Мой друг - Поэт
Обычно Поэт просто вбегал ко мне в квартиру, скидывая неизменный чёрный плащ до пят, бросая куда попало свою чёрную шляпу с огромными полями, длинный красный шарф, и сразу хватал гитару. Особенно примечательным в его наряде был шарф. Обёрнутый несколько раз вокруг шеи, он всё равно почти волочился по полу. Поэт, и, правда, писал стихи. Время от времени его печатали в городской газете.
Стихов его я не помню, кажется, они были симпатичные, почти всегда о любви и сопутствующих ей проблемах. Только один раз он сочинил особый социальный стих - о старушке, которая передала деньги за проезд в трамвае, ей дали книжечку талончиков, а она ждала сдачу, потому что ей не на что было бы купить хлеб. Поэт очень гордился тем своим произведением и несколько раз читал его и мне и в компаниях.
Читал свои стихи он всегда одинаково - серьёзно, без излишней напыщенности, без стеснения. Это выходило у него настолько естественно, что не могло возникнуть сомнения в его принадлежности к поэтам.
Ко всему прочему у Поэта была совершенно замечательная внешность: сквозь славянское начало - высокий рост, круглые глаза - проступало что-то монгольское в скулах и широкой переносице. И имелась у него черта - из породы особых, которая своим несоответствием придавала невероятную выразительность его лицу. Поэт в детстве занимался боксом, перебитый нос - не просто перебитый, а словно вбитый в верхней части - сразу привлекал взгляды, на таком лице было что порассматривать.
Окончив институт, я уехала по распределению, а Поэт остался там, в городе моей юности. Воспоминания о том городе так срослись с воспоминаниями ранней молодости, что и весь город стал в памяти чем-то большим, чем улицы, скверы, вокзалы - он стал весь моим домом. В том городе и остался мой друг Поэт. Мне нравилось думать, пока он был жив, что я приеду однажды, позвоню ему. У меня остался предлог - я не вернула ему книгу, что брала почитать ненадолго. И хоть предлог для звонка, в общем-то, был не нужен, сама мысль - надо бы позвонить - напоминала мне об оставленном дома близком человеке. Да, пока он был жив. Потом он погиб в автомобильной катастрофе, подарив своей смертью мне книгу на память.
Я не знала о его смерти, только полгода спустя совсем посторонний человек, случайно встреченный, вдруг сказал, называя Поэта по имени:
- "Такой-то" погиб в автомобильной катастрофе. Ты его знала?
И добавил, не ожидая моего ответа:
- Хорошо, что погиб, в катастрофе был виноват он, ещё люди пострадали. Не погибни он - сел бы в тюрьму надолго.
Прошли ещё месяцы. И в вечер как вечер - вечер лени - через глаза таращившейся на меня с экрана смазливой манекенщицы, сдвинув что-то в окружающем, на меня посмотрел Поэт. Захотелось, видно, ему сообщить мне о своём посещении. В этом был весь он - не мог смолчать. Весь остальной вечер он, как и прежде, болтался со мной по квартире. Чувство присутствия создаёт каждый человек - все, что связывает нас с кем-нибудь не всегда имеет определение словами, скорее даже обязательно не имеет, просто звучит имя или появляется человек и настрой, чувство вторят, возникают сами собой, собирая воедино то, что связывает вас с ним. В тот вечер мне было именно так, как было обычно с Поэтом. Потом, через время, появилось ещё что-то, напоминавшее мне иногда о Поэте, время от времени, совершенно без печали.
ПОЭТ
Из прихожей Поэт, который обычно выбирал дорогу в квартире сам без приглашения, не обращая внимания на маршрут хозяина, сегодня направился за мной на кухню, по дороге пытаясь прошмыгнуть побыстрее мимо меня. Он уселся на табурет в закуточке между стеной, окном и кухонным столом и бесцеремонно заявил:
- Если есть борщ, я съем тарелочку.
Пока я полезла в холодильник за кастрюлей, он поёрзал на стуле, закинул нога за ногу и сообщил мне, тоном, подразумевающим сообщение новости, то, что знали все:
- Через месяц у нас распределение.
- Ну да? - я то ли съязвила, то ли пошутила, наливая борщ из большой кастрюли в маленькую.
