Вглядывающийся

   Сначала она была для меня тенью. Нет, сначала она вообще не существовала для меня, до тех пор, пока я не снял квартиру.
  В доме родителей я ложился в одиннадцать или, совсем уж в редких случаях, в двенадцать часов, тогда на другой день все замечали, что я сутулюсь больше обычного. Причиной тому было чувство вины перед родителями. Очень тяжело постоянно ощущать вину, за долгие годы я даже придумал такое сравнение. Я сам – это скорлупа, а вина – цыпленок, даже не цыпленок вовсе, а маленький росточек, который медленно увеличивается, изменяется, у него появляются ножки, крылышки, и скоро внутри меня уже ничего не остается кроме него, а он долбит клювом по стенке яйца, как дятел. И как только представил себе этого дятла отчетливо и ясно, серенькую  птичку с кинжалом вместо рта, и услышал треск коры, сразу же решил съехать от родителей, я так им и объяснил, мол, все, уезжаю, из-за стука по ночам. Они, конечно, не одобрили мое решение, запричитали, мол, на кого бросает их единственный сын. Но если бы я их пожалел (а я жалел, только виду не показывал), то, думаю, от моей скорлупки  сейчас ничегошеньки бы не осталось. И первое время меня сильно тянуло к ним вернуться, я смотрел на себя их глазами и видел преступника, почти убийцу, скалящего зубы и беспрерывно точащего нож. Как  я себя не обзывал: слабаком, трусом, маменькиным сыночком, но ничего не помогало, моему поступку не находилось оправдания, а мне прощения. По ночам я, будто в наказание, начал страдать бессонницей. Чувство вины забывало обо мне днем, но зато с удвоенной силой хватало за горло ночью. Часами ворочался я с боку на бок, и дело было вовсе не в простынях, как кто-то мог бы подумать, я пробовал и неделями не стирать белье, и сдавать в прачечную, потом я шел, почти бежал с огромными тюками, набитыми затвердевшими накрахмаленными наволочками и полотенцами, предвкушая сладкие сны, но эта затея провалилась.  Прекрасно помню, как лежал, как король, закутанный, словно в мантию, в похрустывающее одеяло, источающее мягкий, почти неуловимый запах мыльной пены, и с нетерпением ждал утяжеления век. Но я не сумел и на минуту закрыть глаза. Так и пролежал всю ночь, таращась в стену.
   Скоро мне стало скучно бездействовать по восемь часов в сутки. Я пытался придумывать развлечения. Удивительно было открыть для себя прелесть ковыряния в носу, наслаждение от прикосновения к собственному телу, поиск потаенных комнат, узких и тесных с низкими сводчатыми потолками. Медленно шевеля пальцем, я лохматил волоски, ворочал мягкое сено. На пальцах оставалась бесцветная в темноте слизь, быстро сгущающаяся и становящаяся вскоре комочками; стоило потом провести по коже, и она вновь обретала прежнюю гладкость и чистоту. Правда, перед завтраком теперь приходилось тщательно подметать возле изголовья кровати, но меня не пугала такая плата за ночные удовольствия (я ведь не только размазывал сопли, но про другое мне кажется неприличным рассказывать вот так, сходу, незнакомым мне людям). Помню, в детстве я любил выдавливать на руки «Момент», растирать им ладони, как мылом, и ждать, когда клей превратиться в тоненькую пленку. Я пытался подцепить ее ногтями (на это уходило немало времени, т.к. ногти у меня всегда были коротко подстрижены, чтобы я не смог их кусать) и представлял, что стягиваю кожу. Сколько прошло с тех пор? Я научился пользоваться не только своим телом, но и подручными средствами: дергал нитки из одеяла,  потом жевал их, определяя языком, какая длиннее, я повзрослел.
