Возвращение майка главредактору proza. ru посвящается

Двадцать пятое (автор распорядился так, чтобы число двадцать пять встречалось в романе в различных вариациях; ранее этот номер носила квартира Анюты на пустынной улице, название которой тоже глубоко в свою очередь символично), июнь. Безоблачно и тепло, разгар лета. Накануне, в четверг, тещин зять изловчился простыть: нынче покашливал, приставляя ко рту ладонь, жаловался на непрестанную боль в воспаленном горле. А-а, показывал он белесый, сплошь в пупырках язык отражению собственному в зеркале и тяжко, глубоко так вздыхал, рассчитывая на сострадание и, возможно, еще на что-нибудь — ему виднее. Ни на что пока не жалуясь, Шэр вела себя иначе, именно: причесывалась с самого утра, улучшала за счет чудодейственных манипуляций с ничуть не менее чудодейственными мазями кожу демонстрирующего раннюю моральную испорченность и дар непомерного кокетства лица, проверяла, закладывая с хорошо идущим ей бесстыдством поочередно руки за нежную шею и склоняя сколь нужно голову, доскональную выбритость к потению склонных мышек, упоминаемых без обычной в этом случае приставки, в результате чего — зоологическая двусмысленность, ах, — ну а удовлетворившись их приемлемым видом и запахом, обращалась к куда порядочнее интересующим нас местам, большую часть времени таимых за кусками непроницаемой плотности ткани, удачно стилизованными то под неприметную юбочку выше колен, то под a la дурацкие те брюки раструбом и — о боже! — даже под исподнюю составляющую купального костюма или полотенчико, в которое не медля облачалась, дрожа осиновым листом от холода, по завершении брызгометного барахтанья в зачастую не теплой водице до той непременно поры, пока не подменяло сухое мокрое, расставаться с которым не жаль; оросив себя духами там и последний раз сверившись с заунывным зеркалом, Шэр неуверенно, точно как во сне, вышла из состояния вольной задумчивости, итогом которой и стали эти любопытные, надеюсь, зарисовки, и отложила ненужную, так как давно уже не читала, книгу в добротной (под кожу) обложке, и пошла, пошла на — заметьте — цыпочках (чтобы не потревожить спящих?) в ванную комнату через другую, большую, потом поменьше, коридор и (кухню?) и вот, вся в мыльной пене, в бесформенных лоскутах клубящегося пара, словно силящегося чинить помехи потенциальному следоку, в прекрасном, прекрасном настроении лежала бесконечно долгие, сладостные минуты, и струи воды, пущенные кем-то из душа, буравили с незабываемыми настойчивостью и коварством очень падкие к такому воздействию соски, приневоливая их в разумных пределах твердеть, набухая, в чем от них не отставали и более габаритные атрибуты женской стати, основания их, по истечении определенного промежутка времени становящимися похожими на горные пики, ожидающие своего альпиниста, коим мог, курьеза ради, тещин зять заделаться, или Майк, прибывающий самолетом скоро, мог с успехом заменить его на этом предосудительном, хотя и райском, поприще, ибо кто-кто, а уж он-то известный знаток подобных штучек, в чем не единожды убеждалась и сама Шэр, и другие великочисленные девы, когда Майк, теряя голову, зарывался ею не в те леса, что известны грибами-ягодами, но в такие нехоженые дебри довольно тесного, меж двух сжимающих столпов пространства, что ничего, за исключением уже делающихся привычными всплесков неугомонной фантазии, не получалось у Шэр, возбужденной настойчивыми поглаживаниями собственных пальчиков собственной плоти в тех многих, хорошо (первоначально с чужих слов и лишь потом из личного опыта) ей известных точках, что расположены там и сям на теле молодой, любвеобильной, истосковавшейся, скажем так, женщины, которой, без сомнения, Шэр и думает изобразить некий романист неопределенного на страницах романа статуса, тещин зять, словом. Ах, как жаль, и Шэр, оборвав себя на самом существенном, совершенно голой прошлепала в душ, после чего, да-да, дрожа, напяливала строптивую одежду с такой фантастической быстротой, что в глазах у меня, говорил потом тещин зять, рябило, и щемило что-то, — осколок, не извлеченная с войны пуля, — наигнуснейшим образом в груди, наверное, сердце, но когда во второй половине дня, — из-за скверных метеоусловий рейс № 1071 капитально припозднился, — Майк возник с двумя своими чемоданами в зале ожидания аэропорта, прозванного не то в честь Азнавура, не то Гоголя, мы, в роли встречающих, тотчас же заметили его появление (улыбались, жали ему руки, приговаривая загодя припасенные приветственные фразы, вздыхали.) Шэр в одеянии, вызывающем в памяти лучшее из прозы барона Авидова, с изящной сумочкой на вульгарном плече, во все глаза, что называется, таращилась на Майка со смешанным чувством тоски, удивления и восторга, вовсе ей не свойственным при других — где они — обстоятельствах. Говорю вам громко, чтоб услышали: Майк изменился и не только с чисто внешней, в первую очередь различимой стороны изменился, но и как-то, конечно же, внутренне. Наконец-то я на воле, — именно те, наиболее метко характеризующие его теперешнюю стрижку слова, прямо-таки не слетающие с языка и моего, и твоего, милая, при виде таковского необычного новшества на голове нашего давнего приятеля. Ты вроде бы даже сказала, делая вид, что молчишь, что его стрижка, его равномерно в волосах распределенная и заметно выраженная пресловутая седина, его самую малость сутулящиеся плечи, татуировки с внешней стороны оголенных по случаю лета предплечий, широкие, не как раньше, шаги, разоблачающие возросшую мужественность романтической в общих чертах натуры — не к месту новы, ну а первая фраза, со зримым усилием (превозмогая бишь себя) выговоренная Майком при встрече, сравнима по совокупности поистине нешуточных факторов воздействия разве что с тем отрезвляющим эффектом, который производит в нас тот или иной физический изъян облюбованного было тела.
