Шняга. Часть 1

ЗНАКОМСТВО ПЕРВОЕ
(Альфред Захарович Крезов)

Шняга. Это словечко я подобрал вчера во дворе своей поликлиники. Грязноволосый, здоровенный отрок упоенно втюхивал что-то двум крепким, как кедровые шишки, отроковицам; пересыпая свою, недоступную моему старческому пониманию, речь изумительнейшими по своей образной выразительности словосочетаниями. Но «шняга»…Этот экземпляр явно просился в мою коллекцию. Я приостановился, надеясь услышать емкий комментарий к этому шедевру русской словесности. Мне подфартило. Юноша, решив, видимо, усилить впечатление, уточнил: «полный отстой». Этот оборот был мне знаком. Я приобрел его с неделю назад и уже успел усвоить его незамысловатое содержание. Забалдев от такой прухи, я пошкандылял своей дорогой. Еще бы, на халяву такой отстой под названием «шняга» попадается не каждый день.
И вот сейчас я сижу в своей любимой забегаловке и торчу от порции этого отстоя, который впендюрили мне люди в белых халатах. Сплошная шняга. От злости у меня непроизвольно сжимаются зубы. Шняга, шняга, шняга. «Шесть месяцев, в лучшем случае, год». Вот и все, что мне стало ясно после прочтения стостраничного манускрипта под диким названием «История болезни № 389». Полная шняга, и засуньте себе это в задницу. А если перейти на образ жизни виноградной улитки, то есть ползком и с травинкой в зубах, то я смогу ползать аж на три месяца больше. Нет, это даже не шняга. Нагнув голову, я прислушиваюсь, не одарит ли меня какой-нибудь доброхот эпитетом, более подходящим к моему состоянию, которое на моем замшелом, ветхозаветном литературном языке называлось бы «бессильная ярость». Убожество. Минимум экспрессии, максимум лицемерия и полная невменяемость. Увы, не сезон. Мое ухо улавливает только икание бюргствующих  и клокотание  страждущих. В этот час здесь не услышишь ни одного тусовщика, ни даже самого беспонтового. Иногда вкатывается какое-нибудь фуфло со своим доисторическим гортанным матом, который, кстати сказать, во времена моего пращура был куда как богаче и виртуознее.
Вот эта, за моей спиной: провинциальная правильность речи помноженная на убогое университетское образование, усугубленная обширным параличом мозговых извилин, сплюснутая природной ущербностью. Сплошные архаизмы, атавизмы и рудименты вылетают с легкостью мыльных пузырей и тыкаются с липким хлопком в морды и затылки. «Пафос», «миссия», «функция», «доминанта» - мучительно заученные, надсадно хранимые выродившиеся уродцы. Эти мне особенно ненавистны. Тридцать лет я тетешкался с ними, вырубал их на ядреных лбах своих студентов, клеймил ими своих подопытных кроликов. Это наверняка одна из бывших, наверняка отличница. Не приведи господь, еще и моя.
Или вот эти двое, самодовольно пережевывающие свои бутерброды и незатейливые впечатления: «презентация», «релаксация», «прострация» и даже «сублимация». Это у них-то сублимация? Ну если только майки «БАБЛЗ» в трусы от Версаче с тройной строчкой по гульфику.
А справа контральто лет тридцати – сорока, раз в год выползающее из-под миксеров, соковыжималок и тараканоморилок вываливает на свою одуревшую от неожиданной тоски собеседницу все содержимое своих сумочек, шкатулочек, пакетиков, тайничков. Слова круглые и плоские, как пуговицы, с пластмассовым хрустом валятся как из ящика Пандоры. Безнадежные титанические усилия только ради того, чтобы убедить несчастную подругу, что у нее все как у всех и даже лучше. Она боится остановиться хотя бы на мгновение, ибо все человечество в ту же секунду услышит, до какой животной муки она боится жизни. Своими сундучками она забаррикадировала все двери и окна, чтобы никакой, даже самый невесомый ветерок не покусился на ее телевидеостиральное благополучие. Смертная усталость вперемешку с тусклым самодовольством шкварчит, как масло на сковородке, оставляя тяжелый запах гари.
