Яблоки - глава xii - триумф кузьмича

Затяжной дождь в сельской или дачной местности всегда несет с собой уныние. А что же должно было твориться с Дмитрием, ко­гда у него на глазах ломалось все безнадежно? Клуб игроков теперь не просто расширился, а стал притоном, злачным местом.

Шел второй день дождей. Завсегдатаями клуба стали теперь и Метла, и Сироп, и хитрый Эдик, подобравший себе несколько забулдыг для расширения бригады. Они оказались жилистыми и матерыми — так что Эдика бригада смотрелась ровно среди бригад: нормально вставала в шесть утра, нормально без украшений материлась, грузила секции, трясла деревья при случае. Сироп, Метла, Фима, Вова и прочие кое-как тянулись за работящими, но давалось им это ох! — как тяжко. С тем большей радостью кинулись все в клуб с приходом дождей. И сам Эдик был здесь, и проныра Фима, и Яша, и бессильная тройка Вова - Володя - Гриша, и работяги, и залетные, и все, кого мы прежде встречали, и множество иных.

Грязь образовалась ужасная. Как ни материла Таня Горохо­бен­ко гостей, но ведь сам Кузьмич был завсегдатаем — что тут поде­лаешь? Водка и вино были обязательными атрибутами этого угара, курили в помещении. Бобби среди угара выглядел как некий хре­стоматийный персонаж: некогда блестящий белый офицер, заг­нанный красными комиссарами в глухую берлогу, ставшую его последним прибежищем. Он перестал бриться, личные деньги щедро пускал на пропой.

Сарай-гигант был полон еще не разобранных контейнеров, но Кузьмич теперь никого не гнал — всегда находились желающие поправить дела на упаковке, раз нет работы в саду. Привозили и новые ящики и контейнеры, застрявшие в саду с позавчерашнего дня.

Единственным утешением Дмитрия было то обстоятельство, что на общак пока не посягали без производственной необ­хо­димости. Болезнь его от дождя и развала в бригаде стала принимать очень тяжелую форму. Он пытался уснуть на втором ярусе, где оказался, поменявшись с Кепкой, или старался думать о будущем бодрее. “Что ж такого, что шабашка рухнет? Получку я съездил получил, даже больше, чем ожидал: Аркадий держит слово. От договора еще сто пятьдесят рублей не разошлись, перво­на­чаль­ные все целы. Пусть в авансы она заберет по семьдесят, ну пусть даже триста рублей. Я же могу из ничего полторы сбить, да две у меня есть — хватит нам комнату снять”. Он засыпал, забывая об окружающем угаре. Теперь уже уследить было невозможно, кто кому сколько проигрывает...

“Нет, это все лепет и бессилие. Я ведь хочу на год или два освободиться, что-то сделать такое, что не исчезнет вместе со мной. А дети? У нас с Любашей непремен­но дети должны быть. Мне сын нужен. Мне от этой шабашки десять минимум нужно иметь. Тыл мне нужен — вот что. Мне десятка нужна завязанная. Это ведь такой мизер! Была бы десятка завязанная — мне бы легче было. И ничего тут нет стран­ного, деньги очень могут утешить в любых обстоятельствах, они и болезнь могут победить... Ой ли?.. Нет, не могут они болезнь побе­дить... Мне и с Машкой порывать нельзя ни в коем случае. А размен квартиры? Дело ведь не в том, что на это силы уйдут...”

Уставши быстро от мыслей, желая их прогнать и не в силах уснуть, он спустился с “нар” поглядеть на игру. Любаша была на кух­не. Уже и Виолетта сыта была по горло романтикой и чувствовала се­бя очень неуютно среди грязи, водопадов мата, разнообразнейших гостей, мелких стычек. Любаша вчера вообще весь день провела в сто­ловой с книгой, изредка добровольно заходя на кухню. Как ни тяжело было на кухне, а клуб стал совсем гадким местом. У Виолетты, между прочим, тоже был свой счет по игре на момент, когда он бросил этим заниматься, — примерно минус пятьдесят.

“Надо непременно закрыть клуб, завесить женское отделение, полы помыть. Вся надежда на Таню Горохобенко. Бригада солидная — чего им бояться Кузьмича?” Правда, появился еще один важный член клуба — Пырсов. Приходит он часто. Войдя с неизменным своим привет­ствием “Здорово, зямы!”, он идет к Подризу и каждый раз зовет его к себе и встречает один и тот же ответ: или тут, или в беседке. Пырсов отдал уже больше трех Подризу наличными. Конечно, для того, кто вагонами яблоки шлет на восток, это не сильный удар, но все равно противостояние плохое. Пырсов этот отвратительный парень, по угреватой его физиономии в жизни не скажешь, что это “пахан паханов”, как назвал его Леха. То, что он не отвяжется, это ясно. “И почему бы Арнольду не остановиться, не превратить игру в этакую забаву? Отправил две, и слава Богу. Общаку он помог. А теперь дал бы этой скотине отбить немного, сотни две-три, опять бы на него залез, опять бы дал отбить. И так бы спустил на тормозах. И завязал бы, пока только в самолюбие упирается. Но если двадцать он вытянет, то придется ему в бега податься рано или поздно, а Пырсов свою ненависть обратит против бригады... А могут и выследить его, не так легко уйти незаметно среди бела дня”.

