Осень в больничном халате

— Обедать. Обедать, — по мере того, как медсестра обходила палаты, доносилось из коридора. К столовой наша палата располагалась ближе прочих и о том, что наступала пора завтракать, обедать или ужинать, мы узнавали первыми.
— Обедать, обедать, — увлеченно приговаривая, заспешил занимать очередь Кузьма.
Правая нога Кузьмы оканчивалась коленом и, ложась спать, он отстегивал протез и клал его на пол, под кровать. Тяжело припадая на ногу, Кузьма, тем не менее, быстро ходил, чем при первом осмотре ввел в заблуждение нашего лечащего врача, Андрея Викторовича Староверова.
— Никогда бы не подумал, что у вас протез, — сказал А. В., продолжая таращиться на оголенную ногу. — Вы так хорошо ходите. И давно он у вас?
— С десяти лет.
Как раз этим утром Кузьма спокойно, как будто речь шла о погоде, рассказал нам, как ему, десятилетнему мальчишке, отрезал ногу трамвай.
За Кузьмой, только не спеша, проследовали Руслан, Иван и Коля. У каждого в руках, по заведенному раз обычаю, была собственная посуда. В палате нашей лежал еще Володя, но после утреннего осмотра он укатывал по делам на своей вишневоцветной "восьмерке" и появлялся лишь ближе к вечеру и так каждый день. Последним палату покинул я. Покинул, не меньше Кузьмы хромая.
С тех пор, как я заболел, пошел пятый месяц. Я не знал, что со мной происходит, а врачи мутили воду и гробили мою печень таблетками. Подозреваю, что если все таблетки, без аппетита проглоченные мною за четыре месяца и запитые водой собрать и взвесить, то суммарный вес превысит килограмм. Это все были мощные противовоспалительные средства, но производимый ими положительный эффект наблюдению не поддавался — его попросту не было. Конечно, существовали и более радикальные средства, сбой дающие крайне редко, но их побочное действие было так велико, что лечить меня ими не собирались, опасаясь за незаложенных еще в проект детей.
— У тебя признаки реактивного артрита, — сказал мне вчера А. В.
— Но анализ крови у тебя хороший, — сказал он мне сегодня. — Будем делать дополнительные исследования, — и потом, обнадеживающе:
— Ничего, к новому году бегать будешь.
От слов А. В. надежды у меня не прибавилось. За последние четыре месяца я прошел через руки трех врачей, и А. В. был четвертым.
Первый, травматолог городской поликлиники, много смеялся, говорил без умолку, с манерностью, свойственной алкоголикам, чей "трудовой" стаж позволяет всерьез подумывать о пенсии, похлопывал меня по плечу.
— Да пройдет у тебя все само, пустяки. Вот, посмотри, — и он тыкал мне в лицо еще не просохшим рентгеновским снимком. — Видишь, ни трещины тебе, ни перелома. Даже вывиха нет. Радоваться должен.
Но я не радовался. Когда не можешь, не взвыв от боли, наступить на большой палец правой ноги и вследствие этого ходишь, косолапя ступню и сильно прихрамывая, радоваться трудно. Нечему радоваться.
Будь это перелом или трещина, тогда все понятно: пару недель в гипсе и причин для беспокойства — как не бывало. А так, как у меня... Нет, я не мог радоваться и в который раз, не разделяя веселого настроения травматолога, спрашивал:
— Тогда почему я ходить нормально не могу и почему всего за две недели так искривился палец?
— Нормальный у тебя палец. А то, что болит, так откуда мне знать? Вот у меня локоть месяц болел, а потом сам прошел. И у тебя все само пройдет. Тебе больничный нужен? — и он выписал мне больничный лист, на два дня.
Потом я лечился у хирурга и с диагнозом артрит на протяжении двух недель ходил к нему на приемы. Прежде чем прописать мне какие-то таблетки, он поинтересовался, не вожу ли я автомобиль или мотоцикл. В те дни мне уже было не до мотоцикла, и даже за шутку не мог посчитать я слова его.
Чего скрывать, хирург был души добрейшей человек. Высиживая всякий раз до бесконечности длинную очередь, когда каждый второй из вновь подходивших норовил попасть на прием вперед всех, я боязливо стучался и, приоткрыв дверь, заглядывал в вечно пахнущий мазью Вишневского кабинет и перед тем, как войти окончательно, непременно спрашивал разрешения.
— А, это ты. Лучше стало? Нет? Ну, давай, показывай. Припухлость уже поменьше, а говоришь, все так же. Вот тебе рецепт, будешь кроме таблеток еще мазь втирать.
И мне, подавленному его оптимизмом, казалось, что опухоль действительно сделалась меньше, а то, что краснота упорно не желает бледнеть — так не все же сразу.
Все это было в мае. В июне меня закрутили вступительные экзамены в институт и по врачам я уже не ходил. Искать у них помощи я отчаялся.
К началу июля заметно сдали пальцы обеих ног, особенно правой: они в значительной степени утратили былую подвижность. Во второй половине дня ступни ног, опухая, делались багрово-красными, с гнилушно-синими пятнами и вздувшимися, точно реки в паводок, венами. Много времени я проводил на балконе, где, сидя на стуле, читал газеты или учил экзаменационные билеты, окунув оголенные до колен ноги в золотистую прозрачность солнечных лучей. Солнечные ванны избавления не приносили и, успешно сдав экзамены и своими глазами удостоверившись о зачислении своем в институт, я принял решение ехать в деревню. Там, медленно блуждая по соком налитой траве и лежа в зыбучем, прокаленном солнцем песке, я провел неделю, полную боли, тоски и безнадежности. Я чувствовал, что с каждым днем мне становится хуже, что что-то черное, чернее тучи грозовой, зависло надо мной, что надо что-то делать, действовать надо, чтобы спастись, выжить, наконец. Но я не знал, на что, куда пойти, не знал, к кому обратиться за помощью или советом. Я был сломлен и раздавлен, но хотел, очень хотел жить, а жить в моем понимании имело смысл только здоровым.
В первых числах августа я лег в городскую больницу. В моем положении это выглядело самым разумным.
С больницей я столкнулся впервые. До этого видел ее лишь со стороны и, случаем проходя под окнами, не любопытствовал даже, как там внутри.
Три недели меня прилежно лечили. Количество выпитых таблеток катастрофически росло. Названия таблеток сами за себя не говорили, но что они из себя представляли, я догадывался. Утром и вечером мне кололи витамины, — их всем кололи, — и сидеть на синяке, образовавшемся в результате уколов, было не сладко.
Еще я ходил на процедуры, где, погружая ноги в воду с добавками кальция, при наложении электродов и подаче на них напряжения ощущал приятное покалывание. Днем соседи по палате играли в карты, и я играл с ними. Ночью они пили, а я с большим или меньшим успехом пытался заснуть под шум стаканов и тостов. За три недели я прочитал несколько романов и посадил две "кроны", и каждый день меня кто-нибудь навещал, только друзья не навещали. Я много лежал, а ходил мало, и прибавка в весе выдалась значительной. Девятнадцатого августа мы огорчились, — на календаре был 1991 год, — двадцать второго обрадовались и долго еще радовались. Двадцать седьмого я оставил палату, а мои соседи все еще радовались. Меня переводили в Москву, в клинику первого медицинского института.

Столы были длинные и широкие, и наша палата, будь даже все в сборе, помещалась за одним столом полностью, место даже свободное оставалось. Кормили здесь сносно, но поносить кухню — излюбленное занятие больных, которому отдавались сполна мы.
— Суп совершенно не соленый, — проворчал Коля и отложил ложку в сторону.
— Соль нужна? Бери соль, у меня много, — с характерным кавказским выговором сдобродушничал Руслан.
— Коль, а манная каша очень вкусная? — спросил я.
Коля манную кашу ненавидел и дежурной нашей шуткой было напомнить ему о ней за столом.
— Очень вкусная.
— Тогда почему ты ее не ешь? — не унимался я.
— А это чтобы аппетит перед чаем не испортить.
— А что, без чая никак нельзя? — вмешался Кузьма, заговорщически мне подмигивая.
— Почему нельзя? Можно. Только чай вы на добавку не просите, а за кашей ходите, — и Коля, взглянув на меня хитровато, прибавил. — Лешка ходит. Вот я и боюсь: а вдруг ему не достанется? Мне уж расти некуда, а у Лешки молодой растущий организм, ему больше манной каши есть надо.
Я не смутился. Знал, что ответить.
— Только дураки считают, что растут с манной каши. В ней нет ничего, — эти сведения я почерпнул из "умных" книжек.
— Но мы ведь люди не очень умные, институтов не кончали, о манной каше можем и не все знать, — продолжал издеваться Коля.
Он намекал на мою учебу в институте, к которой я так и не приступал.
— Тогда поучись у умного человека, — под умным человеком я подразумевал себя, — пока возможность есть. А то когда еще случай представится. Соли, к примеру, ешь поменьше и не ворчи, когда суп не досолен.
Словесную перепалку с Колей я вел настолько быстро, что Руслан и Кузьма не успевали вставить и слова, — Иван отличался малословием и в разговоры вступал редко, — но услышав, что речь зашла о соли, Кузьма опередил Колю с ответом. Он сказал:
— Без соли нельзя. Соль нужна человеку, чтобы...
— В гроб раньше срока лечь, — не удержался от подсказки я.
Тут проявил южный темперамент Руслан.
— Да что ты говоришь! Без соли есть нельзя, еда не вкусная.
То, что без соли еда не вкусная, звучало очень убедительно, но не для меня.
— Зато чем больше соли ешь, тем больше шансов гипертоником стать. А отвыкнуть от нее - плевое дело. Я ведь отвык...
С тех пор, как я научился обходиться без соли, пошел второй год.
— Лешка обладает железной волей, берите с него пример, — опять принялся подначивать Коля. — Как  там говорят: соль и сахар — белая смерть?
— Да, — сказал я, — только с той лишь разницей, что сахар выступает в другой весовой категории, более легкой.
За столом сидели четыре человека, и трое не разделяли взглядов четвертого.
— Соль не есть, сахар не есть. Чего есть тогда? — возмутился Кузьма.
— Все остальное, — постарался я не очень его разочаровывать, — все остальное.
— Нет, я без соли не могу и без сахара тоже, — подвел черту Кузьма.
Через два дня у Кузьмы в крови обнаружили сахар. Диабет замахнулся и на него.

В больнице скучно всегда, после обеда в особенности. Больничная скука — не чета прочим своим сестрам: она проистекает от одиночества и болезней, в разгуле своем становясь тоскливо опасной. Могильным червем она точит душу и с утра до вечера чернит день. Одна ночь остается не тронутой. Ночь и без того черная.
Со скукой помогали бороться книги, но их читая, я скучать не переставал, — скука лишь приглушалась, как бы в тень отходила. Под книги замечательно скучалось. Произведения Майн Рида навевали романтическую, целомудренно чистую скуку, тягаться с которой могла лишь скука, порождаемая изучением французской грамматики (в ту пору я во всю предавался этому занятию, хотел в подлиннике читать великих французов), но под шестипрограммный приемник УКВ диапазона скучать было лучше.
Моя любовь простиралась широко: и на передачи, затрагивающие политические темы, и на выпуски новостей, на радиопостановки простиралась, на музыкальные станции — "Европу плюс" и "М-Радио" — причем предпочтение я отдавал "Европе", — приятные голоса Тани Годуновой и Маши Снегиной нравились мне больше грузина баса, рыкающего после каждой песни всякую чепуху.
Вот так, за чтением и радио, я проводил послеобеденное время. Остальные проводили его по-разному.
— Давайте-ка я вас развеселю, анекдот расскажу, а то вы совсем что-то приуныли, — сказал Кузьма.
Он лежал на кровати и обращался к потолку.
— Приходит, значит, мужик, типичный бобер из себя, к Кашпировскому и просит: "Слушай, сделай так, чтобы я водкой ссал…" Дослушав, мы смеемся. Анекдот действительно на редкость смешной. Потом Кузьма рассказывает еще один анекдот — такой же, как и первый, неприличный и такой же смешной.
— А теперь, — и Кузьма сделал паузу, — анекдот моего собственного сочинения, тоже про мужика. Я его только что придумал.
Кузьма часто сам придумывал анекдоты, и над некоторыми из них мы до смерти хохотали.
— Приходит мужик к врачу, а от самого куревом за пять метров пасет. И стал мужик жаловаться, что кашель совсем его замучил: спасу, мол, никакого нет. Доктор, в очках, седенький такой, внимательно выслушал, записал что-то в карточку, прослушал легкие, а потом возьми и спроси у мужика: "Вы курите?" А мужик вдруг как испугается: "Да что вы, доктор! Я уже пятнадцать минут как не курю!"
Вечером меня навестили родители. Они оставили мне груши и арбуз, и я их ел вместе со всеми, а объелся один и пять раз за ночь вставал в сортир, и, восседая на троне, видел, как в мусорном ведре с корки на корку переползают тараканы.

