Meteos

Электронная трель «Турецкого марша» взорвалась в его голове, начисто стерев всяческие воспоминания о ночном сновидении. А снилось ведь что-то хорошее, светлое. Осталось только ощущение. С трудом разлепив глаза, он уставился на будильник. Зеленые, мерцающие в темноте цифры, показывали 6:30.

Вставать не просто не хотелось, а казалось, что самое мучительное, неприятное, что ему когда-либо приходилось совершать в своей жизни – это подняться с кровати, скинув с себя теплое одеяло.

Все-таки заставил себя встать. Спал он у стенки, из-за чего, каждый раз ему приходилось перелазить через спящую жену. Она тихонько похрапывала, время от времени сладко причмокивая губами, с видом человека, которому никуда не надо и который может спать сколько угодно. Спала она на правом боку, спиной к нему, подтянув под себя ноги; вся укутывалась в одеяло так, что из-под него были видны только сплюснутый рот и кончик носа.

Жену свою он ненавидел. Той раздраженной ненавистью, которая может возникнуть только у давно не любящих друг друга супругов. Раздражало ее имя – "Тамара", ассоциирующееся с продавщицей овощного магазина, либо заведующей мужской парикмахерской. Ее обрюзгшее тело (она и раньше не отличалась грациозностью фигуры): короткие ноги, упирающиеся в мощный таз, отсутствие талии, отчего она казалась толще, чем есть на самом деле. В свое время это исправлялось упругой молодостью и неожиданным изяществом лица: большущими карими глазами, маленьким, чуть вздернутым носиком и тонкими, легко расплывающимися в улыбке губами. С возрастом лицо оплыло, глаза сузились в две тесные щелки, остались только нос и привычка улыбаться по поводу и без, страшно его бесившая в последнее время. А главное, ее всегдашняя раздраженность, способность из-за малейшего повода устраивать дикий скандал с криками, киданием на пол посуды.

Босой ногой нащупал на полу возле дивана левый тапочек, правый – оказался запихнутым далеко за диван, почти к самой стенке. Чтобы его достать, пришлось, встав на четвереньки, с головой залезть под диван. Пол был ледяной.
Поеживаясь от холода, натянул джинсы; перед тем как одевать, понюхал носки: они уже попахивали, но лезть в такой темноте в шкаф за свежими не хотелось. Одел какие есть. Не застегивая, накинул рубашку, вышел из комнаты. Дверь спальни скрипела в петлях, он еще нарочно громко хлопнул ей, надеясь этим хоть как-то досадить безмятежно храпящей супруге.

Вышел на кухню, поставил на плиту чайник. Залез в холодильник: из того, что могло послужить ему для приготовления завтрака на скорую руку, были только сыр, масло и белый хлеб. Хлеб они тоже хранили в холодильнике. Еще зимой на кухне появились муравьи. Стоило на какое-то время оставить на столе что-либо съестное, тут же его оккупировали мелкие красные насекомые. Тамара их периодически травила - на какое-то время они исчезали, потом снова появлялись еще в большей численности.

Сыр он не любил. С утра на завтрак ему нравилось кушать белый хлеб с вареньем. Он знал, что на балконе, еще с зимних запасов, оставалась полулитровая банка его любимого вишневого с косточками варенья. Если было вишневое варенье, его он не только намазывал на хлеб, но и клал вместо сахара в чай. Ягоды, впитав в себя кипяток, разбухали и теряли свою приторную сладость. Допив чай, он выуживал их ложкой из чашки, кушал, выплевывая косточки обратно. Тамару это ужасно злило: кричала, что ей противно потом мыть за ним чашку.

Брать банку не решился: если бы там их было хоть парочку, может он и осмелился взять одну из них, но открывать последнюю, без спроса – крика потом не оберешься.

Пока вода закипала, зашел в ванную, сполоснул холодной водой лицо. Посмотрелся в зеркало. Лицо было мятым ото сна: волосы взъерошены, глаза опухшие, как после хорошей пьянки. Да и вообще, пора бы уже побриться, но не стал: бриться с утра, с полусонными глазами – обязательно порежешься.

В заварочном чайнике на дне лежал комок слипшихся чаинок от вчерашней заварки. Заваривать заново не стал, а просто долил в чайник кипятка, дав немного настояться.

Пришлось все-таки делать бутерброды с сыром. Масло сильно замерзло: не резалось, а отваливалось большими кусками, которые невозможно было размазать по хлебу.

За едой он обычно брал с собой книгу. Читать он вообще любил, но в последнее время на чтение либо не хватало времени, либо домой он приходил настолько измученным, что больше, чем на просмотр телевизора его не хватало.

Утром он как правило выбирал себе что-нибудь простое, легкое. Ему нравились детективы Марининой. Они продавались в маленьких, ярких в мягком переплете книжках. Прочитав, дома их никогда не оставлял, уносил на работу. Тамара, за свою жизнь, прочитавшая только «Анну Каренину», наверное, еще в школе, читать детективы считала дурным тоном. Вообще, практически все, что ему нравилось - она считала дурным тоном.

Несмотря на то, что каждый раз вставать так рано было для него тяжело, эти утренние минуты одиночества он любил. Садился за кухонный стол, включал негромко радиоточку (еще одна его привычка, которая просто бесила Тамару. Если он, уходя, забывал выключить радио – это был еще один повод к скандалу), делал себе большущую чашку с горячим, сильно сахаренным чаем, по-хозяйски обставлялся вокруг. Ставил перед глазами книжку, подпоркой для нее обычно служило скомканное кухонное полотенце. Чтоб книжка не закрывалась, ее приходилось заламывать посередине либо, читая, придерживать рукой.

