Молитва на чужом языке
и л и
воспоминания грешника,
написанные им самим по прошествии пятидесяти
пяти лет со дня появления на свет.
Предисловие.
Впервые желание описать жизнь свою непутевую появилось у меня в 1970 году, после пережитой личной трагедии. Тогда, благодаря моей безграничной доверчивости, что с полным на то основанием можно приравнять к беспредельной глупости, потерял я и любимую жену, и не менее любимую работу. Видимо, только сильные потрясения, перенесенные нами, и способны вызвать непреодолимую потребность выразить свои чувства. К тому же, в те далекие времена прочитав, а чтение было моим самым любимым занятием, «Жизнь и удивительные приключения Бенвенуто Челлини,* написанные им самим», прислушался я к совету этого необыкновенного итальянца. В предисловии к своей увлекательной книге он чуть ли ни всех обязал описать свою жизнь, так как путь пройденным каждым из нас неповторим и поучителен для других. Однако, советовал он сделать это не ранее, чем прожив сорок лет. Мне же тогда исполнилось всего двадцать семь, да и впечатлениями был я еще не особенно богат.
Прожил я до сего времени без болей, без страданий. Жизнь, как говорят, мне улыбалась. Не испытал я еще на своей собственной шкуре коварства тех, кто прикидывался моими друзьями, не был еще обворован теми из красавцев, которые имели доступ в мой дом в любое время суток; не побывал еще в подвалах «доблестной советской милиции».* Не предстал еще перед «самым гуманным судом в мире»,* не прошел еще одним из маршрутов Гулага,* не объездил затем много стран, что уже само по себе полезно и поучительно. Хотя мне и повезло общаться с массой замечательных во многих отношениях людей, пришлось все же столкнуться с кучкой завистников, подстрекателей, предателей. Несмотря на свою малочисленность, принесли они мне немало обид и бед. Или злой рок насылает на нас таких мерзавцев, или, ища приключений на свою голову, мы сами выбираем их общество, - не берусь судить, а тем более утверждать о судьбе, предназначенной любому из нас.
Я вообще-то человек не суеверный, но поневоле начнешь задумываться. Уже фамилия моя прямо указывала на то, что быть мне или судьей, или судимым.* Предпочел я, как вы узнаете, если продолжите чтение, последнее, посему как в государстве нашем, который один великий человек назвал «империей зла»,* зачастую гораздо позорнее было быть судьей, чем осужденным.* В ожидании суда содержался я в камере под номером 33, что совпадало с инициалами сочинительницы доноса, обвинившей меня в том, что по тогдашним меркам в «царстве зла»* считалось преступлением. Провел я в заключении не более и не менее чем 666 дней, число, как вы знаете, тоже роковое.* Так что волей-неволей начнешь соглашаться с народной мудростью – «что написано на роду не, миновать тому».
Как и всякого человека, не обделил меня Господь ни разумом, ни чувствами, ни талантами. Но последними обладал я в такой скромной степени, что это не вызывало большой злобы среди коллег по профессии. Я спокойно и без особых помех тянул свой воз, избрав ремеслом преподавание музыки и пения. На этом поприще достиг бы, возможно, еще и больших успехов, если бы не одна, но губительная страсть. Пока воздержусь подробно ее описывать, и сообщу только то, что о сей напасти спорили и продолжают спорить философы не одну тысячу лет. Причем до сих пор не пришли к окончательному мнению – плохо это или хорошо. Так что пострадал я за непонятное даже мудрецам дело.
Только кремлевские «умники» не сомневались в пагубности подобной страсти. Именно с благословения их наместников в моей губернии получил я, вместо благодарности за свой неутомимый труд, возможность пообщаться с прирожденными палачами, которые официально назывались по иному – дознавателями, следователями, прокурорами, судьями, «народными» заседателями, – чей приговор принужден был я выслушать еще и в железных браслетах, лично мною не заказанными.
Со слезами благодарности, выслушав строгий вердикт,* стал я мысленно готовиться к еще более страшному испытанию – предстоящему «переисправлению», так как весьма опасался стать таким же правильным как те добрые люди, которые денно и нощно шпионили за мной, усердно пытали и с подозрительным пристрастием судили. Однако из всего, дорогой читатель, можно извлечь пользу! Из-за, более чем хотелось бы, близости с представителями различных слоев общества, разделявших вместе со мною предоставленную нашими судьями милость, расширил я словарный запас великого и могучего русского языка. И теперь могу общаться с любой публикой, да еще и на чужих языках, прилежно изучил которые в свободное от моего «перевоспитания» время.
Мысли о побеге, конечно же, приходят в голову любому пленнику. Однако приходилось отгонять их как назойливых мух, так как прекрасно понимал я - в какой стране нахожусь. Даже если бы и удалось преодолеть два ряда колючей проволоки и высокие заборы, да и убежать подальше от задремавших или подкупленных часовых без свинца в груди, то, в какую бы сторону ты не подался, пришел бы к таким же заграждениям, только еще более надежно обустроенным. А охраняли эти непроходимые заставы тщательно отобранные и неподкупные пограничники, которые, вполне вероятно, могли послать пулю в спину родной матери, если та надумала бы пройти без остановки мимо сыночка в зелененькой фуражечке.
Через пару лет пребывания в лапах костоломов и душегубов, получил я справку о частичном своем исправлении. С ней и прибыл я на «стройки народного хозяйства»* (там меня еще не видели!), где и пробыл я еще пару годков до окончательной свой переделки. Расставшись с моими благодетелями, сделавших из меня обновленного гражданина, очутился я в обновленном государстве, которое, не успев обновиться, рассыпалось вскоре как карточный домик. Полупроснувшиеся после коллективного летаргического сна (у нас все было коллективное, даже сны!), мои сограждане стали изумленно взирать на то, что принялись творить со страной господа - бывшие товарищи и «верные ленинцы». В один миг те оборотились из «строителей коммунизма» в строителей капитализма! Оборотни смогли добраться и до высшей власти, убрав со своего пути «не мытьем так катаньем» слабовольного и не очень-то дальновидного политика, которого язык не повертывается назвать мудрецом. А ведь всякому народу можно позавидовать, если на вершину власти возвел он мудрого, просвещенного и гуманного правителя. О таком Платоне* на троне мы только мечтаем, причем аж с семнадцатого года.
Наши же бывшие секретари обкомов и горкомов,* специалисты по «научному коммунизму»,* палачи, сыщики, цензоры освоили новые профессии – банкиров, налоговых инспекторов, владельцев казино, охранников. Причем зачастую охраняют родимые тех, кого ранее сами же выслеживали, арестовывали и охраняли в тюрьмах.
Я их понимаю. Мне тоже под натиском обстоятельств в те два года, что я провел в заключении при их старых порядках, пришлось осваивать тонкости новых для меня профессий – подсобного рабочего на лесопилке, дворника, киномеханика и даже секретаря-машинистки. Какая же эта мука, – исполнять ту работу, к которой у тебя душа не лежит! Так что всех этих б ы в ш и х можно только пожалеть, особенно людей «с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками»,* которые еще и поголовно состояли в «уме, чести и совести нашей эпохи».* Ну не скребут ли у них кошки на душе, если вынуждены они теперь охранять и защищать от всех напастей того, кто вдруг обрел богатство путем обмана, подлога, интриг, убийств, путем нарушения законов и божеских и государства? Не терзают ли их угрызения совести, даже если от совести остались только ее остатки?
По сравнению с ними я самый счастливый человек на свете. Опять занимаюсь своим любимым делом, – музыкой, – работаю кантором в церкви в одной из самой цивилизованной и благополучной стране мира. Правда, да сих пор не знаю, получил ли я эту работу как в наказание за грехи или как награду за терпение в выпавших на мою долю испытаниях.
Хотя я и слушаю почти ежедневно во время служб и различных церемоний проповеди и тексты из Библии, все равно не могу избавиться от пороков. Ведь стараясь убежать от одного из них – верить всем, одновременно приближаюсь к другому – не верить никому. Наставник Нерона,* мудрый Сенека* назвал первый из них благородным, а второй – безопасным пороком. Так что есть, чем утешиться. Но утешение это горькое, как лекарство от смертельной болезни, к тому же купленное слишком дорогой ценой…
***
P. S. Комментарий к помеченным словам и фразам размещен отдельно от основного текста. Автор рекомендует читателям вначале ознакомится с разъяснениями некоторых слов, которые они встретят, дабы не отвлекаться при самом чтении. Не упрекайте автора за разъяснение того, что понятно любому бывшему советскому гражданину. Автор учитывает то, что ИНТЕРНЕТ доступен для библиофилов из всех стран мира…
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
++++++
***
Крик. Появился герой, Глаза продирает,
но где он родился, не понимает.
В первых строках воспоминаний сообщу я сперва о месте своего рождения, поскольку не только время, но и то, где мы родились, определяет многое в жизни нашей. Какой высший разум рассчитал момент и место появления каждого из нас, уже отживших на этой грешной земле и живущих ныне и рассчитал ли – доподлинно не известно. Несомненно лишь одно - не мы решаем это. Мне кажется, что если бы нам самим дали таковую возможность, то многие избрали бы совсем другие времена и другие страны…
Старинный сибирский город Краснопыльск, а именно здесь я и появился на свет Божий, раскинулся по обоим берегам многоводной реки, которую трудно не заметить на карте мира. Начало свое она берет в предгорьях высоченных вечно заснеженных гор, а покидает пределы Сибири, впадая в Северный Ледовитый Океан. Город мой, и так не маленький, к тому времени прирос заводами и фабриками, перевезенными с западной части страны уже сразу после начала войны с Германией.* Эшелоны за эшелонами прибывали станки и оборудование вместе с трудовым и начальствующим людом. Многим из прибывших приходилось селиться прямо по соседству с возводимыми корпусами цехов.
Но, слава Богу, из родильного дома принесли меня не в брезентовую палатку, а в добротный бревенчатый дом, который хоть и был о двух этажей но сильно смахивал на барак. Дом-барак стоял как на плацу вровень с двумя другими домами-близнецами. И таких рядов было тридцать три. В каждом из домов было по три подъезда, а в подъездах по четыре квартиры. В каждой квартире проживало по две, а то и по три семьи. Почтовый адрес нашей «улицы» был заимствован из жандармского лексикона – 2-ой участок. В этом участке наш дом был под номером 65. Не сомневаюсь, что проектировал участок какой-то бывший зэк. Для полного счастья не хватало только высокой ограды из колючей проволоки и вышек с караульными.
В те далекие времена в Сибири стояли страшные холода. Уж и не помню, разумеется, было ли тепло в самом родильном доме, но по рассказам матушки моей знаю, что в самые первые минуты освобождения из девятимесячного плена я сильно кричал. Хотя, если и было прохладно, то следовало бы мне воздержаться от рева, ибо, в отличие от многих деток, появился я на свет Божий, как говорят, «в рубашке», что по народному поверью означало - быть мне счастливым. Да если бы знал я о том, какие испытания выпадут на мою долю, то орал бы, пожалуй, еще громче – «мама, роди меня обратно!»
Да и без этого все те, кто пребывали в соседних палатах, весьма испугались, так как порешили, что включили сирену, призванную предупреждать об атаке с воздуха. Ведь знали, что вражеские самолеты давно отогнаны даже от Волги, а все же опешили.
Одна из нянечек принялась успокаивать меня такими вот словами:
- Что ж так надрываешься, несмышленыш? Ведь родился ты под счастливою звездою в самой лучшей стране мира, где великий вождь товарищ Сталин заботится обо всех советских детях пуще, чем о своих собственных.* Так что и тебе достанется от его любви.
Услыхав, что и мне достанется, умолк я, не мешкая, размышляя о скрытом значении этих слов.*
Через несколько денечков запеленала меня мамаша, завернула в одеяльце и понесла торжественной походкой домой. По дороге сверток не кричал и не разворачивался, – климат не позволял.
Коли упомянул я о мамане, то не грех несколько слов сказануть и о папане, который хотя и носил военную форму, но под вражеские танки с гранатой в руках не рвался. Трудился он на каком-то сверх засекреченном военном объекте, где и проживал с женой и детьми. В доме же матушки моей открыл он для себя второй фронт, где и проводил частенько сражения, большей частью по ночам, исчезая под утро никем не замеченным. Такую вот скрытность, мне кажется, унаследовал и я от него, что не осуждаю и признаю за если не за добродетель, то за весьма немалое достоинство.
Или из-за своей редкой скромности, или по причине засекреченности службы своей оставил батюшка в моем свидетельстве о рождении в графе «отец» только размашистый прочерк вместо положенной в этом случае фамилии - Коробейников. А посему унаследовал я украинскую фамилию от матери, а та в свою очередь получила ее от моего деда, которого я и в глаза не видел. Много лет раньше моего появления на свет попался он на глаза людям не то с ружьем, не то с пистолетом…*
Храбрый и сердобольный папаша мой не стал помогать, моей матушке поставить меня на ноги, а поспешил поскорее унести свои ноги. Да остался я не без нянек, - обязанности их, хотя и с не очень большой охотой, принялись исполнять по очереди два моих братца единоутробных. Их отец – Степан - пропал без вести пропавшим после очередного сражения с немцами.
