Ненормальное время - 2 продолжение

10

Празднование Нового года прошло в семье Чалеев как-то невыразительно. А может, это только показалось Виталику — сравнительно с недавней бурной студенческой вечеринкою. Мысли в предновогодний вечер невольно обращались к экзамену по высшей математике, назначенному на 5 января. Дождавшись в семейном кругу боя Кремлевских курантов, Виталик отправился спать где-то на первой трети «Голубого огонька». Зато назавтра, свежий и бодрый, с утра засел за учебники и конспекты.
Чалей пробежался по экзаменационным вопросам и с досадой нашел, что многие темы лектор не раскрыл до конца, а некоторые и вовсе предоставил выучить самостоятельно. Кроме того, Неля Игоревна на последнем занятии, рассказывая о правилах приема экзамена и критериях оценок, определила как основное — решение задачи. Даже безукоризненный ответ на вопросы экзаменационного билета давал без решения задачи только «удовлетворительно».
Виталик, собрав волю в кулак, взялся повторять и учить вопросы билетов. Как оказалось, посещение лекций и усердное конспектирование не давали знаний по предмету, а только облегчали поиск необходимого материала по учебникам. Лекторша диктовала слишком быстро, и студенты с трудом успевали за ней записывать, применяя всевозможные условные сокращения. При такой гонке в уме почти ничего не откладывалось, а повторять материал дома среди студентов не было принято. Они начинали шевелится, только будучи прижатыми сроками зачетов, экзаменов. Такова человеческая психология. Даже Чалей, явно выделявшийся среди товарищей прилежанием, никак не мог заставить себя перечитать дома последнюю лекцию.
Виталик трудился за письменным столом по двенадцать часов, четыре дня кряду. Не вполне понятные места в конспекте уточнял по учебникам, стопка которых лежала от него по правую руку. Бледнел, нервничал, но находил-таки в неподатливых гроссбухах необходимые рациональные зерна.
Внешний мир перестал существовать для него на эти четыре дня. Тем более что домочадцы ходили по квартире буквально на цыпочках. Елене было велено заниматься с гитарой на кухне, самом отдаленном от комнаты Виталика помещении. Сестра была на школьных каникулах и явно скучала без обыденных дружелюбных стычек со старшим братом. Она даже по собственному почину разогревала брату обед, но так и не услышала от него слов благодарности. Виталик жевал, смотря сквозь нее. Какой-то чужой, усталый, задумчивый.
На дворе, установились непривычные для Беларуси морозы в двадцать пять градусов. Однако в квартирах было сухо, тепло, уютно. На свежий воздух Виталик не выходил, но и без того засыпал сном солдата, вконец измученный математикой.
На четвертый день, после обеда, Чалей в последний раз пробежал глазами вопросы будущего экзамена, уточнил некоторые подозрительные места и сказал себе: хватит. Надо было спешить на консультацию, которая проводилась вечером накануне экзамена. На ней студентам давался последний шанс кое-что уточнить. На консультацию, в принципе, никто волоком не тащил, но на нее приходили, как правило, в полном составе.
…Чалей двигался пешком, натянув на ушанку еще и капюшон зимней куртки. Мороз стоял ядреный, и лишь быстрая ходьба позволяла донести тепло квартиры до института. В гардеробе Виталик припомнил события недельной давности — гулянку в Ларисином доме и позорную взбучку от тамошних молодцов. На душе стало как-то гадостно, стыдно. Ведь, надо признать, не отличился тогда Виталик ни отвагой, ни силою. Только резво удирал от погони и смиренно сносил тумаки… Одно утешало — был не намного трусливее, чем остальные.
Преподавательницы еще не было, и заполненная аудитория встретила Виталика гулом и выкриками. В них преобладали одобрительные, дружеские интонации.
— Здорово, боец! — протягивал руку с передней парты Толик Шумаков.
Пашка Краснюк по-свойски толкнул Чалея в плечо, радушно поздоровался и Тимур Каржаметов. Что-то говорили и остальные. Казалось, что вся группа наслышана об их «подвигах». На ходу приветствуя приятелей, Виталик добрался до последней парты, где за его ожидал беспокойный Максим Горевич. Проходя, Виталик поздоровался с Ириной Воронец и Ларисой Ящук, которые сидели перед Максом.
Горевич нервно ерзал по парте и всем видом выдавал неподготовленность к завтрашнему экзамену. Спрашивал у Чалея то об одной, то о другой теме билетов, отчаянно хватался за голову и шептал:
— Пропал, ей-богу пропал!.. Хана, хана мне, ребята…
Как выяснилось, Горевич славно погулял на праздники в своем городке. Очнулся лишь два дня назад, лихорадочно схватился за свой неполный конспект, но ничего в нем не понял. Поэтому на консультации чувствовал себя Макс, как накануне порки. На его подвижном лице попеременно изображались вина, страх, отчаяние, слепая надежда и даже оптимизм холерического человека.
Неля Игоревна определенно опаздывала. В аудитории поднялся галдеж. Каждый рассказывал о своем наболевшем. Преобладали темы прошедших праздников и тревоги за завтрашний день. В этом прекрасном возрасте мысли о плохом и хорошем безболезненно уживаются между собой.
К Чалею обернулась Воронец:
— Виталик, скажи, пожалуйста, как ты понимаешь вот это? — Она положила на его парту конспект, показала изящным пальчиком на какую-то формулу.
Если б она спросила у Чалея о чем-либо несерьезном, житейском, то он бы, безусловно, растерялся и выглядел неуклюже. Но серьезный вопрос Иры настроил Виталика на непринужденный лад. Он начал объяснять. Для удобства девушка пересела на краешек его скамьи. Снова почувствовал Виталик, как приятно находиться ему рядом с нею. Склоняясь над тетрадью, он чуть касался лицом ее каштановых волос, тонкий аромат духов рождал в его душе что-то сладкое, непонятное, теплое. Воронец казалась такой близкой, мягкой, легкой, успокаивающей… Такие ощущения, конечно же, препятствовали Виталику должным образом объяснить Ирине смысл математической формулы. Они были на полдороги к решению дифференциала, когда вошла преподавательница.
— Здравствуйте, товарищи. — Неля Игоревна, видная женщина средних лет, заняла свое рабочее место. — Я вас слушаю…
Посыпались вопросы. Лекторша поначалу брала в руки мел и как можно лаконичнее поясняла не понятные студентам места. Но так как вопросов оказалось непомерно много, Неля Игоревна сменила тактику:
— Минуточку внимания!.. Извините, но мы ограничены во времени, поэтому давайте решим некоторые организационные вопросы.
Группа тревожно притихла.
— Тут Семен Петрович, который вел ваши практические занятия, подготовил мне список… Там ваши достижения записаны. Кроме того, я вижу среди вас студентов, которых на моих лекциях практически не было… Все это, несомненно, повлияет на мою, так сказать, требовательность…
— А если на «отлично» будешь отвечать, то на сколько балов понизите? — выкрикнул с места Дубель, которого из-за постоянных прогулов этот вопрос волновал не шутя.
— Если на «отлично» — пожалуйста! Поверьте, придираться я не буду, и список Семена Петровича мне нужен только как ориентир… Но, молодой человек, чудеса так редки в жизни, а в математике их практически не бывает.
Преподавательница окинула взглядом озадаченную группу.
— Насчет порядка приема… Я приглашаю завтра к девяти часам только семь человек. Готовиться они будут минимум сорок минут. Так что оставшаяся часть группы пусть приходит попозже… ну, по крайней мере, на полчаса. Единственно, что… давайте определимся с фамилиями этих семи, так сказать, смельчаков.
Молчание.
— Им даются определенные льготы, — с хитринкой продолжала Неля Игоревна. — В частности, тому, кто подготовится первый, повышается оценка на бал. Для остальных шести тоже будут поблажки.
Сразу же потянулись руки — желающих рискнуть оказалось не так и мало. Однако Бывалый, который сидел на передней парте и легко мог записаться первый, остался молчать... Поэтому и Чалей решил не высовываться и идти завтра где-нибудь в середине группы.
К гардеробу товарищи шли по опустевшим коридорам не слишком шумной компанией. По-видимому, каждый был мыслями в завтрашнем дне. Зловещим, несмотря на вроде бы солидную подготовленность, представлялся грядущий экзамен Виталику. Он попрощался на автобусной остановке с непривычно серьезным Горевичем и поплелся домой пешком, через дворы и проулки.
Взойдя на пригорок своего дома, Чалей посмотрел на небо. Где-то там, на западе, между двумя соседними девятиэтажками, теплились остатки засыпающего дня: голубая полоса над горизонтом медленно гасла. Печальным, неземным покоем веяло от этой таинственной дали. Над блекнущей голубизной разгорались звезды. Мириады звезд, разделенных немыслимыми, непреодолимыми расстояниями. Одинокие, как люди…