Бутерброды сегодня были особенно невкусными: батон – черствый, вчерашний, сыр – какой-то соленый. Ел через силу, запивая большими глотками чая. Покушав, хотел сделать себе еще парочку бутербродов, чтобы взять с собой на работу, но, вспомнив их вкус, передумал. Деньги, благо, какие-никакие остались – в обед можно сходить в столовую.

Зубы всегда чистил после завтрака. Своими зубами он по праву гордился. Они у него все были белые, как один ровные, без единой дырки. Два раза в год он ходил к стоматологу и каждый раз обходился лишь профилактическим осмотром.

Чистил их тщательно, как полагается: сначала водил щеткой вверх-вниз, затем изнутри вычищал забившиеся остатки еды и только потом шлифовал для блеска, тратя на всю процедуру не менее пятнадцати минут.

Любуясь почищенными зубами, растянул рот в оскале, отчего лицо его неприятно сморщилось.

***
Улица встретила его холодным, пронзительным ветром и мелким дождем. Погода была преотвратной. Совсем недавно агонизирующая зима выкинула на город груды липкого снега. Потом это все растаяло, превратилось в грязь, затем опять был снег. Потом было солнце, тепло – всё снова потаяло. Люди обрадовались, пораздевались – задул пронзительный северный ветер, принесший с собой снег с дождем. Пришлось опять натягивать на себя теплые вещи. Затем снова солнце, вроде уже настоящее, надолго, но менять одежду не решались: боялись сглазить. Снега больше не было, но дождь, мелкий и противный, шел практически постоянно, навевая злобную тоску и безнадегу. Это пришла весна.

Пожалел, что не стал одевать куртку. Впрочем, к полудню должно потеплеть, и тогда пришлось бы таскать ее весь день в руках.

Как всегда, в это время людей на остановке было много. Полусонные, хмурые, они ежились под зонтами, выглядывая нужный транспорт.

Ему подходил только 37-ой троллейбус. Еще, правда, можно было ехать на 46-ом, однако перед самой его работой, тот сворачивал на перекрестке направо и проезжал немного вперед, так что приходилось возвращаться.

По утрам троллейбусы выдерживали расписание и оттого приходили всегда в одно и то же время. Его 37-ой приезжал в двадцать пять минут восьмого.

Людской массой его прижали к одному из сидений. Стоять было неудобно: поручень давил в пах, сзади напирали, он практически лег на сидящего мужчину. Тот, впрочем, никак на это не реагировал, то ли будучи слишком довольным, занимая сидячее место, то ли по причине природного добродушия.

Это был предпенсионного возраста мужчина, с неимоверно грубыми мясистыми чертами лица: большим, красным с прожилками носом, выдававшим склонность к алкоголю, крупными, широкими от постоянной тяжелой работы руками. Плохо одет: грязные черные штаны с заплатой чуть ниже колена, заношенные тяжелые ботинками из грубой кожи (такие ботинки обычно выдаются на производстве в комплекте со спецодеждой), замызганная, в рваных порезах и потертостях кожаная куртка.

Рядом с ним сидел молодой, не старше двадцати пяти лет, парень крепкого телосложения, с маленькими угрюмыми глазками и широким приплюснутым лбом, казавшимся надвинутым как кепка на глаза. Руки такие же грубые, широкие, с въевшейся грязью. На тыльной стороне ладони правой руки можно было рассмотреть смазанную синюю татуировку непонятного содержания.
Несмотря на разницу в возрасте и явное несходство характеров (в отличие от своего угрюмого соседа пожилой мужчина, казалось, весь излучал душевную удовлетворенность), они были весьма схожи друг с другом. У обоих чрезвычайно грубые черты лица, неуклюжие фигуры с непропорционально развитой мускулатурой, дешевая одежда, даже потертая в одинаковых местах, разве что у молодого - ботинки все же явно покупные, из магазина, да и нос еще не успел приобрести столь нарицательного оттенка. В общем, это были типичные работяги, каких тысячами можно встретить на каком тракторном заводе, автозаводе или любом другом промышленном гиганте. Тот снисходительно презираемый оплот любого Отечества, о котором обычно вспоминают только во времена великих войн и грандиозных строительств.
- …Раньше проще с этим было, - видно в продолжение какого-то разговора рассуждает пожилой мужчина, - сколько всяких пивных, разливочных там. После работы спокойненько пойдешь, бывало, туда… И мастера ходили, все ходили - дружба потому что была. Не то, что сейчас. Там и посидеть можно культурно. Пиво пили. Бывало, что и покрепче, но всегда с закуской хорошей: лучком, рыбкой соленой, колбаской. И никто сильно так уж не напивался.

Достал из внутреннего кармана куртки расческу, предварительно подув на нее, начал причесывать волосы. Руки у него такие широкие, что маленькая пластмассовая расческа смотрится в них неестественно комично. Волосы у него редкие, маслянистые, выцветшие на солнце. Закончив расчесываться, продолжает:
- Нет, напивались, конечно, и за грудки, бывало, хватали – по пьяной лавочке, с кем не бывает. Но культурно все это было – не то, что сейчас. Теперь же, как выйдешь с завода, кто - где: кто - прямо за углом, кто - в подъезде, а кто - на корточках, прямо с земли. Это хорошо еще, когда тепло, как сейчас, а зимой? Так, а сходить то, ведь никуда теперь не сходишь – цены-то везде вон какие.