- Ты представляешь, что нас ждёт? Каждый день с 8-ми до 5-ти. Нет, я не хочу быть инженером. Я там со скуки сдохну. На практике в КБ я с трудом терпел эту муть. Ты не представляешь, что я придумал, - он сделал паузу, поправил волосы, - я пойду работать в Контору, в КГБ.
Мне оставалось только поднять брови - от Поэта всего можно было ожидать, но это всё же показалось мне слишком, а он продолжал:
- Я там уже был. Они меня направили в уголовный розыск. На полгода. Испытательный срок. Представь, на днях приступаю - первое дежурство. Я сейчас оттуда, - отщипнув хлеб и пододвинув к себе тарелку с борщом, он начал ложкой вылавливать из неё кусочки картошки, причмокнув при этом, - здорово!
"Здорово" относилось непонятно к чему: может, к борщу, а может, и к первому дежурству. После борща Поэт наскоро выпил чай и умчался дальше сообщать ещё кому-то свои новости.
* * *
Несколько дней Поэт не появлялся. Он имел такую манеру - пропадать на любое время, пропадать совершенно. Потом вдруг появлялся, как ни в чём не бывало, причём, вёл себя так, будто только что выходил на пару минут. Вот и тогда прошла почти неделя, прежде чем он утром в выходной позвонил в мою дверь.
Он долго топтался в прихожей, решив почему-то аккуратно повесить плащ, сложить на полочке баул из своего шарфа и, несколько раз перекладывая, примащивал шляпу, как бы составляя своего рода икебану.
Когда он, наконец, остался доволен расположением шляпы, шарфа и плаща, то, не спеша, войдя в зал, полуприлёг на диване. Гитара стояла у другого края дивана, далековато, вставать он поленился, достал её с трудом дотянувшись. Побренчав что-то неопределённое, Поэт сообщил:
- Я с дежурства.
На моё молчание и вопросительный взгляд, означавший внимание, он отложил гитару и начал рассказывать. Сначала почти вяло, но постепенно всё больше и больше увлекаясь самим процессом рассказывания - в ход пошли мимика и жестикуляция:
- Сначала ничего интересного не было. Так пару вызовов, чепуха какая-то. У меня теперь есть наставник, классный парень. Он немного старше нас. Оперативник, все говорят, отличный. Вечером, как только стемнело - вызов. Вернее выехали мы ещё сумерки были, а когда приехали туда - стало уже темно. Нас вызвали соседи: бабка одинокая в квартире рядом, говорят, уже два дня не выходит. Соседка ей хлеб принесла, а достучаться не смогла. Замок на двери они с мужем открыли, ключ бабка им на всякий случай оставляла, только дверь не открывается, мешает ей что-то. Они испугались - нас вызвали. Квартира на первом этаже, и повезло - форточка на кухне оказалась открыта. Влез я в квартиру, кухню сразу прошёл, темно, а мне даже в голову не пришло: свет включить - сразу в коридор пошёл, а там ещё хуже темень - совсем ничего не вижу. Понимаю, что выключатель искать бесполезно. Кто его знает, где он в коридоре может быть. Иду по стеночке. Дверь в зал чуть уличные фонари подсвечивают, иду в другую сторону. Думаю, там где-то должна быть входная дверь. Я за стенку рукой держусь, так слегка, одними пальцами. Тут начинает мне казаться, что туфли мои к полу прилипают. Я на носочках стал идти. И точно, соображаю, что словно мёд под ногами. Решил ногой вперёд попробовать, а там этого скользкого столько оказалось, что я не удержался и полетел. Упал вперёд. Ничего даже сообразить не успел. Со всего размаху, - в этом месте Поэт поднялся с дивана, на котором он уже давно сидел чисто условно - пересаживался всё время с места на место, то влево, то вправо.
Поднявшись, он сделал паузу и, переведя дух, продолжил снова:
- Со всего размаху падаю вниз. Растерялся совсем. А тут ещё чувствую, на чём-то лежу непонятном. Руками пощупал - точно, это бабка и есть. Сполз с неё и сразу на ноги вскочил, скользкое на полу вспомнил. Тут стал слышать голоса из подъезда - наши с улицы вернулись. Ждут, что я дверь открою. А мне бабку оттянуть надо от двери. Она тяжёлая оказалась. Оттянул её с трудом. Мне так хотелось быстрее открыть дверь, что я и не помню, кажется, и за ноги её тащил и за туловище. Весь коридор был в крови, она ползла к двери. К двери доползла, а замок открыть не смогла, - он снова сел на диван, потянулся к гитаре, но тут же опустил руку - передумал.