Нелегко было матушке справляться с тремя хлопцами, да еще и приходилось добывать хлеб насущный. Помогая кому постирать, кому помочь с ремонтом квартиры, а кому и пошить платье, матушка получала от людей ношеную одежонку, которую увозила в дальние деревушки, – там и такой не было. Меняла она одежду на продукты и, нагруженная сумками и авоськами, приезжала уставшая домой. Да и у братьев моих было немало обязанностей. Они кололи дрова, топили печку и носили ведрами на коромысле воду из водокачки, что находилась не близко. Ко всему этому приходилось им еще мыть полы и готовить еду. Все это предстояло проделывать в недалеком будущем и мне, а пока же пребывал я в счастливом неведении о тяготах жизни.
Вскоре старший брат, Юрий, уехал на Север учиться на горного инженера, и все хлопоты по дому свалились на среднего – Владимира. К тому же и я висел на его шее. А, надо признаться, ребенком я был строптивым и не сговорчивым, особенно если, не приведи Господь, обидеть меня ни за что ни про что.
Очень любил я, когда братец качал меня в люльке, но так как самому ему труд этот не был в слишком большую радость, то покинул он как-то меня, не докачав как следует, и убежал во двор играть с друзьями, приговаривая:
- Ох, и надоел ты мне до смерти!
Поднатужился я тут, дабы самому раскачать люльку. Вертелся, вертелся, да так, что вылетел из нее и закатился под кровать. Другой-то тут же и заорал бы во все горло, но я затих и лежу себе спокойненько. Интересно же что будет дальше.
Прибежал через полчасика братец, да и остолбенел. Ведь в ту пору детей еще не похищали.* Уж и не знаю, сколько бы он так простоял соляным столбом,* да пришедшая маманя, увидав эту немую сцену, подняла крик на весь дом. Сбежались соседи, - ступить было негде Хорошо, что был я для них недосягаем, а то так и раздавили бы своими ножищами. Мать набросилась с ремнем на брата, вопрошая, - каким цыганам он меня продал и за сколько. Тот, спасаясь от ожившего внезапно ремня, кинулся на пол и залез под кровать, где и обнаружил своего подопечного в целости и сохранности. Стараясь поскорее избавиться от побоев, занял он мое дальнее место, вытолкнув меня из-под кровати. Досталось мне изрядно. Какое-то время удары продолжались, пока маманя не разглядела, кого лупит.
С тех пор решил я, что строить козни другим – неблагодарное занятие.
***
Герой сегодня очень рад –
попал он чудом в детский сад.
Как только забыли мы с братцем о недавнем побоище, то и простили друг друга. Да и вообще-то в доме нашем царила атмосфера согласия, доброты, любви к ближнему, мира и покоя, прервал который, однако, вскоре пришелец, назвавшийся моим папой. Пришелец оказался работящим, добрым и разумным человеком … в те дни, когда бывал трезв. Эти дни запомнились мне как праздники, хотя они никогда не совпадали с официальными праздничными днями.*
Даже и не знаю, где мать познакомилась с ним. Вполне возможно что «папа» сам мог по ошибке спьяну вломиться в нашу квартиру. Ведь «участок» состоял до боли похожих друг на друга бараков, - так что нередко какой-нибудь забулдыга* заруливал в чужую гавань. И не всегда его прогоняли прочь. Война забрала почти всех мужчин и многих из них безвозвратно. А женщины? Они ведь не созданы для жизни в одиночестве.
Работал мой новый «папаня» в организации с завораживающим названием – «Вторчермет», что означало поиски и заготовку черных металлов для использования их вторично. А так как многие заводики в славном нашем царстве-государстве* производили продукцию такого качества, что годилась она только на переплавку, то фирма эта процветала и «папаня» не сидел без дела. И, похоже, что сам он был весьма рад своему занятию - с работы возвращался всегда навеселе.* У него был и обширный круг знакомых, частенько разделявших с ним радости жизни, а затем помогавших ему найти дорогу до дому.
Однажды папаня привел с собою собаку. Точнее, трудно сказать, кто кого привел, - маманя, открывши дверь на шум в подъезде, увидала обоих стоящих на всех четырех. Кобель был тотчас же прогнан, а другой четвероногий «друг человека» * был впущен. Хотя разумнее поступила бы матушка, если бы впустила только собаку. На многих хмель действует как снотворное, но папаша, напротив, возбуждался донельзя. После подпития его тянуло ругаться самыми последними словами, бить посуду, а иногда и мать. Вот почему с самого детства возненавидел я и пьянство, и бранные слова.
Поутру, проспавшись и опомнившись, пришелец извинялся за скотское свое поведение, и давал торжественное обещание покончить с возлияниями раз и навсегда. Несколько дней провинившийся был трезв как стеклышко, а затем все повторялось заново.
В дни воздержания папаня пытался вернуть матери и мое расположение – вместо водки приносил в дом конфеты, пирожное, а однажды купил для меня букварь и стал обучать чтению. Учение хотя и происходило с перерывами из-за запоев учителя, но пошло впрок. Довольно скоро мог я уже читать по слогам, а затем и без единой запинки целые предложения. Папаня только успевал покупать все новые и новые книжки. Особенно полюбил я сказки да еще с красочными картинками, изображавшими то Иван царевича, то Василису Прекрасную, то Змея Горыныча, то Емелю-дурака.*
После очередного пьяного скандала и дальнейшего протрезвления папаня, чтобы загладить вину, объявил матушке, что скоро устроит меня в детский сад. По тем временам это было почти что чудом, – детсадов было мало и для всех желающих мест в них не хватало. И, действительно, довольно-таки скоро исполнил отец обещание, используя какие-то свои связи, - говоря проще и его словами – «по блату», то есть по знакомству. «Блат – великое дело», - приговаривал папаня, ведя меня за руку первый раз в это незнакомое для меня учреждение.
Оказалось, что детсад располагался в таком же, как и наш, бараке, да только переоборудованном таким образом, что, зайдя в один подъезд, можно было пройти по всем двум этажам и комнатам не выходя из дома. Тогда он показался мне целым дворцом с залами, игровыми комнатами, спаленками, гардеробами и даже теплыми туалетами. Только этот дом-барак из всех ста других нашего «участка» и имел такое существенное преимущество. Доподлинно, это наш дорогой вождь так заботится о детях, чтобы они ни при каких обстоятельствах не обморозили особо важную для государства часть тела, подумалось мне.
В детском садике и увидел я впервые изображение этого мудрого и доброго человека во весь его полный рост. Огромный портрет, написанный масляными красками, изображал Его, стоящего на зеленом лугу. Вождь держал одну руку за пазухой шинели, наверное, проверяя на месте ли пистолет, и всматривался орлиным взором вдаль. Впечатление было таково, что видит он даже то, что находится за горизонтом.
Каждый день в садике начинался с рассказов о мудром Сталине – друге и соратнике великого Ленина. Нам не объясняли, кто из них был мудрее и добрее, но я тогда еще понял, что оба они стоили друг друга, то есть оба хороши.* Я хорошо запомнил все эти байки о вождях, потому как сам читал их вслух для своих сопливых сотоварищей. Ведь как только воспитательница прознала про умение мое читать, то стала поручать мне исполнение части своих довольно-таки сложных обязанностей. И особенно был доволен этим навещавший ее дружок. Этот милый паренек теперь не ждал ее, вздыхая в одиночестве в коридоре. Они вздыхали там уже оба, а мне приходилось читать все громче и громче, дабы мои благодарные слушатели не отвлекались на звуки, не имеющие никакого отношения к тому, что слышали они из моих уст.
Воспитательница полюбила меня всею душою, из чего заключил я, что любят нас скорее не за внешность нашу, так как красотою я не отличался, а, скорее всего за то, какую пользу приносим мы окружающим нас людям.
***
Вот тащит Ник портфель, от счастья без ума, -
в школу на рассвете призвала его страна.
В детский садик ходил я с удовольствием, особенно зимой. По правде сказать, в это суровое в Сибири время года мне не приходилось утруждать свои ноги, - меня возили. Или отчим, или брат тянули веревку, – к ней были привязаны санки, на которых восседал я, укутанный так, что видны были только глаза. В шубе и шапке ушанке, в валенках да еще обвязанный метровым шарфом представлял я собою весьма внушительный груз, и, как-то один из возчиков, – братец, взбунтовался. Закатил он меня за угол, да так резво потянул веревку, что слетел я с санок как пушинка с осеннего тополя, да и бултых головою с хрустящий сугроб. – Я тебе не лошадь, чтобы развозить такого барина. Ходи пешком теперь уже! Вырос большой!
Долго «барин» стоял на студеном ветру, осыпаемый снежными хлопьями в тридцатиградусный мороз не смеясь и не плача, и не шелохнувшись, - ну впрямь как кремлевский курсант у входа в мавзолей Ленина, да только без винтовки.
Через часок кто-то из соседей доложил матушке, что у дома нашего выставили часового и что часовой этот похож на Николу. Сняла матушка меня с поста, а с брата штаны да отлупила его от души. С тех пор лошадка моя не брыкалась и исправно бежала рысцой до места назначения.
Надо признаться, что братец вскоре поквитался со мною. Лупить он меня не стал, а придумал вот что. В один из вечерков, перед ужином поведал он мне великий секрет – как без сахара сделать сладким чай, до которого с малолетства был я большой охотник:
- Помешай сорок раз чай ложкой, и он посластеет.
Приняв сей удивительный по своей простоте совет за чистую монету, отказался я добровольно от сахара за ужином и ну давай крутить ложкой в стакане. Смотрю, у мамаши и отчима глаза становятся все больше и больше.
- Чего это ты еще придумал? – вопрошает строго матушка. Я же, боясь сбиться со счета, который мысленно веду в своей доверчивой башке, продолжаю малополезное занятие и, разумеется, не реагирую на вопрос. На счете тридцать семь выхватила маманя ложку из стакана, да и треснула меня ею по лбу. Чай, конечно же, из-за этой досадной помехи был в этот вечер весьма горек. Но, хоть мне и пришлось вдвойне несладко, не мог же я сослаться на совет братца любимого, - ведь доверил он мне этот рецепт по большому секрету.
Эта история повторилась еще пару последующих вечеров, - успевал я уже почти до тридцати девяти помешиваний. И только когда я понял, что от мамашиных внушений бедный мой лоб скорее расколется надвое, чем чай станет сладким, рассказал я о проделке брата. Общий хохот пересилил гнев матушки, - она и сама не удержалась от смеха. Только мне одному было не до веселья.
Через какое-то время обидчика моего приняли на учебу в Школу военных техников, - так тогда назывался Железнодорожный техникум, и уже после первых занятий он явился домой в форме. Особенно поразили меня расшитые серебром погоны - и на шинели, и на гимнастерке. Не было их только на нижнем белье, но и оно было какое-то необычное. Начищенные до блеска ботинки, отутюженные брюки и сверкающие погоны ослепили меня и повергли в священный ужас.
К слову сказать, в те годы форму обязаны были носить не только военные или легавые, - так ласково называли милиционеров,* но и пожарники, почтальоны, железнодорожники, а вскоре даже и школьники. Только нас, детсадовцев, забыли нарядить и причесать одинаково, но при этом все же заставляли частенько ходить строем. А что может быть нелепее, чем одетая как попало толпа идущая строем, да еще под барабанный бой? Следовало бы, рассуждал я тогда, всех кто носит форму обязать ходить только в строю. А тех же, кто не удостоен быть чести облаченным в мундир, убрал бы я вообще с главных улиц, чтобы не путались под ногами у чеканящих шаг.
Такие вот мысли навещали мой котелок* в те времена. Но, если перенестись лет так на тридцать вперед в мое будущее, которое теперь является для меня уже далеким прошлым, то придут в голову совсем другие мысли, да еще и в стихотворной форме. Очутившись внезапно в пыточных застенках «родной» и «доблестной» милиции, испытал я такое сильное потрясение от ее «гостеприимства», что в один миг стал поэтом. Однако же, не советую никому по своей доброй воле искать писательской славы именно таким путем…
Я забыл, что живу не в Париже
и в округе одни лишь менты.
Опускался все ниже и ниже
и дошел до последней черты.
За весельем пришла и расплата,
коль родился я в этом краю,
Где никак не прощают разврата,
также то, что ты не в строю.
Не в строю, что упрямо шагает,
железным грозя кулаком,
что все наши права попирает
кровавым своим сапогом.