Если бы это было самое страшное, что угрожает бригаде, то еще можно было бы надеяться. Вчера Юра Кацман рассказал незначительный вроде бы эпизод, а что может быть хуже этого? Вчера же это и прои­зошло. Миша, Саша и Кепка сидели внутри беседки и пили пиво, кото­рое принес еще до дождей Кепка, знающий все окрестности. А деньги давал на все это Бобби, полагавший, что именно так, показывая ши­роту, можно поддержать дух бригады. Когда, кому и с кем случалось пить, включая Кузьмича, который вообще был прорвой ненасытной, и Егорку, уже невозможно было и упомнить. Наличные у Бобби были на исходе, поскольку, как мы знаем, он много передал Арнольду и еще теперь должен был ему рублей пятьсот — Арнольд соглашался играть с ним в долг.

Отведав пива, а потом подкурив с Мишей, с Аликом и с тем же Кепкой, Саша вдруг потребовал от Кепки водки или самогона. Кепка же, сперва игравший привычную ему роль официанта, вдруг на высокомерное поведение Саши, сказал примерно следующее: теперь, мол, ты пойди, возьми у Бобби денег, скажи “Кепка водки хочет” и т.д. Все это он говорил тихо, но со скрытой угрозой, которой подкурившие Саша и Миша не почувствовали. “Так что, не пойдешь, Кепка?” — спро­сил Миша, вовсе и не претендуя на то, чтобы Кепка его слушался, — это слишком бы не вязалось с его вечной темой о человеческом досто­инстве. “Так Саша ж идет”, — невинно отвечал Кепка. Тут Саша в обычной своей манере открыл глаза. “Ты сколько водки, самогона и закуски нашармака выжрал, сволочь? А теперь дурака разыгрываешь...” Но Кепка, не дослушав его, перепрыгнул через перила, взял было недопитую бутылку пива, а потом эдак небрежно из-под руки кинул ее назад в беседку. И она угодила Саше в плечо и ушибла весьма сильно, хоть и без последствий. А ведь могла бы попасть и в голову, причем чуть сильнее, — такая мысль сразу появляется. Миша ­и Саша вы­ско­чили из беседки бить его, причем у Миши был звериный оскал. Стоявший в двери барака Юра Кацман, видевший все, поспешил наперерез, чтобы не допустить драки. А Кепка, все убыстряя шаг, но так и не перейдя на бег, вошел в комнату паханов, куда ни Миша, ни Саша не пошли.

Да, сгустились тучи над их яблочными надеждами. Дмитрий прошелся по грязи и окуркам туда-сюда. Пары игроков составлялись самые разные, а клуб стал настолько демократичным, что можно было здесь встретить совсем чужих. Он с удивлением увидел двух азербайджан­цев, живущих на противоположном по диагонали углу гигантского хоз­двора. Арнольду приходилось на­блюдать, как они возле своей двери за столиком играли в нарды. В те годы нарды еще мало привлекали внимание играющей публики. Это сейчас нарды очень продвинулись и в Москву, и в Ленинград. Прелесть игры в том, что играют игральными костями и это создает каждую минуту азарт, и любой может надеяться на счастье до конца партии, а по доске движутся шашки, и это не дает повода милиции преследовать игроков. Признана теперь и трудность этой игры, хоть стать в ряд с бриджем, шашками, го, шахматами этой игре не суждено. Во время описываемых событий даже Арнольд не держал эту игру в своем арсенале за ненадобностью. Впрочем, это не помешало ему установить, наблюдая как-то у азербайджанцев “длин­ные нарды”, как мог игрок избежать “большого марса”. Отсюда он сде­лал вывод, что игроки слабые, но связываться с ними никому и в го­лову не приходило. Поэтому нарды у нас не будут описаны.

Сегодня эти азербайджанцы пытались уговорить кого-нибудь поиграть в секу, и Миша почти уже сел с ними, не внимая советам Саши и Виолетты, но игра сама и распалась, поскольку в ней сразу требуются наличные, а не идти же просить у Бобби для столь неблаговидной цели. Но было и без секи что смотреть, в зрителях недостатка не было. Игра профессионалов всегда привлекает и любителя-обывателя, и сильного любителя, и своего же брата профессионала. В данном слу­чае бóльшую часть зрителей и игроков нельзя было причислить ни к одному из этих континген­тов, но клуб привлекал всех.

От дыма нельзя было продохнуть. Вот зашел Егорка и в грязном плаще сел на Алика простыню. Оставалось только гадать, как Алик прореагирует. Раздражение от грязи и хаоса копилось у всех, а Алик был способен на эксцесс не хуже Сашиного, тем более, что конечным результатом он мало дорожил. Всеобщее раздражение уживалось с азартом и весельем, и все это вместе выливалось в бесконечную ­ругань.

Отдохнуть от изнуряющего клуба можно было только в пустой беседке, куда Савельев и направился. Скоро к нему присоединился Юра, и они вяло стали обсуждать, как бы изгнать из клуба посторонних, вымыть пол. Это ведь счастье — почитать в спокойной обстановке на чистой прибранной кровати.

Обсуждался и предстоящий банный день, второй за уже месячное пребывание их здесь. Первый был с опозданием неделю назад. Пошли в баню после короткой работы в сарае организованно, как на праздник. Но выстояли очередь, испытали многие неудобства, включая нехватку шаек и кранов, грязь в самой бане. Пришлось вытерпеть и произвол блатных, вошедших большой группой без очереди неизвестно по какому праву. И все бы было удовлетворительно — вода и мыло все равно делают свое дело, но когда вышли на свежий воздух, то первой мыслью была мысль о выпивке...