Сейчас он как-то сразу потерял минуту назад бурлившую в нём живость. Но рассказчик всё же взял в нём верх и он продолжал:
- Ночь мы практически всю проспали, только уже перед самым утром выехали опять. Сторож Авиационного техникума вызвал. Во дворе техникума покончила с собой женщина. Когда мы из машины выходили, дождь начинался, и ветер сильный был. Во двор зашли - она на столбе висит. Столб невысокий изогнутый, на нём провод, длинный, и плафон, жестяной круг. Лампа горит под плафоном, к проводу верёвка привязана и на ней женщина. Лампа яркая, женщина в световом столбе на ветру покачивается, а под ней туфля валяется, с ноги упала. Туфля чёрная, вверх каблуком... Они сами женщину снимали, я только и смог туфлю отнести в машину... Я так спать хочу. Умираю. Всё - я пошёл, - он направился к своим вещам в прихожую.
- Может, поешь? Или чаю? - что я могла ещё сказать ему после таких рассказов, после такой ночи.
- Нет, - Поэт напялил шляпу, надел плащ, намотал шарф несколькими витками вокруг шеи и, прикоснувшись к моей руке на прощанье, сам открыл себе дверь и сам за собой её захлопнул.
* * *
Через пару дней Поэт явился снова. Пришёл он вечером в таком прекрасном расположении духа, что знай я его похуже, решила бы: точно друг мой уже навеселе. Он пробежался по квартире, включил в зале весь свет и плюхнулся как раз посредине дивана. Я даже не успела заметить, когда в его руках оказалась гитара, как он запел. Пел он всегда громко, играл звонко, причём в процессе пения участвовало всё тело: плечи и голова покачивались в такт, ноги постукивали, лицо тоже обыгрывало исполняемую песню. Грустные песни он почти плакал, ну а весёлые наоборот. Тогда он спел пару смешливых песен, и петь ему почему-то расхотелось. После прочитанного стихотворения, по его блуждающим по комнате глазам мне стало понятно, что стихов сегодня тоже больше не будет.
- Ты знаешь, - высказал он, как всегда без перехода, пришедшую ему в голову мысль, - мне нравится мой наставник - Виктор. Мы сегодня с ним дела перебирали. Мелочь всякую, что закрыть надо в прокуратуре. Они на отделе эти дела висят, - тут Поэт расхохотался. Отложил гитару, освобождая руки, говорить без жестикуляции он не мог.
- Приезжаем на место преступления: на посёлке у бабки трёх кур из сарая украли. Где? Кто? Как же их найдёшь? А заявление лежит. Виктор у соседей спрашивает: "Собаки бродячие бегали?" - те отвечают: "Та бегают иногда". Он пишет в деле, дескать, отказ от возбуждения уголовного дела - бродячие собаки съели кур. Едем дальше. Мопед украли. Мопед старый, непонятно - кому он вообще понадобился. А рядом с домом, от которого его украли, явно недавно траншею рыли. Трубы, наверное, какие-то меняли. В общем, дело закрыто. Мопед упал в канаву - строители его не заметили и зарыли. Откапывать - себе дороже. Виктор даже калькуляцию составил: столько стоит отрыть канаву снова, а столько сам мопед, - Поэт снова смеётся, потирая руки, - до чего ж Виктор здорово придумывает такие объяснения. Артист!
После моего со вздохом:
- Артист.
Поэт обижается. Хотя мы, и я, и он, прекрасно знаем, что это игра, обиду он изображает, но делает это как всегда хорошо:
- Это ты зря. Он классный мужик. Ему и тридцати нет, а у него уже инфаркт был. Он стольких бандитов пересажал...
Я не мешаю Поэту хвалить Виктора, зная какое это для него удовольствие - восхищаться кем-нибудь. Доводить симпатию до гипервлюблённости. Преувеличивать до необыкновенности. Наконец Поэт успокаивается. Угомонившись, расхвалив своего сыщика до размеров славы Шерлока Холмса, Поэт тащит меня на кухню пить чай. Выпивка сегодня всё же будет - он принёс бутылку вина.