11

Ночь Чалей провел беспокойно. Нехорошие мысли, воспоминания, страх перед завтрашним испытанием изрядно его измучили. Не помогали ни автотренинг, ни пересчет воображаемых баранов, ни капли корвалолу, которые он выпил во втором часу ночи.
Виталик измял подушку, надорвал пододеяльник и наконец раскрылся совсем. Иногда казалось, что долгожданная успокоительная тишина окутывает его, что через минуту нырнет он в спасительный океан снов… Но вдруг в зеркале немеркнущего сознания вставали то строгое лицо Нели Игоревны, то испуганная физиономия Горевича, то Шумаков что-то усердно строчил на бумаге и приговаривал: «Все на мази, все хорошо, все как надо», то прерывал эти картины грубый окрик главаря шайки: «Эй, умник, иди сюда… твою мать!». При этом он замахивался на Чалея огромным, как кувалда, кулаком…
Около трех часов ночи Чалей принял решительные меры. Он вскочил с кровати и устремился в ванную. Залез под душ. Горячая вода, как и всегда ночью, отсутствовала. Но Виталику надо было именно охладить свои чересчур напряженные нервы. Ледяные струйки приятно щекотали шею, плечи, грудь, текли по животу и ногам, сливались в резвый ручеек и убегали в канализационное отверстие. Стоял Чалей долго, покуда не взял озноб.
Вытерся насухо, накинул длинный халат и пошагал в свою комнату. В зале сестра Елена спала сном праведницы. Что ей! Виталику б ее кукольные проблемы. Чалей вдруг почувствовал себя самым несчастным на свете, быть может, впервые в жизни задумался: а к чему это все — учеба, старания, постоянные унижения перед преподавателями, из-за которых даже сон не берет? Что дает эта человеческая возня именно ему, Виталику?
Чалей тихонько снял с гвоздя гитару, прошел к себе, затворил дверь. И еще с полчаса, всматриваясь в серость январской ночи, перебирал он нейлоновые струны, извлекая мелодии из благозвучного инструмента. А с ними в душу проникало что-то летнее, хорошее, теплое. Вскоре он лег и заснул.
Хоть спал Виталик довольно крепко, утром встал не очень здоровым. Ныло в верху живота, а по телу гуляла мелкая дрожь. Не хотелось и есть. Насильно впихнул в себя кофе с бутербродом и, буркнув что-то нечленораздельное матери на ее пожелание «Ни пуха, ни пера», вяло двинулся в институт. По дороге вспомнил о вчерашней договоренности, о том, чтобы большинство группы приходило позднее на полчаса. Поэтому какое-то время слонялся по ближайшим кварталам. И тут Виталик с ужасом обнаружил, что не многое помнит из выученного. На его лихорадочные запросы к собственной памяти, та отвечала несуразно или обнаруживала такие пробелы, от которых перенимало дух и хотелось криком кричать: «Помогите!»
А город мало-помалу просыпался, светлел, начинал жить своей суетливой жизнью.
Чалей загулялся и добрался до экзаменационной аудитории лишь в десять часов. У дверей теснилась почти вся группа. Из толпы тотчас выскользнул Макс Горевич, ухватил Виталика за руку и затараторил:
— Конец, Виталя, это конец, горим, пропадаем… — Все его тело ходило ходуном, голос дрожал.
— Да погоди ты, чего ты! — Виталик отряхнул с себя руку Горевича. — Что там такое?
— Жавновичу «трояк» влепила, а он первый отвечал! — страстно шептал Макс. — Господи, что ж тогда со мной будет?!
— Да ничего не будет… Жавнович постоянно — тормоз, — утешал его Виталик, а у самого в животе залегло что-то тяжеловесное, давило, саднило, угнетало невыносимо.
Чалей сунулся в гущу толпы, откуда только что вынырнул Горевич. Там, окруженный товарищами, стоял Костик Жавнович и очумело моргал. Судя по всему, он был доволен и «трояку». Заикаясь, он повторял преимущественно одно:
— Страшно там… тяжело… — На его лице проступала глупая улыбка.
Только от Дубеля, беспрестанно подглядывающего в замочную скважину, узнал Виталик следующее. Опрос Неля Игоревна проводила не за столом, а на ходу, барражируя мимо парт. Причем экзаменовала параллельно нескольких студентов. Жавнович сам не вызывался, но стал первой жертвой. Он почти ничего ответил и получил свое «удовлетворительно» как натяжку.
Вдруг с треском отворилась дверь, и из экзаменационного котла вывалился еще один горемыка. Все бросили Жавновича и метнулись к нему. Это был парень, относящийся, в принципе, к категории неуков. Он определенно радовался полученному несколько секунд назад «трояку». Сквозь галдеж Чалею послышалось, что тот даже хвалит за что-то преподавательницу.
После третьей тройки подряд, полученной смельчаками из первой семерки, Виталику стало не по себе; он занял очередь на экзамен и отдалился от шумной толпы. Двинулся по коридорам. В некоторых аудиториях проходили экзамены, некоторые пустовали. В коридорах стоял еще больший гам, чем во время учебного семестра.
Виталик зашел в одно из пустующих помещений, сел за парту. Тратить сейчас время впустую не полагалось, и он открыл конспект. Но очень скоро понял, что ничего не соображает. Ошеломленный страхом мозг отказывался ему служить. Мысли невольно сворачивали на строгую Нелю Игоревну, на глупое лицо Жавновича, на Шумакова-Бывалого, которого почему-то сегодня не было видно.
И еще не сиделось. Так и подмывало высочить из пустой и зловещей аудитории и ходить, ходить беспрерывно. О, если б возможно было просто удрать!
Бесцельно шныряя с этажа на этаж, Виталик натолкнулся на Толика Шумакова. Тот как раз поднимался по лестнице: в костюме, с дипломатом, аккуратно причесанный, солидный и самоуверенный.
— Здорово! — Чалей неподдельно обрадовался.
— Привет! — Шумаков переложил дипломат из правой руки в левую и пожал приятелю руку. Ладонь у него была теплая и сухая.
— Что там слыхать? — спросил Бывалый с нотками безразличия. — Сколько человек прошло?
— При мне трое…
— «Трояки»?
— Да… А ты… как догадался? — насторожился Виталик.
— Ну, во-первых — видел вчера список первой пятерки, а во-вторых… Хм... Надо идти, когда Неле надоест ставить «удовлетворительно».
— Как — «надоест»?
— Очень просто: уяснит наш средний уровень, глядишь, и требования свои понизит. Короче, спешить надо не торопясь. Понимаешь?
Виталик вообще мало чего понимал в этот день. Знал одно — к Бывалому стоит прислушиваться.
— Давай лучше пойдем перекусим, я сегодня слабо позавтракал, — предложил Шумаков.
— Давай, — только за компанию согласился Чалей, так как о еде и думать не мог.
Они спустились на первый этаж. Около двери буфета Виталик вдруг вспомнил:
— Слушай, Толик! Там же очередь надо занимать на экзамен.
— Занято уже. Я вчера Дубеля попросил.
В почти пустом зале они бросили свои сумки на стулья, стоявшие у окна. Шумаков заказал себе за прилавком мясной салат, яйца под майонезом, кефир с булочкой и гору черного хлеба. Виталика при одном взгляде на это замутило, для приличия взял себе сомнительной прозрачности сока. Присели.
Бывалый уписывал блюда с завидным аппетитом и скоростью. Гундосил с набитым ртом:
— Напрасно не ешь, Виталька. Питательная пища для нервов полезна.
Чалей потянул кисловатый напиток. Выпив половину, он внезапно почувствовал, как что-то возмущается и восстает в его животе. Во рту стало горько и до мерзости муторно. Тошнота, которую Виталик ощущал еще спозаранку, в мгновение ока достигла угрожающей силы. Буркнув «Извини!» Шумакову, зажимая рот ладонью, метнулся Чалей к выходу. Со слезной пеленою в глазах, почти ощупью добежал он до ближайшей уборной. Благо около умывальников никого не было, — достигнуть унитаза Виталик бы не успел… Рвало несчастного только смешанной с желчью жидкостью — мучительно, спазматически, судорожно.
Минут через пять в туалет заскочил встревоженный Шумаков. В руках он держал дипломат и Виталикову сумку. Бело-сине-зеленый Чалей уже мылся под струей холодной воды, дрожащими пальцами смывал вонючую слизь с раковины.
— Что, брат, выпотрошило? Э, какой же ты впечатлительный!
Изможденный желудочными страданиями Виталик лишь мычал и постанывал.
— Ничего. Помойся, заправься, причешись. А главное, никаких нервов! Самое худшее за сегодняшний день ты уже перенес.
И действительно, по дороге к экзаменационной аудитории Виталику полегчало. Уменьшились слабость в ногах, дрожь пальцев, тошнота спала. По-видимому, рвота дала необходимую разрядку его полудетскому организму, сыграла роль защитной реакции.
У дверей экзаменационной «пыточной» было все так же тревожно. Разве что толпа поредела. В центре стояла Ирина Воронец, и по ее умиротворенному лицу можно было судить, что девушке весьма повезло.
— Ну как, Ира? — пробираясь внутрь живого круга, вопрошал Шумаков.
— Четыре! — Воронец задорно глянула на него.
— Неужели? А не врешь? — подковырнул ее Толик.
Ирина сунула ему под нос зачетную книжку. Ее четверка оказалась первой в группе. А Ира выходила десятой.
— Молодчина! Дай я тебя расцелую! — паясничал Толик. Он сложил губы трубочкой и в шутку потянулся к Воронец.
Та отшатнулась.
— Болван!
Виталик смотрел на нее, статную, с распущенными волосами, обворожительно-привлекательную… После приснопамятной вечеринки Воронец стала как-то ближе ему, понятнее. Чалей открыл в ней новые черты характера, интонации голоса и многое из того, чего словами не выразишь.
Наконец нырнул в «ужасную» аудиторию и Виталик. Он положил зачетную книжку перед преподавательницей и, не колеблясь, взял ближайший к себе билет. Правда, усевшись на указанное Нелей Игоревной место, он долго не решался прочитать экзаменационные вопросы. Особенно опасался «сюрприза» с задачей. К счастью, все обошлось: и теоремы, и задача оказались, по крайней мере, не самыми сложными.
А тем временем рядом с Чалеем, каждый на отдельной парте, потели и выбивались из сил его однокашники. Справа поражало всегда бледное, а сейчас побагровевшее от думанья лицо Макса Горевича. Впереди подозрительно склонил свою вертлявую шею и косился под парту Сашка Дубель. Тяжелый, спертый воздух аудитории соответствовал напряжению экзамена.
Чалей торопливо скреб авторучкой, выводя теорему, а краем глаза примечал, как подсаживается преподавательница то к одному, то к другому студенту, как вполголоса опрашивает, дает дополнительные задания, как молча расписывается в зачетках. Угадать качество оценок было нелегко, не ошибся Виталик только в случае с Дубелем, который так ничего и не вымучил из своей пустой головы.
— Придете еще, — неумолимо изрекла Неля Игоревна, протягивая Дубелю зачетную книжку.
Приунывшим влачился тот к выходу. Виталик старался на него не смотреть. Благо на собственном проштампованном листе все пока складывалось здорово.
Проходя в очередной раз по рядам, Неля Игоревна остановилась около Виталика. Заинтересовавшись, подвинула его лист поближе к себе и с минуту всматривалась в математические дебри. Которые лично для нее дебрями, естественно, не являлись. Парень замер, съежился. Только в висках неугомонно стучали сердечные такты.
— Хорошо, очень хорошо… Достаточно. Здесь мне все ясно, — с этими словами Неля Игоревна перевернула исписанный лист на чистую сторону и быстро написала формулу. Велела: — Докажите, пожалуйста. — И направилась в дальше вдоль парт.
Уже беглый взгляд на предложенную формулу принес Виталику облегчение: в памяти тотчас встало нужное математическое доказательство. За какие-то три минуты рука автоматически вывела необходимые записи. А еще спустя какое-то время с трепетом получал Виталик свою зачетку. Он не следил, что записывала там Неля Игоревна, но шалый внутренний голос восклицал: «Отлично! Отлично!! Отлично!!!»
На выходе из аудитории Чалея обступили товарищи.
— Как?
— Не смотрел еще, — честно ответил Виталик, сжимая в руках коричневую книжку. Он раскрыл ее. Даже при чахлом свете почти безоконного коридора ошибиться было нельзя: отлично.
— Ого! Молодчага! Конечно… Да… — смутно доносилось до Чалея. Измученный пережитым, он не чувствовал себя ни героем, ни триумфатором. Сильно хотелось лишь одного — выйти на свежий воздух.
— А где Шумаков? — спросил он у стоящего рядом студента.
— Там еще…
— Странно, а я не заметил, как он заходил… А Горевич что получил?
— А он внутри, — усмехнулся товарищ. — Не выходил он.
Чалей постоял еще несколько минут и уже собирался отправляться домой, как из дверей вьюном выскользнул Макс Горевич. А за ним, спустя несколько секунд, вышел и Шумаков. Чудеса, как оказалось, только начинались — оба отхватили по четверке. С Толиком еще куда ни шло, а вот Макс поразил. Самое интересное, что не списывал Горевич, а как азартный картежник «поднял банк», то есть вытащил чуть ли не единственный выученный билет, наполовину справился и с задачей.
На расспросы товарищей, не списывал ли он, Шумаков отвечал:
— Да нет, ей-богу, нет… Ну, может, самую малость. — И плутовато подмигивал.
Из института выходили втроем — Чалей, Шумаков и Горевич. Правда, Макс, на крыльце «зацепился» за кого-то из своих многочисленных знакомых и отстал.
На углу улицы, где приятели обычно прощались, Толик потащил Чалея в открытую дверь с надписью «Рюмочная».
— Пошли, тяпнем по одной!
— Неохота… — промямлил Чалей. Ему сейчас больше всего хотелось повалиться на тахту и уснуть. — Да и нельзя мне, наверно…
— Наоборот, — не отставал Толик. Спорить с ним всегда было трудно. — Прочистишь мозги… Да и внутренности промыть не мешает. Мы ж — беленькой.
Зашли. На стене за пивным прилавком, в полумраке, виднелась аляповатая надпись: «Лицам до 21-го года спиртное не отпускается». Шумаков, которому на вид можно было дать все двадцать два, смело двинулся к стойке. Он взял по сто грамм водки и по бутерброду с несвежего вида и запаха рыбой. Все это приятели уговорили за угловым столиком задымленного табаком помещения.
— Все! Больше не дам, даже если попросишь, — умиротворенно сказал Бывалый, отодвигая от себя пустой, еще до него захватанный нечистыми пальцами стакан. — Сто грамм — это на пользу, это лекарство…
И впрямь, сей напиток подействовал надлежащим образом на Виталика: оборванцы кабачка показались ему людьми симпатичными, прокуренное грязное помещение — уютным. По пути домой задорно искрились под ясным небом сугробы, благозвучно гудели машины, прохожие шмыгали мимо как-то неназойливо и приветливо улыбались… Миром завладевал покой и согласие. Надолго ли?