— Я ужасно (так ужасно, что не стою, как будто, на ногах и не стоит, как будто бы, мой фаллос) устал, — произнес он, в скобках, что допустимо, скабрезничая, и, особо не мешкая (экономя будто бы время), продолжил в телеграфном стиле. — Мой самолет летел слишком долго. Передо мной все как во сне. Наверное, вы тоже сон.
— Нет, мы — не сон! — вскричали они, породив троекратное (ты, читающий, слышишь сейчас его отголоски) эхо, дуэтом и поздно: петляя матерым зайцем, Майк устремился прочь.
— Стыд какой, — проговорила Шэр вслед исчезающему за ближайшим поворотом Майку в спортивной желтой майке, поверх которой пиджак, рубашка, галстук, но вряд ли он ее слышал, вряд ли, перебегая нашпигованную автомобилями улицу на красный для пешеходов свет.
— Rue Klock 52, — шепотнул Майк упреждающе притормозившему, услужливо отворившему дверцу, взявшему под козырек таксисту, облаченному с ног до головы в поношенную униформу и пропыхтевшему весь неблизкий путь на удивление вонючей сигареткой, о цыганском происхождении которой — удовольствие одно догадываться, вторым оттеняя смысл.
— Стой, — неожиданно (в том числе и для себя самого, успевшего вздремнуть в дороге) взвизгнул Майк, лишь только мчащий его автомобиль миновал черту города, проведенную оранжевым мелком рукой безвестного сорванца. — Здесь останови.
Степенно (с обстоятельным знанием дела) расплатившись новенькой, боязливо похрустывающей в лапах водилы банкнотой, являющей весьма умеренное количество нулей и просветленный портрет гения в лучезарно-округлой раме, обремененный чемоданом (второй успел потерять), больно стукающим по ногам при передвижении той особенной иноходью, что, в отличие от способа бега лошади (или другого животного), не сопровождается одновременным вынесением вперед обеих правых или левых конечностей, Майк наконец-то ступил на бруски тротуара, повсеместно заменяющие прискучивший было асфальт. Что за смех, что за слезы, что за буйство многочисленных планов! И какая безоговорочность, какая свобода! Точно пьяный или как его там, Майк, пошатываясь, озирался кругом в тщетной, бесспорно, попытке углядеть в навалившемся отовсюду хаосе чужеродных нагромождений очертания знакомых ему предметов, чьим теоретически возможным присутствием он желал бы упиваться, как кровью, как влагой, нистекающей со лба, шеи, разгоряченных румянцем щек, покатых плеч, груди упругой и разверзнутых до предела покорных бедер, отзывающихся оголтелой судорогой на влажные, а также более, скажем, прозаичные прикосновения пальцев с аккуратно подстриженными ногтями, других подвижных частиц тела, множественное число коих предполагает безусловное наличие разнообразных по исполнению и качеству воздействий, предусмотренных на тот, разумеется, случай, когда две легкомысленные куртизанки, диковатая девчонка с безвкусными украшениями, с вычурно-красным ртом и обилием волнистой растительности там, где надо, и вторая, с многозначным прозвищем (не названа по имени, но имеется ввиду реальная и очень известная феминистка Жабодворская), данным ей из тяги к мистификациям, обе оказали нашему герою одинаковую услугу, конечно достойную, достойную моего упоминания в одном из увлекательных ярких мест и, кроме того, Майк уверен, будучи позабавлен ими сполна, что, попадись они ему снова, в одну из бурлящих весельем ночей, в подходящей где-нибудь для соответствующих шалостей обстановке, он бы ими, обеими, словно двумя Раффлезиями Арнольди наслаждался бы на расстоянии, ибо запашок, источаемый ими вместе, специфичен не менее таких общеизвестных проявлений человеческой природы, как трупные, понимаешь ли, пятна, коим сопутствует процесс воспетого разложения, приукрашенный теми закоренелыми пройдохами, что попадаются нам навстречу в особенно неприемлемые с точки зрения переносимости их присутствия моменты, а они, как нарочно, приветствуют тебя потным, блевать от которого тянет, пожатием, так что потом хоть плач, хоть вешайся на безучастной к таким выкрутасам осине под ненавистным подчас окном. Надо заметить, что в продолжении этих каверзных измышлений Майк быстрый шаг перемежал неторопливым бегом, который, в свой черед, сбивался на рысь, там, в перспективе халявной вымысла, походящей пуще на скачкообразный стремительный бальный танец, чем на аллюр, при котором идут вскачь хоть по важной теме, хоть по Европам, хоть по абстрактному вообще, в отвлеченном понимании которого не так уж далеко до обособления до тех или иных сторон, свойств или связей явления для выделения существенных его признаков. Тем богоугодным счастливцам, кто имел блестящую возможность наблюдать за ним, мерещилась моментами полнейшая околесица: то Майк, не скупясь на растраты, производит покупки в дорогом престижном супермаркете, поражающем величиной торговых залов и немыслимым даже на этой Всевышним забытой окраине, то, запрокинув голову ввысь, комически пыжится узреть двойную звезду в созвездии Большой медведицы в полуденном адском пекле, то смачно, как отхаркиваемая курильщиком слизь, плюхается в купальных сине-желтых трусиках, по-гейски облегающих мошну и зад (нет-нет, но допускающих погляд, из соображений робости производимый украдкою в смутном, однако, ракурсе), с полуметровой потешной вышки в самый плеск изумрудной воды, вынырнув в снопище брызг из глубины которой ощущаешь себя, по меньшей мере, тещиным зятем, кабы тот обладал чепуховым хоть превосходством над Майком, вздумавшим невзначай потешать себя кропотливым разглядыванием мельтешащих с обеих сторон его на редкость сумбурного продвижения рекламных щитов-плакатиков, некоторые из которых заслуживали, право, того. Перед одним, призывающим в облике жгучей, чем-то (может быть дальнейшей неряшливостью?) напоминающей страсть брюнетки, отпробовать шоколадные конфеты, Майк постоял без движений минуты полторы, припоминая меткое высказывание своего заочного знакомого по адресу таких же, как эта вот, брюнеток, обязанных, сколь бы неряшливы они ни были, выбривать, а не выставлять напоказ промежность, после чего задержался еще возле изображения тучного малого, предпринимающего в меньшинством отдающей позиции уморительные поиски чего-то незначительной, судя по нему, величины в колоритно намалеванной траве, образующей идиллическую лужайку у светленького, уютом пышущего домишки с распахнутым настежь оконцем и с двумя парами восхищенно пялящихся глаз из него, по извечной иронии судьбы на диво схожими с известными по началу нашего с тобою разговора.