На кухне он снова развеселился. Выпив полстакана вина, зевнув, Поэт вдруг сообщил мне:
- Я всю ночь не спал.
В ответ я промолчала на всякий случай, мало ли что, вдруг нарвёшься на пикантные подробности, но дело оказалось в другом.
- Мы сегодня всю ночь в засаде на горкомовском доме сидели, - он снова зевает, - начальство девятиэтажку себе строит. Финскую сантехнику завезли. На следующую же ночь украли все унитазы. Была наводка, что за ваннами придут. Дали нам десяток дружинников, и наших ребят пятеро. Конечно же, воры не явились. Раций у нас нет, все переломались. Нет-нет да кто-то кому-то что-то и крикнет. Тоже мне засада. А перед утром: вдруг у входной двери силуэт, ему - "Стой!", а он молчит. Наши давай по нему палить. Чуть не убили - дружинника. Он по малой нужде на улицу собрался выйти, а все сонные, с перепугу начали палить, - Поэт добавил в стаканы по паре бульков вина:
- Дрых я весь день и сейчас пойду домой снова спать завалюсь.
Следующим утром он поднял меня с постели телефонным звонком:
- Привет! Ты спишь ещё?! Слушай, не мог тебе не позвонить. Ванны-то украли, сегодня ночью. Ладно. Спи дальше. Пока.
* * *
Иногда, но не сказать, чтобы часто, Поэт влюблялся. Обычно "любить", "любимая" и другие производные от слова "любить" он не употреблял всуе. Эти слова как-то раз и навсегда перекочевали для него в стихи, а в моменты его увлечений женщинами - сценарий всегда был один. Сначала он пропадал. Вероятно, это был период ухаживаний, когда он был увлечён своим предметом и добивался взаимности. Потом Поэт однажды мне звонил и предупреждал, что придёт не один. Подразумеваемая многозначительность, что придавал он своему голосу, предвещала в конце разговора сообщение имени новой избранницы.
Во время таких посиделок, когда он приходил со спутницей, задумчивый, романтичный, его влюблённость выражалась, может показаться, что и несколько странным образом, но, зная Поэта, можно утверждать, это было наивысшим знаком внимания с его стороны - он позволял своей избраннице говорить, болтать. Поэт превращался в слух, в наивнимательнейшего слушателя. Он забывал говорить сам, всё внимание его было приковано к ней, и окружающие должны были подчиняться этому правилу. Только стихи он всё равно читал. И старые и новые, теперь они были посвящены, конечно же, ей - единственной.
Женщины, выбираемые Поэтом, были, как правило, не то, чтобы со странностями, но, скажем, отличались чем-то от усреднённой обычности. Отклонения эти могли быть самые непредсказуемые, в любом, самом неожиданном, направлении, впрочем, до ненормальностей в медицинском смысле они никогда не доходили.
Довольно долго длился его роман с некой Анной. Фамилию её я не помню, да и само имя её запомнилось мне лишь потому, что называлась она исключительно полным именем. Без всяких там - Ань, Аннушек и прочих панибратски уменьшительных вариантов.
Анна считала себя аристократкой. Наверное, она ею и была по происхождению, как помнится, дедушкиному. Но это происхождение занимало столько места в жизни Анны, что, казалось, за неё уже отжили предки. Их история, ветвистая из-за обилия этих самых предков, с одной стороны, делала Анну чем-то необычным, вроде айсберга с невидимой одной десятой частью, а с другой стороны как бы подтверждая арифметику, и оставляла от неё самой одну десятую.
Вечер в компании Анны сводился к её рассказам о родне. Говорила Анна красиво, сложно и всегда неспешно, без излишних эмоций. Одной из излюбленных тем рассказов была её бабушка, старуха под девяносто лет.
" Бабушка моя живёт в Краснодаре. Когда-то ей принадлежал трёхэтажный дом, теперь у неё только одна квартира на третьем этаже. Она оставила её за собой на верхнем этаже специально, чтобы не отказываться от камина", - Анна сидит на стуле, ровно держа спину. Так она сидит весь вечер, и меня начинает занимать мысль, может быть, правда, есть эти исключительные аристократические гены, создающие особый позвоночник. Я бы уже давно прислонилась к спинке стула.
