Глава 11. Когда голуби плачут, содрогается небо от боли
Маскарад. Танец с саблями.
Глава 11.
Когда голуби плачут, содрогается небо от боли.
Чистый Понедельник выдался солнечным, ярким и по-особому праздничным. Теперь никто уже не сомневался, что чирикающие воробьи рады не сытному обеду, а весне, наступающей вопреки громким разборкам политиков и независимо от их поведения.
Ярослав опять направился на свой любимый таинственный остров утешать расшалившиеся нервы. Вчера и позавчера Ярослав досыта наелся по телевизору репортажами о приезде английского премьера и о его героических походах в Эрмитаж и Мариинку. Нет, Ярослав ничего не имел против Блэра, он был ему даже в какой-то мере симпатичен, но его до такой степени перекормили всей этой манной кашей с малиновым сиропом, всем этим бестолковым лизоблюдским обсасыванием мельчайших подробностей визита, что просто с души воротило. Ну, приехал. Ну, пошёл в музей. Ну, Президент… Впрочем, какой же он Президент, его же ещё не выбрали. Ну ладно, допустим, выберут, допустим, это круто и престижно – сводить англичанина в лучший музей мира и шикануть перед электоратом. Но зачем бодягу-то разводить!? К чему столько абсолютно не петербургской помпезности и лоска? И снова Яковлев на втором, нет, даже на третьем плане. А ведь он пока хозяин города, нравится это кому-то или нет. Или же они его уже списали со счетов? Опрометчивый шаг. Конечно, если смотреть на рейтинги Матвиенко, непонятно откуда, с какого потолка снятые, на эти растущие пятнадцать процентов, то, конечно, можно многое предположить. Но вот Ярослава, почему-то, никто не спрашивал, поэтому его мнение в этом рейтинге не учтено. Да и вообще, хиромантия всё это, ещё один вид предвыборного запудривания мозгов. А с Блэром и вовсе смешно. Вроде как часы-павлин заработали только в его присутствии, дескать, есть в этом нечто символичное. Но Ярослав-то знал, что павлин отремонтирован уже давно, и даже собственными глазами видел, как золочёная птица крутит головкой – в среду, в пять часов, месяц назад! Умереть можно со смеху. А уж какая вакханалия творилась в театре, вообще позорно. Может, всё и было чинно-благородно, да СМИ так всё разукрасили словесной финифтью, что тошно стало. Сколько пафоса, экзальтированных речей, воплей восторга и заискивающих припаданий на одно колено! Сколько по-деревенски преувеличенных ахов-охов! Если это и есть то самое европейское величие, по которому с такой тоской вздыхают псевдовлюблённые в город господа, то упаси нас Господь от такого величия.
Ярослав шёл по Тучкову переулку и злился, вместо того, чтоб любоваться красотой Васильевского. Он пытался уговорить себя не думать о суетном, о мелком, о гадком, но никак не мог перебороть себя. Право, никогда ещё не чувствовал он настолько петербуржцем, настолько частью этого дивного, живого города. Безумные события последних дней пробудили в Ярославе большую, нежную, искреннюю и бескорыстную любовь к родному Петербургу, заставили чувствовать причастность к его судьбе и переживать за него так, как можно переживать только за родную кровинку.
Когда Ярослав проходил мимо церкви Святой Екатерины, своей апсидой выходящей на Тучков переулок, он невольно повернул голову налево, на малоприметный дом напротив. Тут когда-то давно жила Ахматова… Ярославу нравились её стихи, потому что он считал её одной из самых петербургских поэтесс. В той же Цветаевой слишком много чего-то московского, чужого, чего – Ярослав толком не понимал, но именно это его немного отталкивало.
Он вышел на Средний, пересёк его и нырнул в продолжение переулка. Симпатичная серая плитка стелилась ему под ноги. Проходя мимо одного дома, он обратил внимание на два нижних окна и даже притормозил. Подоконники были плотно уставлены разной конфигурации и размеров синими склянками, банками, бутылками и прочими стеклянными изделиями. Похоже, что кто-то специально выставил их на всеобщее обозрение, гордясь необычной коллекцией. Подивившись, Ярослав побрёл дальше, по направлению к Университету – он давно мечтал рассмотреть попристальней это знаменитое заведение. Было время, и он пылал мечтами поступить туда, но мечты разбились о действительность, оставив только тягучую горечь воспоминаний. Ярослав смутно помнил Университет, поэтому сейчас с большей отчаянностью стремился к нему, как к старому знакомому, несмотря на прошлые обиды. Не заладилось, не сбылось, не вышло… Не всё в этом мире получается так, как нам хочется. Осталось прошлое, осталась юность – безбрежная, серебряная ностальгия, текущая по изгибам памяти. Красный паровоз Университета торцом выходил на площадь Сахарова и смотрел своими ярко-белыми пилястрами на скучную физиономию громоздкой Библиотеки Академии Наук с нескрываемым превосходством. Как же! Построенный по задумке великого Петра, для верховной власти империи, а теперь ещё и «охраняемый государством», этот милый дом вмещал в себя целых два факультета старейшего в России Университета, и, если верить высказываниям госпожи Вербицкой, - крутейшего. Ярослав зашёл за шлагбаум во двор Университета, и взгляд его упёрся в сияющую с другой стороны Невы медную башку Исаакия. Казалось, что собор стоял прямо во дворе. Что касается Универа, то с изнанки он выглядел довольно вяло и обшарпанно, так же, как остальные здания, с ним соседствующие, но, несмотря на эту горделивую запущенность, общее впечатление складывалось величавое. Выйдя на набережную, Ярослав ещё раз окинул взглядом пышное тело Исаакия, стройную тонкую шею Адмиралтейства и чванливый торец Университета, взирающий на них с берегов таинственного острова.