12

Следующие два экзамена — физика и история КПСС — прошли для Виталика по схожему сценарию. Разве что волновался перед ними чуть меньше. По обоим экзаменам он получил «отлично». Впрочем, на истории пришлось проявить тактическую гибкость. Принимали ее два преподавателя: лектор — старый благообразный профессор, и преподаватель средник лет, который вел у них семинары. Идти отвечать более молодому Чалей не решался потому, что хорошо знал его придирчивость и дотошность. Считая свой предмет святой дисциплиной, он не мог допустить по нему абсолютных знаний в принципе. Поэтому ставил в основном тройки, разбавляя четверками. Возможно, не давало ему расщедриться на большее и присутствие профессора, который опрашивал студентов на последней парте.
Чалей же после первых успехов поймал кураж, и получить не самую высокую оценку по самой легкой, нетехнической дисциплине ему не хотелось. Довериться лектору мешало одно — его профессорское звание, перед которым, естественно, первокурсник мог только благоговеть. Но после весьма продолжительных колебаний Виталик отправился-таки к профессору. И не прогадал, так как очень быстро заработал «отлично».
К слову, после трех экзаменов Чалей являлся лидером группы. А точнее, с одной девушкой, видимо отличницей еще со школы, они шли с большим отрывом от всей группы. Девушка, правда, неожиданно получила четверку по истории КПСС. Остальные товарищи на экзаменах не блистали, редки были даже четверки. Кажется, хорошо — без троек — отвечали Воронец, Шумаков и еще один парень. На каждом экзамене группа набирала стандартную квоту двоек, по две. На математике, как помнится, «отметился» Дубель, на физике — Лариса Ящук, на истории — Краснюк Пашка. Положение двоечников перед последним экзаменом, начертательной геометрией, было, разумеется, незавидное. Ведь при наличии второй «пары» возникала опасность вылететь из института с треском и свистом.
Начертательная геометрия была дисциплиной трудной, преподавалась она безобразно. Лекторша, пожилая картавая женщина, с первого же дня не нашла взаимопонимания с аудиторией. Некоторые студенты не таясь хихикали над дефектами ее произношения, передразнивали; иные закусывали просто на лекции и скатывали пустые кефирные бутылки вниз по ступенькам; некоторые чересчур громко и вульгарно болтали. Все это, разумеется, раздражало преподавательницу. Она, практически не принимая мер для усмирения отдельных нахалов, озлилась на всех студентов огулом и диктовала материал нарочито торопливо и бестолково, так что записать и что-то понять было почти невозможно.
Практики решения задач по начертательной геометрии Виталик не приобрел. И вот почему. Для разбора задач выделялось время на чертежных занятиях, один час из четырех. Остальное время студенты занимались программными чертежами, за которые надлежало отчитаться перед экзаменом, чтобы получить к нему допуск. Замысловатые чертежи отнимали уйму времени, и оттого на последнем часу занятий группа, как правило, не слушала преподавателя, своенравного деда-фронтовика, с мелом в руках распинавшегося перед доской. Объяснял он скверно: невнятно и явно не заботясь о том, чтобы присутствующие его понимали. Бубнил и черкал на доске как будто сам для себя. Студентов преподаватель не любил и относился к ним как к козявкам, докучливым насекомым. Зачетные чертежи старый самодур принимал так: не одобрив какую-нибудь линию, исправлял ее не карандашом, а чернильною ручкой. После чего студентам приходилось всю ночь чертить заново. А условий для этого, по крайней мере у обитателей общежитий, не было никаких.
Словом, экзамен ожидался нешуточный. Это Виталик осознал в первый подготовительный день, провозившись с конспектом лекций и нескладными толстенными учебниками до позднего вечера. Если по теории еще можно было собрать отовсюду кое-какие обрывки знаний, то по способам решения задач выходил круглый ноль. Начертательная геометрия была не из тех предметов, которые изучают по книгам. Тут требовалась практика, и только практика. Как, скажем, представить себе пересечение куба с тором — устрашающей бубликообразной фигурой, — да еще построить тот срез в разных координатных плоскостях? Короче, три дня подготовки не принесли Виталику желаемого результата. На горизонте в лучшем случае маячил «трояк», и Чалей внутренне был с этим согласен. Тем более что на консультации пронеслась лихая молва о сдаче этого экзамена соседней группой: семь двоек.
Но, вероятно, за прилежание и успехи на предыдущих экзаменах фортуна улыбнулась Виталику. Его билет оказался на удивление несложным. Чалей справился бы с ним даже со школьным багажом знаний, поскольку задача предлагала выполнить проекции пересечения прямых линий на три координатные плоскости. Легки были и теоретические вопросы. Таким образом, по велению судьбы обошли Виталика зловещие эллипсы, пирамиды, сферы, многоугольники и прочая начертательная дрянь, а также — и дополнительные вопросы необычно доброжелательной к нему преподавательницы. А может, предварительно заглянула она в его зачетную книжку с тремя пятерками?
В общем же группа откровенно провалила начертательную геометрию, было шесть двоек. Впрочем, во второй раз «неудовлетворительно» получил только Сашка Дубель. Из аудитории он выходил с зеленовато-бледным, обреченным лицом. Этот ловкач, гуляка и юбочник, видимо, уже не рассчитывал выкарабкаться и мысленно собирал свои студенческие пожитки… Но, забегая вперед, сообщим, что в те досточтимые времена существовал неписаный указ исключать из института только в крайних, чрезвычайных случаях — в основном за уголовные преступления. Например, избил бы Сашка негра, ограбил бы квартиру, изнасиловал бы девушку и проч. Поэтому на пересдачах неуки вроде Дубеля выпрашивали-таки заветные тройки, разумеется, получив необходимую порцию страха, мучений и унижений.
После четвертого «отлично» подряд Чалей летел домой как на крыльях. Вновь сказочно искрились сугробы, низкое солнце лило на дворы и заулки свои золотые краски. Это был финал, финиш. Конец страданиям! И да здравствует свобода и безмятежный, здоровый сон! Правда, не пройдет и полгода, как свалятся на Виталика такие же мучительные экзамены. Плюс призыв в армию, а это не шутки. Но Чалей не задумывался о далеком и даже ближайшем будущем. В восемнадцать лет жизнь кажется прекрасной и бесконечной, а воображение имеет свойство уклоняться от огорчительных тем.

