День рождения Петрова

Студент четвертого курса Игорь Петров взволнованно ходил, и даже почти метался по своей квартире. К нему должны были прийти гости, — у него сегодня день рождения, и он даже испек по этому случаю свой любимый пирог, узнав предварительно у матери, как это делать. Ему казалось каким-то благородным и... пожалуй, заслуживающим чуть не восхищения, — испечь самому пирог. Впрочем, главная причина была, конечно, в том, что мама не могла для него это сделать, потому что придет только к вечеру — и он решил испечь его сам и тем самым убить двух, если не трех зайцев: во-первых, научиться печь пироги, — в жизни всё может пригодиться; во-вторых, показать перед матерью свою самостоятельность и свою... взрослость, что ли (он, разумеется, уже давно был самостоятелен, но ведь матери всегда матери, и никак не хотят увидеть своих детей взрослыми людьми — и тут происходит просто какая-то битва, которая затягивается на несколько лет); в-третьих, показать себя и перед гостями с такой... неожиданной стороны. Приятно, что ни говори, этак между делом поразить вдруг окружающих каким-нибудь фокусом. Он представлял, как гости будут есть пирог, и он вдруг, между прочим, посреди какого-нибудь разговора, скажет, что сам испек его перед их приходом. Вот будет эффект. Впрочем, конечно, это пустяк — пустячок, глупость. Интересно, что они подумают? Разумеется, он понимал, что на самом деле это даже смешно, но он, конечно, не удержится и скажет, — он уже знает себя. Он думал напоить гостей чаем с пирогом, — всё скромно, без пышности, потому что гостей должно было быть всего двое, да и придут они ненадолго, всего на часок наверное. Да... А потом он отведет их погулять в лес неподалеку, — ему так нравится гулять в этом лесу, А после этого они расстанутся. Да, скромно, в самом деле очень скромно. И как-то... неправильно. Но что еще можно придумать? Они, должно быть, подумают о нем как-нибудь не так... Вечером будет настоящий ужин, — с семьей, с родителями, с бабушкой и с сестрой. Традиционный семейный ужин. О, как эти ужины стали уже обыденны и неинтересны. Пускай. Там они напекут всё что хотят — целую гору чего-нибудь, и целый вечер будут есть, и объедятся наконец. Великолепно... И ладно. До этого еще далеко. А что же он будет делать с гостями? Он нальет им чаю... А не мало ли одного чаю? Что они скажут? Боже, да не мало ли одного чаю? Вот проблема! Ну а что же еще? Он почему-то ужасно боялся и волновался, и чувствовал себя неуверенно, словно экзамен какой-то сдавал. Он уже заварил чай и поставил его на стол в заварном чайничке. И всё остальное было готово. Он вспомнил, как спешил и нервничал, когда пек пирог, — хотя пирог, впрочем, получился, — и потом бегал с ложками, чашками, с тряпкой, готовя стол, расставляя и раскладывая всё это на столе и перекладывая по десять раз: подумайте, всего три чашки с блюдцами и ложками и пирог; это было ужасно — о, он почему-то самого себя ненавидел в тот момент, даже временами почти до тошноты, — потому что слишком суетился, и один раз чуть не уронил чашку на бегу и ругал себя за свою суетливость, и всё ему казалось, что он как-то не так делает, как нужно, но как нужно — он никак не мог уловить, — один раз даже остановился и прислушался к самому себе, надеясь понять изнутри себя, что и как; но надо было спешить, он опаздывал, и он побежал дальше, так и не поняв ничего. Теперь наконец всё стояло на столе, пирог получился, и ему оставалось только сидеть на диване и ждать звонка в дверь. Впрочем, на самом деле всё было еще впереди. Он нервничал, думая о том, как всё пройдет. В душе было какое-то неудобство, он не мог понять отчего; словно что-то смущало его. Теперь, когда он наконец сел и успокоился, он опять прислушался к себе, пытаясь выяснить, что его беспокоит, но ничего не смог разобрать, а, кажется, только еще больше забеспокоился и даже почти запаниковал. Собственно, что могло случиться? Он стал успокаивать себя и попытался припомнить что-нибудь приятное. Мало помогало. Конечно, ничего не случится, но... что-то ему не по себе.