Миша и Алик провели ту ночь в посадке, Кепка и Саша вообще заблудились и объявились на другой день только к обеду, но от обеда отказались. Все получили грозные выговоры от Бобби, который тогда еще неплохо держался. Теперь два дождливых дня деморализовали Бобби. Рушился последний оплот — бодрый тон и юмор Бобби.

Грязь заливала все вокруг, барак тонул в грязи. Казалось бы, только баня и может дать новую силу бригаде, но шабашка у них со­стоит из ядовитых парадоксов: новая баня уничтожит бригаду — это ясно.

— Слушай, Митя, а как ты отчитаешься в случае полного краха?

— Я внес в общак двести пятьдесят рублей — они пропадут, Ар­нольд и Бобби гораздо больше внесли — тоже пропадут денежки. Пропадет и труд огромный. Теоретически мне еще кто-то должен, — улыбнулся он печально. — А практически кто и с кого может что спросить? Получи с Саши, преследуй Мишу, заяви протест самому Бобби, тягайся с Кеп­кой в суде, в нашем — советском. Я привез вас сюда и несу всю мо­ральную ответственность. А деньги, Юра, все вы, то есть ты, Лева, Витя, равно как и Коля-служащий, Валек-сантехник, — деньги по­лучите в Азовском банке.

— Нет, Митя, мы ехали по твоему договору. Ты же первый и свернул с дороги. Мы были против объединения.

— Вот и стояли бы до конца на своем. Я знаю, вы с работы уволились, многое на карту поставили, а я все равно чист, как стеклышко. Так что, как говорят, — он снова усмехнулся грустно, — ни по совести, ни по закону ничего с меня не причитается. Разумеется, мы оба понимаем, что шутим.

— Конечно, шутим. Но какая бездна открывается! Я ведь не знал, что ты в успех не веришь совсем. Да, может быть, ничего и не разваливается. Ты думаешь, укрепляешь бригаду своими уси­лиями? Отчасти и укрепляешь, но твой негативизм — это страшная вещь. Все видят, что ты все насквозь видишь и все про­щел­кива­ешь, и ты меньше всех в успех веришь.

— А я и не знал, что ты все так понимаешь. Ты прав, Юра, но я ничего сделать с собой не могу...

— А ты не комментируй. Пусть все валится, пусть Бобби думает. Веди себе учет, а на остальное плюнь. Ведь чего стоят твои высказывания: “Я бы за пятьсот с радостью сейчас уехал”, “Дай Бог ноги унести” или “Готовьтесь к погромам, граждане!” Все, кроме Вити, очень хотят верить в успех... Такие уж они...

— Ты не рассказывай, я сам знаю какие... Забуханные и обку­ренные, ленивые, философствующие, вполне довольные жизнью... Боль­шинству, правда, женщины не хватает. Я видел, Валек-сантехник телку одну записывал из рабочих: и смех, и грех, и побить могут. А в остальном — это ведь не тюрьма: каждый знает, что уедет в любой момент, когда дойдет до крайности. Все плюют на шабашку, а попро­буй скажи кому-нибудь, что шабашка на ладан дышит, что она мертва уже...

— И не надо этого говорить. Мы тут все, кроме тебя, включая философов, ораторов, кандидатов в мастера и великих игроков, — очень наивные люди. Я сам сперва часто возмущался, а потом привык. А ты и не возмущаешься, а лучше б уж возмущался. Пессимизм — вот что самое страшное в таком деле, этого большинство не принимает.

— Да, ты прав, все очень немудрящие. Советский человек самый по­дозрительный в мире, но он же и самый наивный, самый доверчивый. Вот верит и все тут. Верит, что не в этом году, так в следующем яблоки свои получит. Верит, что и в этом году получит, причем все верят, включая и Сашу, который вообще ни во что не верит. Но ты в другом ошибаешься: что никто не расстраивается. Есть один человек, который в ужасе от развала шабашки.

— Кто же это?

— Пожалуйста. Это Леха-музыкант.

— Между прочим, он с Кепкой часа три уже играет.

— Смотри, как я отстал, я-то думал, что Кепка с Сашей играет. Обрати внимание, кстати, на простоту нравов: Саша после того случая на второй или третий день уже мирно играл с Кепкой. Какие все милые и незлопамятные.

Юра, подышав свежим воздухом, собрался было идти назад играть, но вдруг передумал и вернулся в беседку, не сделав и трех шагов.

— А давайте встряхнемся. Мне вот, например, тошно идти в барак. Давайте пол помоем, удалим посторонних, давайте не курить в палате. Я слышал, у Фомича на складе вентилятор есть, и далеко ходить не надо: у адыгейцев и азербайджанцев видно, как он устанавливается, — это даже нам доступно.

— Это неосуществимо, Юра. Надо сразу прервать все партии, заставить Егорку ноги вытирать. Если и есть спасение, то оно в Таниной бригаде.

— Ну причем тут спасение, Митя? Зачем опять так мрачно и драматично? Да я хоть сейчас пойду к Бобби.

— Не, Юра! Не понтуйся![25] Бобби курит сейчас с Мишей и с Сашей. Понял? — это Кепка вырос из-под земли.

— Вот видишь, Юра, Кепка прав, пустая это затея.

Дмитрию вдруг захотелось рассеяться, поболтать.

— Слушай, Кепка, а как ты с Лехой стоишь? Я давно бросил следить.