13

На третий день после экзаменов стоял Виталик Чалей на лестничной площадке старого четырехэтажного дома. На дворе вечерело, тусклый свет из окна почти не освещал бетонные стены и пол. Тремя этажами ниже ветер сотрясал скрипучую входную дверь. Этот надрывный звук усиливался пустынной лестницей. Удивительно унылый звук — знакомый с детства стон старого здания. Виталик замер перед дверью одной из двух квартир не случайно. Он вдруг почувствовал, что будто не было тех пяти лет, что только вчера вышел он из подъезда, чтобы вскоре вернуться… Не вернулся. А скрип входной двери остался сторожить свою вотчину. И по лестнице, ветхой, со стертыми ступеньками, как будто с тех пор и не подымался никто… А только день за днем шастали сквозняки.
В квартире №7 жила давняя добрая подруга матери, учительница Данута Федоровна. Жил ее сын Юра — ровесник Виталика и друг детства. Жил прежде и Юрин отец Иван Антонович, заслуженный художник Беларуси, человек необыкновенной доброты и жизненной силы. С давних времен были Чалеи частыми и желанными здесь гостями, друзьями семьи художника. Местами неверно, а местами отчетливо сохранила память просторную квартиру-мастерскую с высоким потолком и узкими, скупыми на солнце окнами. Из-за толстых стен здесь было тепло в самую лютую стужу и прохладно в июльский зной. Старая громоздкая мебель словно ужимала большие комнаты, придавала им изыск и торжественность. Чем-то загадочным веяло от этой квартиры. Веяло даже сквозь захватывающие игры с другом, сквозь шум телевизора и гомон взрослых за праздничными столами. Ибо за всем происходящим здесь строго следили со стен, полок и тумбочек всевозможные портреты, пейзажи, античные скульптуры, пузатые горшки и кувшины, гобелены, древние мечи и копья.
Иван Антонович был заядлым коллекционером. В его комнате, где всегда благоухало красками, размещались самые замечательные и ценные картины и экспонаты. То был настоящий музей с лошадьми в метр высотою, с искаженными яростью лицами всадников, с голыми безрукими женщинами, с ведьмами, фуриями, с кентаврами, змеями и прочей жутью. При Юрином отце, полном и подвижном весельчаке, эти фигуры, казалось, жили своей жизнью. Виталик даже подозревал, что цепенеют они лишь при появлении посторонних и что художник в одиночестве запросто общается с ними. Бывало, пробегая по сумрачному коридору с другом, слышал впечатлительный Виталик за дверью мастерской смешок, напевы, бормотание Ивана Антоновича. Чудился мальчишке стук лошадиных копыт и звон сбруи, лязг мечей воинов… Виталик просил тогда Юру зайти понаблюдать, как рисует его отец. Друг стучал в дверь. Там что-то погромыхивало, переставлялось, затем становилось до ужаса тихо. Виталик полагал, что в этот момент разгоряченные движением скульптуры занимают свои постоянные места. Спустя несколько секунд звучало басовитое «Заходите!», приотворялась дверь. Мальчики шмыгали в проем, устраивались на кожаном диване и, в компании недвижимых фигур, смотрели, как в дальнем от них углу творит знаменитый художник. Усидчивости хватало ненадолго. Озорники сперва щипались, толкались, затем начинали пересмеиваться и дурачиться все громче и громче. Пока рассерженный Иван Антонович не выгонял их в три шеи.
В отсутствие художника детям не разрешалось играть в мастерской. Да и заходить туда без взрослых Виталик боялся. Он боялся огромных скульптур, и особенно — икон, которые, казалось, неотрывно за ним наблюдали. Что-то неживое, грустно-возвышенное сквозило в старинных образах. Но больше всего поражала Виталика одна скульптура: подвешенный на кресте, под самым потолком, человек, страдальчески склонив голову, взирал на присутствующих. На самом деле недвижимый, он словно корчился на кресте, кровь струйками сбегала по груди, животу, ногам несчастного, и казалось — муки его бесконечны. Странно: Виталик каждый раз ощущал личную вину перед этим страдальцем. Глаза невольно избегали его бездонного взгляда, но вместе с тем непреодолимая сила понуждала поднять их вверх с надеждой: вдруг несчастному полегчает. А Христос (что это именно Он, Виталик понял значительно позже) безмолвно сносил нечеловеческую свою муку. Огромные гвозди, вбитые ему в ступни и ладони, ужасали Чалея. Он как взаправду чувствовал, что металл пронизал и бередит его собственное маленькое тело. И хотелось кричать: «Снимите его, не мучайте!» Но молчал мальчик, смотрел на привыкшего к отцовским диковинам Юру, на дурашливую его улыбку и успокаивался, и вскоре забывался игрою.
…Память приводила новые и новые события пятилетней давности. Это началось со вчерашнего вечера, когда, уступая настойчивым просьбам матери, решился наконец Виталик проведать давнего друга детства. И сейчас, перед знакомой да боли дверью, уже не только вина перед распятым страдальцем бередила душу Чалея. Неловкость перед Юрой, забытым другом своим, угнетала его.
Юре едва исполнилось двенадцать лет, когда скоропостижно, от инфаркта, умер его отец, Иван Антонович. Со смертью художника некогда живая, гостеприимная квартира превратилась в безнадзорный музей мертвых фигур. Скульптуры и образа, которых Виталик прежде просто побаивался, к которым относился с недоверием, которых не понимал, сразу же обрели в его сознании странный зловещий смысл. Чалей перестал посещать эту внезапно помрачневшую квартиру, изобретая всевозможные отговорки для родителей, которые время от времени туда наведывались. Данута Федоровна работала в одной школе с мамой Виталика, да и жили они недалеко друг от друга. Поэтому Чалей многое знал о делах этой осиротевшей семьи. Со смертью Ивана Антоновича невзгоды и злоключения обрушились на его сына. Паренек начал понемногу хиреть, а два года спустя у него обнаружилась запущенная форма туберкулеза. Юра был помещен в загородный туберкулезный диспансер. Мариновался там около полгода. Затем упросил мать взять его долечиваться домой. Почти заочно одолел восьмой класс, сдал школьные экзамены. В художественное училище Юра поступил без труда. Несомненно, на экзаменах и при дальнейшей учебе ему, кроме таланта, помогало имя отца. На втором году обучения плохо залеченная болезнь напомнила о себе с новой силой и крайне некстати — Юра не успел сдать летнюю сессию. На этот раз инфекция перекинулась в брюшную полость, воспалился кишечник. Его едва спасли. За полгода он перенес несколько полостных операций. Выписался из больницы в начале декабря, но еще ни разу из дому не выходил, настолько был слаб. Однако упорно работал над программными рисунками, рассчитывая нагнать товарищей по учебе, сдать задолженность по первому полугодию.