 Моя, отощавшая от мужниной водки, школьных дневников, протекающих потолков, Лизка, точно также, забегая ко мне раз в неделю, посыпает мою плешивую голову серпантином своих восторгов: «работа», «машина», «премия», «сапоги». Это значит, что если я сейчас же не всучу ей какую-нибудь безделицу из своего коллекционного хлама, то завтра она с детьми пойдет по миру, а пьющий, как верблюд, Паша повесится (чего я жду уже пятый год).
Я ушел, преисполненный тифозного отвращения к звукам человеческой речи.
 Раньше, лет пять назад, пока я не набрел на золотую жилу, обнаружив в отроческом хрюканье нечаянные перлы, перенасыщенные электрическим током, я забавлялся наследием великого Даля. В метро буркнешь себе под нос: «вот торчит, как аглыдок*», глядя на чемодан, огромный, как банковский сейф, так весь вагон тебя услышит, а близь стоящие непременно примут на свой счет и на полчаса встанут плечо к плечу, обрушивая на меня свои трухлявые, пластилиновые палицы: «Такой интеллигентный, а что себе позволяет (пятидесятилетний унисекс в курточке)»; «Ах, ты, старый хрен, на себя-то посмотри (кожаное пальтишко пятьдесят восьмого размера)»; «Товарищи, это что ж, он меня извращенцем и выродком назвал (китайский пуховик с выбитым зубом, пришепетывая, упоенно взлетают к высотам непечатной речи)».

*Аглыдок –  арх., м.,  Окаменелое дерево.
 Но это, конечно, те, что едут, отлученные от светоча культуры – яркой книжонки в мягком бумажном переплете. Детективоозабоченные только сурово сдвигают брови.
Так это я еще как броней прикрыт своими семьюдесятью годами. Представив, какой фантастический балаган бы начался, будь я на два десятка лет моложе, я задыхаюсь от восторга и одариваю всех открытой и жизнеутверждающей улыбкой. Правда на ближайшей станции приходится покинуть вагон, а то броня может дать трещину. Впрочем, я им теперь уже не нужен, острыми ощущениями и актуальной темой для дежурных переговоров с сослуживцами, я их обеспечил. Еще и домашним достанется.
Душевные воспоминания. Веселыми искорками пробегают они перед глазами, отвлекая меня от поиска слова, которое поможет мне выплюнуть мою колючее ядовитое бешенство, застрявшее в горле, как кость.
Кроме этого, сорвавшегося с цепи гнева я и не испытываю ничего. Да и что испытывать: страх, обида, отчаянье – суть чувства молодые. К полтиннику ближе они уже балуют только неуемных жизнелюбов. А за семьдесят все просто: вспомнил – обрадовался, забыл – рассердился. Правда и это уже иначе, нежели в годы, не облагороженные сединой. Там если весело – сразу глаза из орбит от восторга, а если что не так – рожу судорогой аж до седьмого позвонка сводит.
Ну и еще, конечно, пофигизм. Здоровый старческий пофигизм, предвестник старческого маразма (если кому не повезет до него дожить).  Я этим «пофигизмом» разжился лет шесть назад. До сих пор не пойму, как обходился без него. Кроме как с кремлевского олимпа прогрохотавшего «гавнодушия» (великое порождение исторического материализма) и согреться-то было нечем. Уж я этот «пофигизм» во всех склонениях лелеял, через всю словообразовательную шнягу проволок, ко всем мумифицированным эпитетам приклеил. Одному своему самому старательному студенту тему для курсовой работы предложил: «Основные произведения советской литературы, демонстрирующие пофигистические тенденции в формировании современного метода идеологического воспитания социально полезной личности». В окончательном варианте, конечно, пришлось бы заменить «пофигистические» на «альтруистические» (нашим так все-таки привычней, а смысл тот же). Парень, правда, что-то в больницу загремел, академотпуск взял, а потом и вовсе по семейным обстоятельствам отчислился.
Кстати, буквально намедни я столкнулся с элитным образчиком профессионального пофигизма.