— Не говори. Вот говнюшка мохнатая. Уже на три штуки на меня за­лез. Я последний раз уходил от него — отбил три кати, семьсот ос­тавалось. Я потом еще Колю-служащего и Витю-дуркецало продернул по пятьдесят рублей, в очко мы втроем играли. Да я в буру любого тут загоню, хоть самого Арнольда, хоть папу римского. А сегодня — понял, Митя? — сел играть с Лехой. Я заметил, если прорежешь хорошо, то карта идет. Сейчас, думаю, по четвертаку все отмажу. И пошел его чесать с переменным успехом. Сука эта рыжая везучая — это пото­лок! Та его б на зоне уже пять раз грохнули. Он плачет, сукно пога­ное, а карта ж плач любит. Одну партию мы по пятьдесят играли, он отвернулся, а я карту в колоде посмотрел: вижу — письмо корячится. Я с двух козырей не пошел, а девятку скинул — был запас еще хоро­ший. И он скинул, паразит, это же мистика — понял, Юра?!

Случалось, что отдельные слова ложились у Кепки правильно и вполне, так сказать, литературно, но тут же все тонуло в словесных вывертах разных стилей и сленгов, обильно сдобренных матом.

— И чем же закончился этот розыгрыш? — спросил Дмитрий с неподдельным интересом.

— Я об этом вспомнить не могу... как ты, Митя, говоришь?.. без содрогания. Я его поганый рот... отлэкает он... срань болотная...

Кепка, видимо, очень уж живо и в подробностях представил роковую неудачу.

— Я говорю: “Давай эту партию в десять раз поднимем”. “Чего, чего?” “Пошло по пятьсот?” “Дураком решил прики­нуться?” Так он меня парил, потом стал с понтом[26] очки свои про­верять в уме, и мои тоже... А потом говорит “Ладно, все равно деньги висячие, пятьсот больше — пятьсот меньше...” Сидим мы друг против друга. Я ему говорю: “Шо ты понтуешься, придурок? Согласен?” “Согласен, я ж сказал, пятьсот больше — пятьсот меньше...” Он же ничего не говорит без плача. Ну взяли мы по карте, я ему показываю письмо свое чер­вовое, козырное. А он три туза показывает. Я говорю: “Бура, ста­рик!” А Миша, пидар мокро­жопый, сбоку лезет: три туза, кричит, стар­ше. Я говорю: “Как Арнольд скажет, так и будет”. Арнольд спал, пока мы катали, а когда его разбудили, он говорит: “Случай кляузный, господа. Играют и так, и так. Три туза, как вы понимаете, более редкое сочетание, и им следует отдать предпочтение. Но если зара­нее не договорились...” Я слово в слово запомнил всю его бурбулу[27]. А что ему стоило поддержку мне дать? Я ж ему не чужой. Леха гово­рит: “Я кончил тогда. А хочешь отбиться, я согласен играть, если эту партию хотя бы за 250 засчитаешь”. Я согласился, и за два часа падла рыжая худая на меня на три штуки залезла.

Не давая собеседникам времени на поучения и сочувствие, Кепка после очень короткой паузы продолжал:

— Та я на него забил х... На продаже он еще проситься будет, он за пятьсот рублей мне все скостит. Та я на него еще десять раз за­лезу, а с него вытряхнуть — два пальца обоссать. А могу вообще с Филимоном поехать на продажу. Мы как договорились? Расчет на про­даже. Ну и приезжай до меня на продажу: братки об забор раза два ляпнут жопой и поедет домой пустой... как голова китайского ­мудреца.

— Кепка, — заинтересовался Юра, придавая разговору новое направление, — я одного в толк не возьму, как тебя паханы в свое помещение пускают? И есть ли здесь, на холодильнике, хоть одна комната, которую ты не посетил еще?

— Ты, Юра, свои вопросы, как Бобби говорит, повесь собаке под хвост. Оно тебе надо? Я до Повара хожу. Ему Филимон бухать не дает, потому что у Повара мозги контуженные. Та шо ты можешь понимать, Юра? Знаешь сколько он отторчал? Двадцать лет с одним перерывом — понял, Митя? Ему сорока нет, а сколько б ты ему дал, Митя?

— Я его близко не рассматривал, но лет пятьдесят с лишком дал бы. Тут дело еще и не в возрасте. Очень уж он страшен, Кепка.

— У него мозги контуженные и здоровья уже нет, у него все порченое внутри. Он с шестнадцати лет на малолетку попал за убий­ство, а там у него друг был — Васек. Он когда узнал, что я тоже Васек и на малолетке был... Я ему бухалово достаю, а он бухнет не­много — и слезы текут... А этот Леха-придурок квакает: “паханы, па­хан из паханов...”

Кепка пустился рассказывать с большой фантазией ­и знанием жизни, что было бы с Лехой-музыкантом, окажись он в зоне или в тюрьме. Увлекающийся Кепка был сразу и реалистом, и наивным ребенком, и романтиком, и умудренным стариком.

Слушать витиеватые слова было, конечно, увлекательно, но упоминание о Ваське, дорогом друге Повара, поразило Дмитрия необыкновенно. Очнувшись от глубокого, но непродолжительного раздумья, он прервал разговор, а именно, Юру, пытавшегося вра­зумить Кепку, что обыграть Леху ему будет трудно.

— Слушай, Кепка, про Леху мы еще поговорим, расскажи лучше про Васька.