"Когда бы я ни приехала к бабушке, - продолжает Анна, - она сидит у камина. И зимой и летом. Правда, в квартире всегда прохладно. Завернувшись в шаль, курит трубку, покачиваясь в кресле-качалке. Мы с нею почти не разговариваем. Редко, под настроение, она как бы что-нибудь вспоминает вслух, в моём присутствии. Она в молодости была солисткой, балериной, Мариинского театра, - Анна делает паузу, давая нам время прочувствовать сказанное, - После моего дня рождения она спросила, какие мне сделали подарки, а в ответ сказала, что ей ко дню рождения дарили лошадей, дома, бриллианты, - Анна внимательно обводит взглядом наши лица и продолжает, с лёгкой патетикой в голосе: - Отца, когда он стал коммунистом бабушка, прокляла, больше сорока лет с ним не разговаривает. На меня это проклятие не распространяется".
Поэт пару раз сопровождал Анну в поездках к бабушке, и я ясно представляла его рядом с камином и бабушкой, затягивающейся из трубки, кутающейся в чёрную шаль, в комнате, где, по словам Анны, никогда не открывали чёрных штор. Полутьма, камин с тлеющими углями и:
- ... мне дарили на дни рождения дома и бриллианты.
Наверное, Поэт точно влюбился бы в бабушку, но та была, увы, слишком уж стара. Любить же бабушку во внучке было трудно, такая вложенная конструкция отталкивала Поэта своей сложностью. К тому же при всей замысловатости происхождения внучка жизнь воспринимала на удивление просто. И эта лёгкость в отношении ко всему, в том числе и к мужчинам, убивала надежду, что когда-нибудь она превратится в подобие бабушки. У камина её можно было разве что силой удержать. Сил Поэту было жаль, и он пустил всё на самотёк, самотёк как-то постепенно отдалил внучку-аристократку от не боровшегося за неё Поэта.
Вскоре у Поэта появилась новая, очередная единственная - толстая балерина. Сочетание неожиданное, именно оно и сгубило новую слабость Поэта. Балерина, фанатично влюблённая в танец, с детства отданная на обучение в интернат, оказалась склонна к полноте. Подающая надежды юная танцовщица вдруг, подрастая, стала полнеть на глазах.
Тяжёлая борьба с лишними килограммами кончилась победой природы - балерина превращалась в милую пышечку. Как ни сочувствовало ей интернатовское начальство, но когда вес её превысил все допустимые нормы, с балетом пришлось расстаться. Удар был столь сильным, что даже не помог утешительный диплом училища народных танцев.
Неизвестно, какой была балерина в своей "балетной" жизни, но к моменту её встречи с Поэтом она всё ещё не могла оправиться от своего несчастья. Именно так она воспринимала исключение из интерната, переживая его так же бурно, как будто не прошло с тех пор десяток лет.
Балерина была диковатой, новых людей она боялась. Всем рассказывал о её жизни Поэт, чему она, впрочем, не сопротивлялась. Ореол мученицы-неудачницы дополняли истерики и душераздирающие беседы, которые она нередко устраивала Поэту.
Посреди шумного вечера в компании она могла вывести Поэта на кухню и там заставить его себя утешать, успокаивать и за что-нибудь каяться. За время романа с балериной мастерством утешения Поэт овладел в совершенстве. Он превратился в само сочувствие.
С непонятно откуда бравшимся терпением он нянчился со своей избранницей, исполняя её капризы. В его привязанности проявлялось что-то почти материнское. Это было тем интереснее, что она была старше его лет на шесть. Поэт стал таким сочувствующим, сопереживающим, понимающим, что начал сосредоточенно жалеть через свою неудачливую балерину и весь остальной мир. Теперь он готов был понимать каждого, везде ему чудились несчастья и всем он хотел помочь. Но силы человеческие не беспредельны, и однажды терпение с сочувствием у него исчерпались, вернее, уменьшились до разумных пределов.
От влюблённости к влюблённости Поэт по обыкновению впадал в крайности. Он то становился женоненавистником, особого рода
- переставал делить человечество на женщин и мужчин, то представлялся Дон Жуаном - волочился за каждой девушкой без разбору, пока его не поглощала новая страсть. Которая, поглощая его неожиданно, провоцировала появление очередной серии стихов. Старые стихи, впрочем, он тоже не забывал, не бросал на произвол судьбы. Но что интересно: они словно сами изменялись. Когда Поэт перечитывал их новой избраннице, они переиначивались, казались вновь написанными.