Российские медики, как самые гуманные медики в мире все самое интересное про неизлечимых больных сообщают только ближайшим родственникам, руководствуясь основным принципом коммунистической партии (единственное место, кстати, где он еще действует) – знание сокращает человеку жизнь. Взращенная на подобных воззрениях  медсестра, естественно, строго и весьма подозрительно у меня осведомилась: «Кем вы ему приходитесь? Перепугавшись, что за бумагами придется переться моей ошалевшей от новых сапог Лизке, я заявил: «Так это, старший брат, близнец однояйцовый. Куда ж ему в его состоянии?». И ничего, отдала. Посочувствовала только: «Ну ничего, это пройдет». Я так и  не понял, что же ее так огорчило, то ли срок, отпущенный мнимому братцу на все про все, то ли однояйцовость моя внезапная.
Кстати, милостивейше прошу не подозревать меня в широкомасштабном подслушивании громогласного тинейджерского трепа в подъездах и подворотнях. За короткий период подцензурной гласности обнаружилось множество вполне цивильных способов пополнять свой словарный запас неформальной, окказиональной и субреальной лексикой. Хотя, конечно, схавать ее из первых рук несомненно предпочтительней.
Я - таки сижу у телефона. Тяни не тяни, а звонить придется. Это правило, принятое по умолчанию. Узнавший срок всегда звонит. Надо навести справки, подмахнуть список да прозондировать возможные пересечения. Мы создаем прецеденты, мы же (в рамках дозволенного, конечно) смягчаем возможные последствия. И нас много.

* * *

ЗНАКОМСТВО ВТОРОЕ
(Елизавета Альфредовна)

Лизка нарисовалась в моей жизни холостяка со стажем настолько неожиданным образом, что на существе более человеческой формации это могло бы отразиться самым что ни на есть пагубным образом. Но моя психика есть не что иное как высококлассная имитация, вследствие чего и гибнуть оказалось нечему.
Заседание кафедры. Робкий стук в дверь. И моментально около меня оказывается пренеобычнейшее существо лет пяти в образе цыганки театра «РОМЭН». Причем, при ближайшем рассмотрении, смуглость кожи и смоляные вьющиеся волосы оказываются до обидного натуральными. В руке эта невидаль держит клочок бумажки, на которой весьма недвусмысленно (или, напротив, многозначительно), строго и четко выведено: «Отец – Альфред Захарович Крезов, 1932 года рождения, кандидат филологических наук, холост. Заседание кафедры нач. в 17.30, каб. 352. Второй стул от окна, напротив двери.
Дочь – Елизавета Серафимовна. Дата рождения – 13.03.70 г». Фамилия не уточнялась, в расчете, видимо, на мою догадливость или фантазию.
Здесь было бы уместно объявить конкурс для людей, интересующихся различными аспектами человеческой психики на тему: «Возможные варианты адекватной и альтернативной реакции психологически стабильной личности на привидение в эпоху развитого социализма. В качестве дополнительных условий рассмотреть ситуацию в момент повышенной профессиональной и социальной активности».
Не представляю, чего бы там набормотали психоозабоченные пиплы, ну а я попросту вырубился. Вот так. Отъехал и все. И пока меня поливали водой, бальзамировали нашатырем и потчевали коньячком, я успел четко и ясно осознать безупречную достоверность информации, содержащейся в записочке, выработать линию поведения и прикинуть, как все это попроще преподнести коллегам. Не успел я только одного – предположить, даже в первом приближении, кто же родительница этой юной ромэлы. Особенно если учесть, что почти все лето шестьдесят девятого я провел в следственном изоляторе города N, расположенном несколько в стороне от моего нынешнего местопребывания. Поэтому по пришествии в себя я постарался как можно буднишнее поинтересоваться:
- А где же наша мама? - И услышав в ответ:
- Вчера улетела в Мексику, - понял, что мой  первый вопрос был отнюдь не
лучшим из возможных.
-    А, ну, конечно, и как это  я мог забыть, - я несколько запоздало попытался    спасти ситуацию.
-    Да нет, это мама сама не успела тебе сказать, - этот обворожительный ребенок с ангельской улыбкой заколачивал гвозди в крышку моего гроба.