Но вернусь поскорее обратно в золотое детство. Был я еще на огромном расстоянии и до тюрьмы, и до разврата. Да о последнем даже и не слыхивал, находясь в том нежном возрасте, который художники изображают, рисуя ангелов. Единственная разница между ангелами и всеми моими тогдашними сверстниками была в том, что не летали мы в небесах, а жили, хоть и не совершив ничего предрассудительного, на грешной земле. Другая разница была в том, что ангелы голенькие, а мы были облачены в одежды с ног до головы, особенно когда с небес падали белые мухи.* Это в Африке тамошние «ангелочки» могут бегать с луками и стрелами в любое время года, не рискуя простудиться в ледяные статуи, хотя и у них там своих проблем хватает.
Здесь, вероятно, поправит меня внимательный читатель сего жизнеописания, что находится еще одно отличие между детьми и ангелами, а именно принадлежность первых к тому или иному полу не в пример небесным созданиям. Как раз сие «преимущество» и исключает возможность для всех родившихся на земле оставаться ангелами до конца своей жизни. Правда, если не помирает кто-либо в столь раннем возрасте, что Господь забирает их прямо на небо, не устраивая испытания, которого в последнее время даже атеисты стали побаиваться* - Страшного Суда.*
И, дабы поставить все точки над i в вопросе о значении времени и места нашего рождения, надо прибавить и большую роль того, к какому полу принадлежим мы. Ведь многие, если не основные беды наши происходят оттого, что начинаем мы путать или время, в каком живем с тем, в котором нам хотелось бы существовать. Или начинаем жить по обычаям других стран, не покинув еще пределов собственной. А бывает и еще не лучше, – залезши в чужой монастырь, начинаем учить тамошних монахов жить по нашим уставам.* Но самые большие неприятности происходят с теми, кто, будучи рожден мужчиной, пытается перещеголять женщин в привязанности к особам мужского пола. Моралисты, окружающие нас повсюду, - вы без труда найдете их даже в пустыне, еще как-то могут простить особое расположение женщин друг к другу, но полную свободу в выборе объекта влечения и обожания мужчины имели только, пожалуй, в Древней Греции и в Древнем Риме. Хотя известны случаи подобные ситуации и Древнем Китае. Один историк описал случай с одним из императоров, не желавшего потревожить покой мальчика, заснувшего в его объятиях, – императору пришлось отрезать рукав халата, чтобы не прервать драгоценный сон своего сокровища. С тех пор в Китае любовь к юношам так и называется - «отрезание рукава халата».
Ожидаю, что некоторые, особо дотошные читатели, с полным на то основанием могут упрекнуть меня за то, что не упомянул я о национальности, которая по их просвещенному мнению имеет первостепенное значение. Но не буду углубляться еще и в эти дебри, во всяком случае, пока. Порассуждаем и на эту скользкую тему чуть попозже, а пока, с вашего позволения, возвращаюсь опять в свое незабываемое детство.
Приближалась пора, когда и мне надо было усаживаться за школьную парту. В отличие от многих жилых домов, почти все школы в городе построены были из кирпича и, причем, каждая по собственному проекту. Тогда в правительстве находились, конечно, типы малоприятные, но мошенников, воров там не держали. Следило зорко правительство и за тем, чтобы по всей необъятной стране казнокрады находились там, где им и положено - в тюрьмах или в исправительных лагерях. А посему школы всегда были оштукатурены, покрашены и снаружи, и внутри, освещены, обогреты, а учителя получали вовремя зарплату. Директоров школ если и озаряли мысли, то не из тех как бы обложить родителей очередными поборами якобы «на ремонт школы». Учебники для своих чад родители должны были покупать сами, но стоили они буквально копейки. Первый комплект учебников - не пропадать же добру раз купили - пришлось мне осваивать самостоятельно, без помощи учителей. Мне не хватало двух месяцев до семи, положенных первокласснику лет. Получив год передышки от государственной опеки, и сильно осерчав на въедливых буквоедов, к умению читать, решил я овладеть искусством чистописания. Именно так называлась эта труднейшая наука. Беспрестанно макая перо в чернильницу, и высунув для чего-то язык, выводил я часами замысловатые каракули в специально для того разлинованных тетрадках-прописях. Немало я загубил перьев и извел чернил. А сколько испортил скатертей! Но почерк у меня, надо признаться, до сих пор такой, что я и сам частенько не разбираю, - что написал.
Много лучше шло дело с математикой. До сорока, как вы знаете, научил считать меня братец, а уж до сотен дошел я сам. Так что к тому времени, когда можно было стать школьником, учителя, проверив мои знания, рассчитывали зачислить меня сразу же во второй класс. Однако, продиктовав предложение «Маша съела кашу» и, увидав мою писанину, схватились за голову. Это еще хорошо, что не за мою. Они так ужаснулись, как будто эту несчастную кашу съел я сам, а Маша осталась голодной. Не устроило учителей то, с каким наклоном написал я буквы. Неважно, что содержание было верно. Форма была нарушена! И приказали мне явиться первого сентября в первый класс.
Со словами напутствия «учись добру, а худое само придет» отвели меня родители в школу, еле успевая за мною, – так торопился я навстречу неизвестному и, оказалось, зря спешил. Изучив досрочно все учебники за первый класс, быстро потерял я интерес к урокам, на которых в остриженные головы моих одноклассников учительница усердно вбивала то, что освоил я самостоятельно. Напрасно полез я «вперед батьки в пекло».
Новоиспеченные школьники не скоро освоились в новой обстановке. Ведь, прежде всего надо было хорошенько усвоить что разрешено, а что запрещено. Запретов оказалось гораздо больше. Нельзя было заходить в школу в грязной обуви и одежде. Нельзя, проходя мимо директора или учителей, не поприветствовать их, нельзя громко говорить на переменах, нельзя бегать по школе, нельзя заходить в столовую не помыв руки. Нельзя было подтираться в туалете газетами, если на них был изображен наш дорогой вождь товарищ Сталин. Последний запрет трудненько было соблюдать, потому как газет, где не упоминалось бы о нем да еще на каждой странице, просто-напросто не существовало. А посему, выходя из туалета, все мы чувствовали себя хоть и малолетними, но преступниками.
Строжайше было запрещено и курение. Нам, первоклассникам-то запрет этот не был в тягость, а вот старшеклассники это издевательство переносили с трудом. К тому же и спрятаться с папиросой в зубах было негде, - директор школы поступил очень просто и мудро. Он сделал так, как поступает чужеземное войско, вторгшееся в соседнюю страну – продвигаясь по захваченной территории, оно срубает деревья вдоль железнодорожных путей, дабы надоедливым партизанам негде было прятаться со своими автоматами в руках. Так что, как вы легко можете себе представить, вокруг школы было голо и пустынно.
Забыл я упомянуть, что школы тогда были раздельные, - дабы не влиять дурно друг на друга, да и вообще, чтобы дети не отвлекались от учебы какими-нибудь другими делами, мальчики и девочки учились в разных школах. Правители наши полагали, вероятно, что девочки должны дружить только с девочками, а мальчики сближаться только с мальчиками, что и происходило. Нас же - семи и восьмилетних эти противные девчонки нисколечко не интересовали. В футбол они не играли, по крышам домов не бегали, не ругались, не дрались, через заборы не лазили. Ни на что, как видите, не годились.
Все бы хорошо, да вот беда, - дорога в школу вела, как назло, мимо их благородного заведения. Ноги как-то сами собой замедляли ход, и хоть голову стараешься держать прямо, дабы не показать никому, что тебя интересует, что там происходит, но глаза так и скашиваются в сторону. Так и бредешь на себя непохожий, пока не пройдешь заколдованное это место. Из чего можно смело заключить, что трудненько удержаться от того, к чему тебя тянет…
***
Спасибо дорогой Отчизне! –
Вот и первый лагерь в его жизни.
Какими бы умными и предусмотрительными не считали себя управители государства нашего, но и они кое в чем давали промашку. Позаботившись о раздельном нашем обучении, они проморгали наш совместный летний отдых.
Все мало-мальски крупные города в Стране Советов были окружены лагерями. В свои неполные девять лет, полагал я, что все они называются пионерскими.* Однако лагерей на всех не хватало. Папане заново пришлось обивать пороги своих блатных знакомых, чтобы достать для меня путевку в один из загородных райских уголков Краснопыльска, где каждой уважающее себя предприятие имело и даже обязано было иметь и летние дачи для дошколят, и пионерские лагеря для школьников.
Узнав о том, что вскоре поеду я отдыхать за город, да еще и на целый месяц, был я так взволнован, что и сон потерял. Такая же незадача приключится со мною ровно через тридцать лет, когда благодаря стараниям хоть и не родственницы, но упорно набивавшейся в это звание некой «благодетельницы», угожу я в камеру предварительного заключения. Когда я осознаю, что меня ждет, то сами собой придут стихотворные строки. Но самое удивительное, что смог я их запомнить, так как записывать было не на чем, не чем, да и опасно. Но, как говорят китайцы, а уж в мудрости им не откажешь, - «легко запоминаются стихи, если сочинишь их сам»…
Кто прошел через тюрьмы, этапы,
через ссылки, конвой, лагеря
Не забудет кровавые лапы –
символ нашей страны Октября.
Эти лапы душили свободу,
не теряя ни часа, ни дня.
Эти лапы не дали народу
хоть немного пожить для себя.
Полегли миллионы навеки,
запугали же всех остальных.
Даже землю родную и реки
окружили в объятьях стальных.
«Бей своих, чтоб чужие боялись»! –
этот лозунг не снят до сих по
И колючками мы обмотались,
и винтовки глядят нам в упор.
На свободу податься опасно –
шаг шагни, и ты не жилец
Только то нам понятно и ясно,
что придет этой власти конец.
Попробуй тут усни, когда такие мысли лезут в голову! Да еще если под тобою нары, сбитые из досок. Это тебе не на мягкой перине нежиться под крылышком у заботливой матушки, которая и подушечку взобьет, и одеяльце подвернет, чтобы не поддувало.
В ту бессонную ночь, перед отправкой в первый в моей жизни лагерь, я только что и делал, что ворочался с боку на бок, обуреваем мыслями о предстоящем дне, который, как и положено, наступил независимо от того выспался ты или глаз не сомкнул. Матушка заставила меня тщательно почистит зубы. Водя туда-сюда зубной щеткой, раздумывал я - к чему бы это. Наверняка, зубы у нас будут пересматривать и пересчитывать, чтобы вернуть родителям с тем же их количеством. Неужели пионеры дерутся и выбивают друг другу зубы?! Плохо же тогда придется в жизни. Попробуй-ка умудриться держать язык за зубами, если у тебя их не достает или вообще нет. А без этого умения в стране нашей, как вы узнаете, если не прервете чтение на этом месте, можно было и головы лишиться.
После утреннего чая и полученных вдобавок порции материнских наставлений запер я свой чемоданчик на ключ и потащил его, не доверяя сопровождающему меня папане. Подошли мы к конторе речного порта во время – уже распределяли детей по отрядам и рассаживали их по автобусам. Слава Богу, зубы никто не пересчитывал, иначе посадка затянулась бы надолго. И вот, длинной колонной поехали мы через весь город радостные и возбужденные, горланя по приказу вожатого песню «Эх, хорошо в стране советской жить». Тут, ни с того ни с сего, Эх заменил я на Ох* и сразу же получил по затылку от воспитательницы - симпатичной и доброй девицы.
Уже через полчасика были за пределами досягаемости дыма от леса заводских труб. Свежий воздух ворвался в окна, за которыми показались вдали вершины гор, придавленные огромными скалами - любовался я ими ранее только издали. Мы приблизились к окрестностям заповедника. Разбросанные тут и там каменные гиганты очертаниями своими кого-либо или что-либо напоминали, и по причине сей, имели свои названия – Дед, Баба, Большой Беркут, Перья…
Дорога извивалась, повторяя все изгибы небольшой, но бурной речки. Асфальта еще не было и юных пассажиров изрядно потряхивало. Наконец-то и приехали! Пионерский лагерь располагался в небольшой долине, зажатой с двух сторон горами. Тут и там раздавались звуки – журчание ручья, верещание кузнечиков, пение птиц, ворчание речки при встрече с большими валунами, но все это перекрывали крики пионервожатых, командовавших своими подопечными. А тут еще и завопил громкоговоритель:
– Внимание! Говорит начальник пионерлагеря. Всем отрядам построиться на линейку!
Линейка оказалась большим плацем с трибуной, каковая построена была в форме парохода. На капитанский мостик взобралась женщина, она и представилась начальником, а точнее начальницей. Евгения Михайловна Лиханская объявила нам, что все мы теперь матросы и сегодня же получим форму – бескозырки, матроски и брюки, а девочки, как им и на роду написано – юбки. Как хорошо, подумал я, что попал я в лагерь, принадлежащий речному пароходству, а не милицейскому управлению, - ведь без всякого сомнения пришлось бы вырядиться нам в соответствующую одежонку. А вместо парохода-трибуны стояла бы караульная вышка.