Молодой внимательно слушает, периодически кивая головой в знак согласия.
- Культурно было, - повторяет пожилой рабочий, - собрались после работы втроем, по рублю скинулись – вот и бутылка. И немного же это – бутылка на троих. Выпили и домой расходились, а сейчас эти настойки, - качает он головой, - на водку то денег не хватает: вон она, полторы тыщи бутылка - где столько денег взять? Вот люди и пьют всякую гадость, травятся. И, главное, культуры той уже нет. Ну что он? Выпьет, закусит каким бананом, ну кто это водку бананом закусывает? Это ж раньше такое и придумать нельзя было – бананом закусывать! И домой. А поговорить? Ведь главное -это же не водка, главное – это беседа.

Воспоминания о подобных задушевных беседах заставили его лицо расплыться в широкой ностальгической улыбке, тут же погасшей. Тяжело вздохнув, продолжает:
- А сейчас с кем поговорить можно? У всех только деньги на уме, как послушаешь всех вас молодых, так один разговор: что купил, что продал. Или морды друг другу бьете.
Вон в прошлом месяце напарника моего, Митрича: возвращался с работы домой, никого не трогал. Ну, конечно, под эти делом, - щелкает он пальцами себе под подбородком, - но нормально, сам шел.
Такие же вот молодцы, как ты, втроем напали на него, все деньги забрали, куртку сняли. Так еще так избили, что он до сих пор в больнице лежит: все ребра поломаны. Это разве дело? Разве раньше такое могло быть? Нет. Только теперь.
- Ну раньше, я думаю, воровали не меньше чем сейчас, - возражает молодой.
- Воровали, конечно, но чтоб избивать потом пьяного, - возмущается пожилой, - да еще так, чтоб он месяц в больнице лежал – такого в наше время точно не было. Злые сейчас люди стали. Раньше были добрее.
- Да уж это точно, раньше были добрее, - в подтверждении кивает головой молодой.

Разговаривали они громко, ничуть не стесняясь окружающих, а возможно,  оглохнув на шумной работе, от неумения контролировать силу своего голоса Люди вокруг: некоторые молча прислушивались к разговору, большинство, занятое своими утренними мыслями, не обращали на них никакого внимания.
Ч
уть впереди, возле следующего сидения стояла неприятного вида старуха: толстая, с большим родимым пятном на обрюзгшем лице. На протяжении всего разговора она с безразличным видом держалась за поручень, однако, сочетание слов «раньше» и «лучше» заставило ее тут же встрять в разговор:
- Да раньше вообще люди лучше были, - неожиданно тонким, визгливым для такого телосложения голосом убежденно заявляет она, - сейчас вон молодые – места даже не уступят, – она с надеждой на поддержку осматривается кругом. Слова эти явно предназначены к сидящему перед самым ее носом аккуратно одетому молодому человеку, однако тот делает вид, что дремлет.
- Посядут тут, посядут, да еще на передние места. Молодые же - могли бы и постоять, - не унимается она.

Окружающие молчали: бабка, наверное, была права, но из-за того, что была она настолько противная, сочувствия никакого не вызывала.

А она продолжает:
- Вот вчера на рынок ходила - цены просто ужас! Как жить? Пенсию вон сорок пять тысяч получила: пять тысяч за квартиру отдала, семьсот рублей за телефон. Как на 40 тысяч жить? А в магазине что: хлеб вон черный двести сорок рублей. На прошлой неделе еще двести стоил, вчера уже двести сорок. Что твориться? – делает паузу, оглядываясь вокруг в поисках какой-либо реакции на свои слова. Все молчат, только пожилой рабочий сочувственно не столько к ее проблемам, сколько оттого, что никто не реагирует на ее воззвания, кивает головой.
Она продолжает:
- А ведь многие на машинах ездят. Где деньги на эти машины берут? Воруют, точно. Я вон 40 лет на заводе Ленина проработала - у меня таких денег нету. Откуда? На машину то. Потому что всю жизнь честно проработала, за всю жизнь ни копейки не украла у государства, все честно. Вот и получила на старости лет 45 тысяч пенсии. Больная вся, в поликлинику еду, - неожиданно закончила она.

"И зачем только таких старух делают, - думал он, - откуда они такие появляются? Это же тихий ужас!" Он исподлобья посмотрел на нее. "Интересно, какая она в молодости была? Наверное, она никогда не была молодой - такой и родилась: толстой, глупой старухой с пятном на лице, которая болтает, болтает…"

«Может, это заговор, - продолжает размышлять он, - может, есть какие-то… сволочи, которые так ненавидят человечество, что специально организовывают подпольные цеха и производят там таких старух.»
Ему вдруг живо представилось: длиннющий цех с медленно движущимся, бескрайним конвейером посредине, на котором, плотным строем с клушками и палками, стоят такие старухи. А вокруг суетливо бегают люди в белых халатах с умными лицами деловито что-то записывают, крутят какие-то ручки, нажимают разноцветные кнопки. А старухи медленно, одна за другой движутся куда-то вглубь цеха.

Нарисованная воображением сцена была настолько реалистична, что, несмотря на давку, он начал протискиваться вглубь троллейбуса подальше от старухи. Люди стояли плотно спрессованные друг с другом, так что продвижение вперед давалось ему с трудом, но в конце концов он все-таки занял такое место, откуда ее было не видно.

***
Он сидел за своим рабочим столом, опершись спиной о спинку стула, вытянув под столом ноги, тупо уставившись в противоположную стену. На стене наклеен календарь за 1997 год. Так сидел он уже долго, наверное, минут двадцать.