По горящим глазам своих соратников на педагогическом поприще и по тому мужеству, с каким они хранили торжественное молчание, я резво проникся осознанием того, что если мы с Елизаветой Альфредовной сейчас же не растворимся в воздухе, то надпись на нашем семейном склепе будет гласить: «Безвременно ушедшие из жизни в результате производственной аварии, выразившейся в беспрецедентном для социалистического общества акте каннибализма». Подобный некролог ни в малейшей степени не льстил моему самолюбию, и потому, взяв за руку дочь, я выдал во всю силу своих тщедушных легких фразу, которая по моему разумению должна была быть усвоена ими не ранее, чем минут через десять – пятнадцать:
- Ну что ж, дорогая, постараемся ее догнать…- Причем нам за это время
 предстояло добежать, если уж не до канадской границы, то, как минимум, до автобусной остановки.
Юная особа оказалась необычайно разговорчива, слова из нее сыпались, как горох, причем даже тогда, когда мы вприскочку неслись к автобусу, норовившему захлопнуть двери перед самым нашим носом, а понятие «следующий автобус» в нашей стране, как известно, относится к неопределенно отдаленному будущему времени. Когда же сквозь гулкие удары моего собственного сердца я стал различать окружающие меня звуки и попытался внять безумолчному лепету собственной, как выяснилось, дочери, сознание вновь едва не покинуло меня: девчушка явно присутствовала при вавилонском столпотворении, ее речь представляла собой самую неудобоваримейшую смесь как минимум полдюжины языков, среди которых парочка явно была отдалена от современности столетий на двадцать пять-тридцать. Хорошо еще, что автобусная публика, не отягощенная знанием иностранных языков, отнесла слышимое на счет необычайных дефектов произношения. Одна сердобольная старушка представилась нам практикующим логопедом и предложила немедленно заняться столь сложным и запущенным ребенком, чем вызвала бурный поток благодарности (не правда ли душевнее всего мы благодарим за услугу, которой вовсе не намереваемся воспользоваться?),  причем Елизавета Альфредовна умудрилась это сделать на чудовищном коктейле из санскрита и польского, забхыкав и обшипев несчастную энтузиастку до нервного тика. Вываливаясь на своей остановке из автобуса, я клялся самыми страшными клятвами студента-двоечника, что отныне и присно я никогда не отойду ко сну не выучив дюжины слов на дюжине языков. Впрочем, впоследствии при здравом размышлении я ограничился тем, что пообещал себе не спускать в свою холостяцкую квартиру ни  одной женщины, не протестировав ее досконально на предмет наличия у нее полиглотских  амбиций.
Покуда же мы продвигались в направлении моего (отныне нашего?) жилища и вели непринужденную беседу двух придурков, сбрендивших на почве космополитизма.
- Папа (с ударением на последнем слоге),
- Уот, май далинг?
- (а правда, что воздушный шарик летает, потому что у него внутри волшебный воздух?)
- (да, этот воздух делает шарик легким-прелегким и поэтому он улетает высоко- высоко в небо),
- (а можно меня тоже надуть таким волшебным воздухом, чтоб я стала такой же легкой и тоже смогла улететь?)