Кто они, эти двое, свербел безответный, словно любовь там или вызов на дуэль, врачу на прием, вопросище, пока губастый негритос, — цивилизованной вполне внешности, но с серьгой в левом ухе, в припрыжку, — созвучную так одышке, — скачущий навстречу мастерски замаскированному под силуэты на удивление реалистичных прохожих грядущему, не задел против воли слегка, почти что еле-еле, Майков беспрецедентно даже к маломальскому прикосновению чуткий локоть, и негритянские извинения, принесенные в двух словах (pardon, monsieur!), только и годились на то, чтобы без проблеска смущения подтираться ими при невиданном стечении любопытствующих на заключительном этапе акта отправления естественных надобностей, необходимость в чем — в сутки раз иль даже чаще, вот у меня — до пяти-шести, а у того вон дядьки — и более раз доходит, с неприятностью анонимки сообщается под маской такого напускного равнодушия, что только и остается, что даваться диву, читая о таких вещах. Легко как догадаться, Майк не сдержался, но слишком уж фарсово звучали им роняемые реплики, чтобы относиться к ним всерьез, с надлежащим — о да! — вниманием. К такой-то и такой-то матери (обеими руками жестикулируя для вящей доходчивости) чужой этот ваш город, слышите? Я оплюю, пядь за пядью без промаха и осечки, вашу чужую землю, с грязью перемешаю самые вам дорогие святыни, во всех мыслимых, не исключая извращенные, формах отъимею первейших здешних дам, этих с виду целомудренных, мать вашу, потаскушек траханных, ну а потом, задыхаясь от астматически удушающего смеха, сведу на нет бутафорскими речами все ваши непотужные усилия по дискредитации меня как личности, способной, захоти я только, всыпать — и как еще — в толстые ваши задницы окровавленный веник зари, из хулиганских соображений припасенный для откровенных признаний в чем-нибудь, равно как и рассказа о своих сокровенных мыслях, взглядах, а у христиан — признания в своих грехах перед священником, отпускающим грехи от имени церкви и Бога. Полно, полно кротостью мордищ, изъеденных своеобразной разновидностью ржавчины — похотью — праздниться, любо ль, не любо ль — знай бери, только помните, кобели — мать вашу — суки, помните, за какие, какие-такие, глаза, безупречные в смысле отсутствия в них признаков дружеского участия, за какие-такие памятные вздрыги в определенном ритме пронзаемых так и этак телес, за какие — мать — такие прощальные ручкой трепыхания неуемные можно угодить в щекотливую с физиологической точки зрения ситуацию, о чем говорится второй уж раз, но с иным подтекстом. Вот ты, обращается Майк как от насильника к шарахнувшейся от него куда и быстрей подальше девице, показавшейся ему сперва симпатичной и красавицей сущей после — знаешь ли ты, как я люблю тебя, хочу тебя, лелею, у-ух! Я упаду, именно упаду, не ушибшись и поранившись, к твоим покойницки желтоватым пяткам, буду, по очереди, целовать морщинистый подъем стопы, восторгаясь по-детски, обнаруживать буду корни изведенных с икр дымчатых волосков, но простоватая, наивная ж сучка ты, коли вправду уверовала в реальную возможность обрисованных мной трафаретов, в любом случае не тянущих называться картинами. Ах, неужели ты и впрямь возомнила, что не отличающаяся к исходу дня чистотой и приятцей пятка твоя может иметь какую-то хоть ценность для того, кто и к губам-то твоим приоткрытым, будь они обпомажены, без порожденного брезгливостью отвращения не приложится? А, меня ты дичишься, меня, души в тебе, может статься, не чаявшего!
— Извини, прошу тебя, увлекся, — сказал Майк (сконфузившись) Шэр и то же самое, только несколько сдержанней, тещиному зятю, с которыми, в самом-то деле, тотчас по завершении паспортного контроля и заполучения своего багажа делился по пути домой!! некоторыми соображениями по поводу и без, бросая время от времени на молчаливых спутников знаменитые свои взгляды, в которых... одновременно... читались: печаль, тоска, беспечность, нежность; бесноватая хитроватость, затаенная злоба, бессилие; надежда, — отражение ее в зрачках, — и еще раз надежда.