Проснулся я разбитым, с единственной мыслью в голове: "Как плохо объедаться на ночь глядя арбузами". Кузьма еще спал и Володя тоже, а Коля чистил зубы, а Иван читал. Я совсем не выспался и мне очень не хотелось вставать. Я лежал с открытыми глазами и думал об одном, другом, о третьем. Когда мне надоело думать о третьем, я начал думать о четвертом. Потом думать о четвертом, также как несколькими минутами ранее об одном, другом и третьем, мне тоже надоело и, закрыв глаза, я постарался ни о чем не думать, но это мне не удалось, и я продолжал думать, только с глазами закрытыми.
Распахнулась дверь, и в палату заглянула Марина. Марина работала медсестрой и до девяти, окончания ее дежурства, оставалось около часа.
— Все спите, лежебоки? Вставать пора, завтрак весь проспите.
— Что? Завтракать уже? — мгновенно сбросил сон Кузьма.
Марина успела выйти и ответил ему Коля:
— У тебя, Кузьма, одна жратва на уме. Посмотри на себя, вон какой толстый.
Кузьма оглядел свой живот. Живот был большой, запущенный.
— Пока толстый сохнет, тонкий сдохнет, — изрек народную он мудрость с видом важным и величавым. - Живот мне не мешает.
За завтраком мы давились перловкой и пили кисель. Занятие было не из приятных. В коридоре, по пути в палату, я повстречал Таню. Таня только что пришла, — она сменяла Марину, и белый халат надеть еще не успела. Для медсестры Таня была слишком миниатюрной и в красоте и обаяние отказать ей было сложно. Таня мне очень нравилась, но ее почти не знал, — с момента моего поступления в больницу это было второе ее дежурство. Как оказалось, это было вообще второе ее дежурство, если не брать в расчет практику: летом Таня окончила училище и вышла на работу 29 августа, сразу же после открытия больницы после летнего ремонта.
Мы обменялись приветствиями, и я сказал:
— Что-то тебя долго не было видно.
— У меня такой график. Сутки через трое.
— Ты, наверное, спешишь. Не буду тебя задерживать.
— Да, мне надо переодеться и Марину сменить. Я и так опоздала.
И Таня застучала обтянутыми джинсами ножками по коридору. Долгим взглядом ее проводив, вошел я в палату.
В палате я подошел к окну. Чрез открытую фрамугу с улицы доносился шум. Напротив большого, девятиэтажного корпуса больницы кипела стройка. Рабочие, турки, переделывали мрачное серое угловатое здание с пустыми темными окнами и обшарпанными, иссеченными трещинами стенами. Местами здание обросло строительными лесами и грудами мусора, высокий же забор окружал стройку. Туркам платили валютой и работа продвигалась быстро. Они начинали работу в шесть утра при свете фонарей, а заканчивали в десять вечера. Турки ночевали на стройке. Фонари горели всю ночь.
Я прилег на кровать и открыв на нужной странице французскую грамматику, принялся, по-одному расхожему выражению, буквы знакомые отыскивать. Вот за этим занятием и застал меня Андрей Викторович Староверов, когда пришел с ежедневным утренним обходом.
Явился А. В. не один. Компанию ему составили студенты первого мединститута. Человек десять их было — девушки и два-три парня. На всех белые халаты. На только что вошедших смотрели мы настороженно.
— Знакомьтесь, — сказал А. В. — Это — мои студенты, я у них преподаю. Они еще не раз будут вас навещать. Ну, с кого начнем? — и он оглядел палату. — Вот с вас, пожалуй, —-и А. В. бодро направился к кровати, на которой лежал Володя. Студенты проследовали за ним.
Володе было 28 лет, но больше 19 дать ему было трудно. Когда я его увидел впервые, то посчитал за своего ровесника.
— ...сложение у этого молодого человека не богатырское и он это знает, — продолжал говорить А. В. А это еще что такое? — Вдруг удивленно вскинулся А. В. — Посмотрите-ка все сюда. Ну, видите что-нибудь?
— Белки глаз желтые, — сказала первой симпатичная студенточка. Вероятно, она во всем любила быть первой.
— И что это значит? — обратился к ней А. В.
Студенточка замялась, но ответила:
- Похоже на желтуху.
— Вы все так считаете? — уже ко всем студентам обратился А. В.
Студенты молчали.
— Вы все так считаете? — повторил вопрос А. В.
— Да тут же шторы желтые, — сообразил стройный темноволосый парень. В белом халате он выглядел солидно и походил на врача.
А. В. был доволен. Он сказал:
—Хорошо, что хоть один догадался. Вы всегда должны обращать внимание на освещение.
Потом А. В. подошел к Коле. Я лежал по соседству. А. В. обратился к Коле так:
— Сейчас вы расскажете о симптомах своей болезни и о том, как она началась и развивалась, а вы, — и он обернулся к стоящим рядом студентам, — скажете мне потом, что в его рассказе было главным, на что необходимо обратить внимание.
После того, как Коля поведал историю своей болезни, а студенты выполнили, — не очень успешно выполнили, — поставленную перед ними задачу, А. В. решил блеснуть профессионализмом.
На животе у Коли был широкий белый рубец, оставшийся после удара ножом. О его происхождении Коля нам рассказывал:
— Иду я вечером с другом. Лето было, совсем светло еще. Вдруг из кустов выскакивают двое, и один из них мне и саданул ножом в живот. Метил в друга, а попал в меня. Я в начале ничего и не почувствовал, боли вообще не было. Потом смотрю, вся рубашка в крови. В больницу пешком дошел, недалеко было.
— Сейчас я скажу, после чего у вас этот шрам, — указывая на рубец, сказал А. В. — Это у вас после операции на ..... осталось.
— Нет, это ножевое ранение, — разочаровал его Коля.
Студенты переглянулись.
— Где это вас угораздило? — поинтересовался А. В.
— Это случайно вышло. Просто не повезло, — сказал Коля.
Добавлять к уже сказанному Коля больше ничего не собирался и А. В. пришлось удовлетворить свое любопытство этим Колиным немногословием.
Потом А. В. продемонстрировал на Руслане правильную пальпацию, и каждый из студентов попробовал на ком-нибудь. Пальпировать было несложно и выходило у них сносно. На мне тренировалась черноглазая фигуристая девица. Когда она пальпировала легкие, звук был как из пустой бочки. Там, где область легких заканчивалась, тон сразу падал, делаясь глухим и тихим.
Напоследок студенты разбились на пары, и А. В. дал каждой паре задание: со слов пациента записать историю его болезни. Ко мне подсели две девушки. Девушки впечатление производили.
— Как ваша фамилия? — спросила одна.
Я сказал.
— А имя, отчество? — спросила другая.
И это я сказал. Мне становилось интересно.
— У вас такая фамилия..., — начала одна.
Другая смущенно улыбалась.
— Нет, я ему не родственник и даже не приемный сын, — предупредил я традиционно следовавший в таких случаях вопрос.
— Жаль, — сказала одна.
— Жаль кого? — поинтересовался я. — Меня, что я ему не родственник или его, потому что я не довожусь ему родственником?
Девушки засмеялись.
— У вас хорошее чувство юмора, — сказала одна.
— Да, осталось немножко, — согласился я.
— Ну давайте, рассказывайте, — сказала другая.
— Что рассказывать? — прикинулся я.
— Как будто сами не знаете, — сказала одна.
И я рассказал все с самого начала. Только в этой больнице я рассказывал по пятому разу. Первый раз — дежурному врачу, в день поступления. Второй — еще какому-то врачу, который пришел вместе с дежурным уже под ночь. Третий — А. В. Четвертый — главврачу отделения, доктору меднаук Пригожину. Я рассказал им все и девушкам стало жаль меня, — я это понял по тому, как они молчали.
— А теперь вот еще этот хруст почти во всех суставах появился, — подытожил я и резко, словно делая гребок, выбросил вперед левую руку. Плечо отвратительно затрещало. Треск походил на выстрел.
— На каком вы хоть курсе? — чтобы разбить неловкость, спросил я.
— На третьем, — ответила одна, — уже на третьем.
— Устаете, наверное, сильно? — спросил я.
— Да, — сказала одна.
— Устаем, — подтвердила другая.
Студенты перешли в следующую палату, а я долго еще лежал и думал. Пожалуй, я был достоин жалости. Я ее заслужил.

В половине двенадцатого я пошел на процедуры. Процедуры я посещал со вчерашнего дня. Мне назначили ингаляции и прогревания миндалин, а также электрофорез с гидрокартизоном.
Дождавшись своей очереди на электрофорез, я прошел в процедурный кабинет и лег на кушетку. Один электрод и влажную, пропитанную гидрокартизоном повязку мне наложили на больные пальцы, а второй электрод прикрепили жгутом к коленке. Под напряжением полагалось мне лежать пятнадцать минут.
Процедурный кабинет представлял из себя большую, разграниченную салатовыми занавесками на отделения комнату. В том отделении, где лежал я, стояла еще одна кушетка, и на ней распластался очень худой парень. На животе и спине его крепились электроды, на носу держались очки, по девичьи длинные волосы кудрявились до плеч. Я знал, что он лежит в соседней от моей палате, но знаком с ним не был.
— Тебя как зовут? — спросил он меня.
— Леша.
— А меня Паша.
Мы помолчали. Паша разглядывал меня.
— Ты такой широкий... — с завистью протянул он.
— Какой есть, — прервал я.
— ...и, наверное, сильный, — продолжил он.
— Был сильный, — не соврал я.
— А теперь?
— Теперь нет.
— Почему нет?
— Потому что второй месяц по больницам валяюсь, а до этого три месяца дома просидел.
Паша смотрел на меня не понимающе. Он никак не мог понять, как у такого с виду здоровяка, как я, могли быть проблемы со здоровьем.
— Что у тебя? — спросил он потом.
— Суставы болят. Воспаление.
— А у меня желудок, — говоря, он улыбнулся, — потому я и худой такой.
На обед выдали фасолевый суп, картошку с тушенкой, компот из сухофруктов и много зелени. Впрочем, нет. Зелень купил на рынке Руслан и теперь всех угощал ею.
— Берите, берите, — предлагал Руслан, — я специально на всех купил. Не есть же мне одному столько.
— У вас, Руслан, на Кавказе, поди, все с зеленью едят, — сказал, потянувшись за пучком укропа, Коля.
— Зелени у нас много едят, — согласился Руслан, — с мясом обязательно.
— У вас и живут так подолгу, потому что зелени много едят, — прожевывая кусок, ввернул Кузьма.
— Да, живут у нас долго. У нас еще вина пьют много. Поют много, танцуют. Мы, на Кавказе, умеем веселиться. Здесь не так.
— Надо к тебе, Руслан, как-нибудь в гости съездить, — сказал Коля. — Погулять, вина попить.
Руслан не возражал.
— Приезжайте. Все приезжайте. Я только рад буду.
Он знал, что мы к нему не поедем. Мы знали, что не поедем к нему.

Вечерами добрая половина больных усаживалась за телевизор, который располагался в общем на все палаты холле. Кроме телевизора, в холле стояло много стульев и кресел и по углам, что у длинного, во всю наружную стену окна, ютились две финиковые пальмы. То, что пальмы были финиковые, я знал точно: у меня дома росла такая же, моя одногодка, из косточки выросла. Из окна помещения хорошо просматривалась Останкинская башня. Виден был и Белый дом, но башня просматривалась лучше. Не смотря на то, что стульев и кресел было много, больных было все равно больше и вечерами, когда добрая половина больных усаживалась за телевизор, мест хватало не всем и тем, кому не хватало, несли стулья из палат.
Телевизор я не жаловал и смотрел его реже многих. Мне больше нравилось читать книги или газеты, или слушать приемник, или писать длинные письма одной девушке. Я знал, как ее зовут и знал, где живет она. Еще я знал то, что она считала нужным сообщать в своих письмах. Письма приходили по-разному: иногда часто, иногда после семнадцатидневных пауз. В то время я уже почти ничего не ждал от будущего, но письма я ждал всегда. Отвечал я сразу, в тот же или на следующий после получения письма день. Она с ответом спешила меньше, и дата, которую она ставила в момент написания письма, на несколько дней отличалась от даты на штемпеле.
Я не знал, как она выглядит, но мне нравилось ее красивое греческое имя, также как нравился ее ровный, с округлыми буквами, типично женский почерк. Мне даже полюбились название улицы, на которой она жила и название станции метро, рядом с которой она жила. Когда мне было особенно плохо, я старался думать о ней и становилось легче, светлее.
Если в палате никого не было, я писал стихи. Когда в палате кто-то был, я их все равно писал, но делал это незаметно, так что никто ни о чем и не догадывался. Стихи я записывал в записную книжку и каждое стихотворение, — из любви к статистике, — помечал датой написания. Стихи я начал писать года два назад, и общее их число перевалило за двести. Стихи были очень честные и очень трагичные и очень не складные в первый год, и нравились они только мне и девушке с красивым греческим именем. Кроме нее, о существовании стихов знала еще та, о которой только и скажешь: у нее были длинные волосы и короткая память.

— Тань, а Тань. Ну скажи: когда у тебя день рождения?
Мы сидели втроем, — Таня, я и Паша, — за расхлябанным столом, на одном краю которого стоял телефон, а на другом лежал деревянный открытый ящик с ячейками, полными таблеток. Временами телефон начинал звонить, и Таня снимала трубку и высоким, мелодичным голосом говорила: "Пост. Шестой этаж слушает".
— В ноябре, успокойся только, — не выдержала Таня. — Ну, что тебе еще?
— Число еще, — усмехнулся Паша. — В ноябре ведь тридцать дней. Или тридцать один? — засомневался он на мгновенье. — Нет, тридцать.
— Зачем тебе число? — спросила Таня. Было заметно, что она не сердится.
— Чтобы поздравить тебя с днем рождения, — и не думая смущаться, сказал Паша.
— Ты все равно к тому времени в армии будешь, — сказала Таня. Голос ее звучал безразлично.
— А я тебе открытку поздравительную пришлю, — и тут нашелся Паша. — Ну что, теперь скажешь?
Таня сказала. Я запомнил.
— Ну а сколько нам лет исполняется? — продолжал донимать Паша.
— Двадцать, — ответила, не колеблясь, Таня. — Куда тебе, с твоими восемнадцатью, ко мне лезть.
— Так уж и двадцать, — ухмыльнулся Паша.
То, что Тане исполняется двадцать лет, вызывало большие сомнения и у меня.
— Да, двадцать. А теперь отстань. Мне на кухню идти надо.
— Врет она, — сказал Паша, когда Таня отошла достаточно далеко. — Не может ей быть еще двадцати.
— Конечно врет. Она же только в этом году училище кончила. Ей или восемнадцать исполнится или девятнадцать. Первое скорее.
На том мы и порешили.