Календарь сделан из тонкой целлофановой пленки. Продавщица уверяла, что это специальная пленка: календарь достаточно смочить водой и сильно прижать к стенке - он к ней приклеится и будет держаться. Он и держался, пока был мокрым, высохнув – моментально отвалился. Пришлось заново приклеивать его с помощью скотча.

На календаре была фотография: летящий клин журавлей на фоне неестественно красивого водопада, заросшего со всех сторон пышной растительностью. Если внимательно присмотреться, было заметно, что журавли наложены на водопад с помощью фотомонтажа.

"И зачем я только купил эту пошлятину?" - размышлял он. Своим художественным вкусом он гордился. Живопись любил, хорошо в ней разбирался, особенно обожал импрессионистов. "Так мало того, что  купил, так эта же штука висит тут больше трех лет. Надо наконец ее снять".

Он представил, как он встает со стула, подходит к календарю, срывает со стенки, комкает его, а лучше, рвет на мелкие-мелкие кусочки. В мусорку он бы его не стал выбрасывать - пошел бы в туалет и смыл в унитаз.

Эта сцена, особенно процесс смывания календаря в унитаз, настолько вдохновила его, что он почти заставил себя встать и привести задуманное в исполнение. Однако мысль об усилии, которое пришлось приложить хотя бы для того, чтобы подняться со стула, убила в нем всяческое желание поступать подобным образом.

"Зачем они всунули сюда этих журавлей? Без них было бы намного лучше".
Птиц он вообще не любил. Ненавидел голубей, никак не понимая, чем эти бесполезные, грязные серые тушки могли нравиться людям и даже вдохновить его любимого Пикассо.

 Одно время у них дома жил попугай. Маленький зеленый комок перьев, производящий массу шума: с утра до вечера он без умолку что-то болтал, прыгая с жердочки на жердочку, стучал клювом в колокольчик, постоянно клевал просо и испражнялся в больших количествах. Тамара учила его говорить: часами могла, стоя возле клетки, повторять: «Кеша, Кеша… Кеша - умный, Кеша - хороший.»

Уверяла, что говорить его обучила. Первое время он честно вслушивался, пытаясь выкристаллизовать в создаваемом попугаем шуме слова. Потом плюнул, так и не сумев этого и возненавидел попугая лютой ненавистью. Тот, наоборот, его полюбил. Когда попугая выпускали из клетки, он садился ему на плечо, бегал туда-сюда оглушительно оря в самое ухо.

Однажды он прочитал в одном журнале, что пищеварительная система попугаев не может самостоятельно переваривать пищу, из-за чего вместе с ней попугаю приходится глотать песок, который перемалывает пищу в желудке. И поэтому попугая не в коем случае нельзя кормить ничем мучным, так как подобная пища раскисает в его желудке, закупоривая при этом кишечник.

В тайне от Тамары он начал подкидывать попугаю в клетку хлебные крошки, кусочки сырого теста, которые тот с жадностью поглощал. Через две недели попугай помер. Тамара страшно переживала, даже плакала. Клетку он вымыл и поставил на балкон, мертвого попугая хотел выкинуть в мусоропровод, однако Тамара не позволила: ей захотелось похоронить своего любимца. И он, как последний дурак, пошел во двор рыть для попугая могилу.

- А там, наверное, хорошо, - неожиданно возникло у него в голове, - бывают же места такие, где все - красивое, зеленое, яркое. Птички летают… Хорошо там, не то, что здесь.

А ведь кто-то может себе позволить поехать отдыхать в такое место. Одному. Или с кучей красивых женщин: высоких, с длинными ногами, в открытых купальниках. Ведь есть такие, ведь есть! От неожиданного приступа злобы он заскрежетал зубами, грудь как будто чем-то сдавило, он часто-часто глубоко задышал носом.

Боже мой, как это все!… Как это все достало! Эта работа, дом, Тамара, этот город, дождь - все! Все!

Приступ закончился так же внезапно, как и начался: мозг овеяло привычной вязкой ленью, растворившей в себе всю злость, все потуги, все мысли, дыхание нормализовалось, тело расслабилось, отчего в животе возникла какая-то пустота – неожиданно он тихо пукнул.

***
К вечеру, действительно, потеплело. Дождь растворился в лужах, неуверенное солнце медленно выползло из-за туч. Население, сложив зонтики, расстегнув верхнюю одежду, с бессмысленными улыбками кушало мороженое.

После работы решил пройтись пешком. Идти было далековато, но лезть в переполненный троллейбус не хотелось. Дорога домой проходила мимо Комаровского рынка, той его части, где были скоплены дешевые оптовые киоски.

В конце рабочего дня здесь было страшное столпотворение: люди, словно  бестолковые муравьи, бегали туда-сюда по киоскам. Какие-то дикие женщины покупали прокладки, нюхали крышечки от дезодорантов, мазали себе руки губной помадой, щупали нижнее белье; усталые, плохо одетые мужчины средних лет с сумками-тележками на колесиках приобретали в неимоверных количествах все подряд: ленты презервативов, блоки сигарет, банки растворимого кофе, коробки с «Чупа-чупс».

Тут же, прямо на грязном асфальте, торговали желто-коричневым копченым салом. Продавцы выстраивались в ряд, в одной руке держа громадный шмат сала, в другой – длинный кухонный нож, предлагая желающим отрезать для пробы кусочек.