- (нет, малышка, у тебя внутри слишком мало места для такого волшебного воздуха и потом, я буду сильно скучать, если ты улетишь),
- (ну, я бы улетала только на маленько, ты бы даже не замечал этого, а так я бы всегда была здесь),
- (но ведь на маленько ты и так можешь улететь, даже без волшебного воздуха, а просто закрыв глаза)
она остановилась, закрыла глаза и постояла так секунд десять:
- (ну вот, я закрываю-закрываю, но совсем никуда не улетаю)
- (нет, детка, чтобы летать, ты должна закрыть глазки и уснуть. Я думаю, что ты часто так делаешь, только потом об этом забываешь),
- (но ведь я не хочу забывать, я хочу всегда помнить куда я летаю),
- (хорошо, дорогая, когда мы придем домой, я сначала накормлю тебя чем-нибудь, а потом, расскажу, как летать во сне и не забывать куда ты летала, когда ты проснешься),
- (да, только ты знаешь, я совсем не люблю манную кашу, и перловку тоже не люблю, и пшенную, и овсянку)
- (ну, не переживай, никакой каши у меня дома все равно нет. У меня есть жареная картошка, вареные сардельки и селедочный хвост. Как тебя устроит такой обед?),
- (ну-у, это просто здорово, правда мама никогда не разрешала мне есть селедочные хвосты, а еще она простила передать тебе, что будет обязательно проверять, чем ты меня кормишь)
Тут я слегка вздрогнул и воровато оглянулся. В мою замороченную голову проникла неоригинальная и трусоватая мыслишка, что, возможно, все это розыгрыш моих умненьких, способненьких и не на такие шуточки студентов; что из-за кустов сейчас вывалится гогочущая ватага лохматых охламонов, которые, окликнув мою (!) Елизавету Альфредовна(Танечка, Леночка, Ларочка?), жизнерадостно принесут свои извинения, будучи стопроцентно уверенными, что все происшедшее доставило мне ничуть не меньшее удовольствие, чем им; затем возьмут малышку в наряде из домкультурного подбора на руки (сестренка, племянница?) и, сунув ей в кулачок мороженое или шоколадку, скроются за перекрестком, оставив своего растерянного преподавателя беспомощным и осиротевшим. Погрузившись в свои тоскливые предположения, я начал обстоятельно размышлять о том, как им удалось заставить выучить такую маленькую девочку столь сложному диалогу на нескольких языках (к слову сказать, говорила-то она на них без  малейшего акцента, по крайней мере на современных), я даже придумал, что наложу на них епитимью, заставив выучить огромный монолог из «Гамлета» на дюжине языков, включая санскрит (после самостоятельного перевода на этот архаичный язык), чтобы заставить их почувствовать все прелести зубрежки, которым они подвергли бедного ребенка, да еще и провести стилистический анализ всех переводов. Я злорадно ухмыльнулся, представив их несчастные вытянутые лица, да еще (ха-ха) – зачет по результатам этой работы; как вдруг эта талантливая притворщица, прервав свои рассуждения на тему того, какие гадкие каши ей давала на завтрак мама, какие ужасные супы она терпела на обед и, что лишь вкуснячие котлеты на ужин скрашивали ее мерзкое (бе-е-е) питание, остановилась настолько внезапно, что от неожиданности я пребольно, должно быть, дернул ее за руку.
- Папа, вот он (причем, заметьте на чистейшем русском языке, видимо эта фраза не вошла в краткий курс обучения иностранным языкам),
- Кто, где? – сердито завертел я головой, пытаясь обнаружить виновника сегодняшнего моего приключения,
- Да ОН, папа, ОН. Вон около гаражей, - зашептала страшным шепотом и показала в сторону юная провидица.
Черт побери, это действительно был ОН, тот, которого я безуспешно пытался вычислить уже лет семь. ОН стоял около гаража и задрав голову пытался что-то разглядеть.
* * *

ЗНАКОМСТВО ТРЕТЬЕ
(Афанасий)

Всего более он ненавидел свое имя: АФАНАСИЙ. Когда он его слышал, ему представлялся толстый, облезлый хомяк на кривых маленьких лапках и с выпученными глазками-бусинами, и ему неудержимо хотелось свернуть этому гадкому, вечно жрущему животному его тупую, трясущуюся голову. Его называли Афоня, Фанас, Афан и даже просто Фаня (эту кликуху он считал оскорбительной даже для хомяка), и никогда ни на одно из имен он не откликнулся, хотя каждый раз внутренне весь сжимался, как будто ему за шиворот спускали дождевого червяка. Он предпочел бы быть просто «эй мальчиком», чем носить это имя, как позорное клеймо. Он даже стал намеренно избегать в своей речи всех слов, в которых присутствовала буква «Ф»,- почему-то именно она казалась ему источником всех его печалей и обид. Родители, пытавшиеся своими рассказами о великом путешественнике Афанасии Никитине продемонстрировать несуществующие достоинства этого имени, лишь убедили его в обратном: «То-то он и поперся к этим индусам, - думал издерганный подросток, - которым, что Афанасий, что Автандил, все едино».