— А что Васек? Он же без паспорта был и приехал прошлый год батраком. А Филимон прошлый год с весны был, а в этом году он зимник, у него сейчас тонн семь. А Повар прописки городской не имеет и по бухалову... и мозги ж контуженные. Повар с Филимоном — боль­шие кенты, они торчали вместе, а Васек с Поваром тоже кенты ж по малолетке... Ну где там они еще пере­стрелись потом — я не знаю. А когда Васек после малолетки на взрослой зоне сколько-то отторчал, он вышел и снова попал — ясно, Митя? Повар — он отмороженный вдохлую, мозги больные, а все помнит. У Васька, когда он снова сел, подельник был Петренко...

— Итак, они в прошлом году все тут были?

— А откуда ты знаешь, Митя?

— Так об этом же все знают, что двоих пырсовских зарезали, или одного только, а другой без вести пропал.

— А Повар говорит, что их никто не знает по имени. Вот знаешь ты, кто из пырсовских за стеной живет?

— Короче говоря, ты хочешь сказать, что несмотря на то, что история гибели Петренко и исчезновения Васька, получила широкую огласку, их лично мало кто помнит. Тем более, что это бичи без паспортов.

— Я про Петренко не знаю, а Васек, Повар говорит, хотел паспорт получить, и ему бабки нужны были — в гадиловку[28] заслать. И сколько ему горбить пришлось бы по десять рублей в сутки... А по­том бы он пробухал все... Та он, наверно, отмороженный был хуже Повара, он Кузьмича не любил за то, что Кузьмич прие...ся до него за каждую мелочь. И Пырсов тоже... оба они Васька, Петренка, Повара презирали, как ты, Митя, говоришь, в высшей степени. Филимон жалел, что их пристроил сюда. Васек психованный был, базлал[29], что Кузьмича замочит. Я, говорит, с носка его, суку, с носка... Но это он тихо так зверел, а то раз во сне кричал, — ему снилось, понял? — что он Кузьмича дуплит. А Филимон все вливал ему: “Не понтуйся, дурак! Кузьмичу троих таких, как ты, на ужин только надо. Из-за тебя, пе­нек, бревно стоеросовое, я яблок не получу”. Он же боялся, что Ва­сек понесет бурбулу эту по всему холодильнику. А потом Васек с Петренком до кумы пошли... у Маслову Пристань.

— И не вернулись, — сказал Дмитрий. — Петренко нашли, а Васька нет. И об этой прошлогодней истории ходит множество слухов. И если кто и может пролить свет, то только Повар и Филимон, потому что вся эта ­четверка...

— А у Филимона ж очко играет, что яблок не дадут. В том году его и Повара до следователя вызывали, а у них алиби сто процентов — понял, Юра? Филимон яблоки свои получил, но не все — две тонны осталось. А сейчас у него четыре, та тонну он еще подымет, та прошлогодних две. Семь тонн — не х... собачий. А Повар на сбор при­ехал, но в этом году уже не батраком. Филимон очень любит его. Та там не проссышь, Филимон матюкает его, чтоб он не гавкал лишнее, особенно, когда Петро заходит.

— А кто такой Петро?

— Та мусор, они же с Кузьмичом и с Иванычем кенты.

— Как ты, Кепка, все знать ухитряешься? — спросил Юра. — Уве­рен, что ты и про гуцулов, и про ждановских, и про Тафика, и про адыгейцев все знаешь...

— Вот ты, Кепка, зря нам все это рассказал. Вот ты вдумайся — это ведь чудовищные слова: ты рассказываешь первому встречному та­кие глупости — Васек, дескать, мечтал замочить Кузьмича.

— Я говорю? Ты что-нибудь слышал, Юра? Та я никого не знаю. Какой Васек? Ну ты понтовило, Митя!

Кепка стал пританцовывать не без грации, вся его сутулая фигура подергивалась, он был веселый и готов был к новым делам.

— Прими, коцы какие. Сп...л у братков, — он показал на кроссовки. — Надо еще носков натырить. Я тут упакуюсь, пока тариться начнем. Не, счас подкурить надо — это точно. А вообще плохо без телки, честно. Я за Ольгой съезжу, когда дождей не будет... Ну ладно, поплыл я.

Кепка двинулся вдоль бараков, Юра пошел в барак, а Дмитрий долго еще сидел, задумавшись...

Когда он вернулся в барак, грязь, хаос, плотность стелящегося слоями дыма, обкуренность некоторых и азарт игры еще усилились. Он видел самые необычные связки. Коля-служащий, Миша, Алик, Валек-сантехник, Эдик, Фима, Яша, сбежавшая из столовой Виолетта и болеющий за нее Саша, Метла с Сиропом, сам Кузьмич — все были в деле. А на своем месте, на втором этаже рядом с Подризом, с ужасом он увидел Егорку. Егорка, хоть и принял минимальные меры для защиты простыни от сапог, но все равно обнаруживал явное пренебрежение к постели и к одеялу.

Подриз странно так улыбался Дмитрию, и не оставалось сомнений, по какому поводу была его насмешка. Как ни дорога шабашка, но есть вещи и поважнее, тем более, что шабашка-то при последнем издыхании.

— Слезь с кровати!

— А ты что, ложиться будешь?

— Да ты в своем уме?

— Дай поговорить с Арнольдом. Это ж умнейший человек — он всякую игру знает. Вон какую кучу денег выиграл. А ну, Митька, садись “покатай” с ним. Во слово придумали — “катать”! А то я смотрю, ты ни с кем не катаешь. А я поучусь.