Вечером, после выпуска новостей, шла прямая трансляция из Будапешта отборочного матча чемпионата Европы по футболу. Наши играли с венграми в гостях. В другое время я может и стал бы смотреть футбол, но о каком футболе могла идти речь, когда дежурила Таня, и она, освободившись от своих обязанностей по кухне, премило скучала за своим столиком?
— Скучаешь? — подойдя, я спросил как бы между прочим. Я намеривался спросить о другом, но вырвалось почему-то именно это.
Таня улыбнулась, затем сказала:
— Скучаю. Да ты садись, чего стоишь-то?
Не зная, как продолжить, я сел.
— Паша сегодня был в ударе, — заметил я потом, когда молчание стало невыносимым.
— Да нет, он ничего, худой только, — сказала Таня. Она делала какие-то пометки в раскрытой пузатой книге.
— Чтой-то ты все пишешь? — спросил я.
Таня, захлопнув и отложив книгу в сторону, повернулась ко мне.
— Это я переписывала в журнал новые назначения. Ты знаешь, что тебе послезавтра на УЗИ идти?
— Знаю. Мне Староверов говорил.
— А он тебе объяснил, как дойти? УЗИ ведь в шестисоткоечной делают.
— Вообще-то он мне объяснил, но я забыл. Я у него еще спрошу.
Таня помолчала.
— Зачем тебе у него спрашивать? — сказала она, погодя немного. — Хочешь, я тебе сама объясню?
— Хочу.
— Смотри, — и Таня стала водить по бумаге шариковой ручкой. Я смотрел на ее миниатюрные пальчики и белую, до запястья выглядывавшую из-под халата незагорелую руку.
— Ты что, совсем меня не слушаешь?
— Извини, я задумался.
Из холла раздались радостные возгласы.
— Пойду посмотрю, чего там так расшумелись, — сказал я. — Ты тут будешь?
— А где мне еще быть, как не здесь?
— Мало ли, отойдешь куда.
— Наши гол забили, — увидев меня, сообщил новость Коля.
— То-то вы так обрадовались, — сказал я и повернул назад.
Таня стояла на больших больничных весах. Рядом с весами стоял Паша.
— Ну и сколько? — спросил я.
— Совсем я растолстела, сорок девять кг.
— Ну, это ерунда.
Таня утешаться не хотела.
— Для моего роста много, — сказала она. — Мне на два килограмма похудеть надо.
На весы встал Паша.
— А во мне пятьдесят два килограмма, — с напускной веселостью поведал он. — Было бы на четыре меньше, в армию бы по дистрофии не взяли. Я в военкомате узнавал.
Когда на весы встал я, они показали 76.
— Много ты весишь, — сказал Иван. Он тоже подошел взвеситься. При одинаковости роста его вес составлял 67 кг.
— Я всегда столько вешу. У меня кости тяжелые.
Иван ничего не сказал. Он ушел досматривать футбол. В тот вечер наши уверенно выиграли. Матч был решающим. Венгры утирали слезы.

Утром был завтрак, а после завтрака — студенты. Они опять пришли вместе с А. В. По не так давно заведенному мною же обычаю, после завтрака я учил французский. Язык давался тяжело, и дело продвигалось вяло. Я никак не мог осилить некоторые временные формы глаголов, да и в прочих вещах путался часто. В нашей палате не один я учил язык. Володя тоже учил, только итальянский. В декабре Володя уезжал на работу в Италию и хорошее знание языка было ему необходимо. Я просмотрел его самоучитель, а он просмотрел мой, и мы пришли к единому выводу: французский и итальянский — очень похожие языки.
На обложке моего самоучителя был изображен бросающийся в глаза французский флаг, а название — "Учитесь читать по-французски" — говорило само за себя.
— Ты, как я посмотрю, времени зря не теряешь, — обращаясь ко мне, сказал А. В. — Только почему французский?
— Я его в школе учил, — сказал я, — и мне не нравится английский.
— Мне тоже много чего не нравится, — доверительно сообщил мне А. В., — но без английского сейчас — никуда.
— Я знаю, — сказал я. — Кто спорит, что без английского сейчас никуда? Но позвольте мне его не любить.
— Как знаешь, — сказал А. В. — Тебе видней.
Для меня этот обход не открыл ничего нового. Это был не самый худший вариант. Вот Кузьма узнал, что у него в крови избыток сахара.
— То, что у вас в крови содержание сахара превышает норму, еще не диабет, — сказал А. В. — Но вы должны понимать, как это опасно. Вы должны полностью отказаться от сахара и всего сладкого. Арбузы? Да, арбузы вам есть можно, но не слишком сладкие.
— Скажите, — волнуясь, начал Кузьма. Он еще никак не мог оправиться от удара. — Скажите, а если я буду есть сахар в прикуску, а не размешивать в стакане?
Все мы прыснули со смеху. Наивность Кузьмы не поддавалась постижению.
— Никакой разницы, все равно нельзя, — сказал, как отрезал, А. В. — С этим не шутят.
То, что с диабетом шутить нельзя, нам было известно не понаслышке. Мы лежали в отделение гастроэнтерологии на шестом этаже. На том же этаже располагалось отделение, в котором лежали больные диабетом. Мы с ними обедали в одной столовой. Какие же среди них попадались толстые! Один, лет шестидесяти, походил на гору. Он ходил тяжело, дышал грузно и преподавал в одном из московских ВУЗов. Мы его звали профессором, — он действительно был профессор. Как-то раз он предложил нам выпить, а мы сказали, что мы желудочники и кишечники, что нам нельзя пить.
Не все диабетики были толстые. Был среди них нормальный с виду парень, мой ровесник. Его жизнь зависела от ежедневных инъекций инсулина. Чтобы не расплывались ноги, он ходил в высоких, грубее солдатских ботинках. Его лечили, а ему ничего не помогало. Ему было семнадцать лет — возраст, когда у других еще все впереди, а у него уже не было будущего. Он протестовал и отказывался от уколов инсулина, и тогда ноги его расплывались совершенно, и он соглашался на уколы, и все возвращалось на круги свои.
От Кузьмы А. В. перешел к Ивану.
— А вас, — сказал А. В., — оперировать придется.
Иван молча кивнул в ответ.
— Кстати, — оживился А. В., — посмотрите на его нос.
Студенты уставились на нос Ивана. Мы тоже взглянули. Нос был мясистый, с красными, как у любителей частой выпивки, жилками.
— Вы, вероятно, думаете, что он много пьет? — обратился А. В. к студентам. Студенты тихо посмеивались.
— А вы спросите у него, пьет ли он, — продолжал А. В.
— Я вообще не пью, — в первый раз за время обхода вымолвил Иван.
— Ему нельзя пить, — пояснил А. В. — А жилки на носу — это от работы на свежем воздухе и ветре. — Вы кем работаете? - и все снова уставились на Ивана.
— Трактористом, — сказал Иван.
— Вот видите, — заключил А. В., — никогда не нужно спешить с выводами. Такие жилки бывают еще у альпинистов, — исчерпал до дна тему А. В. и увел студентов в другую палату.

Погода стояла чудесная. Целыми днями светило солнце. Листва на деревьях только-только начинала желтеть. Сухой асфальт пылился под ногами прохожих. Вчера, в шестисоткоечной клинике, мне провели УЗИ сердца. Сердце меня не беспокоило, но какая-то там грамма показала наличие слабых шумов и мне на всякий случай назначили УЗИ. УЗИ никаких отклонений в сердце не выявило, и я со спокойным сердцем (ох, уж это мне сердце!) вернулся к себе в палату. Вчера я еще звонил домой: у меня кончились книги, и я заказал парочку новых, из репертуара Джека Лондона. Книги мне уже принесли и вместе с книгами принесли свежие газеты, а из еды — пирог, рыжик называется. Газеты я просмотрел, а пирог мы съели в обед, но не весь, оставили немного. В ожидании ужина палата была почти пуста: все разбрелись по-своим делам, и лишь я и Коля были на месте. Наверняка был бы еще и Иван, но утром его перевели в операционное отделение.
Коля предложил попить чаю, и за чаем мы прикончили рыжик. Чай был крепкий, — мы заваривали по чайной ложке на стакан. Воду при помощи кипятильника сами кипятили. Пользоваться кипятильником запрещалось, но на то они и запреты, чтобы их не выполнять.
— Тебе, Лешк, сколько лет? — спросил Коля за чаем.
— Семнадцать, — ответил я.
— Значит, я тебя ровно вдвое старше, — сказал Коля. — Мне тридцать четыре.
Когда стаканы подошли к концу, мы заварили по-второму.
— Ты, Лешк, где живешь? — и на этот раз спросил Коля.
— В Жуковском.
— Я там был, — сказал Коля. — У вас там ЛИИ, ЦАГИ. У меня отец летчик, в ЛИИ одно время работал.
— А ты, Коль, кем работаешь? — спросил я.
— Я самолеты в "Шереметьево" обслуживаю. Хотел, как отец, летчиком стать, но по здоровью в летное училище не взяли. Я ведь с четырнадцати лет болею.
У Коли была болезнь Крона. Это очень редкая и страшная болезнь. Она практически не поддается лечению. Единственный эффективный путь, операция, помогает, но и то до поры до времени.
— Я здесь уже в третий раз лежу, — рассказывал Коля. — Две операции перенес. Последней на девять лет хватило. Сейчас вот опять закровил. Опять, видимо, живот резать будут.
— А я не знаю, чего мне делать будут, — сказал я. — Мне все равно чего, лишь бы вылечиться.
— У тебя еще так и не известно, что? — спросил Коля.
— Не известно, — сказал я с горечью. — Четвертый месяц ходить толком не могу, зато анализы у меня все в норме! Следов воспаления не выявлено!
— Ты, Лешь, успокойся, — Коля смотрел на меня с пониманием. — Я сам через это прошел. Представляешь, каково мне было в четырнадцать лет кровью исходить? И три года мне не могли поставить правильный диагноз.
Чтобы отвлечь меня, Коля попытался перевести разговор в другое русло.
— Когда мой отец в ЛИИ еще работал, он в 79-м году на авиасалон в Ле Бурже летал. О Париже рассказывал. Красивый, говорит, город.
— Я знаю. Я был в Париже. По обмену ездил. В прошлом году. У меня и слайды, и фотографии, и открытки есть.
— Покажешь?
— Покажу. Скажу своим, чтоб привезли и покажу.
Чай был выпит, и разговор оборвался. В палату зашла дежурная медсестра, — некрасивая, с мятым лицом женщина, — и принялась мыть пол. К запаху воды и грязи примешивался запах спиртного. Медсестра была пьяна.

На другой день, сразу после завтрака, в палату к нам заглянул Пригожин. Будучи главврачом отделения, своими визитами пациентов он не жаловал. То, что он заглянул к нам после завтрака, являлось событием.
Поздоровавшись со всеми, Пригожин подошел к моей кровати. Я лежал и читал "Зов предков" Джека Лондона.
— Можно вас на минутку? — спросил он не по-врачебному миролюбиво.
Я отложил книгу и взглянул на него во второй раз. В первый я взглянул, когда он со всеми здоровался.
— Можно, — сказал я.
— В вашей карточке записано, что вы радиомонтажником работаете. Это так?
— Работаю, — подтвердил я. — Только не радиомонтажником, а регулировщиком радиоэлектронных приборов. Впрочем, это одно и то же, — добавил я, заметив его разочарование.
— Тогда вы может посмотрите, у меня там один прибор сломался. С вилкой, кажется, случилось что-то.
Пригожин не соврал. Поломка оказалась в вилке. Вилка была литой, без винтов и ремонту, по-моему тогдашнему убеждению, не поддавалась.
— Ничего не могу поделать, — сказал я после короткого осмотра. — Менять вилку надо.
— Может все же как-нибудь починить можно, — не теряя надежды, гнул свое Пригожин.
— Если были бы винты, то да. А так… Может и можно, но я не знаю как.
Пригожин сник. Он во мне разочаровался.
К полудню в нашу палату поступило сразу два новеньких. Одного, молодого парня, звали Димкой. Димке было 25 лет. Другой, Олег, был близок к пенсии. Димка был очень веселый и очень недалекий. В армии он перенес дизентерию и воспаление легких.
Последствия дизентерии давали знать до сих пор — кишечник кровил. Наша палата кровила вся. Не кровили только я и Кузьма. Моя болезнь была не из тех, а у Кузьмы не было ноги, и кровить он не собирался даже. Больше всех кровил Коля. В такие дни он бывал подавлен и мрачен. Колю вел свой врач — какой-то там Германович. Лицом Германович походил на Фредди Крюгера, и Коля был объектом его диссертации. Коля показывал Германовичу синюю и черную кровь, а Германович говорил по этому поводу что-то в нос. Колю Германович посещал часто. Германович писал диссертацию.
В эту ночь Кузьма долго не мог уснуть. Ему начали колоть никотиновую кислоту, и он сильно чесался и, скрипя пружинами, ворочался. Фрамуга была открыта. В палате было свежо.