Все его мысли и суждения опирались на один единственный критерий: «хомячность». Вот это «по-хомячьи», и это - нет, значит так плохо, а эдак – хорошо. Других оценок для него не существовало, как не существовало никого, кроме «хомяков» и «не хомяков». Фильм «Афоня», который ему недавно удалось посмотреть, окончательно убедил его в правильности своих выводов: на экране он увидел персонаж, во всех отношениях соответствующий его представлениям о «хомячности» - вечно жрущий и пьющий, толстый, тупой и примитивный, не ведающий иных желаний, кроме желаний своего обрюзгшего тела. За весь фильм он ни разу не улыбнулся, хотя родители и сестра просто заходились в идиотском хохоте. Как будто омерзительное может быть смешным. Отныне он решил мстить своему имени и объявил ему холодную войну. У него появилась ЦЕЛЬ: нет, он не будет безропотно дожидаться своего шестнадцатилетия, чтобы потом, уподобившись глупому барану поменять это имя на любое другое, как ему предложили родители; нет, он станет таким сильным, умным и знаменитым, что ни в одну, самую дурную и пьяную голову не придет более мысль об облезлом хомяке, когда будет произноситься это имя «АФАНАСИЙ». Отныне всю свою волю, все свои усилия и все свои поступки он подчинит этой цели.
Когда мы с моей маленькой Лиззи (теперь ни одному существу, будь то человек или некто сродни мне, не удалось бы, как вы понимаете, убедить меня в обратном: только МОЯ(!) дочь могла знать, что я ищу Его, только она могла мне в этом помочь, что ей превосходно удалось) подошли поближе, мы увидели, что мальчик разглядывает надпись на гараже, сообщающую, что «Афоня – дурак, козел, урод и вображуля». Я взглянул на парня, его лицо не выражало ничего, кроме какой-то недетской, умудренной богатым жизненным опытом скуки. Затем в глазах мелькнула озорная, слегка безрассудная искорка: мальчишка достал из кармана кусок мела и начал что-то серьезно и аккуратно писать на обшарпанном грязно-коричневом боку гаража, а моя юная спутница в наряде от древнеарийских кутюрье столь же обстоятельно забубнила себе под нос: «…хранитесь от бесполезного ропота и берегитесь от злоречия языка, ибо и тайное слово не пойдет даром, а клевещущие уста убивают душу», - вот такую вот незамысловатую цитатку решил начертать в отместку своим недругам мой подопечный, причем, заметьте, в оригинальном исполнении, то есть на самом, что ни на есть, древнееврейском (ах, простите, он - таки снизошел и присовокупил рядышком перевод). Пока я, пребывая в крайней растерянности, приобщался к Соломоновым мудростям, парень закончил свой эпистолярный труд и, (я только сейчас заметил) спрятав в карман книжонку, явно удовлетворившись плодами своих трудов, запрыгал в сторону сквера, одновременно засовывая себе за щеку сразу три жевательных пластинки.
Маленький гениальный глупец, ты еще не знаешь, что достойный ответ на проявленную глупость не разубедит противника в твоей ненормальности, а напротив укрепит его во всех наихудших подозрениях, навсегда отделяя тебя от безнадежно нормальных человеческих существ невидимой, но непреодолимой преградой. Сначала тебя будут называть необычным мальчиком, затем юношей со странностями, пока, наконец общественное мнение не наречет тебя чудиком и не исключит навсегда тебя из своих сплоченных рядов.
И ты бы с гордостью нес это знамя, если бы не эти болтливые, смешливые, ясноглазые и жестокосердные девицы, барышни, нимфы, наяды, амазонки, колдуньи, ведьмы, сирены, богини, которые будут жадно очаровываться твоей неординарностью (а ты к тому же будешь еще и не дурен собой), пленяться твоей непохожестью на  двуногих особ интересующего их пола, предвкушая свою величественную роль служительницы твоему гению и рассчитывая на заманчивые дивиденды в виде всемирной славы, или, как минимум, местечковой известности; но ты будешь безнадежно далек от их честолюбивых замыслов, наивно полагая, что доброта и нежность - это все, чего может желать столь восторженная сильфида, однако, и очень скоро, ты убедишься, что дурманящий фимиам эти беснующиеся вакханки курили вовсе не твоему душевному благородству и мучительным исканиям, а каким-то своим, неведомым и недоступным твоему пониманию, призрачным фантомам. И все эти легконогие феи разлетятся в одночасье, вняв прагматическим советам своих здравомыслящих подруг и чадолюбивых мамаш. Так что не успев еще вырваться из обжигающих объятий юности, ты начнешь сторониться этих слабых, но когтистых и занозистых созданий, снисходительно презирая их за звездною заоблачность стремлений и мечтаний и сочувствуя их вечнообиженности на жизнь и на рядом находящихся мужчин.