   Но вскоре мне наскучило и собственное копошение под одеялом, и сразу же пришла идея вовсе не ложиться спать. Я поставил стул около окна и стал учиться убивать время, глядя ему в глаза, раскладывая ночь за ночью на молекулы, распиливая на атомы, вызывая слюнные рефлексы, больше смахивающие на рвотные, у мокрого осеннего неба. Мне нравилось смотреть на дождь, капли печально и лениво стекали по исчерченным оспой белым телам берез, сыпались на бездомных собак, заставляя их искать временное убежище. Конечно, ни берез, ни собак я не видел и не углядел бы в темноте, но звук дождя пробуждал мое воображение, и я, будто, действительно чувствовал шершавую кору и намокшую шерсть. Еще больше мне нравилось наблюдать за соседним домом. Его окна чернели, как старые раны, подмигивали мне подслеповатыми глазами, дрожа от тусклого света свечи, полусонно зевали, ежась от резко вспыхнувшей лампы, терпеливо ожидая, пока хозяин заварит на кухне крепкий чай. Я редко видел чьи-то лица, хотя находился не так далеко от них, как это можно было бы себе представить, все чаще затылки. Часам к трем исчезали растрепанные спины, дом падал в сон, не в беспокойную и чуткую дрему, как в начале ночи, а в густое и глубокое беспамятство, дремучее и суровое, как чаща.  И только одно окно (подумать только, во всем доме одно окно) скрашивало мое одиночество, бодрствуя вместе со мной. Не спрашивайте, почему я не покупал бинокль, чтобы получше разглядеть происходящие события, потому что я лишь фыркну в ответ или хрипло рассмеюсь, у меня не было нужды в оптических приспособлениях. Остро, хватко и напряженно я следил за ней, той, которая, возникнув из небытия, вскоре стала для меня  всем.
   У нее нет имени и практически нет возраста, хотя ее усталые плечи и ярко накрашенные губы отнюдь не играли ей на руку. Она часто смеялась, прикрывая рукой рот, увидев ее впервые, я даже подумал, что она счастлива, как счастлив человек, уверенный в своем настоящем или не задумывающийся о нем, как счастлив человек, слышащий свой смех и забывающий, что через три минуты он вновь погрузиться в тишину. Но, наблюдая за ее радостью раз за разом, я понимал, что она не беспредельна, не искренна и суетлива, что она улетучивается почти мгновенно, как проходящая мимо красивая женщина, и долго напоминает о себе в сведенных судорогой уголках губ, как долго напоминает о красивой женщине шлейф ее духов, и что она, в конце концов, вовсе не радость, а маска печали, наспех надетая наоборот. Если бы меня кто-нибудь попросил описать ее одним словом, я бы не задумываясь отказался, потому что одного слова мне бы не хватило. Ее суть, внутреннее и внешнее «я», тело и душа заключены, как в оковы, в два слова: суетливость и скорбь. Только не решите ненароком, что суетиться  тело, а скорбит душа, душа так же суетлива, как скорбно ее тело, как безутешны ее тонкие руки, находящиеся в постоянном движении, поправляют ли они волосы, проводят ли по лицу. Она  как будто растворена вся в этих нескончаемых горестных взмахах.
   И еще в бесконечных вереницах мужчин, проходящих мимо нее, хотя точнее было бы сказать сквозь нее, впиваясь глазами и телами, лаская и толкая ее, дружески похлопывая по плечу и ухмыляясь, облизываясь, как сытые кошки. Сначала я пытался их нумеровать: «блондин», «брюнет», «второй блондин», «третий блондин в светлом костюме». Мне хотелось создать систему или найти какую-нибудь закономерность в их посещениях, но они были настолько беспорядочными и случайными (как, впрочем, и вся ее жизнь), что я понял: ничего не удастся. И я продолжал наблюдать или подсматривать, называйте это как хотите. В определенный момент меня хлопали линейкой по рукам – занавес падал, свет гас, мне не разрешалось смотреть представление до конца, но я вполне мог себе представить, что это за конец. Зажигалось соседнее окно, она уходила на кухню, садилась на стул и опускала голову, и по моим щекам суетливо и скорбно катились ее слезы.
   


Рецензии
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.