— Она его будила: "Вставай давай, мудило", — пробормотал Кузьма, потягиваясь.
— Как, как? — переспросил Коля.
Кузьма повторил.
— А вы что, не знали? — осведомился он потом.
— Кузьма, помнишь, ты меня по-татарски обещал матом научить ругаться? — помянул Кузьме старое Коля.
— Напишу, напишу я тебе слова. Сегодня вечером напишу, — заверил Кузьма. — Только зачем тебе?
— Я коллекционер, — сказал Коля. — Я на тридцати языках умею материться. На каких? — и Коля перечислил. — Вот еще Русланка и ты, Кузьма, мне напишете и будет тридцать два языка, — разговорился, разговорился Коля. — По памяти я не на всех умею, но на шестнадцати-восемнадцати смогу обложить при случае. Мне больше всего по-литовски нравится, — тут Коля выдал совершенно непонятную тираду. — Это значит, —-пояснил он, — что ты... и что я тебя в... хотел. А забавнее всего по-итальянски посылать. Забавный у итальяшек язык.
— Кузьма, а ты из каких татар? Казанских, нижегородских... — интересовался за завтраком Олег.
— Из московских, — отвечал Кузьма. — Я — из московских.
Сегодня дежурила Таня. Я с нетерпением дожидался вечера. Вечером Таня бывала свободной. Руслан и Димка пошли в кино, и Володя подбросил их на своей "восьмерке". Володя мог купить и "девятку", но с "восьмеркой" мороки меньше ("девятку", как он нам поведал, нельзя мять, кузов выправлять замучаешься). На улице было прекрасно. Около больницы располагался живописный дворик и там, в тени высоких, широкоохватистых деревьев стояли деревянные резные скамейки с гнутыми ножками. Коля их полюбил и часто засиживался на них с книжкой в руках. В этот раз он звал с собой и меня, но я не пошел, я приучил себя избегать улицы. В своем теперешнем состоянии на людях я себя чувствовал плохо. На улице люди были всегда и, хромая, я ловил на себе косые и прямые взгляды, полные холодного любопытства. Я привык быть сильным, привык побеждать и, подтягиваясь на спор сорок раз на перекладине, знал: я — победил, я — победитель. Теперь же эти победы были в прошлом, а в настоящем были дни и ночи, слезы матери и собственные слезы, белые халаты и цветастые таблетки, и запах лекарств, и распухшие ноги...
Ноги распухали во второй половине дня, обычно после обеда. Распухали, становясь горячими и багряно-красными, в основном пальцы. Я их массировал, но массаж помогал мало, на двадцать-тридцать секунд. К шести-семи вечера опухоль спадала и появлялась синюшная отечность. Ноги начинали мерзнуть, и холод распространялся до колен. Я надевал толстые шерстяные носки — холод не проходил. Я кутался в одеяло — холод не проходил. Иногда спасал горячий чай. По несколько раз на день я измерял температуру. Днем она бывала слегка повышенной, а в часы замерзания опускалась до 36,2. Я нащупывал пульс и считал удары. Редко когда число их превышало пятьдесят четыре. Когда все это только начиналось, мне было страшно. Потом страх сменила апатия — во мне что-то сломалось. Это так просто — сломаться. Это так легко — умереть.

— Ты сегодня очень хорошо выглядишь, — сказал я Тане.
Вечер наступил, и мы сидели в холле. Трещал телевизор.
— Спасибо, — сказала она.
— И незачем тебе так часто причесываться перед зеркалом. Ты и так красивая.
— Ты действительно так считаешь? — спросила Таня и взглянула на меня.
— Да, — сказал я и, потупившись, уставился в пол. — Ты очень красивая.
— Тогда почему ты постоянно молчишь со мной? — спросила Таня.
Мы оба смотрели в телевизор. Мы оба ничего в нем не видели.
— Не знаю. Наверное, мне нечего сказать.
— Так ли уж и нечего?
— Я не знаю. Я действительно не знаю. С тобой у меня не так, как с другими. Все не так.
Таня теребила пуговицу халата. Со стороны казалось, что мы говорим о пустяках.
— С тобой я себя чувствую виноватым, — добавил я и резко оборвал:
— О чем тебе Димка говорил?
— О том же, о чем и ты.
— О том, что ты красивая?
— Да.
— И что ты ему сказала?
— Ничего. Я ему ничего не сказала.
— Мне ты тоже ничего не сказала.
— Не ври. Я тебе спасибо сказала. Разве тебе этого мало?
— Не знаю, — сказал я. — Правда, не знаю.

Прошли несколько дней и один дождь с грозой. Гроза занялась ночью, и раскаты грома меня разбудили. Вспышки молний с дьявольской непосредственностью кроили небо. В листве деревьев, шумя, метался воздух. Все спали. Стараясь не скрипеть пружинами матраца, я встал и подошел к окну. Шторы легко и бесшумно подались в стороны. О стекло разбивались капли и, струйками стекая вниз, напоминали слезы. К горлу подступал ком. Беззвучно рыдая, я повалился на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, дал волю душившему меня отчаянью. Вчера я заметил седые волосы. Седина выступила на висках.

— Ну как, больно было? — начисто лишенным иронии тоном, спросил у Руслана Коля. Руслан только что вышел из туалета.
— Какой там больно, — сокрушался Руслан, — меня как будто двадцать раз подряд изнасиловали. И кровь сейчас, как из дырявого ведра, хлещет.
— У меня кровь всегда идет, — сказал Коля. — У меня спаек в кишечнике много.
— Зато я им аппарат сломал, — похвастался Руслан. — Японский.
— Как это тебя, Руслан, угораздило? — спросил я.
— Да никак. Сунули мне и минут через пять он и сломался. Японский.
— И сколько времени тебе колоноскопию делали? — проявил дремавший было интерес Кузьма.
— Около часа, — ответил Руслан.
— Тебе еще повезло, быстро сделали, — заметил Коля. — Мне в последний раз три часа делали.
— Мне в тонкий кишечник не залезали, — пояснил Руслан, - поэтому и быстро.
— А как там все это вообще происходит? — волновался Кузьма.
— Да ты-то чего, Кузьма, беспокоишься? — вмешался Коля. — Тебе колоноскопию делать не будут, тебе ректоскопию сделают. А это ерунда: сунут на полметра трубку с фонариком, повертят туда-сюда и вынут. И пяти минут не займет.
Кузьма несколько успокоился, но не до конца. Что-то его продолжало волновать. Наконец он не выдержал.
— А раздеваться там полностью надо?
— Да ты, Кузьма, как маленький! — не стерпел Коля. — Я только когда мне в первый раз, в четырнадцать лет делали, руками закрывался, а потом уже нет.
— Я тоже не закрывался, — вновь вступил в разговор Руслан. — Пускай себе, думаю, смотрит. Красивая была девушка. Молоденькая совсем.
— Мне два месяца назад за плату колоноскопию один профессор делал, — сказал Володя, - такой идиот. Ничего не увидел, разодрал только все.
— А мне через два дня колоноскопию делать, — угрюмо заметил Коля. — Опять кровить сильно буду. Спайки у меня.
Колоноскопия мне не грозила. Мне угрожало зондирование.

Зондирование желчного пузыря — это когда в рот тебе запихивают резиновую трубку с металлическим наконечником на конце. Делают это утром. Вечером, накануне, тебя предупреждают: с утра ничего не есть. Трубка длинная и глотать приходится порциями. Самое главное — проглотить наконечник. Дальше — дело техники. Меня бы неминуемо стошнило, да нечем было.
Заглатывать трубку — занятие долгое, полчаса проходит. За этим делом я расхаживал по коридору. На дежурство успела заступить Таня. Я ее поприветствовал. Приветствие отдавало мычанием. Переодевшись, Таня ушла на кухню. Появился Паша. Он тоже глотал трубку. Второй раз глотал. Пять дней назад я его уже видел с трубкой.
Потом, когда все завтракали, я лежал на боку и наполнял желчью пробирки. Желчь стекала по-разному: то быстро, непрерывной тоненькой струйкой; то медленно, тягучими каплями. Светлой желчью я наполнял одну пробирку, темной другую. Была еще третья пробирка — ее я наполнял черной желчью. Пока пробирки наполнились, миновал час.
Трубка вытягивалась легко. За две минуты я ее вытянул полностью, лишь наконечник в горле еще оставался. Я тянул, но наконечник, застряв где-то в районе миндалин, не изъявлял желания поддаваться. Разодранное горло болело. Я пробовал тянуть сильнее — наконечник не шел, а боль усиливалась. В палату заглянула пожилая медсестра.
— Что? Никак? — спросила она. — Ты вдохни поглубже, а потом резко выдохни и одновременно дергай.
Я так и поступил. Мучения мои кончились.

Битый час Димка провел возле Тани. Таня сортировала таблетки, отвечала на телефонные звонки, записывала в журнал новые назначения, улыбалась. Таня улыбалась. Я это видел точно. Она даже чему-то смеялась. Они вместе смеялись. Я проходил мимо. Я слышал, как Димка рассказывал о ресторане "Седьмое небо". Он очень увлеченно рассказывал. Это было невыносимо.
Я сел в холле, — оттуда хорошо было видно Таню. Я смотрел на нее пустыми глазами. Я пожирал ее пустыми глазами. Я чувствовал себя так, словно меня, забрав самое дорогое и единственное, нагло и бессовестно обокрали, и вор, вместо того чтобы скрыться, остался посмотреть, как поведет себя жертва. Долго сидеть так было мне не по плечу. Я ушел в палату и напился фанты.
— Зря ты фанту пьешь, — сказал Кузьма. — Она желудок разъедает.
Я усмехнулся. Кузьма говорил серьезно.
— Пусть разъедает, — сказал я. — Мне не жалко.
От Кузьмы не ушло, что про себя я над ним подсмеиваюсь. Кузьма сказал:
— Она точно разъедает. Если положить гвоздь в стакан с фантой, то через день от него ничего не останется.
— Да? — вновь усмехнулся я. — Тогда с тебя, Кузьма, гвоздь, а стакан фанты за мной не заржавеет.
— Не верь, не верь, — ворчал Кузьма.
— Нет, Кузьма. Давай лучше купим по ящику гвоздей и фанты. По ящику!
Кузьма отвернулся и занялся кроссвордом. Я занялся ногами.

Когда стемнело.
— Тань, — позвал я тихо.
— А? — не оборачиваясь, отозвалась она.
— Как я сегодня утром , очень смешно с трубкой выглядел?
— Ты очень мужественно выглядел.
Теперь я стоял к ней лицом. Она сидела.
— А если серьезно? - спросил я.
— Я не могу на не серьезные вопросы отвечать серьезно.
— Тебе было весело, — сказал я.
— Когда это мне было весело?
— Да два часа назад, с Димкой.
Таня поморщилась.
— Он меня достал, — сказала она.
— Правда? — обрадовался я. — А мне казалось, тебе с ним весело было. Он тебе о "Седьмом небе" рассказывал, я слышал.
— Рассказывал. Я не знала, как от него отделаться.
— У него жена медсестра, — заметил я.
— Я знаю. Он мне говорил.
— А за обедом он говорил, что ты неловкая, половником пользоваться не умеешь, — добивал я лежачего.
— И чего еще он говорил? — с напускным равнодушием осведомилась Таня.
— Ничего, — сказал я. — О тебе больше ничего. А мне казалось, что тебе нравится его слушать.
— Мне больше нравится, как ты молчишь. По крайней мере, затыкать уши не надо.
— Это комплимент?
— Как хочешь, так и понимай. Я сказала то, чего хотела сказать и разъяснять ничего не собираюсь.
— Тань, хочешь, я тебе о Париже расскажу?
— А ты был в Париже? — гнев сменился на милость.
— Был. Но это было так давно, что иногда я думаю: уж не приснилось ли мне это?
И я рассказал о Париже. О том, какие там теплые зимы. Какие красивые ночи. Какие приветливые лица. О том, что Эйфелева башня — чудо. О том, что Лувр большой. Как хорошо бродить по Монмартру, тоже рассказал.
— А француженки, они красивые? — спросила Таня.
— Красивые, — сказал я. — Но у нас девушки красивей.
— Даже не верится, что ты в Париже был, — как бы думая в слух, сказала Таня. Это было так трогательно.
— А чтобы ты поверила, я тебе слайды и фотографии покажу. Они у меня здесь, в палате. Я их Коле показывал.
— Ты кудай-то их несешь? — заинтересовался Коля.
— Тане хочу показать, — сказал я.
— Это ты хорошо придумал, — сказал Коля.
Да, я это придумал. Вчера вечером, перед сном придумал.

Еще не было одиннадцати, а все легли спать. Холл опустел, но телевизор работал. Больница молчала. Мы играли в карты. Играли я и Паша, а Таня не играла; она наблюдала за игрой. Мы играли в переводного "дурака". "Дурак" — такая игра, в которую умеют играть все, но мало кто умеет играть в нее по-настоящему. Считается, что "дурак" — это игра для дураков, что там и думать не надо — все зависит от везения, а ты только знай да подкидывай карты. Паша тоже так считал, прежде чем сел играть со мной.
Мы сыграли пять конов, и все пять он проиграл. Мы сыграли еще пять — четыре он проиграл, а один свел в ничью.
— Я у тебя все равно выиграю, — сказал Паша и проиграл в десятый раз. Больше мы не играли, Таня заскучала.
Паше везло крупно, — карта шла как на подбор, — и проигрывал он не случайно. Он играл предсказуемо, в лоб. Было чем отбиваться — отбивался и на первом ходу мог раскрыться ценой козырного туза. Чтобы завалить меня, подкидывал мне козырей — и это в начале-то кона! — и очень радовался, когда я принимал. А я набирал и набирал, а потом вдруг начинал раскрываться и заваливал Пашу его же картой. Я всегда чувствовал момент, после которого нельзя принимать. По тому, как идет карта, знал, когда должны пойти козыри. Внимательно отслеживая игру, запоминал, какие карты вышли. Разумеется, Паша мог у меня выиграть, но для этого нужно было сыграть больше, чем одиннадцать конов.
— Хотите молока попить? — предложила Таня.
Мы хотели.
— Тогда идите на кухню. Там после ужина осталось. Я вам открою.
После того, как мы выпили по чашке, а потом еще по одной, молоко перестало оставаться, но оставались еще яблоки. Яблоки мы прихватили с собой, ссыпав их в большую глубокую тарелку. Тарелка получилась с горкой.
Когда яблоки были съедены, а телевизор кончился, стояла глубокая ночь. Мы погасили свет. Темнота была кромешной.
— Темно как, — сказала Таня.
Я чувствовал ее близость, но видел смутно, как тень.
— Темно, — сказал я. — Лето кончилось.
Лето кончилось не вчера, и осень брала свое. Осенью ночи темные. Природа умирает тоже осенью. Цвета осени — красный и (Внимание! Опечатка) черный. Смерть не имеет цвета.