Потом мы тряслись в автобусе, пробовал, — не очень, согласно Шэр, удачно, — тещин зять восстанавливать спустя годы по крупицам миновавшее; в занятии этом был он как никто, может статься, изощрен и натаскан. Пассажиров было не густо, да и те не в счет по могущей за уважительную сойти причине их обескураживающей как внешней, так и, безусловно, внутренней убогости, но ежели кого из них выделять, то, перво-наперво, чести этой заслуживает прыщеватый юнец с голубо-ясными глазами ангела, на протяжении пяти-шести остановок не прекращающего, возбуждаясь и возбуждаясь на прелести Шэр, мастурбировать под сомнительным, в смысле обеспечения надежности, прикрытием, представляющим из себя спинку сиденья, в котором некая перезрелая девственница, что-то лениво жуя, пробавлялась чтением развеселой книжицы (повествующей о божественном великолепии любви), героини которой — две несовершеннолетние, но половозрелых форм лесбияночки — каждую ночь любили друг дружку с похвальным мартеновским жаром, из физиологических предпосылок ограничиваясь главным образом оральным стимулированием, в обставленной зеркалами зале старинного готического замка, — доставшемся в наследство одной из них от бабушки, убежденной бисексуалки, — при свечах, на гигантской — даже для повествовательных рамок — ореховой кровати под присмотром подающего надежды импотента, милого их друга, регулярно запечатляющего на видео и фото и не того достойные занятия подруг. На именинах старшей, не равнодушной к теннису пятнадцатилетней Мартины (прежде всего обращает на себя внимание то обстоятельство, что Мартиной звали знаменитую теннисистку Навратилову, не делавшую секрета из своей не традиционной сексуальной ориентации), малютка Люссет, — очередная интродукция «авидовского» игрового ряда, — из лучших и как оказалось верных побуждений желая сделать виновнице торжества приятное, вырядилась в мужскую одежду и, уединившись с Мартиной от приглашенных по случаю торжества разнополых ровесников в туалете (где Мартина, устроившись поудобнее на крышке унитаза, могла, ни о чем не тревожась, закрыть глаза, отдавшись страсти), сыграла своим натасканным подвижным язычком такую потрясающую мелодию на любезно расчехленной арфе, что именинница, как ни крепилась, не смогла удержать в себе львиную долю тех стонливых всхлипов, что были кое-кем из гостей, возжелавших possati (в предыдущей версии романа тещин зять не употребляет это слово, которое ввел в обиход некто Persie, обожавший, помимо всего прочего, выражаться на славянском жаргоне), услышаны. Не дожидаясь, пока изнеможенная чрезмерным, растянувшимся на добрых полстраницы лизанием Люссет помочится, пресытившаяся Мартина вышла к заждавшимся было гостям, и на искусанных в кровь губах ее блуждала пряная улыбка удовлетворения, а левая рука потирала украдкой зад. Шевеля губами, как делают это неграмотные люди определенной разновидности, когда читают или пережевывают свои мысли, дамочка не замечала не только онанистических потуг в каком-то дециметре от своей спины, где пара родинок вперегонки как будто бы с друг дружкою легли, но и такой пустяковой безделицы, как съехавший на бок лифчик, лишивший защиты грудь или ту ее часть, вернее, что и сподручнее была, и ближе, ну а то, что юнцу с его не слишком благоприятной, но достаточной, как выяснилось, позиции открылось, послужило той самой переполняющей чашу каплей, и надо было слышать, в каких не воспроизводимых выражениях отзывался шофер о «грязных извращенцах», отмывая на конечной остановке чехол злополучного сиденья.
Как вспоминаю, Майк непрерывно о чем-то рассказывал, балагурил. Переходя от темы к теме с пугающей непосредственностью, Майк то и дело, словно озабоченный, возвращался к анекдотам шутливой антисемитской направленности, передавая их с в его, должно быть, представлении смешными речевыми пассажами, что было ему совсем нетрудно из-за врожденной картавости, по поводу которой сам же говорил, будучи в непринужденной атмосфере дружбы и взаимопонимания, что всю жизнь, начиная с периода сознательного детства, как бес ладана страшился вероятности быть принятым за жида, и не дай-то бог, чтоб кто-нибудь из школьных сотоварищей рисковал потешаться над его дикцией, лет до тринадцати осложненной еще и правосторонней речью, — в драку лез, сломя не только голову, но и руки, ноги, честь в придачу к ним и бывал, ох, бывал бит нещадно, отплатив и обидчику того же достоинства монетой. Чего стоила одна только драка, когда он с озверевшими кулаками бросился на превосходящего его массой чуть не в полтора раза толстяка-изувера, мизинец руки которого находился в устрашающем Майка гипсе, — его-то он, рассекая рукою воздух с подразумеваемым громким свистом, бахвалился использовать кастета не хуже. Три-четыре, куда уж больше, удара, по неосторожности пропущенных Майком в голову импровизированным этим оружием, несказанно облегчили задачу постижения бедолагой зарождения в глазах тех самых, известных по комиксам и мультфильмам, искр, имеющих необъяснимое обыкновение сыпаться на манер разноцветных бумажных кружочков, которыми осыпают друг друга на балах, маскарадах. В свой черед Майк, отправив серией стремительных ударов противника в жопу (нокдаун на подростковом сленге), минут пять громоздился на нем, препятствуя подняться, и размеренно, точно заколачивая гвозди (как скажут после немногочисленные свидетели происходящего), наносил ему удары по наиболее в том положении уязвимой области спины, по темени. Не всегда Майку везло. Случалось, что с первого же полученного удара Майк летел через престарело-стертый пол школьного коридора, и с кровью на разбитых губах, в неистовом бешенстве (овладевавшем им, когда его били) вскакивая, порывался вперед из объятий сдерживающих его нескольких пар рук. Чем это оканчивалось, Майк никогда не рассказывал. Глядя на него, продолжал тещин зять копаться в прошлом, как иные в нижнем, пропахшем выделениями белье копаются, я с усилием примирялся с мыслью, что перед нами тот самый Майк, которого я знал когда-то, ну, допустим, как человека, имеющего склонность к неподдающимся прогнозированию поступкам и не то, чтобы Майк, — да простится мне противоречие, — как-то сильно уж изменился, отнюдь. Помнится, моя ненаглядная, взяв его руку в свою, маленькую, искренне поразилась, до чего она холодна, на что Майк, гримасничая грустно, напомнил об известном из повести о больничном халате и осени тесном соседстве прохладности рук и горячности сердца. Шэр спросила, о какой такой повести идет речь; не той ли случаем, где распутная сестрица милосердия совратила приболевшего семнадцатилетнего парня? Именно, поспешил заверить Майк. Как это трогательно, произнесла в некоторой задумчивости, едва слышно, милая, делать любовь долгими осенними ночами в комнатке медсестер на вряд ли приспособленной для этого кровати, ведя до, между и после дела славные своей банальностью беседы и строя докучные планы на совместную супружескую жизнь. (Разумеется, повести такого содержания не существует. Собеседники явно шутят по поводу художественных клише, ставя под сомнение рассказ тещиного зятя и всего повествования в целом. Упоминание ниже о разложении на плесень и липовый мед является аллюзией и отсылает нас к песням Игоря («Егора») Летова.) Один вопрос, прервал я их (а заодно и комментарии), как мне казалось, неожиданно: ради кого это все писалось? Ради той, кто как муза сдохла, и чей труп догнивал в земле, пока не разложился на плесень и липовый мед, отвечал мне Майк, но впадает в ошибку тот, кто полагает, что я его слушал, потому что, утверждает как Шэр (и нет оснований ей не верить), в это время она ублажала меня на только ей свойственный лад и где уж мне было слушать, когда такие дела творились!