Несмотря на внешнюю бестолковость, движение людей, со стороны казавшееся не имеющим никакого направления, тем не менее, было подвержено некой скрытой гармонии. Проходящий мимо (т.е. двигающийся строго прямо), он никак не вписывался в местные законы движения. Он постоянно на кого-то натыкался, его толкали, наступали на ноги, или вдруг перед носом вырастал один из озабоченных покупателей с устрашающих размеров сумками, еле их тащивший, обойти которого не было никакой возможности. И ему, нескончаемые долгие десятки шагов, приходилось, подстроившись под темп впереди идущего, медленно плестись вслед за ним.

Уставший, голодный после работы и оттого злой, он перся сквозь толпу, не различая лиц, пол, возраст отдельных людей. Все они для него слились в некий один организм, давящий на него своей суетливой деловитостью, занятостью.
Чувство голода было довольно сильным, а идти еще далеко, и он решил перебить его пирожками, которые продавались тут же  с передвижного лотка. Но тут взгляд его упал на нищего – чрезвычайно грязного старика, без одной ноги  он сидел прямо на земле, положив рядом свой костыль и рваную кепку для милостыни. Штанину на правой ноге он закрутил как можно выше, демонстрируя свою культю. Она была еще грязнее, чем он сам, мерзкого, красно-серого цвета. Создавалось впечатление, что своим увечьем он как будто гордился, выставляя его на показ. Здоровую ногу он по-турецки поджал под себя.

Эта культя да еще на фоне почти такого же цвета свиного сала вызвала у него тошнотворный рефлекс, с которым он еле справился, отбивший всяческое желание к пирожкам.
Тут он снова пукнул. Неожиданно для самого себя: еще секунду назад никакой такой потребности в его организме не было. Пукнул негромко, однако идущие ему навстречу две девочки лет десяти, переглянувшись между собой, неприятно захихикали, как ему показалось - с него.

***
На обед Тамара приготовила гороховый суп и рыбные котлеты с макаронами. Ели они всегда вместе: это была чуть ли не последняя совместная привычка; поев, они тут же разбредались по комнатам смотреть каждый свой телевизор.

Суп он съел быстрее ее, однако встать, чтоб положить себе второе не решался, сидел, терпеливо ждал, пока она доест.

Она ела не спеша. На табуретке сидела на самом краешке, несмотря на то, что ягодицы у нее были широкие, вялые и оттого свисали по краям. Сидела она, положив ногу на ногу, притом не просто положив, а умудрившись каким-то образом завернуть правую ногу вокруг икры левой. Ноги ее были толстыми, плохо побритыми, с черной щетиной и с грязными коричневыми ногтями.

Садилась она на самый угол стола, сгорбившись над тарелкой. Медленно зачерпывала ложкой суп, ко рту подносила перпендикулярно плоскости рта, вытянув в трубочку губы, как бы целуя ложку, пробовала его. Если суп был горячий, дула на ложку, пробовала заново - так могла повторяться несколько раз. Наконец, добившись нужной температуры, чуть наклоняла рукой ложку ко рту, еще больше вытягивая губы, и одним долгим глотком засасывала в себя содержимое ложки. После каждой порции она громко, неприятно чмокала губами.
В левой руке она держала ломоть черного хлеба, но так как локтем этой же руки она опиралась о стол, то поднять хлеб, чтобы поднести его ко рту, она не могла. Через определенное количество съеденного супа она, не выпуская ложки, указательным и большим пальцами правой руки отщипывала кусок хлеба, а перед тем, как отправить его в рот, некоторое время катала его между пальцами, превращая в противный серый комок.

На этот раз извержение газов было громким. В тишине кухни это особенно было заметно.

Тамара даже прекратила свою трапезу, удивленно подняла на него глаза:
- Ну ты даешь!
- Извини, - ему самому было страшно стыдно, он весь залился краской, - это, наверное, из-за горохового супа.
- Наверное, - согласилась она. Закончив суп, она поднялась, взяла со стола его и свою тарелки, поставила их в раковину.

***
– Ну что, по пятьдесят для сугреву?
Каждый раз, когда его сосед Вова звонит и приглашает его выйти покурить на лестничную площадку (дома он никогда не курит: у Тамары от табачного дыма болит голова), это заканчивается одним и тем же. Они долго стоят, курят. Курят практически молча, изредка обмениваясь короткими, ничего не значащими фразами. Потом Вова быстро докуривает: сигарету он держит большим и указательным пальцами, делая частые и очень глубокие затяжки. Закончив, слюной тушит сигарету, выкидывая бычок в специально поставленную для этого жестяную банку из-под пива. Затем глубоко вздыхает и задает этот вопрос.

Пятьдесят грамм, они всегда у него «для сугреву» – несмотря на время года и погодные условия. В его вариации это не вопрос, даже не предложение, это, скорей, констатация факта.

Идти к нему не хотелось: Вова, когда выпивал, начинал рассказывать про своих многочисленных женщин. К своим двадцати восьми годам он успел дважды жениться, оба раза по большой любви, дважды разводился, причем оба раза бросали его. Обеих своих жен он любил до сих пор, к остальным представителям противоположного пола относился с нарочитым презрением, отчего пользовался у них громадным успехом. Про свои любовные коллизии рассказывал всегда с массой пошлейших подробностей.

Однако вдруг в его голове очень ясно возникла бутылка водки – Вова ее всегда хранит в морозильнике, отчего жидкость становиться вязкой, тягучей, бутылка покрывается белой изморозью. И ему страшно захотелось водки, именно те 50 грамм, не больше - холодной, густой в граненом, с толстым стеклом «стопарике», запотевшем от холода, «для сугреву», под соленый огурец и кусок черного хлеба с мелко порезанным салом. В общем, он согласился.

