу, хоть и познакомил меня с ней он. Крокус это прекрасно понимал и даже догадывался о моем довольно сильном, малопонятном для него влиянии на эту девушку. Поэтому он и прибежал ко мне ни свет, ни заря (по правде сказать, солнце за окном уже висело в зените), думая, наверное, что настала пора и мне сыграть свою роль в его внезапной затее.
Личность этой гражданки королевства Канада, а прилетела она в Санкт-Петербург из Торонто, заслуживает, на мой взгляд, особого внимания.
Рождение ее больше напоминает индийскую легенду, чем что-то документальное. Про Кэролл невозможно сказать, например, что "появилась на свет она в семье художников", хотя, скорее всего, родители действительно были художниками или танцорами, или теми и другими вместе взятыми, в общем, веселыми, очень творческими людьми, но совершенно не знакомыми с такими устаревшими понятиями, как "дом" и "семья". Рождение ее случилось где-то на границе США и Канады (может быть, даже посреди вод озера Мичиган или Онтарио) и, судя по всему, прошло незамеченным для двух способствовавших этому счастливому событию влюбленных. И пусть они могли не запомнить имен, или цвета глаз, но точно были очень озабочены друг другом, потому что иначе не появился бы на свет ребенок, столь полный самых высоких, бушующих страстей, пусть и не всегда чистых.
Вполне может быть, что на внутренний мир девочки повлиял не только процесс ее зачатия, но и титанический, по крайней мере, в объемном выражении, вклад в становление ее, как человека мира, уже осязаемых, хоть и приемных родителей.    
Отец - директор и владелец консалтинговой, как сейчас принято выражаться, фирмы по анализу геологических причин разрушения зданий и разработке схем устранения этих причин - я понимаю, что невыносимо длинно, но трудно удержаться от соблазна поставить папу на пьедестал значительности, о котором сама Кэролл упоминать не любит. Видимо, это большой секрет, о котором знают в России только я да пару человек в службе регистрации "Астории", где он останавливался, прилетев как-то проведать дочь.
Мама же - настоящая английская леди, закончившая с медалью Оксфорд, знакомая лично с британской королевой и женой американского президента, но вполне довольная скромной ролью домохозяйки при канадском мультимиллионере.
Я бы мог поведать об этой паре несколько больше, так как, в свою очередь, "знаком с ними лично", но, думаю, это плохо вплетается в полотно моих воспоминаний. Тем более, что встреча с ними произошла у меня много позже знакомства с Капитаном Флэшем.
Логическим же продолжением предельно раннего удочерения в такой семье (столь раннего, что физиологические родители превратились в миф) явились гувернеры и гувернантки, престижная школа для девочек, художественная академия и литературный факультет Торонтского государственного университета. Наверное, можно еще добавить к этому списку постоянные путешествия вместе с папой по его, папиным, делам в самые умопомрачительные уголки планеты: начиная от Новой Зеландии, Фиджи и Филиппин, и кончая (я бы провел здесь некоторую аналогию, но воздержусь) Мадагаскаром и Объединенными Арабскими Эмиратами. Нетрудно догадаться, что те далеко не последние люди, которые дарили ей там кукол и улыбки,  тоже повлияли на структуру ее души.
А теперь, если представим, что всю эту гремучую смесь огнедышащих генов, экзотического, дорогостоящего образования, гор, морей и пустынь, волшебных замков и минаретов замешали на крови одной хрупкой девочки, не помнящей, кто она и откуда, то нисколько не удивимся, когда встретимся с игрой безумия и глубокой иронии в глазах уже взрослой дамы со сказочным именем Кэролайн.
В развитии событий к тому же в один "прекрасный" момент появилась критическая ошибка - специализация, выбранная канадской студенткой в университете и радикальным образом повлиявшая на всю ее судьбу - русская литература девятнадцатого века.
Что может заставить представительницу просвещенной буржуазии оставить комфорт американского благополучия и на долгие годы отправиться в полет над гнездом кукушки?
Кто-нибудь решил бы, что это несколько витиеватый, но вид сублимации. Как предположил как-то Крокус: девушка с весьма страстной, мало осуществимой манерой существования попадает в атмосферу романов сначала Толстого, потом Достоевского (именно в такой последовательности, что, на его взгляд, крайне важно), а потом, не обнаружив после долгих нервных поисков страдающей красоты в предполагаемых сексуальных партнерах, начинает курить марихуану в огромных количествах. Ежедневно забирается на высокий-высокий холм где-нибудь в полях недалеко от Торонто, куда отправляется после работы в журнале, посвященном разным художественным выставкам (например, кого-нибудь из ее призрачных первых родителей). Едет не одна, а с молодым человеком, который ей нужен, как говорится, уже только для мебели. Они оставляют машину у подножия холма, и в высокой траве на его вершине высыпают на раскрытые страницы номера со статьями Кэролл о развитии изобразительного искусства в Америке перемолотые листочки сушеной конопли с терпким романтическим ароматом.
По мнению Крокуса - Кэролл приехала в Россию сниматься с наркотиков.
Я как-то встретил в поезде "Москва - Тольятти" совершенно оголтелую москвичку, бывшую фотомодель и манекенщицу, прожившую несколько лет в Амстердаме, просидевшую после этого на тяжелых наркотиках порядка десяти лет. И ехавшую в город, где дилеры добрались уже, кажется, до больниц и детских садов, "сниматься с наркотиков". Сомневаюсь, что ее любимая тетя, встречавшая нас на вокзале, была в курсе ситуации. Понимание приходит с опытом.
Но я уверен, что версия Крокуса, хоть и отличалась привычной для его конструкций притягательностью, создана для ублажения игривых настроений товарищей.
Я чувствовал, что Кэролл просто мечтала написать книгу. Это было обозначено многими штрихами ее биографии, даже теми, о которых никто не знал. Они обнаруживали себя постоянно, как штрих-код, высвечивались в ее внимательных взглядах, когда не на что было смотреть, сообщая о ней самое главное, выдавая ее трогательную тайну. Например, в те секунды, когда она изучала мои глаза. Кэролл всегда искала, и ей все время казалось, что судьба уводит ее от предметов поиска, но почему-то мало обращала внимания на то, что это - общечеловеческая банальная проблема. Правда, у Кэролл она заполняла весь организм, и, в конце концов, канадская девушка оказалась в России.
Почему поиск реальности привел ее в такое нереальное место, я сам иногда удивляюсь, но мне она как-то заявила, что истинной литературы нигде в мире никогда не существовало - только здесь в 19 веке она чудесным образом появилась на свет и, прожив чуть больше одной человеческой жизни, умерла, оставив планету без органов чувств. Громкая и лестная для многих моих сограждан мысль была создана, скорее всего, сильнейшей грозой у берегов Онтарио. Последствия ее (я даже не могу точно сказать сейчас - грозы или мысли?), в итоге, отразились даже на мне.
Первым делом, Кэролл начала изучать русский язык. Известная поговорка "Язык до Киева доведет" в данном случае приобретает особый смысл, если, конечно, язык - русский. Кэролл он вполне мог довести и "до ручки", но, насколько я знаю, она вовремя остановилась. По крайней мере, сейчас, пока я докуриваю сигарету, сидя в пластиковом кресле санкт-петербургского международного аэропорта, она находится в другом, безопасном для нее полушарии.

Наверное, и у меня все хорошо, раз барышня в униформе чуть ли ни шепотом приглашает меня на посадку, как будто боится спугнуть ненароком тесно окруживших меня призраков.

               


































--  2  --
               
Грустно покидать нейтральную зону во времени и пространстве. Даже ради железной койки в далеком прошлом.
- Так ты говоришь, что Кэролл приехала?

Русские писатели и их язык привели ее в Санкт-Петербург, но в нем уже живут не совсем те герои, что в романах Достоевского. Да и жили ли они где-нибудь, кроме больного воображения последнего и его преданных читательниц?
Но Кэролл ничуть не разочаровалась. Невозможность разочарования, неправильный, гипнотизирующий излом мысли - свойства этого города, пусть и полного иногда грусти и безнадежности.