— Ты освободи сперва койку. Ты ведь сапогами одеяло и простыню пачкаешь, сволочь. Это же моя постель. Представь, что я пришел к тебе домой и лег в сапогах на твою кровать. А на время работы в совхозе — это мой дом.

— Ты кого сволочишь, Митрий? Та ты не то что без яблок уе­дешь, ты еще извиняться приползешь, чтоб тебе на работу не писа­ли. Я ведь знаю, ты падла хитрая, не уволился с работы.

Дмитрий вцепился в сапог и сдернул его. И, не в силах сдерживать бешенство, выбросил его на улицу.

— Принеси сапог, сука!

Но Дмитрий тянул уже второй. Егорка так и не решился пустить в ход ноги, отбиваясь. Повернувшись на бок в сторону Подриза, он стал насвистывать, потом снова перевернулся.

— Да я вас враз закопаю — ни одного яблока не получите!

— Ты чего плетешь, Егор Иванович? Чего ты до ребят пристал? — вмешался Кузьмич, вроде бы и не слышавший раз­го­вора. — А ты, голубь, тоже не горячись. Таких уже видали. Ну чего ты добился? Снял с него сапоги, как денщик? А ты думал, ты один образованный? Ну прилег человек с устатку на твою кровать...

Подриз теперь не улыбался, а случай уже привлек всех, совсем как тогда, при заключении несчастливого пари ­с пройдохой Фимой. Так же точно стоял он в незавидном положении. “Господи, это счастье, что Любаши нет, а была бы она — так я обязан был бы стащить эту гадину. Нет, я и так обязан. Красиво бывает на бумаге и на словах: кровь бросилась ему в голову и так далее... Ну можно ли так себя есть? Да будь они неладны, все яблоки в мире!”

Он с ожесточением принялся стаскивать Егорку, и тот уже готов был сам слезть, потому что от его глухой неуступчивости и нежела­ния обратить все в шутку страдал его же и без того шаткий автори­тет. Он уже открыл рот и уперся рукой в край кровати, чтобы под­няться и внушительным словом повернуть весь этот спор себе на поль­зу, но тут Кузьмич встал и поймал Дмитрия за руку.

— Ты не кипятись, тезка — ласково внушал он.

Дмитрий не мог ни вырвать руку, ни сдвинуть Кузьмича хоть на миллиметр, словно массивный столб или толстое дерево противостоя­ло ему.

— Так-то, голубь, надо знать, с кем бороться лезешь.

— Я с тобой, Митя, бороться не лез, а твой гнусный помощник должен покинуть мою кровать.

— А отчего же Егор Иванович такой гнусный для тебя? Ты дума­ешь, что ты из себя представляешь, задачник ты ходячий? Вот я тебе задачу счас задам.

Он подвинул ногой тумбочку, присел на кровать к углу ее, дос­тал зачем-то спички из кармана, поставил руку твердо, приглашая к борьбе, а потом сам опустил руку до крайнего положения, оставляя зазор в толщину коробка.

— Хватит тебе такой форы, чтоб ты бороться не тянулся больше?

Бобби, сидевший неподалеку, сделал несколько разминочных движений, взялся руками за верхнюю кровать и легко перенес тело, ока­завшись в положении визави могучего Кузьмича.

— Фору я не беру, Кузьмич.

Бобби поставил руку в исходную позицию. Высоко закатанный рукав перетягивал бицепс, вздувшийся бугром. Локтевая часть, тоже вся в красивых мышцах, в светлых равномерных волосках и с наколоч­кой латинскими буквами. Обкуренный Алик шептал Саше:

— Сцена захватывающая, исполненная глубокого смысла. Словно сама Россия бросает вызов, спокойная, могучая, уверенная. А кругом толпится кто угодно: люмпены, блатные, кавказские люди, ев­реи, всякие еще без роду-племени, пришлые, перекати-поле.

— Кончай бредить, Алик! Я за Бобби болею, — громко отвечал Саша.

Алик неудержимо развивал трудно постижимые пьяные мысли, пере­местившись ближе к Саше.

— Заметь, что в Бобби тоже нет ни капли еврейской крови. А кто же из них русский в таком случае?

— Завязывай бредить, Алик! Мы все здесь русские, и адыгейцы тоже русские.

Но Алик все шептал в ухо Саше:

— А ведь скажи ему кто-нибудь, что он не слишком благо­роден, облагая нас данью бессовестной, да еще без всяких гаран­тий, он, пожалуй, целую лекцию прочтет. Как все можно запутать! Он и Сталина горячо любит, он не какой-то обученный кем-нибудь русофил. А сейчас искренне представляет богатырскую Россию, равно как и родную дерев­ню. Вот и поди разберись, кто из них русский. Или вот еще что. Кажется, нет никого в мире добрее православной церкви и русской души. А посмотри на этого Кузьмича: он ведь сейчас мстит всем приш­лым и нерусским...

Препирательства борцов были затяжные, и согласились наконец бороться без форы. Егорка натянул уже сапоги со словами: “Попомнишь меня, казначей!” Теперь он стоял в дверях, единственный из всех зная напе­ред результат, и курил.

Остальные смотрели с огромным интересом на этот простейший вид борьбы, известный всем народам с незапамятных времен. Зрителей была целая толпа, и не могло в ней не быть людей, знающих по прош­лому или позапрошлому году “коронку” Кузьмича, но спичечный коробок всем, кроме Егорки, был, похоже, внове. А еще больше подогревало интерес то, что борьба велась в клубе и было рукой подать до пари и борьбы на ставку. Мало того, фигура Бобби не могла не вызывать дополнительный интерес.