Месяц пролетел как один день – игры, купания, походы лесом к мраморному карьеру, концерты, в которых принимали участие и мы - дети, и вожатые; постановки сказок в исполнении артистов заезжих трупп и кукольного театра. Но более всего рады мы были приезду родителей в специально отведенные «родительские дни». Соскучившиеся по детям, мамы и папы, бабушки и дедушки привозили что-нибудь вкусненькое, и под каждым деревом в лесу за забором лагеря расстилалась скатерть-самобранка* со всевозможной снедью. Редко трапезы на открытом воздухе обходились без звона стаканов или рюмок. По сигналу горна свидание заканчивалось. Автобусы увозили гостей в пыльный и дымный город, а мы, с кульками и пакетами в руках, возвращались в свои палаты, делясь с приятелями гостинцами и впечатлениями о проведенном дне.
На ночь глядя, кто-нибудь из нас рассказывал истории, одна страшнее другой – о чудовищах, вампирах и прочей нечисти, которая затем, конечно же, и снилась. Особенно перепугались мы, услыхав от одного из любителей пугать других людей, что Гитлер на самом деле жив и недавно поселился в горах, окружающих наш лагерь. Почему он избрал для тайного поселения Сибирь, - было неясно, а все непонятное пугает. Кто-то добавил, что и охрана тоже с ним. Ну, а как же без нее? Давно всем известно, что не только важные в государстве люди, но и преступники, во всяком случае, уже пойманные, должны находиться под защитой. Причем, чем более важной персоной или чем более опасен преступник, тем больше охранников ему выделяют. Но больше всего охранников, как я узнал позже, выделяют тому, кто одновременно является и важной персоной и преступником...* Нас же, - около трех сотен детишек охранял всего один сторож, да и то только по ночам, так как днем он отсыпался.
Мы строили различные планы на случай появления Гитлера – залезть под кровать, выпрыгнуть в окно или, пожалуй, самый лучший вариант, притвориться уже убитым. В те времена наверняка можно было выжить, применив сей хитрый маневр, – ведь только через полвека высшую должность в стране займет такой человек, что порядочному человеку будет невозможно ни в сортире спрятаться,* ни притвориться мертвым – тот окажется приверженцем идеи контрольного выстрела в голову.*
Но вернемся к Гитлеру. Самый смелый из нас заявил, что набросит на его голову мешок, свяжет и допросит его. Однако тут же встал вопрос, - на каком языке с ним разговаривать. Мнения разделились. Один малец решил, что фюрер по гостям без переводчика не ходит, а другой уверял, что немецкий вождь в согласии с русской пословицей» с волками жить – по-волчьи выть» уже овладел нашим языком. И не столько для того, чтобы лучше понять нас, а для того, чтобы мы лучше поняли его. Ведь он свои идеи хотел распространить на весь мир, а так как был он человеком недоверчивым, то не мог поручить это дело переводчикам. Скорее всего, он мог говорить на всех языках мира сам. В конце концов, порешили мы, что бояться нам нечего, - ведь при входе в лагерь, на высоком постаменте установлена была огромная скульптура Сталина, которая наверняка отпугнет непрошеного гостя. А, может быть, именно для этого она и была установлена? Кстати, многие из скульптур, изображавших «вождя всех времен и народов» (а число их было трудноисчислимым) были изготовлены или халтурщиками, или в великой спешке и не отражали его добрую натуру, а посему скорее наоборот – могли отпугнуть не только врагов нашей страны, но даже и немногочисленных друзей.
Если судить по портретам, то наш вождь не был уж так сильно страшен, а в кинофильме «Встреча на Эльбе» актер, играющий роль Сталина вообще выглядел красавцем. Он же изображал его и в других картинах, получив, вероятно, патент на сие занятие. Какое же это счастье – быть похожим на самого товарища Сталина! Зато как не повезло в жизни одному шахтеру из Рура в Германии. Уж так он был похож на фюрера, что горемыку хватали и допрашивали на протяжении нескольких лет после окончания войны. Более трехсот раз бедняга должен был объяснять, что такой формы усы носил он еще до того, как все узнали, кто такой Гитлер, а ставшим теперь неприятным многим чубчиком прикрывает он старый шрам. Так что не только мы, советские дети были так напуганы новым явлением вождя немецкого народа, но и сами немцы.
Все когда-нибудь да заканчивается, – закончилась и лагерная смена, а с нею и наши несбывшиеся страхи. Наступила последняя ночь, когда никто из порядочных пионеров не спит, – вооружившись зубными щетками и пастой, шастают они по всем палатам, в особенности по тем, где спят девочки и выдавливают содержимое тюбиков на лица спящих да не жалеючи. Проснувшись, те, поглядев в зеркало, не узнают самих себя.
Никто не мешает этой незатейливой прощальной церемонии, да и некому мешать – все вожатые и воспитатели празднуют успешное завершение смены. Даже сторож, забросив в дальний угол свою берданку,* спит богатырским сном. А там, где никто не следит за порядком, что только и не происходит…
***
Никола вышивает гладью и крестом,
да вовремя опомнится потом.
Привыкнув к лагерному режиму, первые дни после возвращения из лагеря чувствовал я себя не в своей тарелке, – на горне никто не дудел, в барабаны не били, строем ходить не заставляли. Попробовал было я научить шагать в строю своих товарищей по дворовым играм, но, надо признаться, попытка не удалась. Это были еще те шалопаи! Левую ногу они путали с правой, и научить сих бестолочей можно было только по стародедовскому способу. В царской России солдатам, которые в основном были из крестьян, привязывали пучок сена к левой ноге, а соломы к правой. Далее оставалось только командовать. Вместо левой "сено", а вместо правой – "солома". Так и шагали они двадцать пять лет,* не сбиваясь, – сено-солома, сено-солома!
Об этом глубоко научном методе обучения я еще не знал, а посему друзья-приятели получили на некоторое время отсрочку от шагистики. Мы не были домоседами и не проводили время у голубых экранов по весьма уважительной причине – телевизоров в нашем захолустье тогда еще не было. Свободное время предпочитали мы проводить на открытом воздухе. Одним из любимых занятий наших было изготовление из проволоки чего-то наподобие кочерги. «Кочерга» была с мудреным изгибом на одном конце, в которое и помещался обруч от распавшейся бочки. Придав ему ускорение, катали мы это одно из самых замечательных изобретений человека часами, пока не падали от усталости вместе с чертовым колесом. О катании же на велосипеде приходилось только мечтать. Он был роскошью, которую родители наши не могли себе позволить. А уж об автомобиле не могло быть и речи. На них разъезжали лишь очень большие шишки, то есть начальники. Ни трамваев, ни троллейбусов не было и в помине, а посему кататься, прицепившись сзади на выступе, не было ну никакой возможности. Выручала нас пролегающая в трехстах метрах от нашего «участка» железная дорога. Конечно, на проходившие с большой скоростью пассажирские и грузовые составы заскочить не удавалось. Зато уж все тихоходные пригородные поезда были наши, а иногда и грузовые составы замедляли ход. И, разбежавшись, чтобы сравнять скорость бега со скоростью поезда, вскакивали мы на подножки вагонов. Затем надо было только не прозевать момент и успеть соскочить до того, как поезд набирал слишком большую скорость. Тот же, кто не успевал, вынужден был болтаться на подножке до следующей станции, находившейся за много километров. Далее возникала проблема с возвращением, так как обратный попутный состав вполне мог проехать мимо твоей станции на такой скорости, что даже самые отчаянные сорвиголовы не решались спрыгнуть. Уж и не помню, понимали ли мы опасность этих «развлечений». Пожалуй, понимали. Но, видать есть что-то непреодолимое в природе всех мальчишек – стремление к непознанным впечатлениям, да еще к таким острым, от которых в буквальном смысле слова дух захватывает, а сердце начинает биться быстрее и быстрее.
Девчонки в нашей округе были, как им и полагается, гораздо осторожнее (или разумнее?). Сидят себе тихонечко на крыльце со своими куклами, и не решается хотя бы у одной из них оторвать голову. Ведь интересно же поглядеть что там внутри. Мы-то уже знали, что они полны опилок, а вся их красота бутафорная и лишь для того, чтобы этих вечных красоток купили. Более всего очаровывали девчонок куклы с закрывающимися глазами и к тому же еще и говорящие. Однако кроме слова «мама» ничего другого эти бедняжки вымолвить не могли. На «папу» у них уже духу не хватало. Слыхивали мы, что существуют и ходячие куклы, но и в глаза таковых не видывали. Да, если у них такая же походка как у шагающих экскаваторов, то и видеть бы не хотелось.
Еще девочки увлекались вышиванием. То одну из них, то другую видели мы сидящих у раскрытого окна с пяльцами и иголкой с ниткой в руках. По большому секрету признаюсь, что этим чудным делом довелось заниматься и мне (что только в жизни мы не пробуем!). Надеюсь, что никому об этом не расскажите. Правда, не высовывался я со швейным инвентарем из окна. Не хватало еще, чтобы мои товарищи узнали о моем пристрастии, а жили-то мы высоко, на втором этаже, - в окно не заглянешь. Приучила меня к рукоделию моя тетушка – сестра матери. Жила она, как мы говаривали «в городе», то есть на левом берегу реки, где и находился центр Краснопыльска. Жила она в огромном пятиэтажном доме на главной улице – проспекте имени Сталина. По сравнению с нашей двухэтажной хибарой этот домище выглядел настоящим дворцом - в нем даже балконы снабжены были колоннами и лепными украшениями. Тетенька занимала две комнаты в трехкомнатной квартире с высокими потолками и большими окнами. Окно было даже и в ванной комнате, равной по размеру нашей кухне. Какое же это было удовольствие - купаться в просторной ванне, а затем еще и вертеться под душем! Из двух кранов восхищал кран с горячей водой. У нас-то и с холодной не было. Воду наливали в рукомойник и, чтобы вода из него потекла, надо было поддать снизу вверх на торчащий стержень, который в опущенном состоянии перекрывал воду. Правильно говорят – «голь на выдумки хитра». Воду следовало беречь, - таскать-то ее надо было издалека. Под рукомойником стоял тазик, – в него и стекала грязная вода, так что тазик надо было регулярно и выносить. А тут тебе – ни носить воду, ни подогревать, ни выливать. Не хватало к этому всему еще только одного крана - с чаем или молоком. Хотя моего папаню это не совсем бы устроило, – ему подавай что-либо покрепче.
Тетушка моя работала учительницей в школе для девочек и учила их вышивать и гладью, и крестом. Принадлежала она к тем наставникам, которые учат тому, чем и сами хорошо владеют. Ее вышивки постоянно украшали многие выставки декоративно-прикладного искусства во многих городах Сибири и даже в Москве, а затем и за границей. Но так как все художники непременно должны были отражать в своем творчестве любовь к родной партии и в первую очередь к ее гениальному вождю товарищу Сталину, то и ей пришлось отдать дань этому повальному полупринудительному среди творческих работников увлечению. Однако, в силу своих интересов и возможностей, тетушка не бралась за изваяние вождя в бронзе или граните, а вышивала дорогой образ гладью. Вышивать его крестом тетушка не решалась, так как коммунисты не переносят креста, - так же как черти ладана. Трудилась она над будущим шедевром искусства в одиночестве, дабы никто не видел, что принуждена она была бессчетное количество раз прокалывать глаза «надежде всего прогрессивного человечества». Портрет вождя повесили в краеведческом музее, а сам оригинал вскоре разместился на вечное хранение в мавзолее бок о бок с тем, чье дело он так ретиво продолжал. Но об этом попозже.
А пока вернемся к переданному мне по наследству, причем еще при жизни наследовательницы, умению вышивать. Хотя стоит для начала порасуждать немного о неверном, на мой взгляд, укрепившимся обычае, – одарять кого-либо наследством лишь после своей смерти. Ведь в этом случае наследодатель уже не в силах (ведь они покинули его навсегда) исправить вполне возможную ошибку. Даже сам Сталин, после начала войны с Германией, признался в том, что наследство, которое ему досталось от Ленина, он прос...ал.* А уж что и говорить о последнем вожде советских коммунистов!..
А сколько известно примеров, когда наследники проматывали свалившееся на них как с неба состояние буквально за недели, не принеся пользы ни себе, ни своим близким, ни памяти своего благодетеля.
Есть и еще одна опасность для наследодателя – риск отправиться на тот свет ранее отведенной судьбой срока, коли окажется наследник чересчур уж нетерпелив. Так что умные люди правильно поступают, передавая свое состояние в надежные руки еще при жизни.