Сквозь ломаную кромку хрустальных гор просачивались колючие лучи холодного солнца. Но, несмотря на пронизывающую утреннюю прохладу, хотелось сбросить ботинки, чтобы голыми ногами пробежаться по влажному песку к бирюзовой воде Иссык-Куля, избавиться от застрявшего в горле ватного похмелья.
Трудно уже сейчас разобраться, что выбросило меня с Кэролл на этот пустынный, магический в своей идеальной чистоте берег. Может быть, это - всего лишь гармоничный итог движения сквозь путаные питерские тусовки и карнавальный шелест московских ночных клубов. Любому, принимающему глубоко в кость колебания нервного мира мегаполиса, суждено хотя бы изредка появляться в местах, не замеченных всевидящим оком цивилизации.
Наверное, таких мест на планете гораздо больше, чем мне кажется, раз при первой же попытке - столь ошеломляющий успех. Несмотря на численное превосходство измученного "прогрессирующего" человечества.
Мы же, как маленькие хищники, накинулись сначала на жареных цыплят, которые соседи по купе поезда "Москва-Ташкент" никак не могли съесть в одиночку (цыплят было 28), а потом - на шашлыки и самсу восточных базаров, гостиницы солнечных наивных городов, на людей, верящих любому нашему слову, но абсолютно нам не доверяющих, на узкие улочки и просторные дремотные чайханы, спрятанные в дрожащем пропесоченном воздухе. Мы чувствовали и не подозревали, куда нас несет легкий азиатский ветерок.
Немыслимо огромные призрачные горы обрушились на крошечное такси, когда мы вдруг проснулись на его заднем сиденьи, уверенные, что еще блуждаем по темным джунглям Бишкека. И кислорода больше не хватало до самого возвращения домой.
Имя поселка - Чолпон-Ата, как заклинание старого волшебника из "Тысячи и одной ночи", действовало на оголенный рассудок не хуже, не сомневаюсь, конопли, в зарослях которой мы жили две недели, ни разу не воспользовавшись услугами высушенных солнцем нежных листочков, щекотавших ушки и коленки, когда начинался наш почти ежедневный поход к снежным вершинам (замечателен поворот судьбы, приведщий канадскую девушку к истокам - к одному из тех мест, где родится трава, что побудила Кэролл сделать первый шаг на пути "освобождения"). Правда, из-за нашего одинокого, диковатого для таких гор непрофессионализма только один раз Кэролл и мне удалось подняться над облаками и притронуться ладонями к краешку ледников.
Именно после того странного по счастливой глупости своей восхождения я и напился под звездным бездонным небом с компанией киргизов, не веривших уже в то, что два веселых иностранца все-таки вернулись. Правильней было бы, чтобы мы заплатили за радость полета над бренным миром своими жалкими жизнями, но, видимо, Бог задумал что-то еще и опустил нас на землю.
А ведь ощущение счастья над блюдцем Иссык-Куля было настолько кристальным, что продержало нас на критической высоте более часа - как раз того, что не хватило спуститься до темноты в долину перед выходом по горному ущелью к Чолпон-Ате.    
Я принял решение срезать путь вниз и не огибать одну, как мне казалось, незначительную гору. А за ней оказалась еще одна, потом еще две, а потом - непроходимая расщелина между скал с бурлящей в ней речкой, рожденной в ледниках и прыгающей с обрыва на обрыв до пяти метров высотой.
Кэролл перестала говорить не только на русском, который я так тщательно в нее вкладывал, но и начисто забыла родной английский. Только горькие французкие молитвы изредка издавал ее продрогший, испуганный организм. И еще она просила передать что-то родителям, что, я не понимал, у меня даже появилась догадка, что просьба звучит на староанглийском. Тем более, мне самому было так страшно, что языки ушли куда-то на задний план, остались одни звуки и жесты.
Кэролл периодически каменела, требуя оставить ее, сохранив тем самым мне жизнь. Она не подозревала, что я в то время был уже уверен, что сохранять что-либо  поздно. Ведь достаточно давно моя жизнь - жизнь после смерти.
Умерла когда-то давно при очередном изгибе вечно волнующего живота. Я ведь умер, а значит все для меня теперь - вечность.

                Танец живота.

Ина. Инакомыслие чистой крови. Сейчас я расскажу самому себе о происхождении танца живота, правда, в моем сознании он хранится под другим названием -  Bauchtanz.
Некоторые мысли о прошлом похожи на стаи пушистых голубей, летящих низко над асфальтом, легко и чисто, но тяжесть не дает петь, проносится внизу, а давит сверху. Прошлое пронизывает настоящее и отражается в будущем. А голуби лишь сдавленно мурлычат что-то себе под клюв.
Ина Зимхен все-таки была ненастоящей немецкой женщиной. Я бы с нею никогда и не сблизился в другом случае.
Познакомил меня со своей девушкой высокий блондин княжеской наружности - Штефан Кёлер. Судьба тогда подарила мне роль (только потом ставшую привычной) некого агента в тылу цивилизованных варваров, изъяв меня из соплеменных компаний, превратив меня немного в иностранца. Хорошо хоть в белого, а то как-то позже я пару месяцев танцевал под африканские там-тамы, совсем забыв, кто такой (а знал ли когда?), и чуть не улетел в солнечный Мозамбик. К счастью, чернокожие друзья спились и остались в России, наверное, навсегда, в Мапуту водка продается только в аэропорту. 
Почему я оказался среди немцев? Капелька арийской крови среагировала с кислотой петербургского воздуха? Может быть. Со Штефаном, по крайней мере, общаться было крайне комфортно, как с братом, пусть и десятиюродным. Знал ли он, что Ина, в конце концов, станцует животом? Думаю, нет, догадываюсь, что не знает до сих пор, даже если танцует сейчас вместе с ней.

Во взаимоотношениях двух озаренных светлым незамутненным разумом платонических любовников всегда есть нечто неразумное. Особенно, если один из них - девушка.
Штефан настолько был увлечен историей, причем крайне далекой, что сам уже стал похож на готический замок со множеством темных коридоров и маленьких холодных каменных комнат, в которые горячая, подвижная Ина совсем не хотела заглядывать. Она бредила альпийскими лугами и замысловатыми восточными танцами под полной луной. Штефан не собирался приподнимать даже краешек полога в ее узорчатом шатре, ежедневно пытаясь вытащить ее на свет Божий, уверенный в том, что только в его лучах их союз может обрести достойное совершенство. Хотя ни в коей мере не был каким-нибудь остервеневшим сектантом, с радостью принимал, а чаще сам создавал буйную гедоническую атмосферу вокруг себя и своих друзей. И считал все это безобразие вполне угодным его просвещенному Богу.
Ина всегда соглашалась с ним, но, наверное, потому, что тот мир, который Штефан создал для себя и нее был действительно искусным и самодостаточным, пусть и не естественным для ее лесной благоухающей души. Более того, ей очень шел тот образ, который он для нее придумал, - трогательно пушкинской татьяны лариной со всеми вытекающими из образа последствиями. Особенно эта придуманная внутренняя организация была хороша в сочетании с ее внешностью половозрелой мулатки. Но бесконечно это продолжаться не могло, когда-нибудь ее природная полноценность должна была попасть в критически удобные для райского превращения условия. И, как это ни странно, условия эти создал для нее я.
В общем-то, ничего особенного я не делал, тем более, не собирался устраивать что-нибудь радикальное, способное повлиять на чью-либо судьбу. Я всего навсего выполнил небольшую просьбу самого Штефана - привез им на дачу под Петербургом пару марочек ЛСД, есть такое практичное для общения с призраками вещество.
Положив им заботливо по одной веселой картинке под язык и предложив запить кока-колой, я решил, что лучше всего сейчас пойти в сторону старинной усадьбы, некогда, судя по всему, принадлежавшей какому-нибудь шереметьеву, изредка выезжавшему отдохнуть от столичной суеты на лоно лирической русской природы. Правда, сейчас его соседями триумфально стали рабочие и крестьяне, у одного из которых и посчастливилось романтической немецкой паре снять двухэтажный изящный домик, настолько изящный, что лучше оговорюсь и не буду утверждать его пролетарское происхождение. Друзья со мной легко согласились и стали обуваться, думая, что мне больше известно о том, чем нужно заниматься под ЛСД, и нисколечко не догадываясь, что это абсолютно не важно. 
 Ночь еще не наступила, приход у моих "путешественников" - тоже, так что короткая прогулка на минут сорок прошла бесцветно, настолько бесцветно, что когда мы вернулись в наше осунувшееся резное жилище, я, недолго думая, отправил себя в догонку друзьям, задав психоделику более короткую траекторию полета дежурным одноразовым инструментом. Увертюра нашего трипа не заставила себя долго ждать. Ребятам повезло - обогнать я их не успел.
Когда узор на старинных, как мне уже казалось, обоях закружил под музыку в продуманном четком ритме, тягуче меняя свой импрессионистический рисунок, я, вспомнив о своих колоритных спутниках, подумал, что этот психоделический опыт будет резко отличаться от предыдущих.