14

Дверь открыли удивительно быстро.
— Виталичек! Входи, входи, дорогой! — Данута Федоровна в кухонном переднике поверх платья схватила Виталика за руку и повлекла в глубь слабо освещенной прихожей.
Зайдя вслед за хозяйкой, Чалей почувствовал приятные кулинарные запахи, доносившиеся из кухни. Он отдал пальто Дануте Федоровне, суетившейся около и все пытавшейся помочь раздеваться.
— Юра, почему гостей не встречаешь?! — крикнула она в пространство огромной квартиры. — Виталик, проходи вон в ту дверь. — Она рукой показала куда.
Юра находился не в прежней отцовской мастерской, и это обрадовало Чалея. Странно, почему-то не хотелось встречаться глазами с Христом. Что Он там висит и поныне, Виталик не сомневался.
Комната, куда он вошел, мало походила на жилое помещение. Она была беспорядочно заставлена и завалена планшетами, скрутками полотен, досками, использованными палитрами, прочим барахлом. У окна, впрочем, просматривалась свободная площадка, где за конструкторским кульманом при свете торшера стоял человек — Юра.
— Виталя, давай сюда! Там тропинка среди моего мусора есть… Видишь?
— Как-то доберемся.
— Ну и отлично! Здесь сам черт ногу сломит. — Юра выше приподнял голову над кульманом, но разглядеть его лицо не представлялось возможным — лампочка светила в затылок.
Виталик пробрался на относительно чистое место. В углу за кульманом стояли повернутые холстами к стене картины, там же приютился и сложенный мольберт.
— Рад тебя видеть! — Юра крепко пожал Виталику руку. — Как живешь, что новенького?
Сейчас Чалей уже хорошо рассмотрел собеседника. Среднего роста, худощавый, Юра был тем не менее широк в плечах, да и вообще широкой кости. Длинные льняные волосы, охваченные на лбу голубой ленточкой, разделялись пробором и почти достигали плеч. Одет был приятель в серую косоворотку, подпоясанную простой веревкой, в полотняные штаны и шлепанцы. Он смахивал на хирурга после операции, который, скинув маску, вышел из операционной перекурить. Словно в подтверждение этой ассоциации Юра взял с подоконника пачку «Беломора» и предложил:
— Закурим?
Чалей не курил, но взял папиросу. Как известно, коллективное курение сближает.
— Каникулы теперь у меня… Решил вот проведать… — начал было Чалей, но, потянув крепкий «Беломор», закашлялся.
— Слушай, у меня есть одно интересное предложение, — выпуская дым в потолок, сказал Юра. — Садись вон на тот стул, а я твой портрет намалюю. В процессе и поговорим. Лады?
Виталику ничего не оставалось, как согласиться, и он присел на указанный стул. Юра взял скамеечку и устроился на ней с фанерой, бумагой и карандашом метах в трех от Чалея. Оперся спиной о стену.
— И торшер включи над собой, — попросил он.
Виталик только сейчас сообразил, что сидит на специально оборудованном месте натурщика.
— Это ж, наверно, долго — портрет? — немного обеспокоился Чалей.
— Пятнадцать минут. Засекай! — Юра махнул рукой в сторону настенных часов. Они показывали без пяти пять.
Сосредоточенный на листе бумаги, где он что-то энергично чиркал и штриховал, Юра сильно напоминал своего отца. Чем? Чалей не мог сказать определенно. Возможно, пригорбленной, сосредоточенной позой, возможно — руками с широкими кистями и суковатыми пальцами. Впрочем, бесспорно непохож на Ивана Антоновича Юра был одним — чрезмерной худобою. Он явно выглядел старше своих восемнадцати лет. Длинные волосы, которые в таком возрасте придают парням лишь чудаковатый вид, ему шли.
— Я люблю рисовать портреты под искусственным освещением. — Художник на миг оторвал глаза от бумаги, по-видимому, прикидывал пропорции черепа Виталика. — Оно выявляет человеческие достоинства и пороки.
— Каким образом?
— Это зависит от угла падения светового потока. От этого, бывает, выдвигаются челюсти, и человек напоминает хищного зверя. Можно выделить только глаза и лоб — и он почти что мыслитель. Свет может кричать о морщинах или вообще скрывать их. Вариантов хватает.
— А я — на кого буду похож?
— На человека толпы, личность посредственную, но достойную художественного анализа.
Виталик, озадаченный этими словами, притих.
— Ну, а если серьезно — твое лицо освещено равномерно, и на портрете, если я не промахнусь, окажется твой настоящий облик. Честно говоря, я и рисую тебя, чтобы выучить и запомнить. Ты только не обижайся, Виталик, но художник прежде всего видит в человеке анатомию: здороваясь с тобой, я невольно оценивал твои надбровные дуги, кривизну носовой кости, величину нижней челюсти и так далее. Это у нас, как болезнь.
— Странно, ты говоришь о характере и при этом выделяешь конструкцию черепа… как основное.
— А это и есть основное. И характер, и судьба — все там. Разве не знаешь, что по скелетам и, в частности, по черепам воспроизводят психологические портреты людей, умерших тысячелетия назад?
— Нет.
— Ого! Тут целая наука работает. Вот скажи мне — сколько между нами метров?
— Метров?.. Три метра, — грубо прикинул Чалей.
— А теперь ответь, вижу ли я твой затылок.
— Вряд ли…
— А сейчас пощупай на нем слева, под самым темечком, и найдешь чересчур выпуклую косточку. А справа — нормально.
— Да я и так… знаю. — Пораженный Виталик не знал, что и подумать. — Как?..
— Гм… — Юра сощурился. — Это долгая песня. Одно скажу — никакого мошенничества, один опыт и знания.
Спустя ровно пятнадцать минут от начала рисования Виталик смотрел на свой портрет, выведенный умелой рукой художника. Человек не слишком фотогеничный, Чалей редко оставался доволен своими фотографиями, досадовал на фотографов, несправедливо полагая, что они исказили его образ. Бывало, и не узнавал себя. Бывало, проклинал мать-природу за невыразительные черты своего лица, серые глаза и аляповатый нос. Но сейчас с рисунка смотрел на Виталика человек симпатичный: благородно-задумчивый, чуть озорной, но все-таки большей частью серьезный. Именно этой глубокомысленной серьезностью тайно гордился Чалей, но как раз она и препятствовала ему в полной мере наслаждаться жизнью, являлась причиной крайней осмотрительности, замкнутого, недоверчивого нрава. Однако, по странным законам психики, Виталик любил это свое качество и на протяжении многих лет всячески его пестовал. Непроницаемость лица и необщительность были, по всей видимости, подсознательной защитной маской от обид и оскорблений, от всякого внешнего негатива.
Как известно, практически каждая особь человеческого племени, за исключением святых чудотворцев, безмерно любит именно себя, свой ум, внешность, свое поведение, свое отношение к вселенским проблемам, чрезвычайно влюблена во все делаемое собой. Мы готовы неустанно разглядывать свои фотографии, слушать записи на магнитофонной ленте своего голоса, восторгаться своими рукотворными изделиями, увлеченно читать в одиночестве свои скверные стихи, докучливо расхваливать на людях таланты своего, на самом деле не слишком талантливого, ребенка. И, конечно же, приходим в необычайное волнение и возбуждение, увидав свой добротно выполненный портрет, где художник уловил наши достоинства и предусмотрительно утаил недостатки.
Портрет, наспех сделанный Юрой, на удивление соответствовал внутреннему образу Виталика, который тот старательно, на протяжении многих лет, сам для себя и составил.
Чалей, всегда убежденный в положительности своего характера, в премудром взгляде и благородных, хотя и не слишком красивых, чертах лица, сильно переживал перед зеркалом, пытаясь изобразить там что-либо достойное, соответствующее мнимому своему величию. Затаенно страдал от очевидной нескладности своей фигуры, от невыразительности лица и косноязычия. И тут вдруг далекий, почти чужой для него человек небрежно и спешно, за какие-нибудь пятнадцать минут, составил из кривых карандашных штрихов утонченную, целостную, благородную сущность Чалея. Этот высокий лоб, этот печально-задумчивый взор! Из чего? Из черточек, кладущихся как будто грубо: то параллельно, то пересекаясь, то слабее, то крепче нажимался карандаш… И всё! И больше вблизи ничего не видно. А издали, в особенности с метров трех, выразительно смотрит на Виталика настоящий Виталий — его душа, его глубокая суть.
Переполненный эмоциями Чалей мало говорил в тот вечер. Вручив ему портрет, Юра предложил просмотреть свои последние, еще не завершенные зимние пейзажи. Они писались маслом. Картины этой зимы — знакомые виды родного города: вытягивались в аллеи деревья, окутанные белой ватой; по улицам ползли запорошенные троллейбусы, спешили нахохленные от стужи пешеходы; торчали из сугробов газетные киоски, сверкали стеклами из-под снежных зонтиков; воробьи и голуби суетились около урны. Этих небольших размеров полотен было пять.
— Неужели только за две недели снега успел? — удивился Виталик.
— А что там писать, — ответил приятель. — Тем более недоделанные еще. Так — наброски. Мне раз надо было доктора отблагодарить, так я пейзаж за ночь написал. Средней паршивости, конечно… Халтура, но что поделаешь. Чтобы настоящую картину нарисовать — месяцы нужны.
— Я слышал, ты из дому не выходишь. А тут, — Виталик кивнул в сторону полотен, — словно сфотографировано.
— А оно и есть — сфотографировано. Мама нащелкает, а я по фотоснимкам рисую. Ну а цвет, тени… Для этого окно есть, воображение и память. Думаешь, Шишкин срисовывал каждую травинку и листик? Так бы он всю жизнь в лесу проторчал.
— Неужели запоминал каждую мелочь?
— Что-то запоминал, а в основном… Здесь, Виталик, те же общие законы… Как с черепом.
Чалей невольно нащупал костный выступ на своем затылке.
Потом они пили чай, поданный Юриной мамой на раскладной столик у мольберта. Пили с земляничным вареньем и множеством разной выпечки. Беседовали запросто. В их разговоре как-то не вспоминалось о детских годах, о совместных озорных играх, о покойном Иване Антоновиче. Прежние пострелы-приятели были теперь совершенно другими людьми, а далекие годы если и сближали их души, то скрыто, подспудно. Виталик, давеча изумленный совершенством своего портрета, живо интересовался проблемами рисования: спрашивал о сортах красок, назначении тех или иных щедро наваленных тут художественных приспособлений, любопытствовал, кто изображен на висевших по стенам портретах.
В восьмом часу, одеваясь в прихожей, Чалей бросил взгляд за приотворенную дверь бывшей мастерской Юриного отца: в полумраке, на противоположной стене — на обычном своем месте — в отблесках уличных фонарей виднелась фигура Христа. Изможденно опустив голову на грудь, смотрел он на Виталика…
Провожая гостя, Данута Федоровна вышла на лестничную площадку и, ласково взяв за руку, попросила:
— Ты заглядывай к нам. И Юре, и тебе веселей будет… Это он так — храбрится, а сам больной еще…
— Обязательно! Может… на днях… зайду. Я еще десять дней на каникулах… До свидания… — бормотал смущенный Виталик, отдаляясь от Дануты Федоровны.
В целом от посещения квартиры №7 осталось светлое впечатление, и Чалей еще дважды на протяжении каникулярных дней проведывал Юру. Шел он туда теперь непринужденно, из искреннего интереса к удивительному миру искусства. И всегда получал от приятеля графические наброски, эскизы и зарисовки. А однажды Виталик, плотно закрывшись в своей комнате, принялся было рисовать вазу на подоконнике… О результатах этого предприятия можно судить хотя б по тому, что никогда более не рискнул Чалей его повторить. А только затем, ежедневно прогуливаясь на лыжах по городскому парку, то и дело стал он поднимать глаза от земли, чаще смотреть по сторонам и в небо — дивиться красоте мира божьего. Затуманенному сухими науками зрению открывались иные картины. Окружающие предметы и явления воспринимались радостней, тоньше и вместе с тем объемнее.