И я бы рекомендовал ввести обычай вводить кого-либо в наследство тогда, когда ты еще в добром здравии и, особенно, в своем уме и памяти с правом отозвать завещание обратно, если избранник твой окажется недостойным доверия.
Вернусь, однако, к рукоделию, если вы не возражаете. Надо сказать, что вышивка – дело тонкое. Требует это занятие внимания и приучает в усидчивости, к тому же развивает воображение и тягу ко всему прекрасному. Однако как только все салфетки в нашем доме были мною расшиты всеми мысленными и не мысленными узорами, то решил я дело сие прекратить. Ведь как ни скрываем мы свои увлечения, рано или поздно о них узнают и не только те, кому проболтались мы сами, но и те, с кем даже не разу не встречались в жизни. Надо мною стали посмеиваться мальчишки, а затем, что самое невыносимое, и девчонки. Не догадался я тогда приврать и сообщить просмешникам, что вышиваю портрет самого товарища Сталина - вмиг бы отстали от меня, во всяком случае, до его смерти.
Так что для того, чтобы избавить кого-либо от какого пристрастия, тем более от весьма пагубного, следует сперва попытаться просмеять его, а уж только потом начинать оттаскивать его за уши, ругать да проклинать или, что еще хуже, непременно отправлять сразу же негодяя за решетку.
***
У пня порубщик наш попался –
чуть без пальцев не остался.
После того, как завязал я с вышиванием, стал задумываться я о своей будущей профессии. Одно мне было ясно, что по стопам своей тетушки не пойду. Вышивание да шитье – дело явно не мужское. Гораздо более перспективное занятие – вязание…*
Вышивание - работа сидячая и потому ну никак не вязалось с моим характером. Был я весьма подвижен и любил скорость. Не зря привлекали меня, если помните, подножки проносившихся составов. Некоторых, правда, подножки не устраивали и ездили они на крышах вагонов, но это были птицы большого полета.* Одна из таких птичек, вообразив себя орлом, возьмется в конце века управлять Россией, так и не научившись водить даже паровоз. А терпеливым пассажирам понадобится десяток лет, чтобы понять, что за орла приняли они птеродактиля.*
Мысли же стать машинистом и водить поезда как пришли ко мне, так и ушли. В те давние времена составы тянули самые настоящие железные чудовища, испускавшие клубы дыма, и не всегда дым был белого цвета. Машинисты, спрыгивая на землю после смены, походили скорее на самих чертей из русских сказок. Отличить их от последних можно было только по отсутствию у первых копыт, рогов и хвоста, - да и то лишь после того, как они отмоются. А в свою нарядную белоснежную форму могли облачаться они лишь только в выходные от работы дни, – иначе пришлось бы шить ее заново каждую неделю. Ежедневная форма машинистов имела самый подходящий цвет – сажи. Но так как к транспорту тянула меня неведомая сила, то порешил я стать капитаном парохода да, познакомившись с одним из них, пошел я на попятную.
Вы не поверите, пожалуй, но одним из пароходов, причем самым, что ни на есть настоящим - с двумя по бокам огромными колесами с лопастями, с большущей трубой с пронзительным гудком управляла женщина. И это в пятидесятые-то годы, когда командовали всем и вся только мужчины. Наверняка и сама капитанша удивлялась сему чуду. Пароход назывался «Александр Пушкин»,* а вот имя моей любимицы я, к сожалению, уже и не помню.
Мы с матушкой, навещая тетушку, пользовались самым коротким и быстрым путем – речным, разумеется, не в зимнее время, когда река застывала. Тогда мы вынуждены были ехать на пригородном поезде через всю правобережную часть города до железнодорожного моста, построенного еще при, слава ему, царе-батюшке. Затем же, повернув, поезд шел в обратном направлении, но уже по левому берегу. Других мостов тогда еще не было, если не считать временного, понтонного, - монтировали его сразу после ледохода. Так что пароход выручал многих жителей, заселивших оба берега Краснопыльска.
Выглядела плавучая посудина почти так же как в фильме «Волга-Волга». Помните песенку «Америка России подарила пароход»? Так это, пожалуй, о нем. Однако тогда казался мне он громадным и красивым. К тому же украшала его и сама капитанша. Все пассажиры засматривались на нее – мужчины с восхищением, а женщины с завистью и недовольством, когда примечали какими глазами глядели на нее их муженьки. Уже со второй поездки получил я разрешение находиться во время рейса на капитанском мостике, чем и пользовался до самого списания этой колымаги. Путь в город занимал почти целый час, - пароход преодолевал течение своенравной реки, зато уж назад несло нас как перышко. Поскольку не объял я еще всего величия могучей сибирской реки, не открылась пока для меня красота берегов могучего потока, несущего свои воды до самого Ледовитого Океана, да и не ходили тогда комфортабельные плавучие дворцы, то быстро охладел я к профессии речника. Что это за удовольствие – мотаться несколько раз на день между одним и другим берегами да видеть вокруг себя одни и те же физиономии тех же самых пассажиров. Но все равно. Что-то труднообъяснимое притягивало меня к воде, и решил я стать водолазом. Впервые увидав одного из них, я изрядно таки испугался. Еще бы! Внезапно из воды, с булькающими звуками появилось какое-то чудовище, явно с другой планеты, и ну-давай отвинчивать свою голову. Поневоле затрясешься от страха. Стоявшая со мною рядом моя покровительница, а мы уже причалили к берегу, стала успокаивать меня, но удалось ей это лишь после того, как чудовище, открутив-таки шлем, стало махать ей руками и кричать:
- С приветом, красавица!
Сойдя на берег вместе с красавицей, удостоился я чести быть представленным сему диковинному существу с человеческой головой. Да вскоре оно и совсем разоблачилось, и увидел я обычного мужичка с приветливой улыбкой и совсем не страшным голосом.
– Хочешь примерить кустюмчик, хлопец? – спросил весельчак.
– Нет, спасибо. Как-нибудь в другой раз. - ответил я,
прижимаясь к моей покровительнице.
Спасло меня от примерки «кустюмчика» своевременное появление матушки, немедля уведшей меня домой. Всю-то ночь снились мне шлемы и скафандры, просившие примерить их, и понял я, что быть мне водолазом непременно. Узнав о непоколебимом моем решении, матушка строго-настрого запретила мне даже подходить к реке, а ослушаться ее я никак не мог по причине опасности вызова ее недовольства. Ведь «школьник боится лозы пуще грозы», а матушка была скора на расправу. Но начну я с приятного события.
Расскажу, как вместо водолаза стал я октябренком. Еще до дня торжественного приема в эти самые октябрята, а, если быть буквоедом, то в ноябрята, учительница просвещала нас темных и неразумных. Много узнали мы о великой чести и пользе состоять в рядах этих самых октябрят-ноябрят. Большинство наставлений, вероятно для лучшего запоминания, преподаны были в стихах – ну как их не запомнить на всю жизнь! «Октябрята –дружные ребята», «только тех, кто любит труд, октябрятами зовут». Получается, что те, кто не является октябрятами – несусветные лодыри, бездельники-тунеядцы и хулиганы. Приказали нам явиться на торжественную линейку в отглаженных брюках, в белых рубашках и в начищенных ботинках. Построили всех по росту и под звуки неразлучного от всяких празднеств барабана завели в актовый зал, где уже стояли навытяжку все старшеклассники и учителя. Да еще и привалило «гостей со всех волостей», и всем им дали высказаться. Одна дамочка из какого-то еще райкома комсомола сообщила нам с дрожью в голосе, что сегодня поднимаемся мы на первую ступеньку борьбы за светлое будущее всего человечества. Саму лестницу, которую она упомянула, в зал не занесли, - наверное, она была уж чересчур длинна. Но хорошо запомнил я название следующей ступени, поскольку знаком был с нею с летнего лагеря – все, кто ступал на нее назывались пионерами. Самым последним выступал какой-то, как его объявили, член и ветеран партии. Этот самый «член» переплюнул всех по продолжительности речи и говорил так долго и нудно, что один из предназначенных к подъему на первую ступеньку не выдержал и упал в обморок. Беднягу унесли на руках два лба-старшеклассника, а «член» несмотря ни на что не сдавался и продолжал разглагольствовать о нашей счастливой жизни и о том, что мы по гроб обязаны руководителям нашей славной ленинской партии. Правильно сказал один поэт о подобных «членах» – «гвозди бы делать из этих людей». * Наконец-то, оратор утомился, и пионервожатая вместе с помощниками из старших классов прикрепила к нашим белоснежным накрахмаленным рубашкам красные звездочки, внутри которых изображен был младенец с пухлыми щеками. Как объяснили нам, это – дедушка Ленин. Гордые и счастливые оттого, что светлый образ теперь так близок с нами, что ближе и некуда, - одному новоявленному октябренку булавку чуть уже не застегнули проколов ему кожу напротив сердца. Неуместный его крик от неожиданного укола заглушили аплодисменты. Под бурные хлопки в ладоши и грохот оживших опять барабанов зашагали новоиспеченные октябрята в направлении выхода из школы. Но уже у парадного подъезда строй дружно распался, и далее уже шли по двое-трое, а то и в гордом одиночестве, рассуждая о своем, и всего человечества светлом будущем и долго ли придется за него бороться.
Дома ожидала матушка с испеченными по случаю такого торжества пирогами с капустой, с брусникой и с яблоками. Да и чай пили уже не просто с сахаром, но с малиновым и смородиновым вареньями. А варила их матушка каждую осень. А какой аромат стоял в тот знаменательный день от земляничного варенья! Его матушка тоже выставила на стол, не забыв, правда, убрать потом все банки туда, где она их хранила. Так что аромат хоть и улетучился, но уже в известном для меня направлении.
В один прекрасный денечек, находился я дома один-одинешенек, Глядеть в окна на чахлые, недавно посаженые топольки мне надоело, и стал я изучать содержимое буфета, хранившего в себе памятные благоуханные запахи. После осторожного открытия верхних, резных створок хранилища запахи резко усилились и совсем вскружили мою голову. Слезши с табуретки, каковая помогла мне компенсировать недостаток моего роста, и, опомнившись от дурманящих запахов, полез я опять поближе к заветным вазочкам и баночкам, спрятавшимся внутри дубового хранилища. Позабыв о том, что я уже октябренок, а значит должен быть примером для всех беспартийных ребят (но они же меня в этот момент не видели!), окунул я палец в одну, а затем и другие стеклянные посудины и стал снимать пробу со всех сортов варений. Облизав палец, дабы снести на нет все следы преступления, слез я с табуретки, да и прилег, довольнешенек, на диван. Очнулся я от нестерпимой боли. Еще бы не проснуться, если тебя тянут от подушки за уши! Разгневанная мать, не отпуская еще мое бедное, покрасневшее не то от стыда, не то от боли ухо, грозно вопрошала:
- Кто съел варенье?
Немало удивился я тому, что все вышло наружу да еще так скоро да, приметив одиноко стоявший табурет у противного буфета, понял, кто меня выдал. Мать же, возмущенная недостачей в банках, продолжала вопрошать, не выпуская из своих рук мое пунцовое ухо:
- Чем выскреб варенье? Ложкой или поварешкой?…
- Только пальчиком, - слабо защищался я… - Каким? Покажи каким!… Сейчас я его и отрежу!
Мать решительно направилась в кухню, где, как вы догадываетесь, и должны были находиться по ранжиру* не только кастрюли и сковородки, но и ножи. Вернувшись с одним из них, причем с самым большим из находящихся в доме, грозно продолжала допрос:
- Каким? Показывай!…
Принялся я страдальчески разглядывать свои пальчики, не зная и каким пожертвовать. Оглядев и оценив их все по очереди, уже мысленно стал прощаться с самым маленьким. Уж терять так самую малость, хотя и с мизинцем как-то не хотелось расставаться. Но язык, однако, никак не поворачивался назвать одного из злоумышленников. Не дождавшись от меня вразумительного ответа, матушка, схватив меня за руку, уже приготовилась отрезать негодный палец, но, при всей своей строгости, не захотела наказывать невиновного. Тщательно изучив мои несчастные пальцы и не найдя ни на одном из них следов варенья, отпустила она меня с Богом, пообещав в следующий раз отрезать все до одного пальцы.
Поклялся я сам себе в тот же миг всеми святыми угодниками никогда больше ничего не брать, не спросив того, кому принадлежит какое-либо богатство. Будь это банка с вареньем или что-нибудь более ценное для сердца владельца. Теперь я понимаю тех правителей в арабских странах, по законам которых у воров отрубают руки. Кражи там настолько редки, да и приближение к вам вора трудно не заметить. Он еще ничего у вас не украл, но вы уже знаете, на что он способен. Если бы таковой обычай привился бы в новой «демократической» России, то управляли бы нами не только безголовые, а точнее безмозглые чиновники, но к тому же еще и безрукие. Может быть, это было бы и к лучшему. Ведь более того, чего они уже украли у народа, вряд ли смогли что-либо ухватить вдобавок. Да и исчезла бы необходимость строить из себя честных и порядочных людей. А ведь это какой тяжелый и неблагодарный труд – строить честную мину при плохой игре…
***
«Селедка» бежит, бутерброд отнимает.