Кроссворды. Сколько их было решено! Лежа в больнице, все без исключения делаются любителями кроссвордов. Лежа в больнице, трудно не сделаться любителем кроссвордов. И где, как не в больнице, решать кроссворды?
Больше всего мне нравились кроссворды из журнала "Эхо планеты". Они были непростые и больше половины отгадать мне удавалось редко. Не любил я кроссворды газетные, особенно от "Московского комсомольца" Я их не любил, потому что серьезно отвечать на вопросы вроде: "Сколько будет дважды два?", — могут только идиоты да первоклассники. К первым я себя не относил; из возраста вторых давно уж вышел.
Если дело касалось географии, я был незаменим.
— Город-порт в Индии, — говорил Кузьма.
— Сколько букв? — спрашивал я.
— Шесть, — отвечал Кузьма.
— Бомбей, — предлагал я.
— Не подходит, вторая а, — говорил Кузьма.
— Тогда Мадрас, — говорил я.
— Мадрас подходит.
У меня был план учебных занятий по математике и чтобы не отстать, я несколько дней кряду пытался решать задачки. Я все еще надеялся выздороветь и приступить к учебе. Как-то раз, застав меня за аналитической геометрией, Володя предложил помощь.
— Ты, Лешь, если чего не понятно, спрашивай. Я математику преподаю.
— А где? — спросил я.
— В техникуме.
"Почему не в институте?" — подумал я, а в слух сказал:
— Да мне вроде бы пока все понятно.

Олег интересовался политикой. Олег считал себя знатоком политики. Олег любил рассуждать о политике. Не о политике Олег любил рассуждать тоже. Олег обо всем имел свое мнение.
— Ха! — говорил он, услыхав, как какой-то дядя по радио цитирует из "Бесов" Достоевского. — Вы думаете, он читал "Бесов"? Да не читал он, "Бесов" вообще нельзя читать. Вот "Бедные люди" — совсем другая книжка, за день прочитать можно.
Я не согласился.
— Я читал "Бесов", — сказал я. — Прочитал за полторы недели чуть не запоем.
— И без пропусков? — осведомился Олег.
— Без пропусков, — сказал я не колеблясь.
— Совсем-совсем без пропусков?
— Совсем без пропусков.
Он не поверил. Меня это не волновало и не касалось.

— Раньше как было: единая страна, единый народ, — сокрушался Руслан, — а теперь что? Все разваливается. Страна разваливается. Всему конец. Война будет, — и он, рассерженный и обозленный, шел курить.
То, что страна разваливалась, было ясно всем. Развал сквозил во всем. Каждый день из экранов, как глаза из орбит, лезли сытые лица победителей. С утра до вечера по радио праздновали победу. Газеты проводили идею светлого будущего освободившейся от коммунизма страны. Все дружно провозгласили независимость. Все стали на столько независимыми, что правая рука пускала кровь левой, а потом удивлялась собственному плохому самочувствию. А победители делили портфели. Победителей ведь не судят.

— Завтра сдашь кровь из вены, — сказал мне А. В. — Пока не сдашь, ничего не есть.
— Я знаю. В первый раз, что ли?
— Потом на рентген сходишь, — не удостоив мое замечание вниманием, сказал А. В. — Это на восьмом этаже.
Я кивнул.
— И еще, — сказал А. В. — Нечего тебе так много лежать. Ходить больше надо, а то пролежни будут и мышцы атрофируются.
— Мне трудно ходить, — напомнил я. — Я не могу наступить на больной палец.
— Медленно ходи, — посоветовал А. В. — Тебя ведь никто не гонит.
"Голодный сытому — не друг, мертвец живому — не товарищ", — мелькнуло в голове, когда дверь за А. В. закрылась. Я открыл записную книжку, взял ручку и стал записывать. Так родилось очередное стихотворение.

Когда кровь из вены мне брали впервые, я боялся. Эта процедура рисовалась мне в болезненных красках. Как игла вскрывает вену, и кровь струится в пробирку, — я не смотрел. Но кровь у меня брали часто и бояться я перестал, хотя смотреть на иглу и стекающую в пробирку кровь избегал по-прежнему.
— У тебя хорошие вены и рукой можно не работать, — сказала, наложив жгут, медсестра.
Медсестра сделала прокол. Что-то ей не понравилось.
— У тебя какое давление? Не пониженное? — спросила она. — Кровь что-то плохо идет. Сжимай и разжимай кулак. Еще. Все равно плохо идет. Придется вторую руку проколоть.
И она проколола. С руками, согнутыми в локтях и с двумя кусочками ваты на месте проколов, я вышел из процедурного кабинета.
— Проходите следующий.

— К тебе психолог приходила, — сказал Коля.
Я только что вернулся с рентгена.
— И что вы ей сказали? — спросил я.
— Что ты на рентгене.
— А она?
— Она сказала, что подождет тебя в холле. Посмотри ее там.
В холле стояла средних лет женщина. Она смотрела в окно.
— Здравствуйте, — сказал я. — Мне передали, что вы меня искали.
Она смерила меня взглядом серых глаз.
— Вы садитесь, — сказала она, и мы присели на диванчик.
Она завязала разговор и лезла в душу основательно, со знанием дела. Ее интересовало, много ли у меня друзей. У меня нет друзей, сказал я. У каждого человека в моем возрасте должны быть друзья, сказала она. У меня нет друзей, повторил я. Это плохо, сказала она. Не так уж и плохо, сказал я. Еще я сказал, что гораздо хуже считать друзьями подонков. Она не поняла. Я не надеялся быть понятым. Люблю ли я путешествовать, спросила она. Люблю, ответил я. Я люблю описывать места, где я побывал. Не пишу ли я стихов? Нет, не пишу. О чем думаю? О смерти. Почему о смерти? Потому что обо всем другом уже передумал. Жизнь прекрасна. Возможно. Старайся думать о хорошем. Я стараюсь, но у меня плохо получается. Ты должен настроить себя на хорошее. Я никому ничего не должен. Оставьте меня в покое. Я устал. Всего хорошего. И вам того же.
Ну так что ж, что кажусь я циником, прицепившим к заднице фонарь?

Ко мне пришел брат. Когда он пришел, я смотрел телевизор. В руках у него были большой пакет и сумка.
— Пойдем в палату, — сказал я.
Перед уходом брат спросил:
— Тебе чего-нибудь принести?
— Купи мне плейер, — попросил я. — Без любимой музыки скучно.
— Больше ничего?
— Отправь еще вот это письмо, — сказал и покраснел я.
В письме я просил ее приехать. Как доехать и найти меня, я объяснил в подробностях. Я не знал, что со мной будет через месяц, через два, и хотел увидеть ее, просто увидеть. Я представлял ее блондинкой, каких мало. Я представлял ее особенной. Она обещала, что приедет. Я ждал ее и, сидя в холле, при звуке шагов в коридоре вздрагивал и оборачивался и видел кого угодно, но только не ее. Конечно, потом нашлась причина, хорошо все объясняющая причина. Когда чего-то не хочется делать, всегда можно найти предлог, чтобы не делать, нужно всего лишь хорошо поискать.

— Это к тебе друг приходил? — спросила Таня.
Я сидел и смотрел на ее шелковистые длинные волосы. Вопрос вывел меня из задумчивости.
— Брат, — сказал я. — Он меня старше на три года.
— А у меня ни братьев, ни сестер нету, — вздохнула Таня и, улыбнувшись, добавила:
— У меня кошка есть.
— А у нас кот в деревне есть, — сказал я.
— И как его зовут?
— Мурзик. У нас все коты были Мурзиками, а кошки Мурками. А твою как зовут?
— Дульсиния.
— Как?
— Дульсиния. Чему ты удивляешься? Если по-простому, то Дуся.
— Очень странное имя для кошки, — сказал я. - Нет чтобы Муркой назвать.
— Нет, Муркой я кошку никогда не назову.
— А чем тебе Мурка не нравится?
— Слишком много вопросов.
Я обиделся.
— С Димкой ты по-другому разговариваешь.
— Но ты ведь не Димка...
Я посмотрел ей в глаза. В них не было и капли иронии.
— Тань, тебе кто-нибудь говорил, что у тебя кошачьи глаза?
— Говорил. Только что говорил.
У меня не было слов. Чего она хочет? Я усмехнулся собственным мыслям.
— Что, смешное вспомнил? — спросила Таня.
— Если бы смешное.
— Тогда чего усмехаешься?
— Просто я подумал о том, что вот возьму и не скажу больше ни слова. Буду молчать, как идиот.
— Молчание тебя не красит, — заметила Таня.
— Разговор тоже, — заметил я.
— Не люблю молчать, — сказала Таня.
— Я тоже, — сказал я.
Мы молчали. Нам нечего было сказать.
— Я читала твою карточку, — наконец сказала Таня.
— Ты читала мою карту?
— Да.
— Значит, ты все знаешь.
— Тебя просто запустили, я читала.
— Мне очень плохо.
— Я знаю. Я читала.
— Что ты читала?! Что ты можешь знать?! Прости, я не хотел.
Таня сидела, сложа на коленях руки. Я не хотел ее обижать.
— Ты не сердишься на меня? — спросил я.
— За что?
— Ну, что я так сорвался.
— Я сама виновата. Я не должна была так говорить. Как я могу знать, что ты чувствуешь?
— Ты добрая, ты очень добрая. Хорошо, что мы сейчас одни, что нам никто не мешает. Ведь правда, хорошо?
— Да.
— И телевизор нам не мешает?
— Не мешает.
— И ночь?
— И ночь.
Через несколько секунд.
— Тань.
— Что?
— А ведь я даже не знаю твоего отчества.
— Татьяна Владимировна я.
— Татьяна Владимировна!
— Чего тебя, Алексей?..
— Борисович. Ты мне нравишься.
— Я многим нравлюсь.
— Как мне, ты больше никому не нравишься.
Вдруг Таня насторожилась, прислушалась.
— Ты слышишь?
— Что?
— Кто-то там, около лестницы, ходит.
Я ничего не слышал.
— Тебе послышалось, — сказал я. — Никого там нет.
— Вот, опять!
На этот раз я услышал. Там действительно кто-то ходил. Я поднялся.
— Пойду посмотрю, — сказал я.
— Не ходи. Это, наверно, челюстники.
Челюстники, — обитатели отделения черепно-мозговых травм, — лежали этажом выше. Это все были угрюмые мускулистые мужики. Они постоянно курили на лестнице, и представление о них я успел составить.
— Что им тут делать? — спросил я.
— Не знаю. Но они вчера приходили. Мне Марина рассказывала. Она спала тут на диване и среди ночи проснулась и видит: стоят двое, головы в бинтах, сами страшные. Посмотрели на нее и ушли. Марина сразу к себе в комнату перебралась и заперлась.
— Я все же пойду, посмотрю, кто там ходит и чего ему надо, — сказал я.
— Не ходи, у тебя ноги болят.
— Но ведь руки у меня не болят, — и я посмотрел на сжатый кулак.
— Не ходи, я тебя очень прошу. Ради меня не ходи.
— Ладно, не пойду. Но кто бы он ни был, ему лучше тут не показываться.
С тех пор, как Таня услыхала подозрительные звуки, она не могла успокоиться.
— Пойдем в мою комнату, — предложила она.
— Зачем?
— Там спокойнее. Ну, идем же!
Комната медсестер бала маленькой, с маленьким столиком, узкой кроватью, окном на улицу и зеркалом над дверью.
— Хочешь чаю? — спросила Таня.
— Не откажусь.
— Только он холодный. А если хочешь горячий, подожди пока вода вскипит.
— Я буду холодный и горячий потом тоже буду. Мне за чашкой в палату сходить нужно, — и я привстал с кровати.
— Не ходи, у меня вторая есть, — поспешно сказала Таня.
Я сел. Таня спала на этой кровати. Мне нравилось сидеть на ней.
За чаем я оглядывался. Таня была занята завариванием новой, горячей порции. Когда кипяток был разлит по чашкам и немного остыл, мы стали пить осторожно, маленькими глотками.
— У тебя здесь хорошо, — сказал я.
— Мне нравится, — сказала Таня.
Допив чай, я не выдержал. Я давно уже еле сдерживался.
— Ты только не смейся, но я стихи пишу, — сказал я.
Таня взглянула на меня по-новому.
— Могу прочитать что-нибудь, — предложил я. — Если ты, конечно, не против.
— Я не против.
— Только я не знаю, что именно прочитать.
— Читай, что тебе самому нравится.
— Мне трудно выбрать.
— Тебе решать.
— Ладно. Я тебе, пожалуй, вот это прочту.
Таня приготовилась слушать.

Недалек уже час разлуки,
Всякий раз, закрывая глаза,
Вижу, как твои нежные руки
Льют волос серебро назад.

Ты посмотришь - и мне приятно,
Слово молвишь - еще веселей.
И дыхание запахом мятным,
Как прохлада в жару с тополей.

Ты простая и я несложный,
Ты простая, но все ж не как все.
Я пытаюсь сказать осторожно,
Что покорен твоей красоте.

И неведома разуму сила,
Это та, что волнует до дна...
Облик ласковый, облик милый,
На земле ты такая одна.