Мысль слишком часто крутится вокруг секса, хоть мне и не нравятся теории господина Фрейда. Мне не нравится думать о том, о чем чаще всего думают нормальные мужчины, я, к сожалению, еще не совсем ненормален.
Но выхода не было - ничего другого тогда не происходило. Пусть Штефан и покатился по наклонной плоскости безумия, бросившись в театр бесконечных переодеваний, но это уже был только фон нашему бестелесному с Иной общению. Странно, что я ни разу не хотел ее раньше, и Бог с ними, с индейскими веществами - красота Ины не поддается никаким галлюцинациям, она жила всегда независимым естественным способом, способом светлого одиночества. И я никогда не воспринимал ее, как объективную реальность, которая, как картина хорошего художника, ускользает, не давая задержать на себе взгляд.
Штефан неистово носился по квартире в немыслимых клоунских одеяниях, например, горнолыжных пестрых костюмах или аристократических вышитых камзолах, а Ина раскинулась на широком диване, нежно наблюдая за ним и за мной, испуганно свернувшимся в клубок в маленьком кресле в углу сумрачной гостиной.
Я не согласен со всем, что слышал из истории человечества о взаимоотношениях мужчины и женщины в самые главные для них секунды. Я не верю и в дивные стихи поэтов, и в сладкие фантазии эротоманов, пусть все, в чем они купаются, и чистая правда. Но это все-таки только крохотные трогательные мелочи вокруг безнадежной страсти, с которой некоторым людям приходится сталкиваться, когда встречаешься с глазами и вдруг перестаешь их видеть, улетая в тридевятое царство, в тридесятое государство, буйно разрастаются джунгли и переплетаются лианы, заламываются кисти рук и хочется закричать, задыхаешься и не можешь ни о чем думать, кроме дикого желания никогда не возвращаться. И к любви эта игра не имеет никакого отношения, да и к влюбленности тоже, больше похожа на самовыражение удовольствия жить на территории ясной обреченности.
Я и Ина, видимо, немножко знали об этом и с легкостью раскрыли объятья друг другу, надеясь, что они будут вечными. Мы не любили задерживать дыхание, нам нравились легкие, полные густого кислорода, а Штефан не простил нам этого, никогда. Когда начиналась гроза, Ина рвала на себе одежду и бросала ее с балкона вслед дождевым каплям, я же проводил пальцами по ее мокрой набухшей груди и превращался в нервного язычника. Штефан не верил в запахи и звуки, думал, что все о них знает, ненавидел природу, все время боролся с ней, ощущая себя посланником Бога. Я же не мог остановиться ни на чем, видел только инино тело на широком диване, танцующее невидимый танец для невидимой публики. 
К тому дню, когда нам с Иной удалось разглядеть друг друга, эта девочка была уже далека от своего и моего друга. Ее горячая кровь давно давила на нее изнутри, требуя двигаться тело в другом темпе и другом направлении, совсем не том, которое предпочитал Штефан. Поэтому вряд ли я назову предательством мой безудержный порыв к его грациозной подруге. Ведь даже желание Штефана пройти с ней вместе по волшебному пути кислоты было его последней безнадежной попыткой вернуть Зимхен в свой продуманный мир. Он, видимо, забыл, куда чаще всего возвращают ангелы ЛСД - к истокам.
Хотя бедной, быстро одичавшей со мной девочке пришлось в скором времени совершить насилие над собой - поехать домой, в слишком схематичную для ее вихреобразной души Германию. Я, ни секунды не сомневаясь, отправился вслед за ней.
Мы поселились в маленькой, но крайне уютной квартирке в Кёпенике, не менее уютном районе Берлина, и начали странную, непривычную для меня жизнь. Квартира принадлежала человеку, судя по всему, представлявшему редкий тип немецкого хиппи, уставшему от косной, бессмысленной в большинстве своем родины и сорвавшемуся в итоге сначала в Канаду, потом куда-то на восток, а к моменту нашего появления в Берлине осевшего где-то в лесах на берегу Амазонки. Потом я увидел и его, и фотографии племени индейцев, с которыми этот безумец прожил несколько месяцев душа в душу. Особенно трогателен был снимок бюргера, пусть и не вполне типичного, несущегося в набедренной повязке по джунглям с копьем наперевес и кодаком на шее.
Я потом спросил его , на что он жил в Бразилии, что ел, что пил, поскольку  знал уже к единственному дню нашего общения, что существовал он случайными заработками, даже за квартиру не брал ни пфенинга, хоть и не жил в ней никогда. Так он мне ответил, что не нужны деньги, когда еда растет над головой и бегает под ногами. Мои догадки относительно хозяина нашей мансарды приятно подтвердились. Эки впоследствии стал частым героем моих воспоминаний.
Раньше я сам выбирал себе новых знакомых из длинной череды случайных попутчиков, теперь эта "обязанность" легла на инины плечи. Но она почти не бывала дома, устроившись консультантом по лекарственным препаратам в одну крупную фармацевтическую компанию и поступив в какую-то экономическую школу или академию, продолжая по вечерам после работы переполнять свою райскую головку бесконечной информацией, на ее взгляд, полезной для нее и нашего будущего. Плохо моя избранница выполняла "обязанности", и я ходил целыми долгими днями между кроватью с вечно разобранной постелью, огромными, наклоненными под углом 45 градусов окнами и поворотом на кухню, начинавшимся в конце почти пустой, единственной и гостиной, и спальни. Садился в кресло-качалку и сквозь стекла  крутящихся космических глаз глядел в звездное небо по ночам.
Сначала мне нравилось встречать мою избранницу поздними вечерами с бутылкой итальянского вина или молдавского хереса, зажигать свечи и тормошить уставшую, невысыпающуюся женщину. Она любила меня, а я радовался тому, как я лечу где-то высоко над землей далеко-далеко от России, без друзей и с единственной подругой неминуемо на всю жизнь, как мне этого хватает, тому, как она успевает, находит силы приготовить перед уходом ранним утром самый вкусный завтрак  моей жизни, радовался своему одиночеству.
Потом я устроился, вернее, Ина устроила меня по моей же просьбе, на почту под чужим немецким именем разносить чужие немецкие газеты по адресам добропорядочных бюргеров тихого, умиротворенного Кёпеника. На почте, конечно, обо всем догадывались, но, благодаря ининому безграничному обаянию, размягчающему даже немецкие мозги, закрывали глаза на отсутствие у меня права работать на территории Германии с легкомысленной гостевой визой.
Свежую прессу в Берлине привыкли получать до восхода солнца, поэтому готовиться к работе я начинал еще с вечера: накидывал на плечи легкий плащ и отправлялся в ближайшее от дома питейное заведение. Опрокидывал там рюмочку кальвадоса, садился на велосипед и катился в Хеллерсдорф, где меня уже ждал, раскинув объятья, любимый клуб "Контакт". Я подозревал, что создавался он специально для моей непритязательной, постоянно открытой тогда для "контакта" души. Думаю даже, что на время моих отъездов из Берлина клуб закрывли, а обслуживающий персонал, музыкантов и гостей клуба отпускали отдыхать до следующего моего визита.
Ина бывала в "Контакте" редко, только в немногие свои выходные, поэтому не могла полноценно включиться в развитие нашего симбиотического с ним организма. Она не могла уже часто понять, какую роль выполняет каждая его гостья или гость, зачем музыканты выбрали именно эту музыку сегодня и почему я танцую именно этот танец. Для меня же мое "сожительство" с клубом становилось все более законченным и совершенным; я каждую ночь выходил из него в легком трансе, запрыгивал на верный велосипед и мчался из Хеллерсдорфа сразу на почту все более и более удовлетворенным, хоть и понимал, что у любой романтической истории есть свой последний день.
Днем я спал, Ина работала и училась; ночью я "работал", Ина спала. Наши встречи на границе света и тьмы были все больше полны печали и нежности. Проснувшись, я стал писать ей письма и оставлять их на подушке ("мокрой от слез"). В конце концов, я переехал жить в Хеллерсдорф к другой женщине.

Прошло несколько месяцев, может быть, даже лет, и вот однажды ночью в уже постаревшем, дышащем одним лишь ритм-энд-блюзом "Контакте", происходит у меня  неожиданный разговор с одним ассирийцем по имени Набиль.
             -  Ты кто? - спрашивает меня ассириец.
             -  Я почтальон. - отвечаю я.
             -  А я ассириец.
             -  Что же ты делаешь в Берлине?
             -  Я хирург.
             -  Так кто же ты все-таки, ассириец или хирург? - я был немного пьян, поэтому слегка нахален.
             -  А это теперь почти одно и тоже, тем более, что нашей страны давно нет и Бабилонская башня разрушена.    
             Может быть, я недооценивал свое опьянение, но разговор я помню именно таким.
-  И что же теперь - все ассирийцы стали хирургами и перебрались в Берлин?
-  Не знаю, потому что не знаю ни одного ассирийца кроме себя.
-  А как же твои родители, братья, сестры?
-  Они считают себя арабами.
             Я хотел в очередной раз ему возразить, но в это мгновение меня уколола догадка, сначала испугавшая меня своей ясностью и чистотой. Адреналин приятно освежил мой утомленный, отравленный сигаретным дымом мозг. Я, кажется, даже как-то глупо улыбнулся тогда Набилю.
Мне чертовски захотелось, чтобы нам на столик поставили кальян и мы обкурили наше внезапное взаимопонимание.
Странно, что кальян в клубе быстро нашелся, хотя раньше я никогда его здесь не видел. С ним разговор принял задушевный характер (эпитет "задушевный" восхищает меня своей мистической наполненностью, поговорить за пределами души всегда в радость настоящему индейцу), поэтому возвращаться к нему не стоит.