И ты останешься одинок, со своей нежизнеспособной надеждой, встретить когда-нибудь свою Галатею, надеждой обреченной и печальной, поскольку ни в паспорте, ни на лбу ни у одной из них не будет написано, что она и есть та самая Галатея; а ты в своей испуганной осторожности не сможешь приблизиться к какой-нибудь Веронике, Маргарите, Ксении, чтобы в ее грусти ли, отчаянной лихости и бесшабашности или в строгом спокойствии разглядеть ту же «ненормальность», которой Даритель заклеймил твою судьбу.
Расчувствовавшись и полностью погрузившись в свои провидческие переживания, я чуть было не проглядел весьма и весьма существенную деталь: за мальчуганом следовали две осторожные и бесшумные тени. Глаз человеческий не способен был бы уловить их очертания в зыбком дрожании воздуха, однако я не только увидел их, но и узнал безошибочно: мы встречались не раз, но не вчера и не десять лет назад, а в той непостижимой глубине столетий, о которой человеческий разум так любит размышлять, которая так тревожит его воображение, и которая в моем представлении не что иное, как позавчерашний день. Я со всей  суровостью и отчетливостью осознал, что малыш интересует не только меня и что выполнение моей миссии будет весьма далеким от идиллического и увлекательного приключения. Однако, я вовсе не удивился: подобное случалось не впервой, и это обстоятельство лишь убеждало меня в правильности моего выбора и указывало на неоспоримые достоинства и возможности моего подопечного.
Пожалуй, я могу со всей ответственностью констатировать тот факт, что у моего избранника в наличии имелся полный комплект: Хранитель, Искуситель и Уведомитель (ваш покорный слуга). Что ж, стало быть, по Сеньке и шапка.
* * *

ЗНАКОМСТВО ЧЕТВЕРТОЕ
(Шан и Ди)

Я тогда был юн. Почти младенец. Я не о физическом возрасте, конечно, таковой для нас мало что значит, - скажем, кому-нибудь из людей приходит в голову заявлять, что когда я последний раз входил в эту комнату я был на полчаса моложе? То же и для нас – рождением больше, рождением меньше – это происходит столь же просто, естественно и незаметно: входишь в дом – обретаешь тело, выходишь из дома – оставляешь его. Мы исчисляем свой возраст единственно возможным для нас способом – ЗНАНИЕМ.
 Так вот тогда я знал от силы два-три космоса (нет, дорогие, звезды здесь не при чем, космос - это время плюс пространство, умноженные на произвольно взятую единицу материи, так что каждая пылинка обладает своим и только своим космосом), по-моему, это была капля морской воды, кварцевая песчинка и уголек. О живых существах я и понятия не имел, - никто ж не разрешает младенцу пить коньяк, -  в том числе и о себе самом. Ну есть я – и здорово. В  те безмятежные и неторопливые столетия я и познакомился с братьями Шан и Ди, тогда им нравились такие звукосочетания, а вообще-то давать всему имена – чисто человеческая привычка, нам это было вовсе без надобности, называть, как говориться, вещи своими именами – свойство слабой памяти и неполноты знаний. Нет, конечно, Старик  с нами разговаривал, вот только обходился он без слов и предложений. Ну, так то – Старик, ему учить всю нашу ораву надо было. А вот звуки мы любили, – что могло быть забавней, чем дразнить какой-нибудь гейзер: «Пшыа-а-а», «Пшыа-а-а». Он злится, плюется, распаляется значит, а за ним и другие начинают; так смотришь, для твоей персоны словно по заказу - потрясающий концерт: с бульканьем, хлюпаньем, шипением и свистом. Ну попадало потом, конечно, за недомыслие от Старика, несильно, впрочем, – пару веков булыжником где-нибудь проваляешься, подумаешь неторопливо так о поведении своем, отдохнешь опять же от трудов праведных, - вот и все наказание. Правда, охламонов среди нас тоже хватало: находились любители и с огнем баловаться и лавины будить гомерическим хохотом (вот, к слову сказать, незадача – Гомера еще и в ближайших планах не стояло, а гомерический хохот вовсю сотрясал снежные вершины каких-нибудь Гималаев).