Однако времени уже было много, уже прошло полчаса с тех пор, как они должны были прийти. Это было странно. Он посидел немного на диване, сложив руки вдоль ног по бокам. Потом встал, вышел на балкон и стал смотреть с балкона, думая увидеть их, когда они пойдут под балконом. Они должны были прийти с этой стороны. Никого не было видно. Он постоял в ожидании, представляя как увидит их идущими и почему-то побаиваясь этого. Его никак не покидало смутное чувство неприятной опасности, и сейчас даже, пожалуй, оно стало еще неприятнее и явственнее: мерещилось непонятно что и было немножко тоскливо. «Странно, однако. Они могли бы позвонить. Но, впрочем, мало ли...»
Он вернулся в комнату и уселся опять на диван. Его положение вдруг показалось ему каким-то очень глупым: «Какое глупое, однако, положение. Главное, совсем некуда приткнуться. Сиди вот и жди. С этакой боязнью... Очень неприятно. И сколько они могут заставить меня прождать? Пожалуй, с час. День рождения, называется. Подарки, гости... Как у ослика Иа. Пожалуй, я и два часа прожду на этом вот диване, и ничего со мной не сделается. Потом встану и открою дверь: “Здравствуйте, спасибо за подарки и поздравления” — и улыбнусь. Кислой улыбкой. И пойдем пить чай. С моим пирогом. Фу».
Ему всё сделалось противно после этих мыслей — и гости, и он сам. Нет, так было нельзя думать. Он решил переменить мысли. Он напрягся и вспомнил один хороший день, проведенный с ними две недели назад. Тогда ему было так хорошо. И хоть внутри у него оставался осадок, но всё же настроение его сразу заметно изменилось, он даже удивился, как оно изменилось.
«Все-таки я их люблю. — он подумал об этом с удовольствием и даже с каким-то неведомым для себя прежде восторгом, потому что в самом деле очень любил их, и открывал это с каждым днем всё больше и больше. — Да. Они ведь самые мои близкие друзья, и даже больше. Нет, “друзья” — это неверно. Как бы лучше... Лучше сказать, что они самые близкие люди. Да, вот так. Впрочем, близкие люди, — это же родственники. Нет, тут совсем не то что родственники. Надо будет как-нибудь объяснить им. Надо будет сказать им и объяснить, если спросят. Только отчего же я их так боюсь сейчас? Как это неприятно. Я плохой человек, что-то во мне есть такое... Я даже не могу сейчас думать о них хорошо — почему? Я, впрочем, и всё время не могу думать о них совсем хорошо, — всё время; что-то во мне все-таки есть такое... Как ужасно. Впрочем, я, на самом деле, вовсе не о них думаю не совсем хорошо — это я о себе думаю плохо, плохо, всё время, всегда, а они здесь совершенно ни при чем... и я им, должно быть, часто мешаю. Нет... если совсем по правде, если быть откровенным — почему я никогда не могу быть откровенным? — я все-таки о них думаю не совсем хорошо. Я злюсь на них, вот что. Неизвестно за что. А поэтому и на себя. Ну вот такой уж человек. И они видят это, видят это — всегда, и... и как же они могут любить меня после этого? Неужели может быть, чтобы они притворялись?! Это же... это нечестно. Боже, до чего же неприятно.
Они сейчас где-то вдвоем. Да. Может быть, они не могут найти подарок? Они, кажется, хотели пойти за подарком, а потом уже прийти к мне. Или я это придумал?.. не помню... ну а где же им еще быть, если здраво рассуждать? Они, наверное, ищут подарок, потому что не хотят подарить какой-нибудь пустяк, а хотят, чтобы я видел, что они любят меня. Все-таки как приятно так думать. Хорошие люди. Все-таки какие они необыкновенные люди... и как я люблю их».
Он снова вскочил и вышел на балкон. Он стал прогуливаться по нему взад и вперед. Пускай лучше так. Когда они будут проходить внизу, под балконом, они увидят его и окликнут, и скажут что-нибудь веселое. А он помашет им рукой. И будет улыбаться. Ему хотелось увидеть их сейчас — увидеть их приятные лица. Ему показалось, что он не видел их очень давно, хотя они виделись вчера — но он почему-то очень хотел увидеть их лица, словно позабыл, как они выглядят. Они обязательно улыбнутся. Он поглядел немного с балкона. Потом ему надоело выглядывать и он снова стал прогуливаться по балкону. Он ходил, засунув руки себе под мышки и не глядя на улицу, специально не глядя на улицу, а глядя в пол. Цветы на балконе набирали бутоны и некоторые даже уже распустились и распространяли приятный запах, за который он так любил лето. Он улыбался, думая о цветах, а потом снова вспомнил тот день две недели назад; потом ему вспомнились и другие приятные дни. Как много все-таки было приятных дней. За этими воспоминаниями он забыл на время, что к нему сейчас должны прийти гости. Он, может быть, даже специально забыл об этом. Хорошо, что ему это удалось. Так и надо. Сейчас он чувствует себя гораздо лучше. Как все-таки неприятно всё время чувствовать себя... неуклюжим.