Через несколько дней у меня произошла еще одна встреча с Набилем, приблизившая меня к счастливому трагическому концу.
Произошло это, когда я переходил с U-Bann на S-Bann в Карлсдорфе, и я вполне мог не обратить никакого внимания на моего нового приятеля из-за его                обычной для этих мест арабской или турецкой зимней манеры одеваться - в Карлсдорфе выходцев с Ближнего востока больше, чем немцев - в черный костюм под кожаной курткой или дубленкой. И это несмотря на его ассирийскую сущность хирурга. Я не любил часто наглых, изучающих взглядов несчастных носителей ислама из под густых иссиня-черных бровей, поэтому сам старался не смотреть на них, делая озабоченный, спешаший вид, что вызывало, как мне казалось, особый у них интерес. Невыносимая часть моих маниакалных фантазий, которую с годами удалось сжечь в огне еще более худших.
Взгляд споткнулся не на Набиле - порадовал его собеседник в заснеженном переходе, даже не он сам сначала, а беломорина в его зубах, весьма рискованная в этом районе, когда вокруг вдобавок - куча полицейских с овчарками.
До того, как мой восточный друг начал махать мне рукой, я успел заметить в лихом курильщике нереальное сочетание крепкого, слишком свежего для зимы загара на его явно немецкой физиономии и потрепанных, нищенских одежд на здоровом, молодом теле, в которых оно (тело) вряд ли могло только что вернуться с фешенебельного курорта или из под ультрафиолета солярия престижного спортивного клуба.
Столкнувшись, наконец, со счастливой улыбкой Набиля, я подошел к этой странной парочке.
-  Что, приятно встретить близкого человека вдали от родной Ассирии? - начал я, а сам посматривал с нескрываемым любопытством на его спутника.
-  Не иронизируй, познакомься лучше с моим другом.
-  Эки.
-  Только что прилетел из Рио. 
-  Como esta?
-  Esta ben, muito ben. Obrigado. Donde e o seu portugues, o Snr.?
-  O Snr. Matvei.
-  Otimo! Hoje fui fazer…
Грустно прерывать португалоязычный диалог воспоминания, но все и так слишком запутано, и веселым был не только язык, на котором мы заговорили, но и сама встреча моя с Экардом Юнгом, хозяином квариры, из которой я когда-то сбежал от призрачности происходящего. Я хохотал над самим собой всю дорогу, пока мы ехали на такси в любимый то ли клуб, то ли ресторан Набиля, это было уже не важно для меня. Правда, лишь на отрезке пути от станции Карлсдорф до "Ассирийской танцовщицы".

Уроки ассирийской танцовщицы.

Судьба обожает бумеранги и танцы под медитативные барабаны. Я сейчас вспоминаю, что потом на студенческой кухне мы уже обсуждали, то есть будем обсуждать, что многие кинорежиссеры это тоже чувствуют или пользуются этим, упрощая себе с помощью красивого приема решение художественной задачи.
То есть, условно говоря, устраивается танец с саблями или бразильский карнавал, героев погружают в его эпицентр, а потом аккуратно вынимают - из, как правило, уже вакханалии - абсолютно чистых, иногда опустошенных, готовых начать новую, уготованную им давно жизнь; или жизнь после смерти. Достаточно вспомнить  "Дикую орхидею" Залмана Кинга, "Сердце ангела" Алана Паркера или "Генри и Джун" Филлипа Кауфмана. Так же и в реальном пространстве - судьба преподносит сюрприз и тут же (или заранее) смягчает удар бурным безудержным весельем и ритуальными танцами.
"Танцовщица" не стала исключением - чудесным образом подготовив меня к захоронению.
Вокруг нашей компании в клубе собралась еще большая и более пестрая; что их привлекло, трудно сказать - мы лишь заказалли кальян, салат из авокадо, немного нормандской водки и продолжили беседу. Во что я тогда был одет, не помню, но не в женское нижнее белье - это точно. Я спросил друзей, как на мусульманской территории может быть столько трансвеститов, и чего им от меня надо.
Набиль мне ответил, что в Берлине после захода солнца Коран трактуется несколько иначе, чем на востоке, а на вопрос - чего им от меня надо:
-  Ничего.
Эки поддержал его ослепительной, наверное, бразильской улыбкой.
Подошел официант с нашим заказом и стопкой меню. Пока он раскладывал их  перед нами, на пол упала вилка. Я бы и не придал этому значения, если бы, открыв первую страницу, не увидел на внутренней стороне титульного листа выведенную персидским (ассирийским?) узором надпись:
"забудь о приметах - черной кошке нет дела до тех, кому она перебегает дорогу".
"Знак,"- промелькнуло в голове, пока я переворачивал следующую страницу: "и о знаках тоже", - надпись в верхней ее части.
Присмотревшись, улыбнулся своему безумию - восточная вязь превратилась у меня в русские буквы.
Но через минуту, глубоко затянувшись сладким фруктовым дымком из уже густо раскуренного кальяна с, почему-то, четырьмя отходящими от него трубками - нас за столиком было трое - глубоко еще раз затянувшись, обнаружил на сосуде с жидкостью, через которую просачивался мой сладкий дымок, еще одну надпись:
"не думай о секундах свысока".
Аукнулся в табачном тумане господин Таривердиев. А, может, все дело в табачке? Быстро подумал я. И начал перебирать в памяти секунду за секундой своей жизни. Перебирал совсем недолго, потому как уткнулся взглядом из под своих уже мягко приспущенных век в торцовую часть возвышавшейся в другом конце зала сцены, на которой меня ждала следующая "мысль":
"не играй с огнем, играй со льдом - не заметишь, как сгоришь".
Заметив мое беспокойство, Эки попытался меня утешить:
-  Это такая замечательная традиция на востоке - писать где ни попадя всякие, по их мнению, мудрые изречения. А здесь, я еще слышал, хозяйка не совсем в себе, так что не обращай внимания.
"внимание - твоя последняя надежда" - тут же загорелось неоновым светом над сценой.
-  А кто хозяйка? - выдавил я из себя.
-  Ассирийская танцовщица, - лениво ответил Эки.
- Пойду-ка я отсюда, ребята, - решительно поднялся я с кресла. Правда, тут же чуть не упал, то ли после кальяна, то ли после того, как прочитал последнюю в своей жизни надпись и увидел последнюю в своей жизни женщину - Ину Зимхен, начавшую под легкие постукивания барабанов Bauchtanz - танец живота.
-  А вот и хозяйка, - захлопал в ладоши в такт барабанам Набиль.
Надпись звучала, кажется, так:
"помни о том, что любовь - это крайняя степень эгоизма, подумай о тех, кто не любит".
Этот день можно считать днем моей смерти.