15

При двадцатиградусных морозах, под не по-белорусски ярким зимним солнцем прошел февраль. Но зима сдавать свои позиции не спешила. С наступлением календарной весны ночные морозы даже усилились, и только в полдень, на южных склонах холмов, снежное покрытие подтаивало. Рыжее солнце чаще и назойливей врывалось в институтские коридоры, лекционные залы и мешало студентам слушать преподавателей. Игривые лучи носились по доскам, тетрадям, полу, по одеждам и лицам парней и девчат. Как и вешние древесные соки, которым не было ходу всю долгую зиму, что-то таилось и клокотало в душах студентов. Это необыкновенное «что-то» не на шутку тревожило и Виталика Чалея, неистовствовало в груди, время от времени прорываясь наружу через голос и действия.
Уже не так, как раньше, прилежно записывал Виталик лекции, все чаще забирались они с Максимом Горевичем на аудиторские «чердаки» и, почти не таясь, шуровали в бумажный футбол. Все более отвлекали Виталика от учебных проблем стройные фигурки и миловидные лица немногочисленных на их потоке представительниц женского пола. В особенности волновали Воронец и Ящук, которые и во втором учебном семестре нередко сидели на соседних с ним партах. Как и прежде, было удобно прятаться от бдительного ока лектора за пышными прическами девушек. Но теперь они служили не просто ширмой, они привлекали едва уловимым покачиванием локонов — светлых Ларисы и темных Ирины. Волновали плавные изгибы девичьих плеч, тонкие ароматы духов, нежность и белизна кожи…
Парни запросто пошучивали с девчатами, щекотали и совали им в спины тупые концы авторучек, пересмеивались, переговаривались, раздражая лектора. Девчатам, видимо, нравились такие грубоватые знаки внимания. Во всяком случае, до конфликтов дело никогда не доходило, а, напротив, рделись девичьи щеки, в голосах появлялись кокетливые игривые нотки. Воронец и Ящук, как самые привлекательные студентки в их группе, за полгода так устали от нахальных ухаживаний Дубеля и ему подобных баламутов, что в начале весны воспринимали шутливые выходки Виталика с Максом весьма благосклонно.
Под конец марта, когда непокладистая зима мало-помалу уступала весенним капелям и проталинам, Виталик исподволь стал сближаться с Ириной. Это выходило так естественно и непринужденно, что парень не сразу и сообразил, что происходит на самом деле. Он просто стал все чаще оказываться возле Воронец в самых разнообразных ситуациях. Происходило это ненароком, как-то само собой и так неброско, что однозначно определить, с чьей стороны исходила инициатива, не представлялось возможным. При общении с Ириной происходило с Виталиком что-то из ряда вон выходящее: вдруг возникшее в груди сладостное тепло не исчезало даже по возвращении домой, невольно рождая вожделенные фантазии и порочные мысли. Сон Чалея сделался по-весеннему беспокойным, но просыпался парень со стойким ощущением чего-то невыразимо радостного.
Севши однажды на семинаре по немецкому языку вместе с Ирой, Виталик как-то невзначай оказывался и на последующих семинарах с ней на одной парте, внутренне убеждая себя, что Воронец помогает ему при ответах и переводах. А на практике по высшей математике или физике, наоборот, уже Воронец для уверенности стремилась подсесть к Чалею, и он охотно помогал ей решать задачки. При этом они перешептывались, улыбались, невзначай касались друг друга плечами и волосами. В их отношениях возобладал сдержанно-игривый тон, что способствовало раскованности и вместе с тем не давало окружающим оснований заподозрить промеж ними что-то пикантное.
Рвение Чалея к учебе, проявленное в осеннем семестре, убавлялось по мере приближения теплых деньков. На передний план вставали совершенно иные ценности. К примеру, нередко останавливал он мечтательный взгляд на солнечных зайчиках, скачущих по блестящим предметам, стенам и классным доскам; на голой ивовой ветке, грустно склоненной к асфальту; на сосульках, небезопасно нависающих с карнизов; на детворе, что дурачилась и пачкалась на грязной земле проталин.
Кроме того, начинал давить на психику недалекий уже призыв на срочную службу, мысли о котором омрачали и учебу, и ожидание майских красот, и предчувствие первой любви…
Земля оголялась, распускалась, кисла под лучами уже довольно высокого солнца, заковывалась наледью во время предрассветных заморозков, а то и заносилась снегом, нередко сыпавшимся из сизых туч. Тучи набегали внезапно, обрушивая на город такие щедроты ненастья, что через несколько минут призрачными казались недавние вешние ручейки и солнечные пятна на проросшей над тепломагистралями травке. Все скрывало грязно-серое, слякотное снежное месиво. При таких возвращениях зимы настроение Чалея портилось, налетали меланхолические мысли, в коих преобладали мотивы пусто прожитой молодости, неосуществленных желаний и многое прочее. Правда, окунался во мрак он ненадолго — до первых голубых прорех в поднебесье, до сверкающих желтых пятен на истерзанной стужами, блеклой пока землице.
Все чаще стали врываться в лекционные аудитории начальствующие представители деканата. Они приказным порядком предлагали «молодым и сильным» потрудиться на уборке как территории института, так почему-то и отдаленных городских улиц и скверов, которые, оказывается, являлись подшефными территориями. И тогда безответные, затурканные коммунистической идеологией первокурсники вместо обеда хватали в руки выданные суровым кладовщиком лопаты, ведра, скребки да веники и двигались, бывало, пешком или ехали в тесных автобусах невесть куда и неизвестно с какой радости. По прибытии на место недосчитывался староста группы вертлявого Дубеля, плутоватого Краснюка и им подобных пройдох. Зато Жавнович, Чалей и такие же недотепы пахали за четверых — по локти в хлюпающей грязи и мусоре.
Но и здесь, выполняя унизительную нудную работу, находил для себя Виталик Чалей минуты отдохновения. Потому что снова, как и в предыдущие дни, оказывался он рядом с Ириной, общался, робко ухаживал, обжигался ее проникновенным игривым взглядом. Все это происходило как-то неявно, и подчас казалось Чалею: уж не мнится ли ему Ирина благосклонность, не выдает ли он желаемое за действительное? И вспоминалось тогда, как осенью, при уборке картошки, нередко работал он с Воронец на одной борозде, принимал у нее полные ведра и пересыпал клубни в кузов грузовика, как мимоходом перекидывался с ней сухими, деловыми словами. Делал это, будто робот: без чувства, без жизненной радости. А теперь? Нет — теперь все не так! Чалей знал, чувствовал это. И только одного не мог понять — за что? Кто он такой перед этой прелестной, статной, можно сказать, породистой девушкой, которой добивается чуть ли не половина парней на их лекционном потоке? Полсотни парней, которые не ровня ему по внешности и разговорчивой смелости. А он, Чалей, не то что не может изобрести ни одного подходящего комплимента, — даже посмотреть на Воронец по-настоящему, по-мужски напористо опасается… Неужели выделяет она Виталика за сухой ум, за осточертелое ему самому «успевание» по мертвым, неизвестно на что пригодным наукам?