Пока я читал, Таня, не отрываясь, смотрела на меня. Когда я окончил чтение, она опустила глаза.
— Еще чего-нибудь прочитать?
— Еще спрашиваешь...
— Это я полгода назад написал.

Собачий холод на дворе,
Сугробы до колен.
На отрывном календаре
Зима без перемен.

На этот холод и мороз
Управы не найти.
И от ответа на вопрос
Пожалуй, не уйти.

Из букв сплетаются слова,
Идут за часом час.
Моя больная голова
Опять грустит о Вас.

Наверно, мне не суждено
Забыть Ваш силуэт.
А Вам, как видно, все равно,
Что любит Вас Поэт.

— Скажи, — напряглась в ожидании ответа Таня, — эти стихи посвящены какой-то конкретной девушке, или они никому конкретно не посвящаются?
Я ответил, как мог:
— Такие стихи не пишутся абстрактно. Они обязательно кому-то посвящаются.
— Кто она?
— Это в прошлом. Это уже в прошлом.
— Любой девушке было бы приятно, если бы ей посвящали такие стихи.
— Ты так думаешь?
— Да.
— А мне кажется, что та считала иначе.
— Не напоминай мне о ней.
— Ты о ней больше никогда не услышишь.
— Почитай мне еще.
— Хорошо.
И еще. И еще. И еще.
— Как странно, — сказала Таня. — Я никогда не встречала живого поэта. Кроме тебя, я никого не знаю больше.
— Я тоже никого, кроме себя, не знаю.
— Ты можешь выразить себя, а я не могу. Иногда я рисую, но это так редко. Я думаю, что уметь себя так или иначе выражать — это счастье.
— Я не чувствую себя счастливым.
— Тебе сейчас трудно быть счастливым.
— Нет, ты меня не поняла. Я и раньше, до болезни, не был особенно счастлив. Если только в детстве... Скучно как-то жить, мало что радует.
— А любовь?
— Любовь? Знать бы, что это такое.

Я проснулся с трудом. Я чувствовал, что не выспался. Я лежал, тогда как все уже встали. За окном шел дождь.
— Посмотри на себя в зеркало, на кого похож стал. Зарос, как кабан, — сказал, глядя на меня, Коля.
К тому времени я успел одеться и направлялся умываться.
— А мне все равно, — сказал я. — Не велика важность.
— Ой ли не велика? — насмешливо протянул Коля.
 Несомненно, он куда-то клонил, но я не понимал куда. Кроме нас, в палате никого не было.
— Ты побрился бы, целоваться удобней будет, — раскрылся Коля.
Краска бросилась мне в лицо.
— Ты о чем? — спросил я.
— Будто сам не знаешь.
— Не знаю.
— Ладно, будет тебе.
— Что будет?
— Придуриваться.
— Я не придуриваюсь.
— Ошибся я, значит. Только я не понимаю, чего тогда до трех ночи в Таниной комнате делать можно.
— Не до трех, а до двух, — поправил я. Это единственное, что мне оставалось делать.
— Ну и чего, так и будешь заросшим ходить?
— У меня бритвы нет.
— Возьми мою, — и Коля извлек из ящичка тумбочки электробритву "Эра-100".
— У меня дома такая же, — заметил я.
Розеток в палате не было и бриться я вышел в коридор. По коридору ходили люди. Мужчины внимания на меня не обращали; женщины поглядывали с интересом.
— Что я вижу! — воскликнул Паша. Паша только что вышел из палаты и, увидев меня за бритьем, не преминул подойти. — Остатки былой роскоши сбриваем?
Я добривал левую щеку.
— Решил вернуться в лоно цивилизации, — сказал я не по случаю серьезно.
— Это тебя Таня надоумила?
— Да чего вы все, как один, Таню поминаете! Далась она вам!
Паша не спасовал.
— Уж кому она далась, так это тебе. Любо дорого на вас со стороны смотреть: сидят и как два голубка воркуют.
— А тебе что, завидно?
— Не без того.
— Советую завидовать молча. Для здоровья полезно.
Намек Паша понял и о Тане больше не заговаривал. Паша схватывал быстро.

Этим утром А. В. пришел не один, со студентами он пришел. Студенты к нам давно не заходили, и об их существовании я успел благополучно забыть. А. В. был бодр и весел. Студенты казались не выспавшимися.
— Ну, как дела? — поинтересовался А. В. у Володи.
Дела у Володи шли хорошо. Он поправлялся.
— Нормально.
— Если так пойдет и дальше, недельки через полторы выписываться можно, — поведал А. В.
— Хочется надеяться, — сказал Володя.
А. В. пустился в философию:
— Надеяться необходимо. Кто потерял надежду, тот безнадежен.
"Значит, я не безнадежен", подумал я.
— Ну а вы как себя чувствуете? — обратился А. В. к Руслану.
— Плохо. Кровь идет.
— Вы по-прежнему считаете, что кровь идет с того, что вы пить бросили? — спросил А. В. Исходя из его тона, можно было сделать вывод, что ответ ему не требуется, но Руслан все же ответил.
— Когда я пил, ничего не было. Бросил пить — болеть стал.
— И у меня такая же история, — вмешался Олег.
— А вы бы помолчали лучше, — поворотившись к Олегу, оборвал его А. В. — Вы до двухсантиметровой язвы допились. Кстати, вы знаете, что завтра вас переводят?
— Куда?
— В шестисоткоечную. На операцию. Можете начинать паковать чемоданы.
Олег побледнел. Олег сильно побледнел. Он боялся, что у него рак желудка. В шестисоткоечной оперировали больных раком.
Эти утром А. В. со всеми вел себя отвратительно. Со мной он тоже повел не лучшим образом.
— Вы обращали когда-нибудь внимание, как бегают по гальке дети? — делился он со студентами. — Нет? Другого я и не ожидал от вас услышать. Дети бегают быстро, свободно. Дети ничего еще не боятся. Взрослые же ступают осторожно, они страхуются. Вот так и он, — и А. В. махнул рукой в мою сторону, — боится ступить на палец. У него, может, все уже и прошло, а он боится.
Это было слишком.
— Ничего у меня не прошло, — сказал я. — Даже лучше не стало.
— Это ты так думаешь, — сказал А. В.
— Я не думаю, я чувствую, — сказал я.
А. В. вообразил, что ставится под сомнение его авторитет. А. В. сказал:
— Ты не думай, что в отделении гастроэнтерологии ничего не знают о болезнях суставов. Суставы тоже к нам относятся.
Я так не думал, но то, что я думал, А. В. не пришлось бы по вкусу, и я смолчал. Пока А. В. занимался больными, студенты скучали. Мои знакомые, одна и другая, были здесь. Я спросил одну —, так, чтобы А. В. не услышал:
— Давненько вас видно не было. Дорогу, может, забыли?
Одна кокетливо захихикала. Другая нет.
— Ничего мы не забыли. От нас мало что зависит.
— Как там, на улице, мокро? — с притворным любопытством осведомился я.
— У нас зонты есть.
На мои вопросы отвечала одна. Другая была не расположена к пустому разговору.
— Теперь дожди не редкость, — сказал я. — Осень.
— Да, — согласилась одна, — осенью дожди часто идут.
Не переставая, дождь лил весь день. Под его шум я уснул и спал крепко. А дождь лил и лил, покрывая улицы лужами, а стекла каплями. Дождь не ведал усталости.

На следующий день дождь перестал к полудню. К этому времени он порядком всем надоел, и мы обрадовались, когда он кончился. Олега уже перевели в шестисоткоечную и кровать его пустовала, но не долго. Новенький, таджик из Ташкента, был черненький щупленький малорослый человечек. Белые шрамы расчертили его впалую грудь, а больное сердце не сулило долгую жизнь. Он страшно кашлял. Я никогда не слышал, чтоб кто-нибудь так кашлял. Во время кашля внутри у него что-то булькало. "У меня вода в легких", говорил он в таких случаях. Его кашель внушал нам опасения, и, страшась чем-нибудь от него заразиться, мы почти весь день провели вне стен палаты. На ночь таджик позакрывал все, — их было всего две, — фрамуги, и духота стояла трудно постижимая. Таджик кашлял всю ночь. Слушать его было тяжко.
Утром таджика на специальной каталке увезли в операционное отделение. Там его откачали и кашлять он перестал. Потом он заходил к нам за забытой им мыльницей, но не нашел. Он подумал, что мы ее стянули и, обидевшись, ушел. Больше мы его не видели.
Так прошло три дня, три долгих дня. За три дня я решил несколько кроссвордов и прочитал один роман. Еще я получил письмо и с ответом ждать себя не заставил. Не обошлось и без стихов — без них никогда не обходилось. Я написал два хороших стихотворения и четыре неважных. Итого — шесть. Неплохой показатель для трех дней, скрашенных тоской и печалью.
Целыми днями напролет я думал о Тане. Вокруг чернела ночь, а Таня была лампой, дарящей свет. Сродни мотыльку тянулся я к свету. Мотыльки сгорают на лету. Сгореть на лету — счастье. Сгореть в Таниных объятиях — значит сгореть на лету.

— Тань...
— А?
— У тебя такое красивое имя. Почему тебя так назвали?
— Не знаю. Мама захотела. Ей нравилось это имя.
— А тебе оно нравится?
— Очень.
— А мне оно нравится так, что я даже выразить не могу как.
Я сидел на ее кровати. Таня сидела рядом. Ночь смотрела в окно.
— Лешь…
— Да.
— Ты не мог бы мне подарить свою фотографию? Ту, где ты на фоне Эйфелевой башни стоишь.
— Я тебе все фотографии могу подарить. Ты только скажи.
— Все не надо. Тебе будет жалко с ними расставаться.
— А вот и нет, не жалко. Для тебя мне ничего не жалко. А фотографии я себе еще напечатаю.
— Ты умеешь печатать?
— Умею. Не так хорошо, как брат, но вполне сносно.
— А эти фотографии кто печатал?
— Брат. Я тогда еще не умел. Я недавно научился.
— Ну ты мне подаришь?
— Конечно. Только мне надо будет завтра домой позвонить, сказать, чтобы опять фотографии привезли. Не то я их уже отдал.
— Не забудь только.
— Как я могу забыть?
Вскипел чай. Таня встала и разлила чай по чашкам. Чай был горячий, и я обжег язык.
— А у меня, Тань, для тебя есть кое-что, — и я сделал многозначительную паузу. Пауза была столь многозначительной, что я даже подумал: не слишком ли?
— И что же у тебя для меня есть?
— Стихи, я их за эти три дня написал. Тебе посвящаются.
Я испытующе смотрел Тане в лицо. Я хотел видеть ее реакцию.
— Прочитай тогда.

Хрупкий стан и шея, хрупче стана,
Невесомость рук, волна волос,
Взгляд из-под бровей, прохладность странная,
Сказочно-пленительный и мягкий голос.

Ног слегка подчеркнутая сила,
Теплота спины и жар груди,
Чернота ресниц, улыбка милая
С царственным величием глядит.

Цвет лица, не тронутый загаром,
Смутная таинственность плеча.
На тебя смотря, сгореть пожаром
Можно без остатка, сгоряча.

— Ну, что скажешь? — спросил я потом.
— Мне еще никто не посвящал стихов...
— Я теперь буду все свои стихи посвящать тебе. Только тебе. Тебе и больше никому.
— Спасибо.
Я взял Таню за руку. Таня сидела рядом, и я был как пьяный.
— Хочешь, я тебе по руке погадаю? — спросил я. — Я умею.
— Давай, — сказала Таня, и я увидел ее ладонь — маленькую, нежную.
— Человек ты хороший, — еле сдерживаясь, чтобы не засмеяться, сказал я. — Эмоциональный. Линия жизни у тебя длинная и четкая, лет на 78-79. Насильственная смерть не грозит, но это не значит, что надо испытывать судьбу. В настоящий момент у тебя возникли сложности в отношениях с любимым человеком. Ты умеешь говорить да, научись еще говорить нет.
Я все еще держал Танину руку. Таня все еще меня слушала.
— У тебя будет два брака, — продолжил я, — и двое детей. Возможно, от разных браков.
— Это тебя уже заносить начинает, — прервала вдруг Таня. — Тоже мне, предсказатель количества детей выискался, — и она освободила руку.
— Между прочим, я ничего не выдумывал, — сказал я. — Просто я в общих чертах пересказал то, что мне гадалка не так давно нагадала. Пошутил, в общем.
— Странная у тебя манера шутить. Ты сам-то веришь тому, чего тут нарассказывал?
— Не знаю. Гадалка была не цыганка.
— Откуда такая вера цыганам?
— Когда мой двоюродный дед был молод, ему цыганка нагадала много браков. Он еще жив. Пять лет назад в четвертый раз женился.
— Впечатляет.
Я взглянул на часы. Часы показывали половину первого.
— Тань, а я тебе не все прочитал. У меня для тебя еще стихотворение есть.
— Я слушаю.
Я сердцем почувствовал, что тает лед.

Как первый снег, в конце апреля
Прошла весенняя гроза.
 Я так хочу, но всё не смею
Мельком взглянуть в твои глаза.

Хочу испить прохладной влаги
С цветком раскрытых губ твоих.
Чтоб охмелев от этой браги
Лелеять стан плакучих ив.

Хочу признаться ненароком,
Дыханье даже затаив,
Что без тебя мне одиноко
И что мир тесен для двоих.

Хочу в порыве превосходном
До капли чувства расплескать.
И все, что господу угодно
Тебе пригоршнями отдать.