 --  3  --

Крокус продолжал говорить и говорить, расхаживая по комнате и размахивая руками. Постепенно он превратился в шамана, танцующего ритуальный узорчатый танец, выкрикивающего пестрые, хаотичные заклинания, созданные для пробуждения моего спящего духа.
Я начинал понимать, что Крокус сегодня - посланец бессмертной армии Кецалькоатля и мне неминуемо придется ему, гниде созидательной, подчиниться. Допив теплую кока-колу, я выполз из постели, нашел штаны и, повесив их на плечо, отправился за своим танцующим другом.
Идея сделать кино об иностранцах в России мне уже нравилась, скорее даже - идея самого процесса изготовления продукта на тему существования инородной культуры в пределах российской белиберды.   
В предвкушении удовольствия общения с Кэролл Пикер я закурил сигарету и предложил Крокусу спуститься в кафе, чтобы выровнять свое бесформенное самочувствие. Крокус согласился.
Бутылка холодного пива немного охладила пыл моего друга. Воспользовавшись паузой, я быстренько расправился с парочкой цыплят, яишницей и тарелкой пельменей, запил все это стаканом водки и готов был уже погрузиться в глубокую физиологическую нирвану, но в кафе появилась надежда, легкий намек на возможность утонуть в другом море. Нетрудно догадаться, что это была девушка.
Сладкий мираж скоро растаял - вслед за незнакомкой в кафе проникли ее новые и мои старые знакомые: Кэролл, Илья и Майкл. Петр еще утром уехал договариваться об отпуске за свой счет на время съемок нашего фильма, что было похоже тогда на милую шутку. Что до девушки, то артистичность некоторых университетских нимф не вызывала сомнений даже у Кэролл, несмотря на ее ядовито-критический взгляд на русских легкомысленных дамочек. Поэтому веселая канадка, как (зажмуриваю от неожиданности глаза) координатор проекта, тут же нашла нам исполнительницу главной роли - Сашу Эйхельбаум, молдаванку, кстати, по-национальности, успешно сыгравшую, в итоге, в картине белокурую шведку.
"К чему вся эта суета?" - законно спросила меня как-то уже любимая всеми незнакомка. На что ее подруга Яна просто ответила: "Удобный повод для пьянки." Большинство участников "съемок" давно успели догадаться об этом, но я, как неисправимый идеалист, поверил вдруг в осмысленный их, съемок, результат, пусть и не в виде хорошего кино, поэтому начал писать сценарий.
Хоть я никогда не делал этого раньше, мне казалось, что тема настолько прозрачна и свежа, что не потребует для своего раскрытия особых усилий. Достаточно было пробежаться по некоторым фактам биографии уже чуть мелькнувшего в моих воспоминаниях Майкла, родившегося в Нью-Йорке, но умереть рискующего где-нибудь в Сибири. Этот на вид типичный представитель своей многозвездной родины сильно меня расстраивал, размывая четкую картину моих представлений об американской полосатости, хоть и размахивал постоянно перед моим носом флагом сомнительной свободы. Этот человечек в длиннополом черном пальто или плаще поверх вечных джинс и безразмерных рубашек навыпуск плевал на все американске имиджи вместе взятые и, не выпуская мальборины изо рта, хулиганил на полную катушку, попадая то в отделение милиции, то на бандитские разборки, но и не собираясь нарушать никаких законов. Вполне интеллигентный молодой человек из приличной американской семьи, окончивший нью-йоркский университет и успевший получить приглашения на кафедры нескольких университетов мира. Но удалось попрактиковать ему, кажется, только в Праге, да и то один год - слишком скоро он охладел к подобной карьере и решил устроиться рабочим на Кировский завод. Его не взяли. Видимо, "мордой не вышел". Русскому в Нью-Йорке гораздо легче получить работу, чем американцу в Санкт-Петербурге. Об этом Майкл, естественно, не подозревал. Но не стал сильно горевать, грязно выругался на чистом английском языке в отделе кадров завода и отправился организовывать свое дело, кровь свободы и в России - кровь свободы, ее не пропьешь, не прокуришь. Хотя пить он стал, конечно, немало, совсем по-русски. Реакция на алкоголь, правда, оставляла желать лучшего - здесь кровь тоже о себе напоминала - сквозь тягучее, липкое опьянение, Майкл разрывал эти прозрачные водочные волокна и вырывался из пузыря этаким шумным, иногда опасным дьяволом. Я часто задумывался, откуда у этой нации такой странный демонический хохот, и однажды вспомнил, какие черти, на самом деле, открывали Америку. Только легкий эмигрантский бриз с востока - ведь Европа для них тоже восток - и спасает этих генетических пиратов от нередкой тяги поразбойничать и в узком дружеском кругу, и на мировой арене.
Не позволил мне пойти путем наименьшего сопротивления, дорогой счастливого чукчи, наш преданный настоящему искусству режиссер (вскоре и продюсер) - Кэролайн Ивановна Пикер. А жаль - Майкл приступил к привинчиванию в питерских скверах прямо к асфальту увесистых скамеек с надписями из разряда: "СЯДЬ! MARS ТЕБЕ ПОМОЖЕТ!" или, для сигарет известной марки, "И КОВБОЙ НЕ МОЖЕТ БЕЗ ПРИВАЛА".
Кэролл, советуясь то с Ильей, мучительно ненавидящим центральные персонажи, то с самим Майклом, не соглашалась с моей любовью к легкому игровому кино, затягивая меня и всю компанию в путаные поиски ангельского дыхания и мистических совпадений в бестолковой, сумбурной жизни нашей Венеции бездельников с Запада и Востока.
Из Канады был приглашен оператор-индус, на нас уже два месяца пытались работать пара петербургских мальчиков-киномехаников, никак не улавливавших тонких колебаний режиссуры. На съемочной площадке появлялись то бедные растерянные бабушки, приведенные Кэролл из очередей за хлебом, то расфуфыренные студентки из театрального института. Мы бесконечно блуждали по лабиринтам питерских дворов и лазали по прогнившим дореволюционным крышам. Петр так и не мог прекратить работать на какую-то фирму даже в окружении этих случайных декораций, Илья все время думал, вряд ли над фильмом; только Саша всему радовалась и относилась к нашей глупости с юмором; я же начинал нервничать, чувствуя, как безнадежно мы удаляемся от первоначального замысла, убивая кучу денег и отпугивая людей, которые пробуждали вдруг слабую надежду на выздоровление. Мне заплатили аванс в тысячу долларов и я заткнулся.
Несколько лет назад я провел неделю в домике посреди тюрингского леса в Германии. Его хозяином был Йорк Хайген, физик-электронщик, работавший в небольшом исследовательском институте у подножия невысоких гор. Этот типичный в своей аскетической отрешенности от пульсации немецкой обывальщины научный червь подкупал меня богатым сплетением странностей в вечно хихикающей натуре. Но одна из них, к моему ужасу, была совсем не безобидна. По ночам он любил выводить на прогулку в окрестные леса свой старенький "москвич" и однажды пригласил прокатиться меня тоже. Так как помимо работы в институте Йорк считал себя и хранителем местной природы, я допускал, что мне повезет сейчас увидеть "осмотр лесником своих владений", пусть и в несколько вычурной форме. Но я ошибался.
Заехав в глубину хвойных насаждений, если верить в то, что все естественные леса в Германии были вырублены много веков назад, Йорк преподнес мне урок мужества и безумия. Через каждые пять минут на полном ходу полностью отключалось внешнее освещение автомобиля, и бесконечно жуткие секунд 20-30 мы неслись, как в подводной лодке по Марианской впадине, навстречу неизвестности. Только приборная доска освещала торжествующее лицо чокнутого немца и ветки огромных елей шуршали по стеклам сжавшегося в предсмертной судороге "москвича". И дикий хохот заглушал гудение мотора посреди спящей Тюрингии.
Наши съемки стали очень похожи на те путешествия безлунными ночами. Группа довольно разных людей (никогда не понимал, что такое "группа единомышленников", что-то зловещее мерцает в этом кристалле) работала беспрерывно, даже когда коллективно обмывала очередной снятый кадр, но периодически "выключался свет" и ребята не решались друг другу признаться, что ничего не видят, а слышат лишь шум голосов в страшной безграничной вселенной.
Илья перестал участвовать в творческом процессе, его видели потом на Ленфильме и других площадках, но в роли только наблюдателя, не смеющего прикоснуться к священному, видимо, для него уже ритуалу. В газетах и журналах появились его экзистенциальные (о существовании кинематографа, как самостоятельной материи) обзоры о происходящем на съемочных площадках. Сейчас я уже знаю, что через год французкий "Ревю дё синема" пригласит Илью возглавить в своей редакции отдел прогнозов и он уедет в Париж. Но это будет потом.
А пока Кэролл улетела на Рождество к родителям, в новогоднюю ночь звонила всем с какого-то острова в Карибском море и просила не останавливаться, продолжать без нее, обещая забрать отснятый материал в феврале в Канаду для последующего монтажа, кричала в трубку на фоне шума океанского прибоя об осеннем фестивале независимого кино в Торонто, в котором фильм, якобы, ждала неминуемая победа, золото, гран-при и вечная память героям.
Крокус по-своему, но выполнял и перевыполнял инструкции, получая деньги из Канады, от американцев и шведов, сочувствующих проекту, доставал деньги где-то еще, подбирал артистов в театрах и на улицах, арендовал два павильона на Ленфильме, хотя Кэролл и Илья начинали снимать принципиально в живых декорациях, ездил часто в Москву, потому что то не было нужной пленки, то ее не могли в Петербурге качественно проявить, наполучал коллекцию пропусков для себя и других в самые разные организации и подвалы, вплоть до телецентра Останкино и запасников Эрмитажа, купил микроавтобус и рации всем членам съемочной группы, стал давать множество интервью на телевидении и радио, брать их сам у самых неожиданных людей, объясняя мне, что они будут обязательно использоваться при монтаже и заказал даже музыку для фильма одному известному композитору, о котором я слышал, что он уже давно умер. Крокус меня пугал.
Состав команды, допившейся когда-то в Петергофе до идеи снимать кино, сильно изменился, кроме того, что расширился до почти голливудских размеров, причем Крокус умудрялся платить за работу только в крайних безвыходных ситуациях, когда уговорить симпатичных ему людей снимать и сниматься ради высших интересов независимого, "культового" кино или, уповая на нестираемый след в истории, уже не удавалось. Остался только Петр, чья фирма стала основным российским спонсором шизофрении, Маша, состоявшая теперь при нем секретаршей и, что вызывало у меня особое недоумение, Саша Эйхельбаум, с готовностью развлекавшая своей детской непосредственностью весь огромный съемочный коллектив. Восставшая из ада на петербургских болотах Норма Бейкер.
 - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Города создаются людьми, они - продукты сотен и тысяч сознаний, метущихся в своих тесных черепных коробках. Неудивительно, что эти искусственные растения так бесконечно ветвисты и трудно изучаемы.
Большинство людей и не углубляются в их структуру дальше схем метро и топографических карт. Но мне никогда не хватало столь утилитарного использования их бесформенного, на первый взгляд, тела. Могу объяснить это лишь одним - излишней пассивностью моего собственного сознания, мечтающего найти себе комфортную оболочку, снимающую ответственность за привычную, замешанную на инертности, аморфность.
К сожалению, мне не удавалось сбежать от своих органов чувств и в те злополучные дни, когда Крокус выбивал пыль из пестрого кинематографического ковра Санкт-Петербурга. Город резал глаза и заполнял уши самым жестоким способом - он как-будто знал о моей растерянности и пользовался этим, бесстыдно выставляя передо мной всю свою наготу, уверенный, что я не в силах ею обладать. Когда я свернул с Невского на Большую Морскую, несмотря на то, что зрение в этом месте обычно особенно обострялось, мне впервые захотелось зажмуриться от страшного мерцания перед глазами двух переливающихся видений - сверкающего крупа молодой, холодной жеребицы и дряхлеющей, невыносимо грациозной в своем сладострастии женщины. Состояние ужаса и наслаждения уже несколько дней не покидало меня. Я пытался гармонично уложить свое одинокое готическое настроение на потемневшие барельефы покинутых дворцов, но у меня ничего не получалось, мои сети соскальзывали с влажного камня Внешторгбанка и застывших крыльев Иссакия, ангелы не поднимали на меня глаз. Я съежился и вернулся по душившей, полоскавшей мое измученное тельце улице в "Лиссабон".
Потом этот бар заслуженно получил название "Зловещие мертвецы", но это потом. А пока мне ничего не оставалось, как вырвать из рук бармена двойную порцию текилы и без всяких избитых церемоний влить ее водкой в горло.
-  Саш, скажи мне, какого пола этот город? - спросил я с надеждой мою спутницу.
-  Мужского, - чуть подумав, ответила она мне, - пусть и с некоторым гомосексуальным оттенком.
Я разочарованно заказал еще текилы и закурил.
-  Матвей, скажи мне, пожалуйста, почему ты не хочешь воспринимать мир таким, какой он есть?
Два, как бы их помягче назвать, дебила напротив за столом, красиво поглощавших ароматную пиццу, одновременно подняли глаза на Сашу.
-  А какой он есть?
-  Простой и плотский.
Ребята продолжили кушать.
-  Ты мне хочешь сказать, что ты таким его видишь?
-  Нет, я его так воспринимаю. И бог с ним, что творится у меня в голове, мой способ общения с миром всегда адекватный, а ты все время стараешся ему что-то навязать, может быть, доброе, интересное, но зачем тебе это мессионерство? Тем более, что ты сам говорил, что никто не знает сути вещей, а если и начинает о ней догадываться, то становится невидимым.
-  Почему ты решила, что я пытаюсь кому-то что-то доказывать? Я же равнодушный человек.
-  Правильно, поэтому и невнимательный - не видишь всех трогательных мелочей окружающего тебя муравейника, не хочешь в них участвовать, живешь в своем глубоком умственном средневекевье. И люди тебе этого не прощают. Поэтому ты такой бедный и неустроенный. Причем, тебе не обязательно самому устраиваться, достаточно устраивать других. А ты ведь никого такой не устраиваешь. Ну, может быть, парочку своих ненормальных друзей. Но ведь даже они нашли общий язык с очень многими соотечественниками.
-  С кем, например?
-  С работодателями, клиентами, соседями, бюрократами, покупателями и продавцами, проводниками и официантами, любовницами и женами, с детьми, наконец, которых у тебя никогда не будет. Ты что, слепой? Ты же самый настоящий отшельник! Только замаскированный под деятеля искусства, пусть даже пьющего и любвеобильного.
-  Я пытаюсь не тратить даже одну из своих жизней на всякие глупости.
-  Ну вот, пожалуйста! А на что ты ее тратишь, открой мне секрет?!
-  На свободное дыхание.
-  Тьпфу ты! Я с ним серьезно, а он улыбается.
Саша, до этого пристально смотревшая мне в глаза, отвернулась, прикрыв гнев своей легкой рукой, и надолго замолчала.
Тем временем пицца напротив ушла вместе с новыми хозяевами, и мне захотелось заполнить освободившееся в разговоре и за столом пространство чем-то своим. Поднявшись, я нашел глазами рядом с барной стойкой на стене старенький деревянный телефон и полез в сумку, надеясь найти там записную книжку.
-  Брось, номер его пейджера я тебе скажу, - остановила меня Саша. Странно, что Крокус считал ее ребенком.