16

Однажды, уже в середине апреля, проводился на их факультете студенческий вечер. В его начале планировалось выступление молодых артистов из института культуры, во второй половине вечера — дискотека. Так как ответственным за проведение мероприятия был комитет комсомола, то готовились к нему строго и обстоятельно. Перепечатанные на ксероксе пригласительные открытки бесплатно распространялись на лекциях комсоргами групп. С особой серьезностью относились организаторы к проблемам дисциплины, посему от каждой группы назначались дежурные. Одной из задач которых было: сторожить от непрошеных гостей входные двери института, а также дверь в фойе актового зала, где и предполагалось устроить студенческий вечер. Понятно, что дежурные лишались всех радостей просмотра артистических номеров и возможности поплясать и подергаться под дискотечные ритмы. Очутился среди этих «крайних» и Виталик Чалей. Его, а также Пашку Краснюка вдруг сняли с лекции и вызвали на третий этаж, где размещался актив комитета комсомола.
Не по годам властный сутулый детина (видимо, студент последнего курса), покуривая в мягком кресле, снисходительно наставлял вытянувшихся перед ним первокурсников.
— Ну вы, полагаю, осознаете всю возложенную на вас ответственность?
— Всю — вряд ли… — восстал против его менторского тона острый на язык Пашка. — Неплохо бы уточнить.
— Молодой человек, — отрясая пепел в грязный стакан, вскинул глаза сутулый, — шутить будете после, когда справитесь с дежурством. Если нет — шутить буду я…
— А что именно от нас требуется? — хмуро спросил Пашка, которому, в отличие от Чалея, это дежурство путало все карты. Краснюк запланировал в тот вечер гульнуть: подкрепиться «горючим» и подурачиться на дискотеке вместе с Дубелем.
— Ничего сверхсложного, — высокомерно посматривал на приятелей комсомольский руководитель. — Только стоять стеной на входе в фойе. Предупреждаю: будет лезть всякая шушера, наглецы без пригласительных билетов. Их — не пускать! Если возникнут проблемы — зовите меня или вот его. — Детина неопределенно кивнул в сторону смежной комнаты, крикнул: — Вася, покажись!
Из-за двери на несколько секунд высунулся белобрысый здоровяк лет двадцати пяти с кипой листов в руках. Сказав:
— Вот он — я. Запомнили? — он скрылся в проеме.
— Мы всегда там будем, — пояснил за товарища сутулый.
Где это — «там», Виталик не понял, но и уточнять не осмелился.
— Так что, нам до конца вечера косяки подпирать? А танцевать-то когда? — не сдержался огорченный Краснюк.
— Скажи спасибо, что не придется стоять на первом кордоне — на улице. А там ой как некомфортно! Впрочем, еще можно и переиначить. — Руководитель угрожающе поднял карандаш и вытащил из стопки бумаг какую-то карточку…
— Не надо! — вскрикнули в унисон братья по несчастью.
— Ну смотрите. — Сутулый снисходительно положил карандаш. — Семнадцатого без пятнадцати шесть — чтоб как штыки у двери стояли!
Приунывшими выходили Виталик с Пашкой из комсомольского кабинета.
…На первый в своей жизни институтский вечер Чалей явился заблаговременно, за полчаса. Чтобы не привлекать внимания, смешался с толпой и занял свое караульное место только без пятнадцати шесть. Краснюк, разумеется, опаздывал. Примчался он ровно в шесть — запыхавшись. Сообщил на ухо Чалею, что находится на подпитии: заглянул в общежитие к Бывалому, где они втроем, с Дубелем, и повалили две бутылки портвейна. Сейчас Пашка, по-видимому, сожалел об этом, так как вовсю мял мятную жвачку и то и дело выдыхал Виталику в лицо, спрашивая:
— Ну как, не слышно?
— Да нет вроде, — неуверенно отвечал Чалей.
— Правда? — с надеждой спрашивал приятель и еще живее работал челюстями.
Когда подошел сутулый детина с дежурными повязками, Пашка так и обмер: уставился в стену и лишь мычал ответ, не раскрывая рта. Загруженный заботами руководитель, впрочем, ничего не заметил. Он отомкнул двустворчатые двери и оставил парней подпирать косяки, через которые поначалу шли только законно приглашенные особы, с билетами.
В протяжении часа, пока проходила официальная часть вечера, все было на удивление спокойно. Нашим дежурным даже показалось, что функция их ненужная и надуманная. Однако с началом дискотеки, проводимой не в актовом зале, а в огромном фойе, черт знает откуда полезли на Чалея и Краснюка нахальные, заранее выпившие верзилы и расфуфыренные агрессивные девки. Это был явно не институтский контингент, а какая-то приблатненная шайка-лейка, из местных. Они, с угрозами и матерщиной, быстро смяли хлипких стражей порядка и ринулись в толпу, которая безликой, аморфной массой шевелилась под ритмичный шум и блики цветомузыки. Вскоре там образовалась еще большая толкотня, по всем приметам способная перерасти в драку. Виталик с Пашкой тем временем бросили свое караульное место и устремились на поиски бравых комсомольцев. К счастью, быстро нашелся белобрысый здоровяк, затем и сутулый детина. Как из-под земли выросло еще несколько весьма крепких комсомольских активистов. Вскоре они уже волокли за воротники, заламывая руки за спины, пару-тройку наиболее отпетых нарушителей на выход. После этого сутулый снял Чалея с Краснюком с дежурства, временно запер на ключ фойе и поспешил на первый этаж — разбираться с основными, передними, кордонами. Поскольку именно там прошляпили уличных хулиганов.
Получив свободу, приятели довольно быстро отыскали своих однокашников, танцевавших в отдельном кругу. Были там и Воронец, и Ящук, и Бывалый… Ввиду присутствия Иры Виталик, и так чувствовавший себя неловко в этой танцевальной неразберихе, сконфузился и благодарил Бога за тусклое освещение, которое частично скрывало его неуклюжесть. Но не скакать, не вихлять и не извиваться тут было еще нелепее. При объявлении дискжокеем медленного танца Виталику и вовсе захотелось схорониться в отдаленном углу, как вдруг Ира выловила в полумраке его руку и, как ребенка, повела в центр круга. К ним присоединилось еще несколько пар. Нескладно обнимая девичье тело, Чалей просил-молил судьбу, чтобы не наступить своим громоздким башмаком на Ирины лакированные туфли. Кстати, те туфли на высоких каблуках неумолимо возвышали по росту девушку над ее кавалером, который без каблуков был, может, лишь чуть ее выше. От этого Виталику делалось досадно, неловко и стыдно. Он словно онемел, а танец тянулся невыносимо долго. За ним, как на грех, с небольшими промежутками включались и второй, и третий медленные танцы. Виталик и на них исполнял роль Ириного партнера. Правда, уже не так скованно и бестолково. На втором танце сумел он выжать из себя несколько слов, на третьем и вовсе разговорился, поймал кураж и уже привлекал податливое тело партнерши поближе к себе…
После дискотеки как-то само собой вышло так, что помогал Чалей одеваться девушке в гардеробе, вел ее за руку сквозь сумятицу к выходу, а затем и домой провожал… По дороге разговаривали, как всегда бывает в таких случаях, ни о чем, но смеялись и славно понимали друг друга. Разумеется, обошлось и без горячих объятий, и без страстных поцелуев в подъезде. Словом, ничего такого не было. Но на следующее утро проснулся Чалей почти счастливым человеком, который, правда, не знает, куда с этим счастьем податься.

17

До последних чисел апреля происходила битва весны с неуступчивой, как старый ростовщик, зимою. Не однажды уже обнажалась земля, не однажды покрывалась она снежным одеялом и наледью. Сиверы терзали хилую травку и набухшие древесные почки, драли афиши на театральных тумбах. Моросящие дожди переходили в резвый град, который сек молодые побеги и пешеходов, молотил в окна унылой, надоедливой дробью. И казалось, не будет конца этой напасти.
Но перед самыми майскими праздниками надвинулся на Беларусь взращенный где-то над марокканскими песками антициклон и завис, недвижимый. Установилась не то что долгожданная вешняя погода, а самая настоящая летняя жара. Ртутные столбики термометров за сутки скакнули через отметку двадцати градусов, а на юге республики чуть не достигли и тридцати. Льды, образованные за лютую зиму на водохранилищах и доселе не сумевшие растаять и вполовину, теперь взялись распускаться с невероятной скоростью. Река взорвалась ледоходом. Древесные соки, таившиеся под затяжными холодами, устремились вверх и вширь, наполняя почки и голые ветки целительной влагой. Однако листва не осмеливалась раскрыться еще несколько дней. И накануне Первомая можно было наблюдать любопытную картину: город, который нежится под долгожданной животворной теплынью, по улицам и площадям которого носятся южные ветра и веселятся солнечные пятна, стоит практически голый. Лишь отдельные ивы едва заметно отпускали в рост продолговатые листики.
Как раз в такой день играл Виталик Чалей на институтском стадионе в футбол. Уже две недели, как они с Максимом Горевичем и Толиком Шумаковым записались в футбольную секцию. Она избавляла от посещений скучных занятий по физподготовке и давала автоматический зачет.
Виталик здорово набегался в тот день по сухому и удобному покрытию стадиона. Его и Макса команда обыграла с разницей в один мяч команду Шумакова, к которой присоединился и Дубель, членом секции не являющийся. Сашка зашел просто так, со скуки, и оказался на редкость искушенным игроком. Переиграть такого соперника было для Чалея особенно радостно. После футбола не хотелось сразу же идти в раздевалку. Несколько минут сидели Виталик с Максом на скамейках невысокой трибуны. Грелись и блаженствовали под безоблачным небом.
— Слушай, давай на футбол вечером сходим, — со смаком вытягивая натруженные ноги, предложил Горевич.
— Так мы ж уже на футболе, — вяло ответил разморенный Виталик.
— Вот темнота! Сегодня наши играют на городском стадионе. Четвертый тур.
— А…
— Так пойдешь?
— Можно… — согласился Виталик. На стадионе он никогда не был, к тому же не улыбалось сидеть в квартире в такую погоду.
— Так давай быстренько в раздевалку — и за билетами.
— Может, билетов уже не будет?
— Что-то сообразим! — Макс, не дожидаясь Виталика, двинулся к институтскому корпусу.
Но надо знать Горевича: в раздевалке он встретил одного из своих многочисленных приятелей и заболтался. Давно одетый Чалей вынужден был дожидаться его в фойе на первом этаже. Шатаясь в толпе студентов между доской объявлений, лестничным пролетом, книжной лавкой и выходом, он наткнулся на Ирину Воронец. Неожиданно оробел, разволновался и не знал, что говорить.
— Привет! — Карие глаза Иры так и пронзили парня.
— Здравствуй. Хотя… извини… мы ж виделись, — лепетал Виталик.
— А ты откуда такой красный?
— Красный? А… это… так в футбол играли… на стадионе.
— А я вот только из бассейна… Ларису жду… Давай присядем. — Ира показала в сторону скамеек вдоль стены.
Они устроились на свободном месте. Разговор не очень-то клеился, но красноречивее всего, наверное, высказывались их глаза и интонации голосов. Во всяком случае Чалей ничего вокруг не замечал: ни движущихся фигур студентов, их несмолкаемого гомона, ни солнечного света, льющегося через огромные окна... Ничего, кроме игривых карих глаз, глубоких, манящих…
— Эй, ты с ума сошел, или как? — неугомонный Горевич тормошил Виталика за плечо. — Очнись, опоздаем.
— Извини, я тороплюсь, — виновато пробормотал Виталик прощаясь. — На футбол… не достать билеты…
— Извини, голубка, ей-богу, нет времени, — подтвердил Макс, подгоняя Чалея толчками в спину. — Будь здорова!
— До свидания…
Всю дорогу до стадиона Виталик досадовал на Горевича — за его нетактичность и легкомыслие. Но вскоре, буквально зачарованный несметным количеством футбольных болельщиков, которые за два часа до начала матча взяли в кольцо вместительный стадион, Чалей позабыл обо всем на свете. Билетов в кассе не было и в помине, но охваченные азартом товарищи приобрели их втридорога у спекулянтов. Затем гуляли по близлежащему парку, заглянули в летнюю пивнушку и осушили по кружке пива. Развалившись на густой траве у фонтана, ели эскимо и слушали байки от компании бывалых болельщиков, сидевших и лежавших неподалеку. Чалей ничего не понимал в услышанных прогнозах и мнениях, но проникся к этим мужикам неосознанным уважением и с нетерпением ожидал предстоящее зрелище.
Во время самого матча он был изумлен выходками группы молодцев с национальными флагами и длинными, у всех одинаковыми, шарфами на шеях. Это сообщество ревело и бесновалось агрессивнее всех, и его даже время от времени приходилось усмирять милиции, которая в конце концов вообще оцепила сектор с сумасбродными удальцами. Некоторых наиболее заядлых фанов стражи порядка выпроваживали с трибун под руки, поторапливая увесистыми тумаками.
Спустя двадцать минут от начала матча, при первом голе в ворота соперника, весь стадион взорвался истошным ревом. Даже благообразные мужики, сидевшие поблизости, враз ошалели и с перекошенными дикой радостью лицами горланили «Го-о-ол!», минуты три скакали на ступеньках, обнимались и поздравляли друг друга. То же проделывал и Горевич: багровый от восторга, он больно толкал и тормошил Виталика, который не на шутку испугался такого бурного проявления чувств и остался сидеть, сжавшись в комок. Голов в ворота соперника их команда намолотила в тот вечер изрядно, штуки четыре, и Чалей всякий раз терялся и пугался поднятого шума. Хотя после третьего гола сам уже вскакивал, разевал рот и махал руками. Голоса своего он не слышал.
Со стадиона двигались пешком, сразу же за стадом фанатов, которые перекрыли автомобильный поток на центральной улице и выкрикивали страстные победные лозунги. Взбудораженный невиданным зрелищем, Виталик не сразу заснул в эту ночь. Мерещилась искривленная блажной радостью, пунцовая физиономия Горевича, орущего Чалею прямо в лицо: «Го-о-ол! На-аша взяла-а-а!..»