К настоящему моменту вторая бутылка была еще только-только начата, первая – пустою была аккуратно поставлена около ножки стола (на столе держать пустую бутылку было нельзя ни в коем случае – плохая примета; правда, в чем она заключалась, не знал никто).

Закусывали они порезанным мелкими кружками соленым огурцом, маринованным чесноком в полулитровой банке, и вареной, порядком остывшей картошкой. Водку он, в отличие от Вовы, всегда запивал, и тот специально для него развел воду с вареньем. Варенья положил слишком много, отчего питье стало слишком сладким – запивать им было противно, но вставать доливать воду было лень.
- Ты знаешь, я решил бросить пить, - неожиданно заявляет Вова.
- Да ты, вроде, и не пьешь уж так много. Чего вдруг? – удивляется он.
- Это кажется, что немного. Нет, вообще, конечно, смотря с кем сравнивать. У меня на работе, конечно, мужики вообще бухарики есть: не просыхают. Я совсем решил завязать, напрочь.
- А это тогда что? – с усмешкой показывает он на стол.
- Ну, сегодня еще нет, с завтрашнего дня.
- Ну, с завтрашнего - так с завтрашнего. Тогда за это надо выпить.
- Давай, - соглашается Вова и начинает разливать водку. Не смотря на количество выпитого, делает это мастерски, ни капли не пролив, обеим поровну - тютелька в тютельку.

Он с тоской смотрит на свой почти до краев наполненный стопарик.
"Заявлюсь таким домой – Тамара убьет", – думает он. Тяжело вздохнув, поднимает стопарик.

Впрочем, в последнее время ругать его Тамара перестала, видно считая это ниже своего достоинства. Презрительно смерив взглядом, она демонстративно вынесла бы из спальни его постельные принадлежности, кинув их на диван в зале.
- За что пьем? – забыв только что предложенный повод, спрашивает Вова.
- Не знаю,  пожимает плечами он, - мне все равно.
- Ну давай тогда… давай… давай за нас.
- За нас мы уже пили,  резонно замечает он.
- Ну, а за кого еще, если не за нас?  тяжело вздыхает Вова.
- Ну давай за нас.

Они выпивают, не чокаясь. Водка идет легко, он даже не стал запивать, просто занюхал и откусил кусок хлеба.
- Я вообще решил бросить,  продолжает Вова,  чтоб вообще ни пива, ни там какого "Джин-тоника", вообще.
- Давай, зачем только?
- Ай, надоело. Бухаешь, бухаешь, а что хорошего – все одно и то же, с утра только встанешь – все болит, фигово. Да и годы уже не те – не восемнадцать, – качает головой.  Это раньше, в студенческие годы  понятно: пойдешь в общагу с друганами – нахрюкаешься там до поросячьего визгу, на…а…рмально! А сейчас меня это уже не прикалывает, ну его, так и спиться можно.

Наколов на вилку кружок огурца, отправляет его в рот:
- Да и здоровье уже не то. Вчера лифт дома не работал, так я пешком на седьмой этаж – чуть не помер. Сердечко уже «бо-бо», дыхалка  так вообще к черту. Ну его…
- Правильно,  соглашается он.
- Я же, когда с Юлей жил (его вторая жена), да и с Машей (первая), я  вообще не пил. Как-то и не хотелось. После Машки я, единственное, нормально так забухал, конкретно. Но, правда, быстро бросил. Потом сразу Юлю встретил.… А она ж вообще пьяных на дух не переносила, даже если чуть-чуть.
- А ты знаешь, и клево было. Вот когда вообще ни грамма. Первый месяц, конечно, ломает. Не, не так, чтобы, там знаешь, руки тряслись, там дрыжики по всему телу – я все-таки не алкаш. А если пойдешь куда, где все пьют, а ты сидишь, как дурак. Это фигово. И, главное ж, никто не понимает  смотрят на тебя как на дебила. Но потом, ты знаешь, другим человеком становишься, чувствуешь себя даже как-то по-другому.
- Может, мне тоже пить бросить, а? – пожимает плечами он.
- Давай, точно! Вместе и бросим,  убежденно кивает Вова. Разливает снова по полной.
- Э…э, мне половину,  пытается воспротивиться он,  меня итак жена дома убьет.
- Ну, убьет, так убьет, …. на нее,  вдруг грязно выругивается Вова. Все равно надо допить – я ж полупустую обратно ставить не буду.
- Ладно,  соглашается он, с ужасом глядя на две трети полную бутылку.
Выпили. На этот раз водка пошла хуже  пришлось запить водой с вареньем, а потом еще закушать холодной картошкой. Вова же даже не поморщился: прищурив зачем-то левый глаз, забросил себе в рот очередной кружок огурца. Продолжил разговор:
- Я вот, понимаешь, еще тогда начал замечать, что вот если куда пойти с Машей или без, я пока трезвый, мне ужасно скучно: ну ни фига… сижу, как истукан, туплюсь. Если выпью – так нормально. То есть, понимаешь…,  объясняя, он раскрыл ладонь правой руки, широко растопырив при этом пальцы и, совершая ею такие возвратно-поступательные движения ото рта вперед перед собой и обратно, словно помогая словам лучше и быстрее доходить до собеседника,  получается, что я уже и без этого дела,  щелкает себя под подбородок,  нормально себя вести, там веселиться уже не могу.
…И вот когда я тогда бросил, первое время это так прибивало, что вообще… Зато потом, я тебе говорю, как будто другим человеком стал.
Неожиданно его излияния прерывает телефонный звонок, оба автоматически смотрят на настенные часы, висящие над холодильником – пол двенадцатого.
- Кто бы это мог быть?  недоуменно пожимает плечами Вова, идет в коридор к телефону.
В одиночестве его вдруг начинает невыносимо клонить ко сну, голова тяжелеет, глаза закрываются, но он честно борется.
- Ну и бухой же я,  внезапно понимает он,  а завтра на работу. Вот, блин. Смотрит еще раз на часы, Тамара же убьет. Он представил, как она в халате встречает его у порога, презрительно сощурив глаза,  да пошла ты! – обозлился он,  сука! Всю жизнь мне испоганила!
Приступ злобы ослабляет его, и он уже не в состоянии справиться с пьяной дремотой.