Стас появился слишком быстро, чтобы я успел сообразить, чем оправдать столь срочное свое желание видеть его в "Лиссабоне". Поэтому я предложил выпить, от чего Стас никогда не отказывался, даже если работал.
По-специальности химик-органик, он уже не первый год весьма успешно развлекал себя и несколько центральных изданий фотографиями, в которых я ничего не понимал, но уважал его загадочную способность безумно нравиться редакторам газет и журналов. Всегда удивлялся своему ущербному неумению разглядеть в близких друзьях таланты, давно известные половине, по крайней мере,  просвещенного человечества. Отчасти, но Саша была права насчет моей безнадежной слепоты.
С другой стороны, многие из узкого круга, очерченного вокруг меня для защиты от нечистой силы, шаловливо подмигивающей нам в темных переулках судьбы, не могли дотянуться до полного понимания легкой, по сути, как морской бриз, тягучей и бесконечной моей тяги к двум-трем лицам неопределенной ментальности. Кэролл, к примеру, пугалась иногда этой моей прединфарктной тоски, закутывала меня в паутину психоанализа, не замечая, как быстро она рвется от простого человеческого смеха.
Чудесно лицемерие общественного устройства. Горько слышать вечные крики о гуманизме мира, насквозь пропитанного прекрасными животными инстинктами борьбы за самосохранение. Насколько звери и цветы честны друг перед другом, настолько люди запутали сами себя, смешивая войну на бирже, на кухне, на поле боя, на рынке и в космосе с трепетом самостоятельной от тела души, пусть и заключенной временно в его тюрьму. Доказательством существования их сладкой и щемящей обособленности являются друзья, с высоты своих душ смеющиеся над неуклюжими стараниями тел. Поэтому им проще помочь друг другу, если они, конечно, вспоминают об этом в своих полетах.
В этом же секрет крайних удовольствий, например, секса - центрального нашего инстинкта. В момент оргазма - олицетворения смысла жизни тела - душа выпускается на волю, и мы потом помним только эту прогулку по небесам, потому что память - калька души. Потому, наверное, и настоящее искусство так сексуально, что изображает ускользнувшую душу. Или наоборот. Слишком сложно говорить о том, что слишком ясно. Да и Стаса я пригласил в свои воспоминания только для того, чтобы он возразил под утро в "Лиссабоне" Саше:
-  Будущее - не в потреблении, а в творчестве.
Что для петербургской Нормы Бейкер было лучше всякой "Кровавой Мэри". Перед этим она сказала, что у нас нет будущего.

Плывет ангел над землей, крылья его волочатся по асфальту, и ему бесконечно грустно, что всем наплевать на его старания принести добро, люди так отвыкли от его помощи, что сами научились создавать кайф своей жизни.
Сбылась мечта Стаса - количество официанток и барменов в заведениях, которые мы посетили в следующие день и ночь нашего разговора, стало таким, что подобных нам посетителей больше не было видно, вокруг кружили тесной метелью белые фартучки и кружева, приторные запахи дешевого соблазнительного парфюма, и нам совсем уже не хотелось никуда уходить. Мы пересидели все свое положенное и неположенное время, ничем кроме густого табачного дыма нам дышать теперь не представлялось возможным, казалось, что если бы мы внезапно оказались на чистых девственных лугах, то легкие тут же перестали работать, задохнувшись в ядовитом  призрачном кислороде.
Саша проявляла чудеса терпения и не только следовала по выбранным нами темным подвалам, но и слушала, участвовала в наших запутанных, витиеватых разговорах, которые сами по себе так ни к чему и не привели, их результатом было только решение отправиться на репетиционную площадку одной дружественной нам страны, то есть группы, исполнявшей музыку в стиле "ration". Нам чертовски нравилось подпевать в стиле "рэйшн", и мы всегда с удовольствием репетировали с нашими товарищами по увлечению, а они, в свою очередь, никогда не были против, тем более, что в этом жанре не требовалась специальная подготовка, достаточно было согласиться с правилами игры музыкантов. Надо было кричать, визжать и плакать в строго отведенные нам секунды, делать это предельно искренне и с полной самоотдачей, даже самопожертвованием, тогда все получалось и все были счастливы, исключая, может быть, некоторых ленивых зрителей, не способных поверить происходящему и самим себе.
Крохотные зубастые шакальчики суетились под ногами, покусывая наши голые пятки. Мы знали, что если посмотреть пристально вниз, эти маленькие назойливые черти тут же покорно исчезнут, но нам настолько нравился наш нервный, сумбурный танец под выверенную до миллиметра ритмичную музыку, что не могло быть и речи, чтобы остановиться. Первобытные настроения окончательно овладели Стасом и мной, и Саша Эйхельбаум начала потихоньку засыпать, свернувшись котенком в одном из кресел первого ряда.
То ли музыканты начали уставать, то ли наши слух и зрение плавно переключились на высокую степень разрешения, но стук барабанов вместе с рукой ударника стали зависать в воздухе, басы загудели длинно и нежно, а голоса вокалистов зазвучали по-женски.
Рэйшн затухал, кожаные куртки превратились в легкие платьица молоденьких стриптизерш, в кружках с пивом оседала пена, а неоновый свет отражался в изможденной физиономии Стаса, кричащего мне что-то в лицо без помощи рук.
-  Я ухожу! - кричал мне Стас.
-  Уходи, - отвечал ему я и снова засыпал.
Почему Саша согласилась? Зачем ей все это? Где она - Саша? Откуда я так хорошо знал о ее существовании? И тут мне приснился окончательный сон.