Марьяна вырвалась на свет божий из душных объятий коридора Университета около часа дня. Она присутствовала на лекциях дневного отделения, но ушла раньше, потому что не в силах была выносить заключение в четырёх стенах, когда душа рвалась прочь из тела, подобно безрассудной птице. Ступив на асфальт набережной, Марьяна кинула взгляд на безмолвный Исаакий и устремилась вдоль Невы. Зелёный кочан филфака, жёлтый пудинг дворца Меншикова, бежевый исполин Академии Художеств… Там, вдали, маячит силуэт полуприкрытых тёмными лесами зелёных куполов Оптиной пустыни – далеко, так далеко, что даже не добросить взгляд.
Марьяна спустилась в пещеру метро и поехала туда, куда сама не знала – зачем. Она не понимала, чего ждёт от этой поездки, и станет ли ей легче после неё, а если станет, то надолго ли??? Жёлтый дом с белыми колоннами тянул её к себе, страшный дом, оскаливший длинные зубы своих колонн и устремивший взгляд пустых окон в самое сердце, как бабочка – жуткая, уродливая бабочка, что опускает хоботок в нежную сердцевинку цветка. Три полоски российской тряпки печально и неуклюже трепыхались выкинутой из воды корюшкой на неласковом ветру. Три полоски, как бы заявляющие: «Тут – власть! Власть живёт здесь!» Власть! Тот самый алкаемый фетиш, за который люди готовы вспороть друг другу кишки и похоронить себя и других в зловонии. Гробовая тишина вокруг, ледяной блеск снега, робкие попискивания синичек и унылая обречённость во всём облике Смольного – печального, одинокого замка, последнего бастиона Великого Князя, приговорённого к смерти на плахе ненависти. Он там, да, он где-то там, внутри, в этой утробе, он ждёт и слышит, как враги ползут к его замку, преодолевая все преграды. Для них опущены мосты, отворены ворота, озарены светом факелов переходы, остаётся только кому-нибудь нанести последний и решающий удар – табакеркой в висок… Когда вокруг одни враги, нечего больше терять… Последние друзья сбежали прочь, трусливо прикрывая глаза. Король умер! Да здравствует Королева! Эти узкие коридоры уже дрожат в ожидании звуков её шагов.
Марьяна прошла меж двух пропилеев по аллее к бюстам Маркса и Энгельса; их большие нелепые башки со скукой смотрели друг на друга. В параноидальной истерике застыл с воплем на лице, готовый сорваться и убежать в светлое будущее, Ленин за оградкой. Марьяна села на одну из тяжёлых скамеек у бюста Маркса и вздрогнула – она спугнула какой-то тёмный комок, ринувшийся из-под её ног. Это был голубь, нахохленный серый голубь с драной шейкой и полувыщипанным хвостом. Марьяна заметила, как он припадает сразу на обе лапки – у него совсем не было пальчиков, и он с трудом передвигался на своих обмороженных культяшках. Голубь вытянул шею и посмотрел на человека красным глазом, полным немого вопроса. Казалось, он плакал. Марьяна заметила обрывки верёвки на его покалеченных лапках. Голубь присел на снег – ему было больно и трудно стоять. Слёзы навернулись Марьяне на глаза, она нашарила остатки печенья в кармане куртки и бросила их птице. Та сразу же кинулась склёвывать крошки, расставив крылья. Боль, поднявшаяся в душе Марьяны, вырвалась из неё потоком слёз. Вся сущность человеческая, вся его подлость, низость – вся она в этих изуродованных голубиных лапках! Да что говорить о птицах, когда не щадят люди даже себе подобных и дерутся за эту грязь, за власть, за это золото дураков! Война, война, сотни войн по всему свету, сотни тысяч смертей и боли, миллионы изуродованных душ, тел, судеб и эти лапки, вечные голубиные лапки!… Вспомнилась Марьяне и прочитанная ею статья в какой-то газете о том, как медленно погибают никому не нужные русские старики в мёртвой утробе разрушенного Грозного, вспомнился ей и её дядя, живший там ещё до этой войны и разводивший голубей, и нет уже ни голубей, ни дяди, а только смерть. И Марьяна, сжавшись, как птичка, в тёплый комочек, плакала, плакала, плакала от душащей её всеуничтожающей, всепожирающей, жалости, жалости ко всему – бессильной, безрукой, безгласной. Она жалела всех птиц, всех страдающих людей, все обезображенные горем души, себя, Князя и этого беспомощного искалеченного голубя с его розовыми культяшками… Марьяна рыдала, рыдала, и сердцу хотелось кровью взорваться от боли – бессмысленной боли, уничтожающей тело, сжигающей душу, делающей жизнь никчёмной, бесполезной грубой шуткой. Она знала, что никому не сможет помочь ни своими копейками, ни сдобным крошками, ни кровью… Никому не нужна была её боль, её жалость… И, пряча мокрое лицо в ледышках беспомощных рук, как будто почувствовала Марьяна, как чьи-то большие мягкие крылья накрывают её нежно и сочувственно…
Свидетельство о публикации №202041100038