***
Народу в зале немного: дискотека началась совсем недавно. Только в самом центре, в попытке эротизировать доставшиеся им от природы бездарные фигуры танцевали двое девушек. В такт музыке они извивали свои тела во фронтальной плоскости попеременно: то почти присаживаясь на корточки, то, наоборот, вытягиваясь вверх, подняв над головой некрасивые, пухлые руки. В процессе совершаемых телодвижений они проглаживали себя обеими руками от колен по бедрам, бокам, могучим грудям (одна даже по шее, вскинув голову, проводила руками от ключицы до самого подбородка – ладони у нее не по-женски широкие, мощные, отчего со стороны казалось, что она решила придушить саму себя) и, имитируя экстаз, приоткрыв рот, время от времени, языком облизывали верхнюю губу.
Впрочем, старались они зря. Из пока что только трех присутствующих парней, двое дремали, третий  с отсутствующим выражением развалился на сиденье, бессильно уронив голову на грудь, поднимая ее только для того чтобы справиться с приступом надвигающейся рвоты.
Как они сюда попали, он помнил плохо. Смутно, сквозь алкогольную дымку вспоминалось, как кто-то звонил, потом он пришел, некий старинный, еще со школы, Вовин друг: невысокого роста, с крепким телосложением бывшего спортсмена. Знакомясь, он сильно, как клешней сжал ему руку  представился, но как его зовут, он, хоть убей, не помнит. Вместе они допили бутылку – он, впрочем, почти не пил: не мог больше. Затем поехали на дискотеку. Ехали на такси, платил Вова – три тысячи, долго спорил с шофером, чтобы скинул, но тот не уступил.
Дискотека располагалась в самом центре города на втором этаже кинотеатра "Москва".
Само пространство для танцев было небольшим, впрочем, и народу на эту дискотеку, тем более по будним дням, ходило мало. По бокам, чтоб не мешать танцующим, расставлены небольшие квадратные столики на четыре места, застеленные белыми скатертями. Для того чтобы занять столик, требовалось заплатить пять тысяч рублей, вход на дискотеку стоил три.
В центре находилась сцена с ди-джеями, по бокам которой установлены мощные колонки. Над сценой нависали прибамбасы светомузыки.
Поездка в такси и громкая с мощным ритмом музыка немного его отрезвили, Вова с другом были вообще как огурчики. Они заняли столики (платил опять Вова) и заказали бутылку «Советского» шампанского.
Народ постепенно начал собираться. Контингент был разнообразнейший. Парни: от совсем молодых, не старше восемнадцати – в широких репперских штанах и длинных навыпуск майках, до стареющих "плейбоев" с тусклыми лицами и здоровенными золотыми печатками на мизинце. Девушки: юные – для танцев собирались в кружок, свалив в центр свои сумки, "бальзаковского" возраста – вальяжно закинув ногу на ногу, курили длинные дорогие сигареты, снисходительно разглядывая танцующих с тайной надеждой на приглашение на медленный танец.
- Ну что, пошли потанцуем,  предложил Вовин друг.
Тот в ответ безразлично пожимает плечами:
- Пошли.
Кивает в его сторону:
- Ты с нами?
- У, у…,  мычит он, отрицательно качая головой.
- Пошли,  убеждает Вовин друг,  чего сидеть?
Он вскидывает голову, для чего ему требуется определенное усилие, смотрит на вовиного друга. И тут ясно вспоминает, что того зовут Шура: пока они пили, Вова еще постоянно шутил: "Шура…, пилите гири", – сам страшно смеясь своей шутке. Придурок.
«Черт с ним, - решает он, - действительно, чего сидеть, лучше потанцевать.»
Танцевали все по-разному. Одни такие же старперы, как и он, просто в такт музыке переступали на месте с ноги на ногу, параллельно совершая согнутыми в локтях руками некие вращательные движения. Более молодые и активные, сильно отставив зад, как бы изображали бег на месте – что-то похожее на знаменитую матросскую «веревочку» – только не вверх, а вперед, и, конечно же, во много раз быстрее. Рядом двое парней, совсем молодых, лет по семнадцати, вообще, просто вскинув вверх руки, в такт музыке подпрыгивали на месте.
Невдалеке от них друг напротив друга танцевали две очень симпатичные девушки. Особенно одна: высокая с длинными белыми волосами, в короткой прямой юбке и простой белой без рукавов майке. С потрясающей фигурой: длиннющими стройными ногами и высокой грудью. Двигалась она очень здорово, притягивая к себе взгляды окружающих: восхищенные  мужчин и завистливые – женщин. Он также не отрываясь следил за ней, ощущая от этого приятное возбуждение. Смотрел, впрочем, ни столько на ее тело, сколько на лицо, пытаясь словить взгляд. Удалось  она даже улыбнулась ему. Он начал внимательно смотреть на окружающих: ему ужасно хотелось, чтоб кроме него, она никому больше не улыбалась. Так оно и оказалось; мало того, кружась в танце, она снова случайно встретилась с ним взглядом и снова улыбнулась. Улыбка у нее была восхитительная.
"Быстрей бы только медленный танец, – думал он,  быстрей бы, надо обязательно ее пригласить. Какая девушка!"
Но одна за другой шли только быстрые песни. В процессе танцев так получилось, что девушка несколько от него отдалилась. Впрочем, ее белые волосы были видны издалека, что позволяло ему следить за ее передвижениями, чтобы сразу же, как объявят медленный танец, кинуться ее приглашать.
Медленный танец начался совершенно неожиданно, казалось, этой жуткой, до ужаса надоевшей техно-музыке не будет конца. И вдруг знакомое вступление: "Ноябрьский дождь" группы Guns`n`roses – великолепная медленная песня!
К девушке они подошли одновременно, он и высокий широкоплечий парень в черной обтягивающей майке. А обтягивать было что: широкая мощная грудь, накаченные бицепсы, когда он сгибал руки, было заметно, как мускулы перекатывались под майкой. С наглым, уверенным лицом, он едва посмотрел в его сторону, собственническим движением, обнял девушку за талию и увлек за собой в центр зала.
Остальные  кто разбился по парам, кто пошел обратно на свои места – народу сразу стало меньше. Он стоял в центре зала, глупо оглядываясь по сторонам: было до ужаса обидно, стыдно, казалось, что все взгляды устремлены на него.
"Ну почему так, почему так всегда?" – думал он, возвращаясь к своему столику. Вова сидел, развалившись на стуле, прищурившись, обозревал танцующие пары, Шура куда-то запропастился. Он сел, налил себе полный бокал шампанского, залпом его выпил.
«Что за жизнь такая, почему всегда есть такие уроды, которым все, а мне ничего? – злился он,  ну что у него есть, кроме этих мускулов? Тупой же, наверное, как лось. Наверняка бандюга какой. Чтоб его где прибили пораньше, скотину эту!»
Выпил еще один полный бокал. Шампанское поверх водки, как и полагалось, дало сногсшибательный эффект – в прямом и переносном смысле. После этого, четко он помнил только, как блевал в туалете, было страшно плохо. В зал обратно не пошел – хотелось скорей домой, лечь, забиться под одеяло, спать.