В связи с тем, что конечная цель нашего продвижения (не лишним будет известить, что не больше вашего о ней мы знали) была далека, мы, что называется, проголосовали, вознамерившись двумя голосами за при одном — Майковом — воздержавшемся предпринять краткую вылазку в какое-нибудь бистро, где можно было бы за умеренную плату перекусить, насладиться приятной беседой за (как выражалась Шэр, смешно коверкая русскую речь, делая ударение на втором слоге) блюдами еды и куревом. Кстати, спохватывается Майк, когда мы уселись за пустовавший столик — известна ли вам история происхождения слова бистро? Так как ни я (к общему сожалению), ни Шэр ничего на этот счет не знали, Майк поведал нам красивое, но маловероятное предание, якобы слышанное им от Анюты, что бистро — не что иное, как смягченное быстро русских вояк, занявших Париж не то в тринадцатом, не то в четырнадцатом году девятнадцатого столетия и не привыкших к раздражающей нерасторопности местной гурманствующей публики.
Далее тещин зять заметно акцентирует уничижительный характер текста. Воссоздавая обстановку, он заявляет буквально следующее. В бистро нас окружали: сборище идиотов, разместившихся в углу, у пальмы, и гогочущих, как овцы или бараны, или как Матвей, который Унратопольский, способный своим заразительным ржанием эхо плодить в Москве; старушка с отвисшей губой, в очках на цепочке и минуты не упускавшей, не сморкнуться чтобы в платочек, всех оттенков желтого с зеленым цвета по причине этого; прыщеватые молодые люди и прыщеватые девицы, непостижимо как удерживающиеся, чтобы у прочих на глазах не начинать закладывать в проект прыщеватых под стать детей. Чего-чего, а этого добра хватало там, так что скандальная киноактриса, переехавшая сюда из Жуковского, — в фильме «Голубая соната» Принэ Ф. Марлена сыграла роль скверно одетой девушки-пианистки, необычайно привлекательной в сексуальном плане особы, которую возле рояля имеет вульгарного вида скрипач, — довольно скоро перебралась в соседнее заведение. В противоположность нам, плотно кушавшим, Майк только курил и попивал водку с пивом, чем заслужил особое уважение всей компании, понятия не имевшей о подобной смеси. Перед уходом Майк не надолго нас покинул, заявив, что пиво, знаете, вещь такая. Подозреваю, что долго потряхивал он над писсуаром, избавляясь простым этим способом от запрятавшихся в складках капелек, прежде чем вышел к нам, виновато улыбаясь и как будто не зная, девать куда благоухающие ароматом жидкого мыла руки.
На пороге нашего дома, с настораживающей внезапностью возникшего из ниоткуда, появилась молодая женщина в черном джинсовом костюме и в туфлях на высоких каблуках, на боссу ноги, несколько жмущих ей по собственному ее признанию. Рита, наша квартирантка, художница, представил Майку я ее и смешался, покраснел, осознав, что ненароком нарушил правила этикета, согласно которым мужчину представляют женщине, а не наоборот. Какая ерунда, сказала Рита, выдумав сбивчивое объяснение по поводу моего смущения и должно быть, так оно и было, а иначе с чего бы я вдруг повеселел так сразу? Майк, проснись, сказала Шэр в шутку, толкая его в бок и указывая смеющимися глазами на грудь Риты, топорщившуюся из-под одежды парой вожделенных полушарий. Как-то вяло, искусственно среагировав, Майк оставался прежним, покамест Рита не взяла его под руку и не зашептала, прильнув вплотную к уху о том, что целая ночь впереди, и что у нее, Риты, нет никакого желания проводить ее в мастурбацией скрашенном одиночестве, и что на меня, тещиного зятя, надежды мало, так как эта перезрелая сучка, супруга моя Шэр, даже в собственном доме ходу мне не дает, то ли дело раньше, в квартирке на набережной… Постой же, прервал Майк. Неужели нельзя о чем-нибудь другом? Тогда Рита заговорила о своих картинах. У нее скоро выставка. Ты придешь? — спросила она Майка. Откуда я знаю, отвечал он подумав. Столько еще впереди.
Посоветовавшись с женой (всегда с ней советуюсь), я отвел Майку комнату напротив той, что занимала Рита; разделенные коридором, они смотрели друг на друга пластмассовыми ручками дверей. Не шалите ночью, пожурил я Майка перед тем, как, пожелав ему спокойной ночи и услышав идентичное, произнесенное даже с той же равнодушной интонацией пожелание (единственное отличие — французская транскрипция, которой Майк счел нужным воспользоваться) в ответ, удалился в нашу спальню, к милой, чтобы насладиться естеством ее новым, почерпнутым из очередного эротического сновидения способом.
Оставшись один, Майк огляделся. Высокий, очень высокий, до того высокий, что дух захватывает, потолок, книжный шкаф, на столе у окна ваза с «живыми» цветами, кровать с претензией на то, чтобы двуспальной называться, и, наконец, множество картин на стенах, живописующих разморенных солнцем красавиц в одеянии праматери Евы и коленопреклоненных потомков Адама, лобзающих их сердца. Воспользовавшись услугами дистанционного пульта управления, Майк оживил телевизор с единственной целью — лишний раз убедиться в никчемности этого продукта цивилизации. Скукота, сказал Майк лучезарной рекламной бабенке, никак все ненарадующейся чудо-тампонам «Тампакс». Предлагаю: вставь их себе, в качестве разнообразия, в зад. Ну а тебе, маниакально писающему оболтусу, поменьше сока дуть все ж надобно. Пощелкав еще так и сяк, спать навострился.