Едва начав борьбу, Кузьмич сам дал фору, делая вид, что не выдерживает мощного напора. Вообще такой прием, когда одна сторона поддается с целью заманить на дальнейшую игру или поставить в борь­бе эффектный восклицательный знак, — прием этот очень чреват. Из­вестен многим, наверное, случай, когда знаменитый игрок в шахматы, как бы не сам Стейниц, случайно в отеле или на постоялом дворе сел играть. Сперва он брал большую фору, потом уменьшал, потом на рав­ных, потом сам стал давать фору, увеличивая ее и доведя до целого ферзя. И при этом выигрывал все партии. Ну а если бы нечаянно про­играл на равных, а потом стало бы известно, кто он такой? И против­ник его отказался бы дальше играть из-за апломба или злого мстите­льного характера?

Представьте себе, что было бы с Кузьмичом, додави его случай­но Бобби рывком или даже нарушением правил... Страшно такое пред­ставить, но трагедия была бы не меньше, чем разыгралась между Дмитрием и Фимой, и с тяжкими последствиями...

До стола уже оставалось сантиметров пять — не больше, у Бобби вены вздулись от напряжения. В этой борьбе встречается еще такой наивный трюк: проигрывающая сторона делает излом в кистевом сус­таве, а потом вообще норовит вырвать кисть и создать видимость, что борьба так ничем и не закончилась. Но рука Кузьмича была совер­шенно прямая, а на лице если и было напряжение, то без мимики, без вытаращенных глаз и вздувшихся вен. Наоборот, даже кривая улыбочка сохранялась. Постепенно рука его стала подниматься. Когда дошли до исходного положения, Бобби был уже измучен: Кузьмич, кроме всего прочего, еще и сжимал его кисть с огромной силой. Ища почетного отступления, Бобби постоял еще в равновесии, глядя в глаза Кузьмичу, который играл с ним, как кот с мышкой. Потом сказал:

— Не одолеть тебя, Кузьмич, сегодня. Сдаюсь.

И Бобби убрал локоть с тумбочки. Кузьмич не получил, таким образом, возможности развенчать противника до конца, припечатав ему руку.

— Ишь, — заговорил от двери Егорка, — сегодня не одолел. А завтра, небось, одолеет. Ни сегодня, ни завтра, ни через тридцать лет, как дурной казначей ваш говорит. То-то, Бобби, ковбой. Тут сила нас­тоящая нужна. Давай, сто рублей за десять поставлю.

Егорка и Кузьмич за этот месяц сильно поднаторели в разных “примазках” — недаром говорят: с кем ­поведешься...

Вот тут-то и выскочил Миша Плевакин. При всем своем образе жизни и ужасном пьянстве был он жилист и необыкновенно силен.

— Пропустите, граждане, более достойного борца. Друзья, ясно любому, что в равной борьбе оказать сопротивление Кузьмичу невоз­можно. Что ж, возьмем фору. Ты хотел, Кузьмич, чтоб зазор был в спичечный коробок плашмя? Мне не стыдно взять такую фору. Делайте ставки, гра­ждане.

— Так ты ж пустой, как барабан, — сказал Егорка.

— За меня общак ответит наш. Друзья, дело чести нашей бригады не уронить себя в глазах всего этого холодильника, всего честнóго народа. Я от имени нашей бригады ставлю сто рублей против тысячи.

— Состоялось, зямы! — раздался знакомый голос.

Среди зрителей объявился Пырсов, пришедший известно зачем, но ставший пока тоже зрителем поневоле, так как Арнольд, свесившись, с интересом наблюдал.

— Учтите, уважаемый, — сказал Дмитрий, обращаясь к Пырсову, — что никто не собирается за него отвечать. Поэтому вы с ним лично сейчас имеете дело, с него и будете получать.

— Чего ты мутишь, Соломон?

— Слушай, Пырсов, его не Соломон зовут. Он вполне русский, Дмитрий Владимирович Савельев. Это первое. А если хочешь примазать, я к твоим услугам: восемь штук поставь за восемьсот — деньги впе­ред, как водится.

— Ты меня и так уже подоил хорошо. С тобой будет сегодня дру­гая катка, условия надо менять. А здесь состоялось! С бригады вашей сто рублей будет. Давай, Кузьмич, ломай его!

— Я бригадир, — сказал Бобби. — И вас, товарищ, не знаю, вы здесь в гостях у Арнольда.

Бобби улыбнулся при слове “товарищ”, а Дмитрий вспомнил: “Интересно, чем кончится весь кошмар, вернее, когда он начнется. Ведь упырь этот не знает, что Людка в Бобби влюблена”. Арнольд опять смотрел странно на Дмитрия, как и днем, как бы проверяя, спасует ли он на сей раз. Пришлось Савельеву еще раз объя­снить­ся:

— Вы удовлетворены разъяснениями? Бригада есть бригада, она собирает, пакует, грузит, а пари не заключает. И поведение у вас, как бы сказать, чтоб не обидеть вас... подлое...

— Ну и жлоб ты, зяма! Пачкаться с тобой не хочется.

— Да такой жлоб и ублюдок, как ты, еще не родился, — спо­койно изрек Алик.

— А это что за писька? — удивился Пырсов.