***
Погода была омерзительной: ветер гонял по парку клочья мусора, пригибал почти к самой земле хилые, недавно посаженые деревца. Светало. Черные, рваные тучи, подсвеченные снизу, мрачно нависали над его головой. Утренняя луна, мерцая унылым светом, медленно умирала над крышами домов. Для полного пафоса не хватало только грома с молниями и проливного дождя.
Денег у него почему-то не оказалось, хотя перед самым уходом он их пересчитал: было почти десять тысяч. Вроде, ничего не заказывал, за все платил Вова, однако в кошельке осталось триста рублей мелочью – три бумажки по сто. Пришлось идти пешком.
Впрочем, от «Москвы» до его дома идти не далеко. Надо перейти дорогу, пройти немного вперед по проспекту Машерова, до небольшого деревянного мостика через Свислочь. А там уже дальше: вверх через парк Пушкина, в обход гостиницы «Беларусь».
Шел он быстрым шагом, слегка пошатываясь на ходу. Не разбирая дороги: наступал в лужи, редкие островки тающего снега. Было холодно: руки, чтобы согрелись, засунул в карманы джинсов.
Воображение, подстегнутое алкоголем, рисовало в его голове какие-то фантастические картины: то это была сцена совокупления его с этой девушкой в самых гнуснейших и непристойнейших видах, то вдруг живо возникала сцена драки со своим соперником, по всей видимости ее финальная стадия: тот, скорчившись от боли, валялся на земле, а он колошматил его ногами по животу, голове, в пах, а она… она стояла рядом и улыбалась.
- Ведь они точно до этого не были знакомы,  думал он. – Он просто подошел к ней и взял ее, как берут со стола пачку сигарет или зажигалку. А она даже не сопротивлялась! Сволочь!
На этот раз извержение газов было неимоверно громким, у него даже заложило в ушах, однако он не обратил на это никакого внимания.
- Ненавижу!  скрежетал зубами он. Ненависть к тому мускулистому парню, к той девушке, к Вове со своим другом, а, главное, к самому себе, такому бездарному, неудачному, застила все его чувства. Он шел, казалось, в абсолютной пустоте, без конца и начала.
- Ненавижу! – повторял он. – Ненавижу!
Злость, заполонившая всего его, он почти физически ощущал ее, как будто в его тело под большим давлением залили целое озеро чего-то неприятно-черного, тошнотворно-липкого. Тело, казалось, все разбухло, рукам стало страшно тесно в карманах джинсов, он достал их оттуда в ужасе начал разглядывать: пальцы стали похожи на набухшие кипятком вареные сардельки, с едва различимыми ногтями. Вдруг все это исчезло, злость неожиданно сконцентрировалась в его животе в небольшой шар, не больше теннисного мячика, и тут же там взорвалась, вызвав очередное извержение газов.
Взрыв был оглушительный. Однако взрывная волна, спрессовавшись в узкий черный смерч, унесшийся куда-то ввысь, не принесла в округе никаких разрушений. И только окровавленные ошметки мяса, к утру подчисто съеденные голодным вороньем, некоторое время напоминали о его существовании.


Рецензии