Приятного ей аппетита мальчик желает.
Не сразу опомнился я от потрясения, связанного с возможностью безвозвратной потери одной из частей тела. Хотя подобных частей было у меня пару десятков, но пережил я немало. К тому же узнал я, что такое домашний арест. Просидеть две недели хоть не на цепи, но все равно как привязанному – это вам не шуточки! И это в то самое время как дружки мои носились, как настеганные вокруг дома, изображая бледнолицых индейцев, - не догадавшись измазать рожицы красной краской, которая в государстве нашем водилась в изобилии.
Почти всем, кого садят под арест, кажется, что жизнь остановилась. Ан нет! Жизнь продолжалась, но только не для тебя. Устав изображать индейцев, товарищи мои бегали по крышам дощатых сараев, нещадно пинали футбол, ездили «зайцами»* на «мотане» до яблоневого сада. "Мотаней" называли мы маленький паровозик с пятью-шестью вагончиками, который развозил по отделенной от Транссибирской магистрали одноколейке рабочих в заводской район. Фабрики и заводы работали в три смены, так что паровозику приходилось мотаться туда и обратно почти беспрестанно, отчего он и получил это вполне заслуженное название.
Вблизи заводских цехов был разбит яблоневый сад. Но сибирский климат был слишком суров, и обязанности яблонь исполняли деревца плодоносящих ранетками, отличавшимися от яблок не только размерами, но и терпким, кисло-горьковатым вкусом. Для того чтобы появилась оскомина, достаточно было съесть не более дюжины и уже ничего не хотелось, тем более ранеток. Вместо того чтобы сказать спасибо тем, кто срывал эти почти несъедобные плоды - в основном это были сорванцы со всего правобережья - начальство почему-то усадило в саду сторожа с большой винтовкой и с небольшой зарплатой. Но уже на патроны, видать, денег не нашлось, и бедолага вынужден был заряжать огнестрельное оружие поваренной солью. По причине сего изобретения многие охотники до райских яблочек возвращались домой не только с фруктами в бездонных карманах брюк и шароваров,* но и со все разъедающей солью в заднице. Все бы ничего да вот сидеть пострелянным было не совсем удобно. Меня-то Бог миловал от солоноватых подарков сторожа, - ведь и я ранее участвовал в набегах на сад, восприняв в буквальном смысле слова из популярной и даже знаменитой песенки тех лет – «и все вокруг колхозное, и все вокруг мое».* Да опосля маменькиного внушения, подкрепленным демонстрацией холодного оружия, перестал я путешествовать на «мотане» в кампании любителей дармовых яблочек.
Ох, и долгим же мне показался мне первый срок заключения! Да рано или поздно заканчиваются не только счастливые времена, но и тяжкие испытания, обогащая жизнь нашу тем или иным опытом. И, оказывается, как это приятно почувствовать себя вновь свободным человеком после перенесенного тобою заслуженного наказания.
Как и положено, перед выпуском на волю, разрешено мне было помыться в бане в сопровождении, как всегда, отчима. Путь до этого пользительного во всех отношениях заведения был не близок. Но был он вдвойне далек обратным. Сопровождающий мой так и норовил свернуть на сторону. Его так и тянуло к ларькам, где продавали пиво на розлив и всякую закусочную снедь – соленую рыбу, соленые же огурцы, красную рыбу и красную же икру, которую доставляли в ларьки прямо в бочках – ешь, не хочу, Все полки были уставлены консервными банками, в основном с крабами – из них сооружали целые пирамиды. Вот в какие тяжелые времена мы тогда жили, – кроме этого в маленьких ларечках мало что другого водилось.*
Пиво продавали и в самой бане. Мужики пили его из больших граненых кружек. Кто усиленно сдувал пену, а кто и глотал желанную жидкость вместе с воздушными пузырями, не забывая при этом поругивать продавщицу за то, что в кружке, как всегда, было больше пены, чем самого пива. Те, кто напивался еще до того, как пойти в раздевалку, иногда забывали, зачем сюда пришли, и так и уходили немытые, но все равно счастливые и довольные, приговаривая различные присказки и малопонятные для меня мудрые изречения – «пей, да дело разумей», «а мне море по колено», « от пива х… стоит криво». До сих пор слыхивал я это дивное словечко только от пьяного папани. На него он любил, после очередного «перебора», посылать всех и вся без всякого разбора. А тут выяснилось, что владеющих излишним словарным запасом великого и могучего русского языка гораздо больше.
Некоторые из мужиков распивали пиво даже в предбаннике. Приносила полные кружки дородная краснощекая женщина, - она же закрывала и открывала маленькие шкафчики, в какие посетители уталкивали свою одежду и обувь. Прибегала она на крики «двадцать первый», «десятый», «пятый», и так далее. Номера намалеваны были и на дверцах шкафов, и на тазиках – их мужички стягивали с верха шкафов и устремлялись с ними в мыльное отделение. А смотрительница закрывала на ключ дверцу. Постоянное ее место было прямо в раздевальне, так что все посетители вынуждены были раздеваться в ее обязательном присутствии, из чего можно было сделать вполне обоснованный вывод о подлинном равноправии женщин с мужчинами в нашей стране. Мужчины настолько свыклись с тем, что в банях услуживали им женщины, что уже и не считали их за таковых, запросто оголяясь и не стесняясь в выражениях, услышав которые любая уважающая себя дама немедля бы последовала примеру Анны Карениной,* тем более что железная дорога проходила чуть ли не через саму баню.
В моечном отделении находились намертво прикрепленные к полу лавки с гранитными плитами. На них и восседали то тут, то там и стар, и млад – каждый со своим пронумерованным тазиком. Многие терли друг другу спины да с таким остервенением, будто собирались стереть кожу мочалкой. Заинтересовала меня одна парочка по причине разрисованности своих тел всевозможными рисунками, - тут тебе и русалка, и чья-то голова, сердце пронзенное стрелой, орел, черепахи, змеи и прочая нечисть. Подумалось мне тогда, что пришли они смыть картинки, но папаня объяснил – татуировки сделаны тушью, и снять их можно только вместе с кожей. Хорошенькое дело! Эти любители наскальной, а точнее нательной живописи напоминали туземцев с островов в Тихом Океане из журналов «Вокруг света». Познакомившись посредством чтения с нравами жителей некоторых отдаленных островов в Тихом Океане, с их привычками и вкусами, прижался я к папане на всякий случай. Вдруг эти туземцы сегодня не успели пообедать?…
Надо сказать, что чуть ли не на половине моющихся мужиках можно было различить хотя бы один подобный рисунок или отдельные слова, а то и целые фразы типа – «не забуду мать родную». Высокий парень в дальнем углу расписан был изречениями на все случаи жизни со всех сторон своего тела и даже во всех его потайных местах. По объему полезной информации эту живую книгу можно было сравнить с книжонкой одного из Генеральных секретарей нашей «родной» партии, вообразившим вдруг себя писателем. Чтобы прочесть все, что было написано на увиденной мною живой книге, надо было пойти с нею в баню, а книги генсека* пользовались успехом главным образом в туалетах…
Но вернемся в баню, а именно в ее святая святых – в парилку. Хотя из-за густого пара ничего там не видно, все же попробую рассказать, что там происходило. Передвигаться в парилке можно было только на ощупь, - некоторые этим обстоятельством не теряясь успешно и пользовались, однако станет это мне понятно лишь тогда, когда войду я в зрелый возраст.
Внизу еще можно было кого-нибудь различить, но уж вверху, куда забирались только самые отважные, глаза были ни к чему. А какая невыносимая жара! Еще при этом мужички хлестали себя распаренными вениками, да так что зной, устремляясь вниз, выгонял всех новичков и не профессионалов в этом деле. Заваривать веники – это особое искусство и «веник в бане всему господин». После исступленного самобичевания красные как раки направлялись мужики в предбанник и отдыхали, попивая пивко да рассказывая друг другу всякие небылицы.
Баня, я хорошо это запомнил, состояла из двух отделений – мужского и женского. Между ними была дверь, то и дело открывающаяся и пропускающая сквозь себя швабру с уборщицей. Склонность к открытиям взяла верх, и сунулся я туда однажды со своим носом, как Буратино, обнаружив в доме папы Карло дверцу за ковром. Хорошо еще, что нос мой не был таким длинным как у деревянного умника, а то бы мне его быстренько укоротили бы. Еле успел я развернуться да и дать обратный ход, увидав пред собою ватагу моющихся в дивных позах фурий. Хотя сперва показались они мне ангелицами, слетевшими с небес. Лишь после того, как «ангелицы», узрев меня, разъярились да забранились, переменил я быстро к ним свое отношение. Чудом успел я ретироваться на исходную позицию, где встретили меня дружным хохотом просмешники–мужички.
- Вот тебе и равноправие! - рассуждал я, спасенный от участи Орфея,* - женщина может рассматривать обнаженных лиц противоположного пола (еще и получая зарплату за это), а сильному полу это не под силу.
После помывки раздобревший папаша заказал себе кружку пива и стал попивать из нее небольшими глотками, продляя непонятное для меня удовольствие. Я же, от нечего делать, вперился в висящую над продавщицей и занимавшую почти полстены картину. Называлась она «Ходоки у Ленина» и изображала мирную идиллию. Посланцы трудового народа чинно сидели в зачехленных стульях, а сам вождь восседал на диване, изображая большую радость от общения с простым людом. Нелепость размещения сего монументального полотна в бане представилась мне гораздо позже, но и тогда, толкнув слегка в бок увлеченного поглощением веселящей жидкости папашу, вопросил:
- А разве нет картины «Ходоки с Лениным в бане»? Она очень подошла бы здесь.
Папаня хоть уже и захмелел, но моментально протрезвел и приказал мне закрыть рот. Схватив меня тут же за руку, немедля повел домой, причем на сей раз самым коротким путем, позабыв о гостеприимных ларьках.
Дорогой папаня не проронил ни слова, но все же понял я, что шибко осерчал он на меня. Ведь и дураку ясно, что негоже изображать вождя мирового пролетариата с веником в руке и со сверкающей голой задницей, хотя бы и в кампании крестьян из глубинки России, и тем более вместе со своей Наденькой* и не отстававшей от них ни на шаг Инессой Арманд.*
По приходу домой рассказал папане матушке о моем не очень-то забавном предложении, что позволило мне еще в столь юном возрасте услышать и усвоить на будущее весьма полезные для всех изречения – «много знай, да мало бай», «кто много болтает, тот беду на себя накликает», «слово серебро, а молчание – золото».
На другой день и уже без охраны побежал я, чуть ли не в припрыжку, на учебу, замедлив ход лишь проходя мимо девичьей школы. В этот день поведала нам учительница о том, что ждет нас скоро великая честь. Через несколько месяцев, в день рождения Ленина примут нас в пионеры, и мы должны загодя готовиться к этому знаменательному событию и учиться только на пятерки и четверки. Тут задал я учительнице давно мучивший меня вопрос, - почему нас называют октябрями, а не, к примеру, сентябрятами или январятами, маянятами, августятами. В ответ услыхал я, что «так назвали нас не зря - в честь победы Октября»* - ведь именно в Октябре случилась Великая Октябрьская Революция. Опять я к ней с вопросом, - почему Октябрьскую Революцию отмечают в ноябре, если она приключилась в октябре? Учительница сообщила мне, что на дурацкий вопрос она отвечать не будет. Если честно признаться, то наша учительница не сильно жаловала тех, кто задавал бесконечные вопросы. Предпочитала «селедка» (так прозвали мы училку из-за ее чрезвычайной худобизны), только тех, кто помалкивает и лишь поддакивает. Между прочим, клички мы давали только тем учителям, кого недолюбливали. А некоторых и было за что не любить. Чрезмерная строгость, стремление добиться хороших результатов путем зубрежки, а не развития умения мыслить самостоятельно было отличительной чертой многих учителей того времени. Такие преподаватели отсекали все, что могло бы развить воображение ребенка, и приучали детей все делать только по команде, без проявления собственной инициативы. Все это интуитивно отталкивало нас от таких «наставников».
К месту будет вспомнить, что полной противоположностью «селедке» была Лидия Никифоровна, учительница школы для девочек. Я хорошо помню ее по очень простой причине, - она проживала с нами в одной квартире. Ведь после войны было распространено так называемое «подселение», когда в квартиру, уже занятую какой-либо семьей, подселяли кого-то еще. Ведь жилья не хватало, впрочем, как и много другого. И вот одну из двух комнат нашей квартиры занимала с давних пор та или иная учительница. Одна из них - Лидия Никифоровна, была такой славной, доброй и отзывчивой, что все ее наставления воспринимались безоговорочно и были они, как потом стало ясным, весьма полезными.