— Очень весеннее стихотворение, — прокомментировала Таня.
— Не такое уж оно и весеннее.
— И все же, в нем много весны.
— Осени еще больше.
— Я люблю весну.
— Кто ее не любит.
— Весной природа оживает.
— И подскакивает количество самоубийств.
— Почему ты говоришь так?
— Потому что часто думаю о смерти. У меня есть много стихов о смерти.
— А не думать нельзя?
— Можно. Но о чем тогда думать?
Таня сидела нога на ногу. Ее красота бросалась в глаза.
— Обо мне, — сказала Таня.
— О тебе я думаю все остальное время.
— И о чем больше?
— О тебе больше. Последние три дня я только о тебе и думаю.
— И не надоело?
— Зачем ты так?
— Поцелуй меня. Слышишь? Поцелуй меня.
Ее губы были чуть приоткрыты. Голова у меня шла кругом.
— Ты совсем не умеешь целоваться, — сказала Таня.
В ее голосе не было и тени насмешки.
— Не умею. Я много чего не умею.
— Я тебя научу.
— Это будет нелегко. Я долго всему учусь.
— Но мы ведь никуда не спешим?
Я целовал Таню в губы, гладил ее волосы, заглядывал ей в глаза. Я был счастлив, и счастье казалось бесконечным и полным. Оно пришло само собой. Это походило на сон, но это не был сон. Обнимая и целуя Таню, я ощущал удары сердца — сердце рвалось наружу.
— Теперь ты целуешься лучше, — сказала Таня.
Я склонился и поцеловал еще раз.
— У меня хороший учитель, — сказал я. — И красивый. Самый красивый.
— Ты специально так говоришь, чтобы заморочить мне голову.
— Я не умею морочить головы. Я хочу целовать тебя каждую минуту. Я сошел с ума или близок к этому.
— Ты просто влюбился.
— Да, я влюбился. В тебя влюбился. Как только увидел, влюбился.
— Я не знаю, что такое любовь, — очень похоже передразнила Таня.
— Я врал. Я знаю. Любовь — это ты. Ты моя богиня, а я твой раб. Приказывай мне.
— Я тебе приказываю: поцелуй меня и скажи, что я самая красивая.
— Ты самая красивая.
— Самая-самая?
— Самая-самая.
— А если честно, без приказов?
— Все равно ты. Ты, ты, ты и еще раз ты.
— Ты меня любишь?
— Да.
— Ты сильно меня любишь?
— Я готов на все ради тебя.
— Как будет по- французски: я тебя люблю?
— Жэ тэм.
— А что же тогда ля мур значит?
— Ля мур — это любовь, а жэ тэм — я тебя люблю.
— Жэ тэм, — прошептала, как выдохнула. — Как красиво, как нежно звучит. А поцелуй меня как будет?
— Анбасэ муа.
— Анбасэ муа!
— Еще?
— Да!
Так продолжалось вечность.
— Мне будет не хватать тебя эти три дня, — сказал я.
— Мне тебя тоже.
— Я буду о тебе постоянно думать.
— И я.
— Я люблю тебя.
— Я знаю, — заглушил прощальный поцелуй.
Мы расставались на три дня.

Руслан и Коля курили на лестнице. Я возвращался с процедур. Они курили "Яву".
— Лешк, покурить не хочешь? — окликнул меня Коля.
Коля знал, что я не курю, но для него это мало что значило.
— Не хочу, — ответил я.
— А то давай. Классная штука — расслабиться позволяет.
— Мне это ни к чему, — сказал я.
— Я вот тоже всю жизнь не курил, а как сигареты подорожали, курить начал, — сказал Руслан.
— Ну, значит, ты, Руслан, богатый, — сделал я скоропалительный вывод.
— Алексей, — начал Коля, — мне вот интересно, когда же ты высыпаешься?
— Ночью, — ответил я.
— Странно. Мне почему-то казалось, что ночью ты другим занимаешься.
— Когда кажется, креститься надо.
Продолжая в том же духе, Коля креститься не собирался.
— Ловко ты устроился, — сказал он. — Тебе можно завидовать.
— Не ты первый завидуешь.
— А кто еще?
— Паша.
— И что ты ему сказал?
— А то, чтоб завидовал молча. Для здоровья полезней будет.
— Ну и правильно сделал, — похвалил Коля. — В таких случаях только так и надо говорить.
— Будет тебе, — сказал я, оставляя за спиной сигаретный дым и выходя в коридор.

Дожди зарядили беспросветно. Вечно мокрый, черный асфальт лежал в лужах. Пожухлая листва промокла насквозь и, тяжело свисая с веток, смотрела угрюмо. Темнело рано и свет приходилось зажигать с четырех часов. Делать ничего не хотелось, хотелось просто лежать и все. Вне стен больницы несомненно что-то происходило, возможно интересное, но это было далеко, в другом измерении. Там же, где стены серые и потолок серый, не менялось ничего. Менялись только люди. Они поступали и выписывались, с легким сердцем или с камнем на нем. Они были разные и болели схожими, но разными болезнями. Они требовали отдельного подхода, но получали его не всегда. Они просто сыграли в лотерею и вытянули не тот билет. Они просто болели.

Паша играл на гитаре. Обыкновенной шестиструнной гитаре. Гитара была расстроена и звучала престранным образом. Паша пытался ее настроить, но затея успехом не увенчалась. День клонился ко сну.
—-Ты-то на гитаре умеешь играть? — спросил меня Паша.
— Я умею держать ее в руках и знаю два или три аккорда.
— Герой, — сказал Паша.
— А ты "выход на две" на турнике умеешь делать?
— Нет. А что это такое?
— Это когда до пояса подтягиваешься.
— Мне сложение не позволяет.
— Тогда на гитаре продолжай играть.

У Володи была сестра, а у сестры была подруга. Подруга работала парикмахершей в "Чародейке", что на Арбате. Она только начинала и стригла бесплатно. Клиентов у нее пока что маловато было: далеко не каждый отваживался доверить свою шевелюру стажерке. Коля, Димка и Руслан решили выручить девушку. "Чародейку" они посетили по отдельности, в разные дни. Собираясь, Руслан размышлял над тем, что подарить девушке: цветы или десять рублей? Он считал, что задаром стричься неудобно. Коля и Димка считали иначе.
Я в "Чародейку" не пошел. Я никуда не выходил из больницы. Зато я в сопровождении Германовича на машине скорой помощи съездил в институт ревматологии. В институте на меня завели карточку и какой-то спец, женщина лет пятидесяти пяти, осмотрел меня. Она заставляла меня нагибаться, касаясь руками пола; проверяя подвижность суставов, делать те или иные движения. Некоторые из них я делать не мог.
— Встаньте на цыпочки, — попросила она.
— Я не могу. Будет очень больно.
— Вы только попробуйте.
— Эта проба может дорого обойтись мне.
Осмотр занял два часа. Через три я был в палате, а через два дня попросил у Тани свою карту. "Не исключено развитие болезни Бехтерева", прочитал я.

Все привыкли видеть меня вместе с Таней и перестали обращать на нас внимание. Вначале же было по-другому. Создавалось впечатление, что всем было дело до нас. Когда Таня дежурила на посту, а я сидел возле, и пяти минут не проходило без того, чтобы какая-нибудь старушка не воспылала желанием звонить по телефону поста, хотя в двадцати метрах далее по коридору имелись телефоны-автоматы, или чтобы кто-нибудь зачем-нибудь, — обычно за таблетками, — не подходил. Теперь нам мешали реже и часы, проводимые днем вдвоем, были не хуже вечерних. Но до ночных им было далеко. Ночью, в маленькой комнатке медсестер, я получал то, ради чего и стоило жить. В этих ночных часах, сотканных из минут нежности и любви, виделся смысл существования. Между нами не возникало никаких сложностей. Мы настолько любили и редко видели друг друга, что ничему другому, кроме любви и нежности, места не находилось.
Таня сидела у меня на коленях. Я гладил ее волосы и смотрел ей в глаза. На кровати лежала пачка фотографий.
— Какие ты выбрала? — спросил я.
— Вот эту и ту, — показала Таня.
— Всего две?
— Мне хватит.
— Не подписать ли мне их? — словно в нерешительности, сказал я.
— Подпиши. Образец твоего почерка иметь буду.
На одной из карточек я написал о Таниных глазах. Они были бесподобны, как глубокие колодцы:

Твои глаза - бездонные колодцы,
В них утонуть хотел бы с головой.
Они мой свет, моё второе солнце,
Хоть в облаках бывают и порой.

Четверостишье я подписал и поставил дату и передал карточку Тане. Прочитав, Таня улыбнулась. Другой реакции я и не ожидал.
— Разве мои глаза похожи на колодцы?
— Похожи. А губы похожи на море или какой-то цветок, которому я даже названия не знаю. Они дают наслаждение, а цветы всего лишь радуют глаз.
— У тебя такие жесткие, сильные руки, — сказала Таня. Она потерлась щекой о мою ладонь. — Откуда эти мозоли?
— От турника. Я почти четыре месяца на него не залезаю, а мозоли не сходят.
— С твоей внешностью у тебя должно было быть много девушек, а я знаю, что до меня у тебя никого не было. Почему?
— Я был слишком застенчив и боялся получить отказ. Поэтому, когда мне нравилась какая-нибудь девушка, я ей об этом не говорил, а она находила другого, более расторопного.
— Как хорошо, что ты такой. Там, где я живу, парни проходу не дают.
— Когда я поправлюсь, ты обязательно покажи мне тех, кто не дает тебе проходу. Думаю, я сумею найти с ними общий язык.
— Догадываюсь, что ты им скажешь.
Тут я вспомнил.
— Да, я тебе еще вторую фотографию не подписал. На, возьми, — и я протянул Тане карточку.
— Маленькой хозяйке большого дома, — прочитала вслух Таня. — Нет, не пойдет.
— Что не пойдет? — не понял я.
— Автографа нет. Без автографа не пойдет.
— Я его специально не поставил, потому что эти слова не мои, а Джека Лондона. У него роман с таким названием есть. Скучный, правда. Я его до половины прочитал и бросил.
— Объяснение принимается.
На улице накрапывал дождь. Я слышал, как он стучит о стекло.
— Слышишь? Дождь идет.
Таня прислушалась.
— Слышу, — сказала она.
— Лучше бы он не шел. Когда идет дождь, хочется умереть от тоски.
— И сейчас?
— Сейчас нет. Сейчас со мной ты. Но что будет, если завтра дождь не перестанет? Завтра тебя не будет, а одному мне с тоской не совладать.
— Он перестанет. Он обязательно перестанет.
Голос Тани прозвучал уверенно, но уверенности в нем не чувствовалось.
— Я зиму люблю, — сказал я. — Зимой дождей не бывает, а снег ведь такой красивый.
— Зимой холодно. Летом лучше.
— Летом лучше, — согласился я. — Но этим летом мне было плохо. — Тут я заметил в Тане перемену. — Не жалей меня. Я не переношу к себе жалости.
Когда я собрался уходить, Таня спросила:
— Зачем ты уходишь?
— Поздно уже. Два часа.
Я в нерешительности мялся у двери. Таня молчала.
— Ты не хочешь, чтобы я уходил?
— Да.
— Ты хочешь, чтобы я остался?
— Да.
— Ты действительно хочешь этого?
— Да.
И я остался. Нам было хорошо вдвоем.