Но это все позже было. А тогда я постигал внутреннюю суть хрупкого уголька, наблюдая его неотрывно уже второй десяток лет, вдруг кто-то меня окликнул: «Эй, Малыш», я бы страшно испугался, если бы умел, потому что это был не Старик, он всегда появлялся в моем сознании со словами «Сын мой», и окутав мой мозг мерцающим туманом, начинал творить СЛОВА.  Так что тогда я был уверен, что мой космос состоит из песчинки, капельки, уголька, меня  (самому себе неведомого, но уже как-то в самом себе ощущаемого) и Старика, вернее, его голоса. А Стариком я его называл по необходимости, ибо как еще я мог его воспринять, если в каждом звуке его слова я предчувствовал ЗНАНИЕ мириадов и мириадов космосов; а относительно моего мирка это означало, что он кроме моей песчинки, капельки и уголька прекрасно знал меня самого (знал настолько, насколько,  я был в этом уверен, я никогда себя знать не буду), и, по-моему, неплохо разбирался в собственно в себе.
И тут вдруг здрасьте - пожалста - «эй, Малыш», как крушение всех моих представлений; позже человек придумал очень меткую фразочку по этому поводу: «как гром среди ясного неба», тем более, что по неопытности я сначала и не увидел никого ни близко, ни далеко, и лишь сосредоточив все свои способности (кто ж знал-то, что они еще в зародыше тогда находились) обнаружил прозрачно-серебристые полутени - полублики в количестве больше одной (а как прикажите их считать, если в моем мире каждой самости было строго по одной?).
- Он сказал, тебе пора знать, что ты не один,
- Он сказал, тебе пора знать, что есть похожие на тебя, а есть непохожие, такие как мы,
- Он сказал, тебе пора знать, что будут и другие,
- Он сказал, тебе пора знать, что ты будешь знать.
Кто такой этот Он, они не сказали, но это мог быть только Старик, потому что только Он мог знать о том, что мне ПОРА знать. Но меня распирало любопытство по поводу того, а кто Они? И я тут же заполнил пространство вокруг себя трескучим шумом, пытаясь выразить свое любопытство, но ведь это была первая, самая первая моя попытка задать вопрос (те, кто полагает, что невелика премудрость – задавать вопросы – премного ошибаются, именно вопросы, а не ответы, оказываются преддверием знания, именно вопросы в нашей пропедевтике играют первую скрипку, без них все мыслящее погружается в сон, в тот самый сон, который порождает чудовищ).
-    Шан
- Ди,
- Шан,
- Ди,
- Мы – старше, мы – другие, мы рядом с Ним, ищи своих.
И вытянувшись в дрожащую, невесомую нить, они тут же исчезли. Но я почувствовал как они пронеслись мимо, потому что лицо мое впервые за все мои существования обдул легкий, почти неуловимый, как весь наш разговор, ветерок.
Стоит ли комментировать, сколь необычайно раздвинулись горизонты моего сознания? Если да, то представьте себе, что у вас в руках конфета, которую вы мните единственной настолько, что более ничего похожего вам никогда не найти: вы не посягнете на ее целостность, и уж тем более не попытаетесь съесть ее потому лишь, что ее у вас больше никогда не будет; а теперь допускаем, что некто сообщает вам о существовании сотен тысяч конфет, причем самых что ни на есть разнообразнейших. И вот вам вопрос: когда вы были богаче? А когда стали умнее?


Рецензии