Остается только гадать, почему он не принял условия Подриза. Скорее всего, думал, что пока пойдет собирать наличные, с Кузь­мичом договорятся и прокатят его. Конечно, это было величайшим заблужде­нием, если только подобные мысли заходили ему в голову.

— Поехали, Кузьмич! — весело сказал Миша. — Кто-то из них по­жалеет, что не поставил на кого-то из нас.

Кузьмич положил руку на спичечный коробок. Миша с под­черкну­той тщательностью что-то выверял и устанавливал локоть на какую-то воображаемую линию. Потом вложил кисть в кисть.

— Можно начинать? — спросил Плевакин, прикасаясь к коробку.

— Начинай, Михайло. Отчего ж, голубь, не начать?

Плутоватый Миша вытолкнул коробок и сразу хотел додавить, а до этого вовсе не давил, чтобы не вызвать реакции и настороженнос­ти. Все хитрости оказались напрасными. Кузьмич не первый раз пока­зывал трюк. Рука его так и не коснулась тумбочки. Дальше история повторялась. Миша стал красный и должен был вот-вот лопнуть от на­туги, а Кузьмич неумолимо поднимал. Но если Бобби, очень заботив­шийся о том, чтобы выглядеть рыцарем, не нарушал правил, то и Миша остался верен себе. Вначале он привстал с кровати, потом стал це­пляться ногами за что придется. Дальше больше — пошел всем телом наваливаться. Публика стала выражать недовольство, одни хохотали, другие кричали: “Сядь, чего на стол лезешь?” Пожилые адыгейцы очень возмущались, Пырсов ругался: “Сволочь, зяма!” А Миша то приседал на секунду со словами: “Все по правилам. Попрошу, граждане, не шуметь!”, то снова наваливался всем телом, но так ничего и не добился. Кузьмич припечатал его руку к тумбочке и причинил вдобавок боль еще и тем, что рука Миши, находившегося уже где-то чуть ли не за спиной Кузьмича, сильно выкрутилась.

Миша охал, тер плечо и что-то бормотал, выбираясь из-за тум­бочки и пачкая ногами подушку, а к Кузьмичу уже стояла очередь.

Повалили все в беседку, но стол был широк и скамьи слишком раздвинуты. Поэтому поволокли тумбочку, где вперемежку ва­лялись и паспорта, и книги, и бутылки, и много еще имущества вроде мыла и зубных щеток. Дмитрий еле успел вытащить черновик своего учета за неделю и решил впредь даже такую мелочь не бросать в тум­бочку. “Понадобится это все или нет — поди знай, но терять это вовсе не следует, пока не перенесены цифры в тетрадку”. Очень эта тетрадка помогала ему, очень могли утешить колонки цифр...

Беседку облепили со всех сторон. Напротив Кузьмича побывали уже и Роман, состоявший из одних мускулов, и Саша, которому было позволено бороться двумя руками, что не дает в борьбе без форы пре­имущества, а при дожимании превратилось в веселую комедию, и могу­чий пятидесятилетний адыгеец. Непре­менно повторялся ритуал со спи­чечным коробком. Каждый новый борец выходил смущенным, и находились все новые желающие. Были охотники помериться левой рукой, что очень устроило уставшего уже Кузьмича. А результат был все тот же...

Дмитрий побрел в палату, где застал измученную Любашу, пришед­шую отдохнуть, и Таню Горохобенко. Наконец-то пред­ставился случай убрать. Любаша печально смотрела на ужасающую грязь в бараке, ко­торый уже становился проклятьем. Он чув­ство­вал, что она недалека сейчас и от слез и едва ли выдержит до конца. А финал шабашки, по прогнозам Кепки, совсем не беспоч­венным, вообще опасен был для женщин, особенно для Любаши и Виолетты. Много было поводов для уныния, но прибрать барак в любом случае было бы большой удачей.

Таня, повстречавшись в двери с Сиропом и Лехой, грубо их пих­нула и загнула так, что отбила охоту затевать здесь новую игру. В начале прохода на две трети барака стали Серега, давно переставший ухмыляться и гоготать, и еще один мощный мужик, причем устрашающего вида. Они были полны решимости не пускать хоть бы и самого Кузьми­ча. “Их-то яблоки никакой Кузьмич не арестует, — размышлял он вяло, — но вот интересно, как им удастся рядки получить для затарки от­борные, не заславши ни копейки. Нет, такого быть не может, чтобы Кузьмича они объехали. Гуцулы еще куда ни шло, а эти не дотягива­ют. А вот что Егорка пол сегодня-завтра измазать не осмелится и на постелях не будет нагло валяться — это достижение. Это можно и нам в актив записать, их стараниями. И хорошо, и очень славно...” Появились откуда-то швабра, тряпка, веник, совок и ведро. Беседка почти опустела, а народ уже скапливался возле умывальников и зани­мал очередь в столовую. Пора было Любаше с Виолеттой в столовую, но Любаша все сидела на кровати, собираясь с духом, а Виолетта, поджидая ее, курила у двери на воздухе. Ведро вдруг полетело ей под ноги.

— Воды принеси! Давай, давай! Не переломишься, ­шалава.

Он не расслышал, что ответила Виолетта, но увидел, что подбо­родок у Любы задрожал. Он вышел, не зная еще, как погасить новый неприятный скандал, но увидел, что Виолетта идет к столовой, а Таня с ведром к умывальникам. “Слава Богу, что хоть так”. Он взял совок и принялся отколупывать от пола присохшую грязь.


Рецензии