Никто мне и слова не сказал. Мое отсутствие в палате ночью прошло как бы незамеченным, но заметили его все. Все все понимали и молчали. Даже Коля молчал, и я был благодарен ему за это.
Пашу сегодня выписывали и, прощаясь, мы пожали друг другу руки. К больнице я привык. Все меня знали, и я знал всех. Дни чередовались ночами, а ночи были длинными, осенними. Я даже привык к дождям — до того они часто лили. Я примирился и с тем, что с выздоровлением придется обождать. То, что я осел в больнице надолго, сомнений у меня не вызывало. К одному я не смог привыкнуть: Таня дежурила сутки через трое. С этим было трудно мириться, но с этим приходилось считаться.
Мы лежали без света. Освоившие темноту глаза различали предметы. Таня дышала ровно и глубоко. Я дышал также.
— Сегодня восьмое, — сказал я.
Таня вздохнула глубоко, вздохнула печально.
— Почему ты молчишь? — спросил я. — Тебе грустно?
— Нет.
— Не ври. Я вижу, что тебе грустно.
— Мне не грустно. Совсем не... грустно, — и, не выдержав и всхлипнув, Таня вдруг заплакала.
— Не плачь, — сказал я. — Не плачь, — повторил я снова, а сам готов был разреветься. — Не плачь, я прошу тебя.
— Я не могу, — прорывалось сквозь слезы, — я больше так не могу.
Я обнял и прижал ее. Сердце. Оно разрывалось или что-то другое делало?
— Успокойся, — сказал я. — Все будет хорошо. Ведь мы любим друг друга.
— Лю-бим...
— Тогда перестань сейчас же. А то я сам заплачу.
Таня продолжала плакать, уткнувшись лицом в подушку. От слез подушка сделалась мокрой. Я совсем растерялся и не знал, что делать. Долго так продолжаться не могло.
Я встал и, коснувшись ногами пола, почувствовал холод. Сделав два шага и нащупав выключатель, я включил свет. При свете Таня казалась несчастной и покинутой; я казался большим и голым. Я смотрел на нее. Я видел, как она плачет и сжимает подушку. Я ощущал себя подлецом.
Я подошел и присел на краешек у изголовья кровати. Одеяло сбилось и прикрывало Таню не полностью. Ее голые плечи в такт рыданиям вздрагивали.
— Ну будет, будет, — гладя ее по голове и целуя волосы, шею и обнаженные плечи, говорил я.— Ты не должна больше плакать.
И она перестала. Не знаю почему, но перестала. Она оторвалась от еще крепко сжимаемой подушки и повернулась лицом ко мне. Глаза ее были красные, заплаканные. Лицо было тоже красным и таким же, как и глаза, заплаканным. Губы слегка подрагивали, и лоб, щеки и подбородок бороздили рубцы, оставленные подушкой.
— Ты сильно испугался? — спросила она, и голос выдавал волнение и боль.
— Сильно. Я думал, что потерял тебя и готов был умереть.
— Ты не умрешь, а я выйду за тебя замуж.
— Я буду плохим мужем, и ты быстро во мне разочаруешься и будешь жалеть, что вышла за меня, и мы разведемся.
— Нет, ты будешь хорошим, замечательным мужем, и я тебя буду любить, и ты меня будешь любить, и мы будем счастливы, и все будут нам завидовать и говорить: какие они счастливые, как они любят друг друга.
— У меня скверный характер: я ворчливый и вспыльчивый.
— И вовсе нет. Ты совсем не такой и ты любишь меня. Ведь правда, любишь?
— Люблю.
— Только меня?
— Только тебя.
— И я люблю только тебя. Почему ты меня больше не целуешь?
— Я думал, что тебе сейчас не до этого.
— Поцелуй, поцелуй меня!
В жизни выпадают иногда моменты, когда слова, становясь лишними и ненужными, отступают. Именно такой момент настал и сейчас. Потом, когда все кончилось, было темно и хотелось пить.
— Пить хочется, — сказал я.
— И мне.
— Тебе чаю налить?
— Налей, пожалуй.
Чай был холодный и на две чашки его не хватило. Вторую, неполную, я взял себе.
— Интересно, сколько сейчас времени? — спросила Таня.
Я потянулся за часами, нащупал их на столике и, поднеся к глазам и нажав кнопку подсветки, разглядел.
— Половина четвертого, — сказал я.
— Поспать надо. А в шесть нас будильник разбудит.
— Мы можем не услышать и проспать. У нас была бурная ночь, и мы слишком любим друг друга.
— Я не просплю и слишком любить нельзя. Можно просто любить или не любить.
— Я не хочу ничего делать просто. И любить просто не хочу.
— Какой ты непонятливый и обижаешься, как маленький мальчик.
— Я помню. Ты меня старше на два года.
— Разве это имеет значение?
— Не имеет, пока ты об этом не напоминаешь.
— Ты сам себе об этом напоминаешь.
— Может быть. У меня день рождения скоро.
— Когда?
— Пятнадцатого. Как у Лермонтова. Ровно неделя осталась.
— Пятнадцатого у меня дежурство.
— Я знаю.
— И что ты собираешься пятнадцатого делать?
— Ничего. Справлять день рождения в больнице — пошло.
Было еще темно, но утро близилось.
— А я? — спросила Таня. — Что буду делать я?
— Ну, ты, наверное, поздравишь меня, пожелаешь скорого выздоровления. Может, подаришь чего-нибудь.
— А потом?
— Потом? Потом я приду к тебе и нам будет хорошо.
— А сейчас тебе хорошо?
— Хорошо. С тобой мне всегда хорошо.
— И все-таки, нам нужно хоть чуточку поспать.
— А мне что-то не хочется. Но ты спи, я не буду тебе мешать.
— Пожелай мне спокойной ночи.
— Уже утро.
— Все равно.
— Спокойной ночи.
Я поцеловал Таню в лоб, и вскоре она уснула, спокойно и безмятежно. Я не спал. Я лежал и думал о том, какая престранная штука жизнь.

Кто-то принес в палату домино. Домино мог принести Коля, мог Кузьма. Руслан не мог, и Димка не мог, а Володю завтра выписывали — он тоже не мог.
Пока забивали "козла", я читал, и костяшки, стуча о стол, наводили шум. Потом, устав и отдохнув, стали играть в "креста". Игра пошла горячо, азартно. Книгу я оставил; я тоже играл. Игра велась на интерес, и в проигрыше никто не остался. Напротив: все, кто играл, остались весьма довольны.
После домино был ужин, а после ужина телевизор. По телевизору были новости и фильм. Фильм мне не понравился, а новости я не слушал.
Из телефона-автомата я позвонил домой. Я сказал, что у меня все в порядке. На ночь я слушал приемник: сначала музыку, а потом радиопостановку. Радиопостановка бала о любви, и я заслушался: он ее любил, а она его нет; когда она вышла за другого, он застрелился. Потом я уснул и спал долго. Я слишком мало спал накануне.

С самого утра Таня была на взводе. Она много говорила, много смеялась, много ходила туда сюда. Таня была в синих джинсах, в белом халате и в кремовых туфлях. Она была красивой.
Почти весь день я провел в холле. Я сидел в кресле, и когда Таня проходила мимо, я хватал ее за руку или край халата. Она вырывалась, а я отпускал с неохотой. Я смотрел, как она удаляется и видел то, чего другие видеть не могли. Я знал, что скрывается под халатом, джинсами и прочей одеждой, и знание это позволяло мне видеть.
Вечером, в процедурном кабинете, я помогал дезинфицировать иглы и инструменты, и вдвоем мы справлялись быстро.
Когда холл обезлюдел, а по коридору перестали ходить, я постучал в ставшую едва ли не родной дверь. Таня открыла, я прошел. Таня была без халата, и больницу не напоминало ничто. Ее губы искали, глаза же — нет.
— Ты сегодня в настроении, веселая такая, — сказал я потом, когда слова сменили объятия.
— И что, я тебе такой больше нравлюсь?
— Ты мне любой нравишься. Но в последнее время мне не до смеха, а когда ты грустишь, мне вовсе не весело.
— В тот раз я тебя огорчила. Этого больше не повторится.
— Ты о чем?
— Не притворяйся. Я видела, что тебе было больно.
— Не будем лучше вспоминать об этом.
— Не будем. Никогда не будем. И я буду всегда веселой, и ты будешь радоваться, смотря на меня.
— Ты одна такая, — сказал я. — Другой такой нет, и я люблю тебя день ото дня сильнее.
— Всему есть предел.
— Но не для любви. Мне это напоминает сон, и я боюсь проснуться.
— Посмотри на меня. Разве я — сон?
— Ты мой лучший сон. Нет, не так. Ты — единственное живое, настоящее, а все остальное — кошмарный сон, и пробуждаюсь я лишь в твоих объятиях.
Не заставил ждать поцелуй. Затем, задумавшись, Таня тихо сказала:
— Это было кому-то нужно. Случайно так не бывает.
— Не понимаю. О чем это ты?
— Да так, вслух подумала.
Я уже понял.
— Ты о нас подумала? — спросил я.
— Догадливый.
— Догадаться не сложно было.
— То, что мы встретились, такая большая случайность...
— Или чья-то воля.
— Именно об этом я и подумала.
— Ты веришь в бога? — спросил я.
— Я крещенная и крест ношу.
— Я видел. Но ты веришь?
— Верю, наверное. Иначе бы крест не носила.
— А я не верю.
— Совсем не веришь?
— Совсем. Одно время я сомневался и тогда придумал тест, тест на веру. Хочешь попробовать?
Таня в нерешительности молчала.
— Ты меня выслушай, — сказал я, — а там сама решай, отвечать или нет.
И я в кратче сформулировал то, над чем не один день думал.
— Постарайся представить следующую ситуацию, только хорошо представить. Счастье, благосотояние, здоровье, сама жизнь твоя и твоих родных, близких, друзей и вообще всех, кто тебе дорог, зависят от ответа на вопрос: есть ли бог? Если твой ответ правильный, то есть соответствует действительности, ты остаешься при своих, если нет — умираешь или всю оставшуюся жизнь будешь видеть страдания, — по твоей вине, замечу, — близких и дорогих тебе людей. С ответом не спеши, подумай хорошенько.
— Я не могу ответить, — мгновения спустя произнесла Таня. — Очень тяжело сделать выбор, когда знаешь, что от твоего ответа зависит так много.
— Не ты первая, кто не может ответить. Мне еще никто на этот вопрос не отвечал. Из тех, конечно, что верят. И еще я заметил, что бога легче бояться, чем любить.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом.
— Или делом займемся, — и я потушил свет.
— У меня для тебя уже подарок есть, — сказала Таня. Мы лежали молча и без движения. Шел непонятно какой час.
— Да?
— Только я тебе не скажу, что за подарок, — сказала Таня.
— А я и знать не хочу. Я люблю приятные неожиданности.
— Ты не разочаруешься.
— Надеюсь.
— Ты будешь очень доволен.
— Я заинтригован и горю нетерпением.
— Смотри, не сгори до пятнадцатого.
— Постараюсь.
— А теперь спать.
— Спать.
И мы уснули. Кровать была узкой, и спали мы в обнимку.

— Уже шесть, — сказал я вставая.
— Побудь еще, - попросила Таня.
— Увидеть могут.
— Если до половины седьмого, то не увидят.
— Хорошо, — и я снова лег.
— У тебя руки холодные, — сказала Таня.
— Они у меня почти всегда холодные.
— Почему?
— Не знаю. Говорят, у кого холодные руки, у того сердце горячее.
— У меня руки теплые.
— И сердце у тебя теплое. И ноги. И вся ты теплая.
— Почему ты так на меня смотришь? Тебя что-то тревожит?
— Да.
— Тогда скажи мне, не скрывай.
— Адью пур тужур, — сказал я, ставя точку.
Где-то уже светало.


Рецензии
Хм, Михаил, даже не знаю... Несколько отстраненно, хотя и от первого лица. Раз уж рассказ (короткая повесть) написан(а) столь простецки-описательно, в атавистической манере замшелого творческого метода, то неплохо бы пронзить душу непритязательного читателя неким трагизмом, бить по чувствам. Написано, конечно, профессионально, вообще хорошо, как для такого сравнительно короткого произведения, показан быт пациентов гастроэнтерологического (надеюсь, правильно написал мудренное слово) отделения. Стационарно-больничное отягощение временем отлично передано, причем не в ущерб читательскому интересу - текст идет на одном дыхании. Персонажи выпукло выписаны - словно читатель в реале познакомился со всеми этими людьми - причем, несмотря на то, что "состав" интернациональный, для описания особенностей характеров кавказцев, азиатов и пр. не были использованы какие-то расхожие, нарочитые, утрированные представления о них, так называемая "развесистая клюква", которой грешат кинематографисты (скажем, у американцев русские - медведи, балалаечники и военные на заснеженных улицах, у русских украинцы - жирные
"бендеровцы", которые "ответят за Севастополь" перед каким-нибудь идеализируемым лысым братком-подонком).

Пожалуй, наверное и к лучшему, что ты не используешь расхожий для "больничных повествований", уже порядком набивший оскомину "черный юмор" (Полет над гнездом кукушки, главы из Швейка, Уловки-22, фильмы "MASH" Олтмена, "Королевство" фон Триера и тэдэ), но, повторюсь, не возникает чувства полного душевного сопереживания герою (героям), что и является единственной и подавляющей (и в первую очередь подавляющей художественность) квинтэссенцией того творческого метода (реализма), который, после Чехова, первым в руслит, начавшего "вживлять" в свое творчество символизм, уже использовать просто западло,- это уже анахронизм более чем столетней давности. Возможным же оппонентам, сразу говорю - а почему бы вам не писать гекзаметром? Гомер он ведь "поклассичнее" Толстого будет... :))
Искусство не должно стоять на месте, и эксплуатировать уже всеми кому не лень
"обсосанные" формы как, впрочем, и излишне-авангардно выЈбываться в ущерб той же художественности.

И не премину, также, оправдать тебя, Миша, перед Наташей Нежинской.

"Пальпация" - (от лат. palpatio - ощущения) метод мед. исследования органов больного, ощупыванием руками через кожные покровы.

Так что все нормально, а излишняя нарочитая, чтобы показать свое знание узкоспециальных терминов конкретизация - перкутация как пальпация легких или мастурбация как пальпация половых органов :))) - здесь не нужна. Это не диссертация медработника, а художественное произведение.

С уважением,

Александр В.Руденко   31.03.2002 08:00     Заявить о нарушении
Саша, доброе утро!
Никого не нужно передо мной оправдывать.
Определение пальпации ты дал исчерпывающее, но в том то и было мое замечание - легкие нельзя ощупать через кожные покровы. Их можно только "простукать", то есть - проперкутировать. Именно перкуссия и описана далее у Михаила. Совершенно очевидно, что автор просто спутал термины.
Но, товарищи мои дорогие, мое мнение - это только мое мнение. Большинство читателей этого просто не заметит. А у меня, блин, перфекционизм мой жить не дает. :)
С уважением к обоим,

Наташа Нежинская   31.03.2002 11:52   Заявить о нарушении
Добре, Наталi, порозумiлись :))

Александр В.Руденко   31.03.2002 18:25   Заявить о нарушении
Так, ёптыць!
:)
Саш, что с майскими?

Наташа Нежинская   31.03.2002 18:47   Заявить о нарушении
Саш, привет. Интересно было твою рецензию прочитать. Честно говоря, «Осень» — слишком не художественное произведение, чтобы мне уж очень за итоговый результат и те или эти нюансы в ответе быть. У меня очень, очень много всамделишного материала было под рукой, чтобы изобретать от А до Я все заново. Там подкрасить, там подрезать, додумать кое-что — и всех-то дел. Слава богу, я очень и очень давно научился смотреть на это свое произведение свысока, хотя и не припомню большего потом при писательстве удовольствия, чем полученного при написании «Осени».
P.S Наташе Нежинской
Боясь, но не слишком прослыть занудой, все же к пальпации возвращусь. Нет, совершенно не очевидно, что автор спутал термины. Автор всего лишь дословно передал название термина, использованного ведущим на тот момент специалистом кафедры гастроэнтерологии Первого Московского Медицинского Института применительно к процедуре постукивания по ребрам пальцем. Может быть автор лишь в том не корректен, что излишне акцентировал внимание на слове ЛЕГКИЕ, так как простукивание в равной, а то и большей степени велось и за пределами легочной области.

Naval Oy   01.04.2002 00:10   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.