Однако же, сон не шел. Пробовал (лежа нагишом в постели) считать до пятисот и до нуля, в обратной уже последовательности. В районе третей сотни сбившись, пробавлялся после тем, что вспоминал города, завершающая буква названий которых служила первой следующему. Но и это недолго. Оставались книги. Встав и подойдя к шкафу той особенной, ночной своей походкой (о которой замечалось, желая снизить уровень читательских симпатий к главному герою, что это походка лжеца, труса и дурака), он неторопливо размышлял, остановив в итоге выбор на произведениях знаменитого современника нашего Курочкина. Чем Курочкин знаменит? Тем прежде всего, что калякает невразумительные стишки, которые сам же исполняет козлиным голосом под амелодичное бряцанье гитар. Юнцы с по совпадению куриными мозгами окрестили его Пушкиным наших дней, и не на много о себе скромнее отзывается сам новоявленный Пушкин. Наиболее известные его вещи — «Сифилитический пес», «Движение в сторону от», «Перепел», «Драгоценное поселение» и, пожалуй (с позволительной натяжкой), «Всех благ», что с «Нашего альбома». Все названия следует, скорее всего, рассматривать как пародийные, имитирующие сложившиеся в современной песне штампы.
Курочкин, мать твою, обратился Майк к фотографии бородатого сочинителя, втиснутой господином оформителем в левый верхний угол титульного листа. Ты вот жируешь, учишь юнцов жизни, путешествуешь по Тибету и прочим не опочившим на куполах Азиям, изменяешь наверняка жене с толпами вислогрудых поклонниц, — оно и понятно. Но зачем же ты, прохвост этакий, пудришь доверчивые мозги россказнями о каких-то многоуровневых — дух аж захватывает — глубинах своего творчества? Как бы в ответ на курсивом выделенный вопрос, в дверь тихонько постучали. Затаив дыхание, на цыпочках, — из страха вспугнуть анонсированного посетителя, — Майк подкрался к двери и тотчас же, не мешкая не то, что секунды, но даже доли ее малой, дернул на себя противоречивую, металлическую рукоять, выполненную в форме увесистой фиги... Тонкий аромат духов, смешанный с запахами исподнего белья и кожи, пахнул на Майка, будто из раскрытой форточки, породив в нем сумасбродное желание отпрянуть, запереться на ключ, плюхнуться на кровать и в темноте, зарывшись в одеяло, проваляться до первых рассветных лучей, ассоциирующихся у него со спасением. Вопреки ожиданиям, Риты за дверью не оказалось; ее, в нелепой до пят ночнушке и спадающими на плечи раскрепощенными от заколок волосами, подменяла Шэр. Не выказывая и толики удивления, Майк гостью впускает, затворяет за ней дверь без скрипа, ключ в замке поворачивает до упора, садится, закинув ногу на ногу, по-ковбойски, в кресло, преобразившееся в таковое из стула, курит — за неимением под рукой других — дешевые сигареты; из одежды на Майке лишь трусы в цветочек и резиновые шлепанцы.
— Не разбудила?
— Я читал.
Вместо этих, казалось бы, непременного вопроса и ответа, обязательно последовавшего бы на него, Шэр поинтересовалась, какие у Майка на завтра планы, а узнав (скрывать он не хотел), что никаких конкретно, предложила сходить вдвоем в театр, на постановку, приуроченную к столетию со дня рождения поэта Есенина.
— Тебе он, вроде бы, нравится, — был ее козырной аргумент.
Противился Майк недолго; скорее для вида поломался, чертов ундинист, — любитель, знаешь ли, русалок.
Еле поспев к началу спектакля (преимущественным образом задержки происходили из-за дурацкой манеры Майка цепляться к прохожим; создавалось впечатление, что он ждет не дождется случая помахать кулаками), они застали свои места (третий ряд, правая сторона партера) занятыми невзрачной какой-то швалью, покорно удалившейся по первой же Майковой просьбе, недвусмысленно выраженной несколькими подкрепленными тычком в бок крепкими словцами. Но вот беда: ширина спины восседающего впереди, точно на троне, угловатого ничтожества была такова, что неудобства, причиняемые этим Майку и Шэр в равной степени, соизмеримы по результату с той проблемой, которая стояла перед Ритой минувшей ночью. Шебарша, занавес взвился, свет почти весь потух, только сцена оставалась освещена. В тишине по соседству кто-то вежливо отсморкался.
Поначалу (первые секунды, понадобившиеся, видимо, для того, чтобы держать в напряжении зрителей) на сцене никого не было, но вот, откуда ни возьмись, появляется стопроцентный кретин в комиссарской кожанке и с пистолетом системы «Наган» на поясе, и начинает расхаживать взад-вперед, бормоча на весь затаивший (в напрасном ожидании чуда) дыхание зал проклятия, по установившемуся русскому обычаю сдобренные изрядной долей матюжка. Минутою спустя их уже двое и принимаются они дуэтом за обсуждение какого-то зловещего плана. Мало-помалу сцена оживает, приходит в движение, и где-то минут через двадцать от начала спектакля на фоне примитивных декораций из картона и дерева возникает фигура главного героя, Есенина, довольно таки фамильярно называемого всеми персонажами, по большинству носящими смешные еврейские фамилии, Сергуном. Сергун с елкой на плече, под метр девяносто (!) ростом, кудрявенький, моложавенький, в зубах чадящая сигаретка, не один — с дружком-помощником, начинающим поэтом-стукачом Ванькой Чумадуровым, веснушчатым кривоногим коротышкой в тельняшке. Как в таких случаях водится, организовывается застолье, в немереных количествах жрется водка, то и дело посылают за шампанским. Сергун, почитай стихи! — взывают собравшиеся. И он читает, отрывки из «Черного человека» читает. Меня бы остатками уписанных в буфете бутербродов стошнило, не будь рядом Иксиды, размышлял Майк за ужином после неожиданно развеселого из театра возвращения.