После нескольких вариантов любви "сложной" Поэт вдруг остановил свой выбор на удивительном создании лет двадцати. Девушка раскрашивала лицо так ярко, что, вероятно, рассматривать её нужно было не вблизи, как смотрели на неё мы, а, как живопись - на расстоянии. Разноцветную косметику дополняла причёска, которая тоже была цветастой, из кипы начёсанных волос торчали в разные стороны локоны-перья, покрашенные, по нагрянувшей моде, в жёлтые тона. Вся эта конструкция на голове создавала впечатление меховой чернобурки.
Девушка была пухленькая, миленькая, она изо всех сил старалась казаться взрослой и умной, при желании, вероятно, показать нам всем язык, а на винегрет, который гнездился у неё в голове, накладывался идеально, ещё и здоровый аппетит.
Чтобы как-то её обозначить, пусть будет она у нас Племянницей. Потому что она ни много, ни мало была двоюродной племянницей поэтического метра, стихоплёта заслуженного-перезаслуженного, известного всей стране и дальше, в общем, при жизни попавшего в энциклопедию. Племянница изредка навещала дядю в Москве, и, по её словам, они прекрасно ладили.
В тот год зима была такая же длинная и надоедливая, как обычно, потому, когда начался март, стоило чуть-чуть сойти снегу, студенческие компании в выходные отправлялись за город на пикнички. Поэт был вдохновитель и организатор многих таких вылазок на природу.
Между берегом реки перед глазами и голыми деревьями рощицы с пятнами снега за спиной, на пеньках, брёвнах и подстилках вокруг клеёнки, засыпанной закуской, уже прилично выпив, большая компания давно разбилась на мелкие. Племянница, раскрасневшаяся от чистого воздуха и от выпитого, делилась с несколькими слушателями секретами любимой профессии:
- Нет, я буду работать только там, мне так нравится, - она заканчивала медучилище и проходила практику в морге, - патологоанатомия - это так интересно. Ребята, никакого страха, они не кажутся больше людьми. Наш патологоанатом, он мастер. Это целая наука. Скажем, вскрыть череп, - она начинает пальцем чертить линии у себя на голове, - так, потом так, и здесь. Для этого сила нужна.
Рассказывая, она с аппетитом ест курочку, вымазывая пальцы, облизывает их с причмокивающим звуком. Поэт тоже ест курицу, лёжа на подстилке у ног своей избранницы, улыбаясь, чтобы она не говорила. Наверное, он не вдумывается в смысл слов, ему так нравится, что она такая живая, такая заводная, что даже покойники ей нипочём. Её саму невозможно представить даже просто без движения, даже просто молчаливой. Ей так о многом хочется рассказать и сразу, что она болтает без удержу, перескакивая с темы на тему, не давая никому вставить слова.
- Да, курочка ничего, - говорит она, облизывая пальцы, - но нутрии лучше. Мы уже пять лет с родителями нутрий держим. Я так привыкла, только бы нутрий и ела. Да не кривитесь вы. Он тоже сначала не ел, - она показывает пальцем на Поэта, после чего тот, делая на секунду серьёзную мину, кивает, подтверждая её слова, - а теперь ест. Ты ведь ешь - да? - Поэт, рассмеявшись, подтверждает поедание нутрий.
- Ты чего смеёшься? - она начинает злиться. - И медицина советует есть нутрий, мясо у них диетическое. А мех! Какое манто мне родители пошили этой осенью. Красота. Ведь, правда, красивое? - просит она подтвердить Поэта, но он только смеётся в ответ.
Тогда она начинает его тормошить:
- Правда, ведь, правда?
Он снова молчит, тогда она начинает его щекотать, в конце концов, Поэт стаскивает её с пенька к себе на подстилку, и, наконец, соглашается:
- Хорошее манто. Ты у меня в нём красавица.
Вот и всё, он уже заработал поцелуй.
Отношения у Поэта с Племянницей зашли так далеко, что, в конце концов, она устроила ему аудиенцию у дяди-метра.