Окончательный сон.

Напротив меня за столиком сидели Экард Юнг, Набиль и Саша Эйхельбаум - не зря когда-то был подан кальян на четверых. Все курили.
Сквозь дым проступали изображения танцовщиц с небольшими кусочками полупрозрачной ткани на груди и бедрах и множеством металлических украшений на запястьях и поверх ступней. Браслеты, цепочки, кольца поблескивали в лучах крутящихся над сценой ламп, отвлекая взгляд от рисунка плывущих в такт барабанов тел. Вся видимая и невидимая шуршащая вокруг мишура касалась меня только парящими по залу "Ассирийской танцовщицы" складками холодного шелка своих одежд, ничто не могло совладать с опустошением просветленной души.
-  Матвей, я догадываюсь, что тебе сейчас непросто, - заговорил Эки, но я нашел  в себе силы сразу ему возразить:
-  Отнюдь, дорогой, проще не бывает.
-  Хорошо, если ты так действительно думаешь, - он глубоко затянулся, и желтовато-синий, может быть, в неоновом свете, дым густым потоком полился из его рта. Через несколько секунд из за облака Эки лениво продолжил, - хочу рассказать тебе одну русскую сказку, скорее даже, небольшой ее фрагмент.
Жил-был на белом свете мужик, и звали его Топор. Жил он себе, не тужил, горя не знал, да и счастья особого тоже. Но имел редкий с рождения своего талант - рубить, за что и любили его земляки, хвалили бесконечно и пользовались вволюшку даром его бесценным. Надо было что-нибудь или кого-нибудь порубить - звали его тут же на помощь, а Топор и рад был каждому услужить, тем более, что и благодарили его всегда щедро, не жалеючи. Кому-то дом срубит, другому просто дров на всю зиму наколошматит, а иному и говядинки к празднику тонко нарежет. Если же спор в деревне какой возникал, Топор не имел здесь себе равных - приходил, рубил с плеча, и ему-то уж никто не смел возразить, расходились все с миром и удовольствием. А детишек настругать Топору так и всегда было в радость - за это бабы сильно его уважали, души в нем не чаяли.
Когда же война случалась в русском государстве или битва какая жестокая, тут уж и Царь-батюшка не мог обойтись без мужика Топора - посылал за ним, молил о подвигах. Но и это для Топора была беда - не беда. Доставал он из сундуков свои кольчуги, доспехи ратные, мечи и палицы привычные и шел навстречу полчищам несметным врагов народа русского, свободного. И рубил он их без устали, играючи до последнего гада ползучего, а то и летучего какого-нибудь Змея Горыныча прихватит, да отправит Государю своему многострадальному посылочку с филе огненным из Змея трехголового к столу царскому и так богатому явствами, кушаньями заморскими.
А уж Царь-батюшка не нарадуется, не знает как ублажить потом Топора своего верного, потчует его не только хлебом, солью по-возвращении, открывает все свои закрома бездонные, винные склада безкрайние, подвалы глубокие. И ест, пьет за Царя Топорушка три дня и три ночи, и перебирают струны в честь него без отдыха гусляры сладкоголосые, а вокруг кружат в танце, словно лебеди, красавицы писаные. Но сидит за столами, ломящимися от даров, Топорушка, пригорюнившись, не тешат его гусляров трели дивные и красавиц ласки волшебные, не хватает ему чего-то в жизни ясной, расписанной, зовет его голос далекий, пугающий.
И вот брел Топор как-то к дому родному, задумчивый, после пира в честь победы над татарами, и понеслась вдруг поземка над полем широким, пыль покрыла солнце закатное, налетел сперва вихрь пронизывающий, совсем скоро ураган, с ног сбивающий, а потом тайфун, буря страшная подхватила топор в небо темное и забросила в воду кипящую, подсоленую, бурлящую в котле чугунном на костре посреди леса непроходимого.   
Вокруг костра суетилась, прыгала бабуська веселая, подсыпала в котел приправы разные, опускала осторожно продукты вкусные, деликатесы и пряности, тщательно отобранные из роскошной ее коллекции, собранной со всех краев и стран, где успела побывать она за всю свою долгую и бурную жизнь. Обо всем этом топору не трудно было догадаться, когда он начал пробовать, впитывать все то, что попадало к нему в суп.
В первые секунды новой своей жизни топору было дико горько и жарко, но постепенно он начал разбираться во всем головокружительном калейдоскопе запахов и вкусов, что окутал его горячей, пьянящей волной. Топор был крепким и не сломался, оказавшись в другом, непривычном для себя измерении, в пространстве, где он как топор был никому больше не нужен, где сам превратился в объект воздействия для окружающего мира, а для себя самого - в объект восприятия, и счастье, хлынувшее вдруг в него, было настолько щемящим и необъятным, что он, пока еще не способный деформироваться и изменяться, зарыдал так безудержно и лохмато, что, еще минута, и он окончательно бы размок.
Но спасла нежная женская рука, доставшая его из уже остывшего терпкого, навсегда запомнившегося бульона его открытия. Топор открыл глаза, тяжелые от недавних слез, и увидел свою молодую женушку, совсем еще невесту, всегда возвращавшую его в человеческую реальность из его бесконечных теперь путешествий в мир трансцендентного.
-  Вот такой вот "Суп для Топора", батенька, - бесценная, черт побери, похлебочка! Чтоб её!.. - так примерно заключил свою басню Экард Юнг в моем окончательном сне.
Далее же все упростилось до минимума.
Саша предложила меня достойно похоронить. Так что уложили мое тело в огромный пышный саркофаг, но не стали закрывать его тяжелой каменной плитой, чтобы я мог видеть пришедших проводить меня друзей, знакомых, знакомых знакомых, да и просто чужих мне людей, случайно оказавшихся рядом с саркофагом. Я долго смотрел на их проплываящие мимо лица, и, в конце концов, понял, что движутся не они, а мой саркофаг, как большая лодка, плывет по течению, и абсолютно не важно, кто кого покидает и ради чего все это делается, прекрасен сам процесс путешествия. Когда я сейчас, летя в самолете далеко на северо-запад, к теплому течению Гольфстрима, вспоминаю этот сон, то не могу не добавить, что саркофаг вполне уместился бы и на крыле этого Боинга-747.
Саша Эйхельбаум захотела улечься рядом со мной, но я решил, что это было бы слишком просто для дальнейшего развития событий, и не пустил ее.

Но ее завидное упорство не давало мне выбора - пришлось проснуться и разочароваться в своем самочувствии, таком чудесном - там, и таком мерзком - здесь. Хотя и в здоровом похмелье есть свои прелести.
Саша требовала от меня немыслимой активности и покорности одновременно - ни того, ни другого я ей дать не мог. Она собиралась ехать на съемки фильма, хотела, чтобы я срочно встал и, если и не отправился с ней работать, то во всяком случае, покинул ее квартиру, в которую имел смелость вчера завалиться. Я ни разу не был до сих пор у нее дома, и было нестерпимо жаль, что первая экскурсия в этот, наверное, райский уголок, столь кратковременна. И грустно, что ради затеи, которая сегодня вызывала у меня особенную тошноту. Сам я без сомнений пошел длинным, извилистым путем в сторону своего дома, но и Сашу останавливать не стал, ведь она была последней ниточкой, связывающей меня с фильмом, к которому я написал сценарий.
Саша-то мне и рассказала, что произошло, когда вернулась Кэролл.   
    
-  Мозг захлебывается в эндорфинах, когда начинаешь верить в величие и вседозволенность и забываешь, что они тибетским мальчиком выложены из песка. И счастливы люди, которым ничто не напомнило об их заблуждениях. Потом они становятся пышными деревьями и важными, замысловатыми цветами. Спокойными и гордыми своим спокойствием. Только ветер проскальзывает в густые кроны и тесные лепестки, щекоча их застывшие в предыдущей жизни нервы. Поэтому те, кто знает о заблуждениях, испытывают нежность к природе.
Эти слова я услышал из уст Экарда Юнга где-то между Карлсдорфом и "Ассирийской танцовщицей", удивился их спокойной красоте, но суть разглядел гораздо позже, узнав историю гибели Крокуса и Кэролл. 
 
                Счастливые люди.