Но вернемся к «селедке». Уж и не знаю, по каким причинам была она такая злая, - может потому что жила в одиночестве, но вскоре стала она чуть добрее, во всяком случае, ко мне. Как-то, не успев на перемене доесть еду, которой снабдила меня матушка, пытался я покончить с бутербродом после прогремевшего вдруг звонка. Все ученики уже стояли за партами - именно так, стоя надо было приветствовать входящую учительницу. У появившейся «селедки» глаз был как алмаз, – тут же заметила несчастный бутерброд в моих руках. Не ожидая внезапного нападения, направил я его в рот, но не тут то было! «Селедка» акулой набросилась на меня и вырвала прямо изо рта доказательство моей ненасытности и неуважения к профессии, поставленной у нас «на недосягаемую высоту». Спустившись коршуном с этой самой высоты, «селедка» победоносно сжала кусок хлебы с колбасой и все бы ничего, да вдруг услышала от меня в создавшейся от всеобщего напряжения тишине:
- Ну и подавитесь!
Боже мой! Что тут началось! Я был обозван тут же врагом школы и всех учителей (хорошо еще, что не врагом народа!). Немедленно выдворенный из класса с предписанием тотчас же явиться обратно, но уже не одному, а с матерью, поплелся я домой, еле передвигая ноги, дабы оттянуть разговор с матушкой. Уж если за любовь к варенью грозилась она отрезать пальцы, то не лишит ли меня языка за дурные слова в адрес учительницы?
Язык, в отличие от пальцев, был у меня всего один, а посему никто на него не покусился, но порку получил я изрядную, выслушивая одновременно еще и словесные наставления, – «бойся Всевышнего, – не говори лишнего», «слово не воробей, – вылетит, не поймаешь».
«Селедка» же, умиротворенная сообщением о моем наказании путем побития ремнем, успокоилась и даже слегка подобрела. Хотя удовлетворение и не пришло от самоличной порки непокорного ученика, но все же стало приятно. А когда человеку сделаешь что-либо приятное, то и он становится приятным во всех отношениях…
Однако на всякий случай, уже после звонка на урок не решался я долго даже пошевелить губами, дабы не подумали, что я что-то жую. «Береженого Бог бережет».
***
Траур повсюду. Люди рыдают
и думают, что большее горе их ожидает.
Только через пару денечков после вышеупомянутого события смог я более или менее комфортно разместиться за партой в самом обычном для учеников положении, то есть в сидячем. А до того принужден был торчать, как свечка в церкви, дабы не растревожить то место, чрез которое воспитание поступает к нам напрямую, минуя, к примеру, уши, которые не очень надежны. Так частенько внушения влетают в одно ухо и в тот же момент без всякой задержки вылетают в другое. Слыхивал я, что в некоторых более просвещенных странах учителя, в случае провинности вверенных им чад, били нарушителей пол вытянутым рукам, а если ближе к истине, то по ладоням. В дореволюционной же России учеников ставили голыми коленями на горох, насыпанный в углу. Теперь же или с горохом стало хуже, или засушенный сей овощ понадобился на другие цели, но физическое наказание в отношении детей отменили, чего не скажешь о родителях, если они в чем-либо провинились перед властью. Но наказывали их таким образом, чтобы не привлекать внимание остальных, да и не волновать зря тех, чья очередь еще не подошла. Били их без свидетелей, преимущественно по ночам, да еще и в глубоких подвалах. Битье же доверяли особо проверенным лицам, а точнее мордам в погонах. И чем меньше звездочек было на этих погонах, тем усерднее молотили они своих «подзащитных», а точнее беззащитных «воспитанников», чтобы поскорее сравняться с количеством звезд, блистающих на погонах ветеранов этой уважаемой нашим вождем профессии. Ведь каким бы трудолюбивым и неутомимым борцом за дело рабочего класса не был наш дорогой товарищ Сталин, не мог же он сам лично справиться с таким большим количеством тех, кого, для их же пользы, надо было наказать. А так как в добром деле всегда находится много охотников помочь, то правление любимого всеми бравыми милиционерами вождя продолжалось почти тридцать лет. А ежели бы Он сам боролся лично с каждым врагом нашей Родины, то подорвал бы свое драгоценное здоровье намного раньше. А ведь в последнее время, если верить радио и газетам, одних только врачей-вредителей развелось поболее, чем самих болезней. Смертельно опасны стали даже колики в желудке, как при Екатерине Второй.* От любого пустяка с помощью подобных врачей больные не задерживались на больничных койках, а попадали без особой задержки прямо туда, где все болезни как рукой снимало – в морг. Но ввиду того, что власти имели обыкновение ссылать в Сибирь тех, кто почему-то смог выжить после допросов с пристрастием, то сибиряки были вправе рассчитывать на то, что врачи-вредители скоро прибудут к ним. Даже самые безнадежные больные стали уверять, что пошли на поправку и требовали своей срочной выписки.
С лиц учителей слетело всякое подобие улыбок и приветливости. Нас все чаще стали задерживать после уроков и проводить разъяснительные беседы, на которых пытались открыть наши глаза на положение в мире. Те, кто соглашался глаза открыть, узнавали, что живем мы в окружении врагов и самые страшные из них, кроме, разумеется, немцев это – американцы. Они все как один спят и видят как бы поскорее напасть на оплот мира и социализма – Советский Союз для того, чтобы превратить нас в рабов. Подневольными становиться как-то не хотелось, - еще с первого класса учили нас писать под диктовку – МЫ НЕ РАБЫ – РАБЫ НЕ МЫ. Лишь один дурень из нашего класса допустил ошибку, не написав в слове РАБЫ ни одной буквы А, но зато вместо них – буквы Ы.
Ничего хорошего об американцев не слышали мы и по радио. Даже погода в Америке, судя по сообщениям, была хуже некуда. Дикторы с мало прикрытой радостью сообщали то о тайфунах, то о циклонах и ураганах,. Они, видать, надеялись что эти природные напасти со временем уничтожат все американские города вместе с их кровожадным жителями. Причем эта славная традиция – сообщать только обо всем ужасном, что происходит в Америке, Англии, Франции, Японии и других малоприятных нашим правителям странах продолжалась несколько десятилетий.
Эти рассказы о чуть ли не людоедах, живущих, слава Богу, далеко от нас, делали, пожалуй, и детей немного кровожадными - на всех принадлежащих нам учебниках писали мы предостережения типа – «кто возьмет без спроса, тот будет без носа» или - «кто возьмет без нас, тот будет без глаз». Так пытались мы заодно и сберечь незавидную, но все же нашу личную собственность.
Из одной беседы узнали мы о великой скромности нашего вождя. Даже одежды личной у него не было – все шило ему государство, как интернатовским безродным воспитанникам. И ничего не было у него лишнего – один китель и одни брюки, - сапог было только двое. Мы почувствовали свою близость к Нему, - ведь многие мои одноклассники, в том числе и я, щеголяли в перелицованной одежде. Какая-либо ношеная одежонка, доставшаяся от других, распарывалась и снова сшивалась, да так, что новой, лицевой стороной становилась бывшая изнанка. Моя матушка была большая мастерица по таким делам, и ходил я «хоть и в латаном, да не в хватаном». Из старых плотных материй маманя кроила и сшивала тапочки, которые затем отчим на специальной железной «ноге» пришивал дратвой к подошве, ловко орудуя шилом обычным и шилом с крючком. Изделия эти пользовались большим спросом в базарный день, и иногда на вырученные деньги покупали мне и новую одежду. Никогда не забуду мою первую обновку! Повели меня в магазин на примерку не то морского, не то речного бушлата, который и был куплен, правда не без колебаний. Матушка была весьма экономной, но к великому сожалению не унаследовал я от нее этой замечательной черты – сберегать то, что получил ты за свой труд. Да об этом и не жалею, - государство наше с давних пор наловчилось тем или иным способом превращать сбережения своих граждан в ничто, в пыль и прах почти в буквальном смысле слова.
Матушка вела с пристрастием счет деньгам, но был все-таки такой день в году, когда и она не скупилась. Новогодний вечер всегда был самым ожидаемым и любимым праздником в нашей семье, если не считать дней рождений. За два-три дня до наступления Нового Года отчим устраивал пушистую елку под самый потолок, а уж моя и брата задача была в украшении ее блестящими цветными шарами, фигурками зверей, грибками, хрустящими звездочками из фольги и подвешивать на елку конфеты и пряники. На самый же верх водружали мы пятиконечную звезду.
Подарки доставлял сам Дед Мороз, но застенчивостью этот старик превзошел даже моего родного отца, - в нашем доме я таки не видел его ни разу. Приходил он только тогда, когда я, утомившись от долгих ожиданий его прихода, засыпал и лишь под утро обнаруживал следы его визита – на ковре, висевшем над моей кроватью, висел туго набитый длинный чулок с конфетами, мандаринами, яблоками, печеньем, а иногда и с денежкой на одежду. Почему засовывал он все это богатство в чулок, да еще в женский, было не совсем понятно. При взаимных расспросах приятелей выясняли мы, что кому досталось от Деда Мороза. Подарки у всех были разные, но упакованы были тем же манером - в чулках. Видать, у этого Деда было много знакомых бабенок, одалживающих ему чулки со своих ножек.
В новогодний вечер вся семья собиралась за праздничным столом, и после первого тоста следовало много других, в промежутке между которыми поедали мы наготовленные хозяйкой дома яства, – холодей из свиных ножек, винегрет, красную рыбу, пироги, пельмени. В свою рюмку матушка наливала сок или газированную воду. Она совсем не употребляла спиртного, что сильно огорчало моего «папаню». Так, скрипя сердцем, и доходил он до кондиции в одиночестве, но под присмотром матери-то знала его норму, более которой разрешать ему пить было небезопасно.
Новогодний концерт начинался обычно с семейного концерта, на котором первую скрипку играл я, правда без самой скрипки или другого музыкального инструмента. Отсутствие его хоть и не помогало, но и не мешало распевать полюбившиеся мне русские народные песни – «Раскинулось море широко», «Степь да степь кругом», «По диким степям Забайкалья», "Вот мчится тройка почтовая». После песен следовало представление кукольного театра. Спрятавшись за натянутую простынь, одевал я специально для этого сшитые куклы на обе ладони, и тряпичные создания оживали. Разыгрывал я, как правило, сценки комического характера, поскольку сцена трагическая могла разыграться вскоре и без моего участия, - стоило лишь папане перебрать водочки. Ни один раз новогодний вечер заканчивался битьем опустошенной к тому времени бутылки, тарелок и даже елочных игрушек. Пробудившийся в папане зверь для более убедительного финала спектакля сваливал и новогоднюю елку, а затем и сам замертво падал на пол рядышком с папаней и колючим деревом, и это был еще далеко не худший вариант…
Проводились новогодние праздники и в школах. Дети водили хоровод вокруг елки и пели «В лесу родилась елочка». «Маленькой елочке холодно зимой» и другие песенки, читали стихи, участвовали в конкурсах. Затем танцевали, да еще и вприсядку «Барыню», матросский танец «Яблочко», польку и даже краковяк. Но ни о каких твистах или фокстротах не могло быть и речи. Боже упаси! Музыку этих танцев не передавали по радио. Под особым запретом, конечно, разлагающий всех рок-н-ролл. Еще раньше музыкантам запрещали играть и джаз, в честь которого один переусердствовавший поэт сочинил строчки – «сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст».