Со стороны, готов Майк обманываться, они представляли идеальную пару. Миниатюрная брюнетка с то распущенными, с то собранными в пучок волосами. Как-то раз, январской метелистой хмарью, в одну из первых самых встреч, происходящей у нее на квартире то ли в семь, то ли в восемь вечера, она явилась Майку со множеством тонких косичек, какие встречаются у негритянок, и с колечком в нижней губе. Иксида, только и вымолвил Майк с оттенком восхищения и грусти. (Девушки с таким именем тоже, разумеется, не существует. В подходящем месте автор сам пояснит, от каких заимствований оно образовано и укажет на точное ему соответствие, почерпнутое из русского лексикона писателя. Направляясь к ней, Майк зарекся поцеловать ее на прощанье и теперь представить себе не мог, как сдержать данное слово.) Моя гитара, указала Иксида на лежащий к нему боком инструмент. Сыграй же мне тогда что-нибудь. Я приготовлюсь слушать.
По нелепой случайности Рита, кроме художественных талантов, обладала еще даром игры на гитаре. Обожая исполнять песни российских рокеров, переделывала их так и сяк до неузнаваемости. Ей ничего ровным счетом не стоило сыграть «Безъядерную зону» в стиле регги, а «Скорее пой» Арефьевскую — в убыстренной попсобработке. Голос свой она не стеснялась варьировать, ниспадая с высоких нот до глубин грудных звуков. Нечто подобное — проводить уж коли параллели — Майк слышал ранее лишь на домашнем концертике, происходившем на Тверской, случайным, но благодарным зрителем которого он оказался в те далекие времена, когда, подняв своим телефонным звонком обожающую поваляться в постели Иксиду где-то в районе десяти, условился о встрече в шесть у памятника Пушкину.
Кто — этот умник — мне напомнит, сбиваясь (что нет-нет, а случалось с ним) на первое лицо, сокрушался Майк, хватаясь руками за голову, почему уже в пять я ходил квадратичными кругами вокруг плесневелой громадины, понося на чем свет стоит непогоду, как цепей с собак (ах, эти милые описки!) напустившую на нас дождь. Мы — это я и мое скверное настроение. Хвала зонту, он спас меня от влаги ценой выскочившей, потом вправлю, спицы. Впритык к шести к подножию Пушкина выкатилась компания человек в двадцать пять, и невзирая на ослабевший, но не настолько, чтобы не замечать его, дождь, словно кого-то ожидая, расположились без удобств, но с музыкой на траурном, пока мокрый, асфальте в трещинку. К вящему своему удивлению углядел Майк в сборище незнакомцев известную ему личину о двух кольцах в носу рубильником и крупных роговых очках, босиком пошлепывающую в одной из луж; Иксида именовала его Вывертом. Не так давно, дня за три до этого, Майк имел случай видеть его в клубе акустической музыки, название которого, при условии добавления пробела в соответствующем месте, представляет собой превосходный англо-русский каламбур — «Факел». Программа того поистине исторического вечера была по меньшей мере обширна. Покурив на улице, Майк прошел в зал, где плюхнулся на крайний к проходу стульчик. Что за хлопки, что за шквал оваций? Неужели этим трем с гитарами и четвертой, со смычком от скрипки, которым она, как глазами своими, водит с лебезжащим звуком по оркестровой тарелке? Кем же нужно быть, чтобы заслужить такие аплодисменты? Бесталанной сиречью, поющей, если то, что выделывал их вокалист, можно назвать пением, о звездах, ночи и снова звездах, которые, «как известно», в небе горят, обещая одно спасение. После них, порядком утомивших, на мой взгляд, публику, выступила девчушка, Ритина тезка, Майку весьма понравившаяся как голосом, так и фигурой, превосходность главной детали которой без труда угадывалась под каламбурным покровом хлопкового покрывала. В предписанный час на сцене ее сменил некто Няйн Штрайнь, о котором слова доброго язык сказать не повернется и как же хорошо, прекрасно, замечательно, что Иксида, пропадая в гримерке, не слышала этого молодца! Сколь долго была она там, все равно что в небытие или в другой, сопредельной вселенной?
— Клянусь же, три часа неполных, — не дожидаясь повторной и потому навязчивой постановки вопроса, громко вскрикивает Майк и опять за свое, опять.
Мрачным взором развратника отмечаем мы перемены, произошедшие в Иксидиной внешности и одежде за период ее отсутствия в поле зрения Майка. Итак, за место ординарных джинсиков цвета, подсказанного твоей, читатель, фантазией, на Иксиде, как на королеве моря и единственной любимой мной женщине, — не очень ясно, с кем отождествляет безумный рассказчик Иксиду — юбочка в частую-пречастую складку, и что-то экзотическое, напоминающее кольчужку, сменило на своем посту, располагавшемся, нетрудно как догадаться, выше талии, белую водолазку, потом, на Тверской, измазюканную о красящуюся поверхность обоев и затерявшуюся в прочем требующем стирки белье так, что Иксида с ног, бедная, сбилась, отыскивая следы пропажи. Что же касается обуви, то сейчас и не вспомнить, те ли дискомфортные туфельки были на Иксиде, в которых вышла она из дома, разносить еще надеясь, или же та же участь их постигла, что и остальные творения рук человеческих, призванных скрывать от посторонних взглядов то, чему быть в распоряжении суженного, кем Майк, — в секрете ото всех, разумеется, — возжелал как-нибудь вскоре стать, наивный.
Тем, кто знает о Майке не понаслышке, довольно часто доводилось наблюдать его потуги при описании лица, но не все же такие счастливцы. Внимание! Губы, как губы, глаза — как глаза и остальное такое же.
— Очень уж просто Майк рассказал.
— Хотелось бы услышать немного побольше.
Они — те и другие, — конечно, особенные и отнюдь не по причине вампирских зрачков последних, как раз типичных в этом фотографическом эффекте с другими какими ни возьми. И не в бунинской осточертевшей приоткрытости особенность первых. Они (пускай звучит банально, пускай, я не боюсь) Иксидины и если не все этим примитивным заявлением сказано, то, смеюсь — ха-ха — надеяться, многое из того, о чем хотелось с настырностью мартовской кошки в четырех опротивевших стенах.