* * *
Прежде чем посвятить меня в воспоминания о встрече с поэтическим Зубром, Поэт долго ходит по залу взад-вперёд, вероятно, приводя в порядок мысли, чтобы ничего не упустить из своих впечатлений. Он только сегодня ночью вернулся из Москвы, и ему не терпится мне обо всём рассказать.
Сам Поэт предпочитает Вознесенского, но племянница ему досталась другого метра, хоть и не менее известного.
Наконец у меня лопается терпение:
- Ты долго будешь маршировать по комнате? Давай, давай рассказывай!
Поэт останавливается и смотрит на меня так лукаво и шкодно, что я сразу понимаю - он приготовил целое представление.
Усаживаясь на стул посреди зала, он начинает:
- Метр назначил мне точное время встречи - ровно в час дня. Он так напирал на слово "ровно", что я припёрся на пятнадцать минут раньше, и пришлось гулять вокруг его дома. Стихи мои он пролистал, - Поэт "изобразил" метра, лениво, со скучающим видом перекладывающего листы со стихами, - но не до конца пролистал, где-то на середине десятка моих стихов ему надоело. Тогда он начал учить меня жизни, - Поэт отвлёкся от воспоминаний, весь уйдя в авторский текст:
- Нет, может, он и прав. Он, действительно, наверное, прав.
Судя по комментариям Поэта, с поучениями метра он был явно не согласен.
- В общем, он говорит мне: "Стихи у тебя неплохие, но не это главное. Главное написать пару паровозных стихов. Понимаешь, таких, чтобы всё остальное за собой протащили".
- Не знаю, какое у меня было лицо, - продолжал Поэт, - только метр вдруг начал злиться: " Паровозные стихи необходимы, и нечего тут обсуждать. ( - Хоть я и молчал, - уточнил Поэт) Иначе нельзя. Ты посадишь потом на этот паровоз всё что захочешь, и нечего тут чистоплюйничать. Ты думаешь - иначе можно? Нет. Иначе нельзя. Если ты хочешь пробиться в жизни, достичь чего-нибудь - действуй! Пару достойных к празднику политических стихов и тогда всё пойдёт как по маслу. И тогда тебе можно будет помочь..."
- Паровозные стихи, паровозные стихи, - вдруг захохотал Поэт, перебравшись со стула на диван.
Упав на диван, он продолжал хохотать:
- Паровозные стихи, паровозные...
Сначала я не смеялась, наблюдая за его приступом хохота; но потом история с Племянницей, нутриями, патологоанатомией и метром, любящим паровозные, стихи скосила и меня. Мы хохотали минут десять. Нет, иногда казалось, что мы уже успокаиваемся, но то хитрая нутрия лихо взбиралась на паровоз, то Племянница игриво занималась патологоанатомией, напялив нутриевое манто, то вообще всё резво закручивалось в небывалый винегрет из метров, нутрий, патологоанатомов, племянниц, паровозов, и смех нельзя было сдержать. Один из нас начинал изо всех сил сдерживаться, но смех подбирался, и мы, взглянув друг на друга, снова заходились в страшном, до ржания, хохоте. Наконец нам пришлось установить табу на слово "паровозный".
* * *
В уголовном розыске Поэт со всеми перезнакомился, передружился, к нему все привязались. В конце концов, после института он остался там работать.
Закрутившись, прижившись в угрозыске, где было вдосталь пищи для его фантазии и где уж точно ему не приходилось маяться от скуки, Поэт стал реже появляться у меня. Теперь он чаще приходил в выходные или по вечерам. Впрочем, вечер был для него растяжимым понятием: от обеденного времени до глубокой ночи.
Но я совсем не удивилась, когда он вдруг появился в понедельник утром, голодный и уставший. Усталость и синяки под глазами я списала на его новые заботы, в угрозыске. Поэт сразу отправился на кухню, что означало - его нужно покормить. Если в доме был борщ, Поэт мог его есть в любое время суток. Он никогда не разменивался на сомнения завтрак-обед-ужин. Поэтому я сразу достала из холодильника кастрюлю с борщом.
Последние несколько апрельских дней были очень тёплыми, и Поэт уже избавился от своего любимого плаща, переодевшись в короткую кожаную курточку. Обычно он снимал её в прихожей, но тогда, нигде не остановившись, пришёл на кухню в куртке. Усевшись в своём любимом углу у стола, Поэт попросил:
- Давай, я потом поем. Сядь. Хорошо?