Через несколько месяцев после встречи Нового, 1953 Года занемог мудрый и добрый Отец нашего государства. Вся страна замерла в страхе неизвестности, – выживет или не выживет…
Радио бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина становились все менее утешительными, и пятого марта осиротели мы, а вместе с нами и, как сообщили по радио, «все прогрессивное человечество». Одна надежда осталась теперь на его верных соратников, преданных и душой, и телом делу Маркса-Ленина-Сталина. Их до боли знакомые лица видели мы постоянно в газетах и журналах. А еще их носили и на руках, - точнее их изображения. Портреты правителей, прикрепленные к длинным палкам, непременно украшали все демонстрации трудящихся во время празднования Великой октябрьской Революции и праздника всех трудящихся мира - Первого Мая. Необычайно добрые лица помощников Сталина уже до прихода вождя смерти украсила печать горя, смешавшись с печатью мудрости, приобретенной ими за годы работы с Вождем. С тех пор, сколько я помню, все без исключения члены Политбюро выглядели на фотографиях так, будто они только что вернулись с очередных похорон товарища по партии. Эту славную традицию прервет лишь Михаил Сергеевич, который станет смотреться на официальных фото так, как будто он только что вернулся с банкета по поводу введения им ограничения употребления спиртного … за пределами Кремля.*
Но за стенами этой крепости в 1953 году было не до веселья. Там готовились к пышному погребению. В похоронную команду включили товарищей Ворошилова, Маленкова, Кагановича, Микояна. Хрущева. В день прощания с вождем по всей стране надрывно звучали гудки фабрик и заводов, да так пронзительно, что чуть ни душу вынимали своим гнусавым пением. Однако на лицах соседей по дому, а все они были люди простые – работяги, не приметил я особой печали и скорби. Но и не плясал никто от великой радости, - скорее всего плясуна быстренько скрутили бы в бараний рог, и показали бы ему почем фунт лиха.* Быть может, в каменных домах на центральных улицах, где главным образом проживало начальство, и бились головой об стену по причине страшного горя, но, видать, не очень сильно, так как массовых погребений в нашем городе не последовало, в отличие от столицы. Чуть позже и до нас дошли вести о том, что много народу, пришедших лично попрощаться с товарищем Сталиным, заодно попрощались и со своею жизнью. В давке вокруг гроба затоптали не одну сотню человек. Рассказывали, что наше родное советское правительство очень сожалело об этом, и особенно товарищ Берия.* Вдруг, ни с того ни с чего, без его прямого участия погибло сразу так много людей! Да и любой следственный работник вполне и на законных на то основаниях мог возмутиться, – сколько граждан погибло без предварительных допросов. Это не порядок!
Товарища Сталина разместили в Мавзолее рядом с другим «самым человечным человеком на земле». Теперь товарищу Ленину будет веселее и днями, и ночами. Это ведь не шуточки провести тридцать дней в одиночестве. Гораздо приятнее проводить дни, а особенно ночи, в кампании с себе подобными. Тут и сон как рукой снимает…
***
Купил ему отчим гармошку,
сын пилит на ней понемножку.
Траурная музыка по радио звучала все реже и реже, зато говорильни стало больше и не только о том, что происходит в нашей стране, но и за рубежом. Стали чаще звучать непривычные для нас и труднопроизносимые фамилии – Ульбрихт,* Гротевольд* - оба из Восточной Германии, а все что касалось немцев всех, даже мальчишек, интересовало. Все нормальные пацаны любят играть в войну, - играли и мы, гоняясь другом за другом с палками, изображавшими ружья. Вся беда только, что никто не хотел быть немцем, – приходилось тянуть жребий, и часто оказывался немцем я. Вот почему с малолетства не люблю играть в лотереи. Это так лет через тридцать пять все вокруг переменится и немцем станет быть почетно. Одного из бывших «верных ленинцев», во всяком случае, его так именовали в характеристиках (может быть и до сих пор хранящихся в его личном деле) а затем и во всех газетах (даже в «Правде») – объявят вдруг «лучшим немцем 198-какого-то года». И, что самое интересное, этот «немец» будет чрезвычайно этим гордиться. Он, неуемный, и до сих пор разъезжает по всему свету с мало кому нужными лекциями, при случае рекламируя пиццу. Славный сей муж еще и, похоже, милостиво разрешил присвоить (вероятно, за мзду) свое имя некоторым резиновым изделиям, очень необходимым не только гомосексуалистам, но и в наше коварное время даже настоящим мужчинам. На сем однако же он не остановился! С его знаменитым именем появилась водка, с которой ранее он боролся всеми своими нерастраченными силами. Его многолетний кумир – Ленин – тот был гораздо скромнее. Поговаривают, что «вождь мирового пролетариата» тайно стал лучшим немцем 1917 года, получив от немецкого правительства некоторую сумму за обещанные услуги, за которые обычно на родине вешают или расстреливают…
Извиняюсь за отступление и возвращаюсь в лето 1953-го. Дикторы радио, позабыли на время о проклятых американцах, которые почему-то должны убраться из всех стран, кроме нашей. Да в Стране Октября их и не было (к нашему или к их счастью). Зато стали с двойным усердием ругать на все корки немцев, и особенно тех из них, кому не полюбились товарищи Ульбрихт и Гротевольд. Дело дошло до того, что пришлось народной полиции, - так она называлась в Восточной Германии, стрелять в народ. Ну, на то она и народная! Только народная полиция имеет право стрелять в свой собственный народ. Да и наши советские пушки и танки не помалкивали. Как пелось в песенке тех лет «броня крепка и танки наши быстры».
Так общими усилиями надолго успокоили тех, кто хотел воспользоваться смертью товарища Сталина, и мир и счастье опять воцарились на вечные времена на немецкой земле, - если не считать той территорию, что временно оккупировали Англия и Франция и, сами понимаете, Америка. И что это на сует свой нос во все дела и во всех странах?! Мало ей того, что разогнала своих собственных коммунистов так еще и кинулась убивать чужих – в Корее. Так, глядишь, она и до наших доберется.
Слушал я, слушал радио и до того озлился на этих американцев, что собрался ехать в дальнюю Корею воевать с сыновьями и племянниками дяди Сэма.* Поглядевши на себя в зеркало да увидав, что не вышел я ростом, пригорюнился и спросил совета у матушки. Объяснила мне родительница, что в таком возрасте еще не берут в армию, да и военному делу учиться надо ох как прилежно. Пообещала мне матушка годика так через три сдать меня на учебу в Суворовское училище,* если к тому времени не переменю я своего отношения к американцам.
И чтобы совсем покончить с печальной темой, вернусь, однако на несколько минут в те памятные дни. С невосполнимой потерей для человечества пришлось смириться, но еще многие десятилетия великая скорбь будет жить в душах тех, кому по тем или иным причинам были милы сталинские времена. Однако, преданность их «делу Ленина-Сталина и партии» будет «по заслугам» вознаграждена лет так через сорок - нищенской пенсией на старости лет.
Те же, кто при Сталине, как говорится, «катался как сыр в масле», вертя перед ним хвостом и танцуя вприсядку помогая тому и в труде и в отдыхе, почуяв ветры перемен, запоют скоро совсем другие песни. Бывшие его подручные станут на все корки ругать своего бывшего Хозяина, соревнуясь между собой в обливании помоями Его «светлого образа». И тот, кто будет делать это усерднее всех, уже занял кресло хозяина, а дабы ничто не напоминало о его бывшей преданности «солнцу поколений» приказал судить и расстрелять как собаку одного из самых верных соратников товарища Сталина – Лаврентия Павловича Берию. Этот жизнелюбивый человек встретил свою смерть там же, где попрощались с жизнью два его предшественника на посту министра Госбезопасности. А происходило это в подвалах его «родного» министерства. Остается только удивляться, что после этой милой традиции всегда было много охотников занять почетное место главного чекиста. Но, ежели не перечить истине, то некоторые более мелкого полета птицы из этой зловещей стаи почему-то стали вдруг выпрыгивать из окон своих контор или квартир, забыв о том, что «рожденный ползать, летать не может». Этих птичек мало кто и жалел.
По радио еще продолжали на все голоса распевать песни, написанные неутомимыми поэтами и композиторами в честь своего идола – «О Сталине мудром, родном и любимом прекрасные песни слагает народ» и прочие, но постепенно портреты и бюсты наконец-то покинувшего нас мудрого правителя стали исчезать, причем по ночам. Да «свято место пусто не бывает», - взамен художники стали малевать Маленкова, но тот оказался не фотогеничен и пришлось им перейти на «нашего дорогого» Никиту Сергеевича - бывшего о вступления в партию, пастуха, а затем шахтера. Неисповедимы пути кухарок, свинарок и пастухов в нашем славном государстве, особенно тех из них кто во время вступил в партию!
Итак, как упомянул я выше, траур закончился и можно было опять устраивать домашние концерты. «Жить стало лучше, жить стало веселее», - особенно, после того как автор этих слов покинул нас навсегда. Концерты мои стали еще интереснее с появлением в доме заливистой двухрядки – тульской гармони. Получив ее в подарок от отчима, не обманул я его ожидания и уже вскоре наигрывал плясовые мелодии – «Светит месяц», «Калинку», «Коробейники». «Ах ты, сукин сын, камаринский мужик» и другие не менее душевные мотивы. Да и песни мог теперь распевать под собственный аккомпанемент. Те, кто знаком с этим дивным инструментом, знают, что возможности гармони весьма ограничены, и на ней невозможно исполнять какие-либо сложные произведения композиторов. Так что, даже используя метод отца Паганини,* невозможно из гармониста сделать музыканта-виртуоза, а посему я был избавлен от необходимости ездит в турне с концертами, и ублажал своим пиликаньем лишь отчима, матушку и соседей. Ну и себя, конечно. Не зная еще нотной грамоты, играл я по слуху и так наловчился, что достаточно мне было послушать пару раз какую-нибудь песню, как повторял ее почти что без вранья и остановок. Тогда популярны были радиоконцерты «по заявкам тружеников» и труженики со всех сторон страны заказывали свои любимые песни. Я же, слушая эти заявки, пополнял свой репертуар.
Помимо концертов по заявкам передавали по радио и театральные постановки, что весьма развивает воображение. Ведь не видя действующих лиц, ты должен представлять сам себе и этих лиц, и их костюмы, и место действия. Частенько артисты инсценировали сказки, причем не только сочиненные в глубокую старину неизвестными никому сочинителями, но написанные и вполне современными «сказочниками».
Это были рассказы о «настоящих людях», то есть об упомянутых уже мною ранее коммунистах. Это вам не о каком-то там Али бабе и сорока разбойниках, каковые были, как вы знает, очень уж злыми разбойниками. Коммунисты же, наоборот, были очень уж добрыми. Уж такие они хорошие и отзывчивые и так болеют душой за дело рабочего класса. И «труд фабричный любят», и паровоз их «не стоит на месте, а летит вперед», и люди-то они «мирные», хотя на запасном пути держат бронепоезд, и «как невесту Родину любят и берегут как ласковую мать». Эх, была бы моя матушка ну хоть чуть поласковее со мною, ну как эти самые коммунисты с народом, о чем трещали день и ночь по радио! Уж они то и умные, и честные, и совестливые, и справедливые, и безотказные во всех отношениях. И до того уверовал я в существование этих людей, что ведут нас прямо напролом неизведанными путями в какие-то еще более светлые дали, что и пострадал за эту веру.
Однажды вернулся домой мой папаня не в себе, то есть опять поддатый. Матушке попойки его до того осточертели, что принялась она ругать его, хоть и не совсем последними словами, но все равно очень обидными. Дело закончилось тем, что «пропойца несчастный» - как только что обозначила его маменька - принялся бегать за нею вокруг стола, намереваясь расправиться с критиканкой. Зрелище это было бы еще страшнее, если бы на озверевшем «пропойце» появились бы в этот момент рога, но все равно я порядочно испугался. Дабы хоть как-то остепенить и призвать его к порядку, воскликнул вопрошающе:
- Папа, а ты коммунист?!
От неожиданного этого вопроса папаня мой совсем взбеленился и принялся с удвоенной скоростью гоняться уже за мною, приговаривая:
- Я тебе покажу коммуниста!
Бегая вокруг стола достаточно быстро, чтобы не попасть в лапы «коммуниста», но и не слишком резво, чтобы не наткнуться на него с тыла, раздумывал я одновременно о превратностях судьбы. Совсем запыхавшись, решил я ее более не искушать и на одном из кругов резко завернул к выходу, да и выбежал на улицу. Спуск по лестнице занял не более двух секунд. Пробежка без оглядки босиком по колючему снегу начисто отбила у меня охоту к спорту, особенно его зимним видам. К тому же с тех пор никого больше не обзываю я коммунистом.
С отчимом, как только он протрезвел, мы помирились. Пообещал он мне если и бегать за матерью, то без ножа в руке, а я - не обзывать его обидным для всякого порядочного человека словом.
В знак примирения, а может быть и для того, чтобы отвлечь меня от слушания сказок по радио, купил «коммунист» через недельку новый музыкальный инструмент – полубаян – уменьшенную копию баяна. Клавишей на инструменте было чуть ли не вдвое меньше, чем у полного баяна. Зато голова моя была на виду, когда я, присев, разворачивал меха и начинал путешествовать пальцами по белым и черным кнопочкам, похожим на пуговицы. Все было непривычно и незнакомо, - умение играть на гармони не помогало. Объяснять, что да к чему, было некому. Однако через пару денечков стал я обладателем еще и «Самоучителя игры на баяне». И мало-помалу, вчитываясь в пояснительные тексты, освоил я самостоятельно нотную азбуку и стал учиться играть по нотам, а не по слуху и наобум.
Уж если у нас в стране кухарки, доярки и пастухи научились управлять целым государством, то не велика задача – освоить тот или оной музыкальный инструмент. Было бы желание. Как говориться «воля и труд все перетрут»…
P. S. Продолжение последует, если найдется хотя бы с полсотни читателей, готовых узнать, что же приключится далее…
Свидетельство о публикации №202020200030