Несмотря на то, что меня смутило в свое время смещение под давлением Кэролл Пикер уровня погружения нашей подводной лодки в иностранный гольфстрим посреди российского океана на глубину, где манившее нас течение осталось далеко вверху, я был рад ее возвращению на съемочную площадку, хоть и перестал на ней появляться.   
Я снова поверил в нашу затею.
Конечно, Крокусом восхищались все без исключения, даже те, кто были уверены, что он занимается ерундой. Но настолько грандиозной, что она бурно превращалась в подобие сталинских высоток в Москве. К тому же он, преданный поклонник абсурда в искусстве, собрался возвести ему, судя по всему, нерукотворный (в буквальном смысле, если говорить о кино) памятник.
Самое главное, что меня огорчало, пока я еще следил за его работой, - сквозь все нагромождения нашего новоиспеченного режиссера отчетливо проступал мой сценарий, скелетом которого было вечное ускользание от постороннего взгляда города, как такового. То есть - приезжает в Санкт-Петербург иностранец (или иностранка, что интересней, поэтому главная роль по сценарию - женская) и уверен, что, пожив в нем некоторое время, без труда почувствует себя здесь своим, как это случается, например, в Нью-Йорке или даже Париже. Но ничего подобного не происходит. Пусть это даже очень умный и одухотворенный иностранец, пусть близкий русским по-крови - поляк, чех, даже украинец (хоть сам Гоголь Николай Васильевич!) - ничего не получается. Город остается для него фантомом, загадкой, давит на него, мучает. И, в конце концов, убивает или выплевывает из своих дворцов и колодцев, оставляя на всю жизнь в самом сердце ощущение чего-то прекрасного и недостижимого. "Оставь надежду, всяк сюда входящий."
Такой вот простой, ненавязчивый сценарий я придумал. Но что делает Крокус!  бессовестно используя огромные материальные и человеческие ресурсы. Приводит, к примеру, основных героев картины - шведскую молодую пару, которых играют Саша и вполне симпатичный швед, актер из Стокгольма, вывезенный оттуда чуть ли не насильно Петром по заданию Крокуса, - в Малый зал Санкт-Петербургской Филармонии (известный столичный салон во времена русских царей, где бывали еще Пушкин и Лермонтов) на концерт симфонической музыки, что вполне согласуется с изначальным сценарием фильма… и невинный лирический диалог между ними в антракте о щемящем, неосязаемом чувстве отстраненности от происходящего вокруг превращает в помпезную сцену, как минимум, конца света в духе "Звездных войн" Стивена Спилберга. Сначала тлеют одежды на мирно гуляющей публике в холле, потом с людей сползает кожа, ветер сметает в песок скелеты, до последнего мгновения нашептывающие друг другу что-то о струнном квартете из первого отделения, и, наконец, рассыпаются стены дворца, в котором скандинавские гости, печально стоящие теперь посреди пыльных руин, недавно наслаждались чарующим Шубертом. Крокусом восхищались все, и я в том числе.
Единственная, кто была крайне разочарована - это Кэролл. Недавние партнеры по творческим поискам рисковали стать идеологическими врагами.
-  Что мне теперь со всем этим кошмаром делать, дорогой мой?
-  Ничего. По крайней мере, здесь. Везти материал в Канаду, монтировать, как ты и мечтала, а там глядишь - и фестиваль на носу, - уверенно отвечал Крокус.
-  Бог мой! Как же поздно я приехала (Кэролл, действительно, задержалась на два месяца). Какой фестиваль?! Какое независимое кино? Ты же блокбастер мне здесь наснимал! И главное, не денег жалко, ты пойми, отец сам, в конце концов, виноват, не отпуская меня, - выкинул немного бумаги на ветер. Людей жалко - коллектив теперь не вернуть, испортил ты его, развратил пошлостью всякой. И время потеряли. Хотя стоп! А, может, папа знал? Может, он на "Оскар" рассчитывает? Может быть, ты теперь со своим хламом - его надежда? Признавайся, гад, приезжал кто-нибудь от отца? Разговаривал ты с кем-нибудь?
-  Да ни с кем я не разговаривал!
-  Врешь, сволочь, сговорился с отцом! Ну как же я сразу не догадалась!? Это же Крокус! Да еще Петр вдруг все время рядом вместо Ильи и Матвея! Продажная шкура! Том Сойер хренов!
Слишком долго это воспоминание лежало на дальней полке моего архива, чтобы не настояться, как доброе вино и не приобрести нынешнюю крепость и слегка русский цвет.
-  Нет, нет и нет! - кричал уже Крокус, отбиваясь от почему-то дерущегося продюсера. - Если правильно смонтировать, то получится отличное кино, я тебе клянусь.
-  Правильно смонтировать, говоришь?! Отличное кино? - перешла на визг госпожа канадский продюсер, колотя его органайзером по голове.
И тут на Сашу, неволную свидетельницу почти всего, что творилось на съемочной площадке и вокруг фильма, снизошло озарение. На ее глазах рождалось самое светлое чувство на Земле - любовь.
В Канаду C&C полетели вместе, на одном самолете, с одним чемоданом и в одном кресле, - чуть не подумал я, сидя сам в кресле самолета, правда, летящего совсем в другую страну и уж совсем в другое время.

 Я понял, что окончательно выпал из проекта, моя роль в моих же воспоминаниях полностью себя исчерпала, зато теперь есть возможность наблюдать с высоты своего полета за оставшимися в живых.

Кэролл нашла в себе силы совершить невозможное - вычленить из полученного в ее распоряжение материала достаточное количество пленки, чтобы показать Крокусу, зрителям фестиваля и себе, что такое настоящее, на ее взгляд, кино. И ей уже было неважно, о чем получается в итоге фильм - об иностранцах в России или о русских в роли иностранцев в глазах североамериканки. В любом случае, благодаря помощи канадских звукорежиссеров, артистов, дублировавших, - и виртуозов по монтажу, собравших - немое хаотичное движение на пленках, привезенных из далекого Санкт-Петербурга, в нечто изящно-сюрреалистическое, получилось странное, захватывающее зрелище, принесшее госпоже Пикер всемирную известность, если не громкую славу.
Крокус же получил в Торонто обещанное его когда-то партнером, а теперь  невестой "Гран-при" в номинации "лучший дебют года" и еще специальный приз - особенно удивительный для России в глазах мировой кинокритики - "за лучшие спецэффекты". Илья рассказывал мне потом, что наш дебютант не стал назло Кэролл монтировать материал в профессиональной студии, а склеивал пленку вместе с прилетевшим к нему Петром в номере гостиницы. Но я ему не верю, хоть он и знаменитый сейчас во всем снимающем мире теоретик. 
Любопытно, что никто из состава международного жюри не обратил внимание на то, что у обеих картин в титрах стояло имя одного и того же сценариста, да и сценарий, в общем-то, был одинаковый.

Самолет плавно, почти бесшумно коснулся посадочной полосы единственного аэропорта моей новой, никогда не виденной мной еще Родины и, чуть подергиваясь и покачиваясь, покатился в направлении аккуратного здания, раскрашенного в яркие мультипликационные цвета. Рейкъявик встречал меня солнцем и прохладой, как когда-то осенний Иссык-Куль.
Илья ждал меня в машине на стоянке недалеко от входа в аэровокзал.
-  Привет, старина, - обнял он меня, выскочив из машины, не сумев скрыть неуместного волнения в глазах.
Это он решил, где я буду жить дальше, выбрав мне какой-то домик на берегу океана в сорока километрах от столицы Исландии. Я его еще ни разу не видел, хоть и купил уже несколько месяцев назад. Поэтому, наверное, нервничает Илья, подумал я.
За сценарий мне супруги, не помню их фамилии, а, может, и не знал никогда, все-таки заплатили, причем в двойном размере. Закон оказался на моей стороне. Да они бы никогда и не признались, что их успех вырос на такой глупости. Поэтому я теперь - богатый человек.
Появилась на планете крепкая, ненормальная семья, снимающая нормальные кассовые фильмы и озаботившая мир еще двумя крайне опасными созданиями, копошащимися пока в небольшой домашней песочнице.
Захлопнув за мной дверцу, Илья почти вприпрыжку направился в какой-то магазинчик в аэропорту, скорее всего, за русской водкой, а я, сидя в машине, никак не мог избавиться от ощущения, которое раньше исчезало сразу после таможенного или паспортного контроля. "Рейкъявик", - решил я.

Истинная причина беспкойства моего друга открылась, когда мы, промчавшись по извилистой дороге вдоль скалистого побережья, оказались у меня дома. Оказывается, он собрался повторить попытку показать меня природе, здесь это было гораздо проще. И я легко согласился.
Тем более, что мы с Ильей не лелеяли особых иллюзий по отношению к самим себе, а значит, и ко всему остальному, испытав с природой еще раз взаимные чувства.
Перед отъездом в Париж Илья, как будто что-то вспомнив, спросил меня:
-  Скажи мне, дало тебе что-нибудь это чертово кино или так, только деньги?
-  Конечно. Новую жизнь.

13.02.00 



   

 
 
 
   


Рецензии
На это произведение написано 11 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.