Я села напротив. Он какое-то время ковырял надрез на столе, след от ножа, не отрывая взгляда от своего пальца. Потом резко поднял глаза и начал говорить, точно, без эмоций, пожалуй, лишь с налётом удивления, как бы проецируя его на меня:
- Отец позавчера уехал на рыбалку. Первую ночь мы с мамой не волновались, он иногда оставался с ночёвкой, а сегодня утром мы с соседом его нашли. Что у него случилось, не знаю - лодка перевёрнута, он в камышах застрял. Мы его сейчас в морг отвезли. Я поем, - добавил он спокойно.
Я подогревала борщ и как заворожённая следила за Поэтом, почему-то стараясь держать его всё время в поле зрения. Наверное, мне казалось, может что-то с ним сейчас произойти.
Однако, конечно, он был печальный, убитый горем, ошарашенный своим несчастьем, но мне почудилось вдруг, что он словно заранее был готов к несчастью. И было нечто пугающее в этой его как бы готовности к приходу смерти. Будто он всегда существовал на этом переломе: жизнь-смерть. Словно фантазия, данная ему, уж не понять, в награду ли, или в наказание, обыгрывая все варианты чувств, устраивая из них свистопляску, подменяя реальность, давно подготовила его к случайности и лёгкости перехода от живого к неживому.
Мне стало страшно от его мудрости принимать всё как есть, от способности посмотреть на всё со стороны. Какими успокаивающими показались бы мне его слёзы или любое другое проявление несогласия с мироустройством, неприятие боли. Можно было бы извинять его - объясняя всё тем, что он хотел скрыть свою слабость. Но Поэт её никогда не скрывал, так было и сейчас. У него болела голова - он выпил анальгин. Потом съел борщ и пошёл готовить похороны отца.
Теперь я не могу отделаться от мысли, что непонятное тогда в нём было непостижимо на то время, и называлось это - пугавшее, невыразимое - предчувствием. Предчувствием собственной судьбы.
* * *
Как летела та машина, почему её унесло на встречную полосу? Почему погиб он один, обе столкнувшиеся машины были полны людей.
Были ли на нём его любимые - чёрные плащ и шляпа и красный шарф, или нет.
Я скучаю о нём иногда, о его стихах, о его способности пропускать через себя всё окружающее. До знакомства с ним мне казалось почти шуткой утверждение, что поэты не доживают до зрелости. Теперь больше так не кажется.
Наверное, человек кем-то рождается, что-то закладывается в нём сразу, и не может он от этого избавиться, и это нельзя назвать судьбой - это то, как человек сделан, что само создаёт его судьбу. Может, мой друг - Поэт - прожил нормальную жизнь, нормальное количество лет, оборванных по норме его души.
Свидетельство о публикации №202042000111
Теперь о вашем замечании (2002/09/08 15:35).
Прошу прощения за столь поздний ответ - не так уж часто имею удовольствие бывать в Интернете. Должен заметить, глобальную тему Вы подняли! Даже и не знаю, стоит ли пускаться в дискуссию. О рок - культуре можно говорить бесконечно. А бесконечность в моем случае - непозволительная роскошь (всемирная паутина съедает слишком много денег, которых и без нее вечно не хватает!) Вряд ли можно обозвать каким-либо одним словом данное явление. Как любая другая культура она многогранна... иногда - революция против безнравственности (как Вы сказали), иногда - протест обстоятельствам... правительству... любви... жизни... попсе... и т.п. Но главное, наверное, это все-таки состояние души,... свободной, чистой, открытой, ЖИВОЙ ДУШИ ! Культура остаться в живых - рок-культура.
Что касательно моего вступительного слова, то одно Вы подметили верно: нельзя не получить удовольствия, если делаешь что-то органичное для себя. Поверьте на слово - я вовсе не наговариваю: то что писал - это лишь кратенькое знакомство с моей личностью, взглядами и вкусами, а не раскрытие понятия "не от мира сего". Этим определением хотел сказать лишь одно - так мало людей разделяют мою точку зрения, все остальные же убеждены в том, что живут ради кого-то или чего-то и вовсе не стремятся получить удовольствие от жизни, хотя в глубине души своей так хотели бы, а у них ничего не выходит! С ув.,
Маклай Миклухов 30.10.2002 09:33 Заявить о нарушении