18

Прошло еще две недели. За это время Макс лег в клинику с язвой желудка, чтобы получить отсрочку от призыва в армию. Как выяснилось впоследствии, он страдал этой болезнью не первый год, и обострялась она почти каждую весну и осень. Теперь Виталик почти на всех семинарах сидел с Воронец на одной парте. Их отношения, внешне едва заметные, внутренне дошли до той отметки, пересечь которую без решительных действий не представлялось возможным. Виталик чувствовал это неким допотопным инстинктом. Знал он и то, что сам не способен ни на какие штурмовые меры. Поэтому в середине мая пребывал Чалей в состоянии унылом. Он скучал без всегдашнего соседа по парте и партнера по бумажным играм, считал себя одиноким, никем не понятым и никому не нужным. Бередило душу неизбежное расставание с домом, с институтом, с родным городом через какие-нибудь полтора месяца. Не укладывалось в голове, как может он вдруг утратить и старинный парк над рекою, и кусты сирени под окном отчего дома, и близкие сердцу зелено-желтые здания института. Скорее всего не увидит он этой весной и окрестностей родной, окруженной бором деревеньки, не поздоровается с маминой сестрой, теткой Марией… Все уйдет, и лишь голубизна небес будет ласкать его взгляд. Но где, в каком конце необъятной страны, а может, и дальше — на морях или в пустынных горах Афгана найдет он себе пристанище?.. Тоскливо делалось от таких мыслей, становилось по-детски жалко себя, обездоленного. Как будто один Чалей, а не добрая половина первокурсников вузов будет выхвачена по воле судьбы из привычной среды и разбросана по военным гарнизонам.
Однажды, одолеваемый печальными мыслями, сидел Виталик на одной из последних лекций по теоретической механике и рассеянно смотрел вниз, на каштановые кудри Иры. В аудитории было непривычно мало народу. И не удивительно — снаружи бушевал май, теплые дуновения которого струились в распахнутую фрамугу. Под ветром тыкался в окна пышной листвой старый клен. Словом, обстановка не содействовала усваиванию речей лектора о рычагах и моментах инерции опостылевших колес, катушек и шестеренок. А способствовала она поэзии, играм, чувственной любви, затяжные роды которой истерзывали Виталика. Неодолимое влечение к Воронец за последние дни просто иссушило его. Он почти ничего не ел и ходил хмурый и злой на себя, на свою вялость и нерешительность.
И вот, в середине второго лекционного часа, Ира, улучив удобный момент, обернулась к Виталику и сунула ему под конспект сложенную бумажку. Затем, как ни в чем не бывало, продолжала записывать лекцию. Растерянный Чалей воровато скосил глаза по сторонам. Обождав еще пару минут, притворяясь, что пишет в конспекте, вытащил Виталик из-под него упомянутую писульку и оцепенел от ее содержания… Приличия ради не будем дословно передавать откровения этой записки. Ограничимся лишь общим смыслом. А он был такой: коротко сообщалось, что Виталик (этот стыдливый увалень) является лучшим человеком на земле, и пишут это, между прочим, поклонники его таланта…
Ошарашенный, сбитый с панталыку Чалей так и не смог оправиться до конца лекции. Он трусливо засунул писульку на дно своей сумки, словно опасаясь от кого-то насмешек. Уже на выходе из аудитории Воронец повернулась к нему лицом и достаточно громко произнесла только им одним понятную фразу:
— Ну, ты понял, что я написала? — Говорила без неловкости, скрывая свои чувства под маской невозмутимости.
— Конечно… — промямлил Чалей, и вскоре был отпихнут, оттерт, отдален толпою студентов от Воронец, которая, потрясая блестящими кудрями, гордо шагала по коридору…
Если читатель ожидает бурного развития событий в смысле пылких признаний, вечерних свиданий под фонарями, залезаний в окно, страстных поцелуев или еще чего-либо погорячее, то он, наверное, или невнимательно читал нашу текст, или не вполне разобрался в типаже главного героя… Хотя не исключена здесь и вина автора этих строк.
Во всяком случае, далее все происходило тихо и мирно. То есть Чалей не воспользовался любовью, поднесенной ему на блюдечке. Он бесславно замкнулся в себе и никоим образом не откликнулся на порыв Ирины Воронец, девушки огненной и решительной. Он не дорос, просто не дорос до нее. Всем образом своей приторможенной жизни, особенностями чувственной ограниченности не был готов он к сладостному общению души и плоти.
Чалей избегал Воронец на оставшихся занятиях учебного семестра, но при этом в мыслях пестовал потаенную радость от искреннего, одностороннего девичьего признания. Возносил себя непомерно высоко, красуясь перед собой и самолюбиво тешась. Один из душевных голосов, громко призывающий: «Бери, люби, люби теперь, сейчас, иначе не будет, скоро ничего не будет!» — глушило рассудочно-старческое: «Не стоит начинать, ты будешь мучаться два года, зачем же тебе лишние проблемы, пусть будет как будет…» Этот скрипучий шепот пересиливал, душил и наконец совсем одолел все чуткое, весеннее, трепещущее.
А вскоре начались зачеты и экзамены, начисто выдувшие из головы Чалея остатки любовных порывов. Хотя даже не сессия правила тут балом, а недалекий, с каждым днем все более недалекий призыв в армию, перед которым теряло смысл многое. К экзаменам Виталик готовился старательно только потому, чтобы не думать, не рассуждать о будущем, которое зияло под его окнами и угнетало. Предметы сдавал без прежнего волнения и азарта, однако получил три пятерки и одну четверку.
Притихшими и озабоченными выглядели многие парни их группы — те, кто подлежал призыву. Померкли и Шумаков, и Каржаметов, и Жавнович. По-прежнему безмятежно держались Краснюк с Дубелем: им, как недотянувшим до восемнадцати лет, только через год в армию. Светился плутоватой улыбкой Горевич, недавно выписавшийся из больницы с отсрочкой…
Накануне призыва Чалей зашел к Юре. Тот заметно окреп, выходил на улицу и буквально заставил свою мастерскую эскизами и зарисовками весенне-летних пейзажей. Юра подарил Виталику небольшую обрамленную картину. С нее смотрел дом Чалея: и пригорок, и лестница, и ограда надворья, и даже занавески на окнах Виталиковой квартиры были почти настоящими.
Неверно сохранила память скромные семейные проводы: слезы сестры и матери и на удивление искренние, без всегдашнего краснобайства, слова отца:
— Служи, сынок… А мы… а мы что ж — ждать будем… — Васильевич обводил комнату потерянным взглядом и выпивал рюмку коньяка. Почему-то запомнилось Виталику: коньяк «Белый аист», пять звездочек.
Поздно, в начале третьего часа ночи, заснул истерзанный щемящими мыслями парень. А возле кровати стоял уже увязанный вещмешок. Задумчиво смотрели через окно июньские звезды…

(продолжение следует)


Рецензии