— Знакомься, жестокое (оно же и кровожадное) лесное животное, Кабан, — могла бы и представить Иксида Майка, чудным образом напутав в по общему мнению несложной фразе.
И вот теперь, заключительным номером, Кабан с у Дягилевой заимствованной половиной королевства, которую та с не знающей примеров легкостью оставляла, не уточняя кому. Бритая наголо, с вязаной белой перчаткой в одном и грубой, вдетой в пять, не ручаясь за точность, стежков нитью в другом ухе, с по-военному бряцающим ошейником и ключом-отмычкой сердца любого сентиментального мужчины вокруг лишенной плавности, какой-то строгой, в такт вибрирующей аккордам шеи, с приводящими в младенческий восторг татуировками на спине, плечах и Бог знает еще чем, в шелковисто-черном длиннющем платье, сапогах и сатанински красивая. Парочка поиздержавшихся пьянчужек особенно рьяно ей хлопала; один — тот даже брякнулся на пол со стула, а по поднятии и водворении себя на место, где так здорово до этого сидел, отвечал на раскаты в свой адрес смеха безудержной бранью, не скупясь, как Майк сам, на эпитеты. Его послушать, так сборище ротозеев — самое мягкое, что можно записать, водя пером послушным, на счет собравшихся ценителей музыки. Впрочем, мало кто его слушал, ибо то, что выделывала Кабан, было не только интересней, но и наглядней и это — годы уже спустя.
Иксида, не верь тому, кто говорит о разительном не в твою пользу контрасте, когда, объединившись с Кабаном, вы последние две песни исполнили дуэтом; само поведение Майка, само его поведение удостоверяет противное. Он видел тебя, ее, обеих вас в одновременной компании отвечающих за большую часть музыкального сопровождения гитаристов, представленных двумя, какое совпадение, персонами, сквозь единственные в своем роде линзы, обеспечивающие предвзятую по чрезвычайно простой, носящей амурный характер причине, точность в восприятии происходящего. Далеко не ясно, что Майка в итоге удержало от великолепного в совершенстве своем до безумия поступка, состоящего в ураганном взбегании на сцену тотчас после звуковой, констатированной слухом смерти последней ноты, в подхватывании, как драгоценного перышка, тебя на руки, в болезненно-крепком сжатии тебя, в поцелуях, зрелыми яблоками сыплющихся на все открытые (и на немалую часть материей обремененных) участки твоего заповеднейшего тела, могущего при любых возможных обстоятельствах служить примером и грации, и миниатюрной изысканности, и абсолютной законченности форм, и женского своеобразия — помноженных как минимум на два, ввиду сперва неполных, а потом и полных двадцати двух лет, располагающих к пронзительно-обоюдным грезам о будущем и монолитной уверенности касательно светлых тонов его, с нетерпением ожидаемого и оказавшегося, как легко теперь судить спустя годы, чередой полустертых картинок с немногочисленными вкраплениями тех обязательных исключений, о стопроцентной сохранности которых говорят, не греша против истины.
На горе настоящее, горе не показное, горе — кто бы подсказал — вездесущее Майку, Иксида в его ненормально навязчивых воспоминаниях, — которые некоторые смельчаки ставят в один ряд с мемуарами, давая тем повод другим, еще более смелым, характеризовать их, несмотря на пространные рассуждения о возможности сочетания различных стилистических манер, как низшую форму литературы, — грустна и задумчива. Чтобы хоть что-то, вряд ли существенное что, но не откладывая далее сказать, прервав тем самым становящийся невыносимым гнет молчания, Майк без какой-либо задней мысли, обыкновенно обретающейся в закоулках мозга литературных персонажей, с коими Майк ни при какой, даже дождливой или чересчур засушливой погоде себя не отождествлял, советует ей не грустить, чем провоцирует Иксиду невольно на озвучивание едва не со злостью в голосе достаточно конфиденциальной, чтобы быть пригодной для публикации, фразы, общий смысл которой — и без того в высшей степени размытый, — а тут еще усложняющие понимание обороты, — сводится к тому, что не тебе, дескать, по такой-то и такой-то причине мне советовать, не тебе. Удивительное дело — с нападками Майк соглашается, но взамен своего согласия, с неправдоподобной легкостью вытребованного Иксидой, добивается от нее пустяка, сущей в январе безделицы: если не я, то кто? Эта ли пузатая гадина по левую твою руку или может луноликий хлыщ, что напротив?
— Да будет тебе, любовь моя, известно, — Иксида сказала, — никакая это не гадина, тем более, как ты образно соизволил выразиться, — желая, вероятно, меня, крайне чувствительную к подобным нападкам, покоробить, — пузатая, а известный и насколько известный, ровно настолько, не сказать если больше, уважаемый всеми просвещенными россиянами политик новой формации, внук писателя и отец реформ, которые скоро, очень скоро вновь возведут эту страну в ранг ведущих держав мира — надо только немножко, затянув потуже пояса, обождать.
Иксидины слова привели Майка в состояние необычайного веселья. Посмеиваясь, он поинтересовался, как быть с так называемыми красно-коричневыми.
— Это несчастные, запутавшиеся, жалости достойные люди, — с серьезностью висельника отвечала Иксида. — Их юность пришлась на годы репрессий и застоя, а юность, «как известно», самая прекрасная пора в жизни любого человека.
— Вот почему они так сожалеют о прошлом, желают возврата тамошних порядков, — помог завершению начатого Майк.
Оставим, однако, политику, тем паче никогда ни о чем подобном разговора с Иксидой не заходило.

«Innacrochable», часть II — «Герой романа», глава 2

Первую главу можно посмотреть по следующей ссылке:
http://www.proza.ru:8004/2002/01/14-06
Так как авторская страница удалена, иные пути недоступны.


Рецензии
На это произведение написано 27 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.