Он поднял голову. Прошло минут десять, наверное, как он вышел на балкон. Он выглянул наружу — их не было видно. Может быть, они прошли и не заметили его? Звонка в дверь не было.
Он вошел обратно в комнату и опять уселся на диван. Ему снова сделалось как-то неуютно и беспокойно.
«Как это всё противно».
Он всё же не в силах был усидеть и почти тут же вскочил и стал слоняться по квартире из комнаты в комнату, не зная куда деть себя, выглядывая во все окна; потом снова выбежал на балкон, потом тут же опять забежал обратно, и еще раза два выбегал на балкон, всё более и более ненавидя себя за свою беготню.
«Они там где-то вдвоем, вдвоем. Отчего они не звонят? Прошло уже... вот это да, уже почти час! Непонятно. Это непонятно. Ведь вчера договорились на два часа, сейчас почти три. Впрочем, мне и вчера было как-то не по себе. И в последнее время, эту неделю особенно — как-то неуютно... черт возьми. Ведь надо хотя бы позвонить, хотя бы позвонить, предупредить — в любом случае, потому что так не делается. Нельзя даже не позвонить. Главное, что они вдвоем. И не позвонили. Вот так. Они где-то там ходят, где-то ходят... Боже, как это невыносимо!»
Он слонялся от окна к столу. Посматривал с какой-то ненавистью на чашки на столе — о, он с самого начала их ненавидел, когда мыл тщательно и вытирал, и всё думал, надо ли мыть и вытирать — будто в этом было какое-нибудь значение и будто они это заметят; эти чашки стали ему особенно ненавистны, когда одну из них он чуть не уронил по дороге из кухни в комнату — тогда особенно, и ему даже захотелось ее нарочно взять и разбить, чтобы не смела никогда больше падать, и даже, вполне может быть, он бы ногами ее еще потоптал; все-таки он псих, только никто этого не знает, он тщательно скрывает это от всех... он вдруг задумался: “в самом деле, неужели этого никто не видит? не может быть, делают вид, должно быть, а сами смеются... нет, нет, подождите... что-то я не так думаю» — он потряс головой и снова посмотрел на стол; и этот пирог, этот ненавистный пирог, который он сам испек и собирался еще хвастаться этим, глупец — ему захотелось сейчас выкинуть его в мусорное ведро — со злостью, с холодной злостью, и тем самым как бы отомстить... всем — хладнокровно и смеясь, не жалея нисколько своего труда и своих чувств — пусть видят, что ему наплевать, ему на всех наплевать.
Он вдруг опомнился. «Боже, ну что же я так, в самом деле? Надо успокоиться. Что же это я так? Ведь я же ничего не знаю — и злюсь. И главное: из-за чего?» Он остановился посреди комнаты как вкопанный, потом подошел спокойно к дивану и сел на него. Потом встал, достал с полки книгу и снова уселся на диван — читать. «Я жду. Я терпеливо жду. Они же когда-нибудь позвонят. Не могут же не позвонить. Впрочем, может быть, что-нибудь случилось. Тогда позвонят завтра. Всё равно, в любом случае, завтра или не завтра — я всё узнаю. Я же их увижу когда-нибудь. И всё узнаю, что бы там ни было... Плохо только, что я такой злой... плохо, плохо... За это они и не любят меня и... боятся. В этом всё дело. Только зачем же обещать тогда, договариваться, и всё это, все эти пироги с чашками — зачем всё это нужно устраивать, зачем? А?..
Ах, боже, если бы они знали, как мне плохо...»
Он, конечно, совершенно не мог читать. Он бросил книгу на диван, встал и опять пошел неизвестно куда. Подошел к шкафу и стал смотреть на свое отражение в стекле. Всклокоченные волосы — он всё время хватается за голову и у него от этого всегда всклокоченные волосы. «За что меня можно не любить? Разве за эти всклокоченные волосы? Надо будет причесаться и вообще следить за собой». Он приблизил лицо к стеклу и попытался рассмотреть свои глаза. Его собственные глаза вдруг показались ему чересчур большими и неестественными, как какая-нибудь биологическая ненормальность. «Гм. Как странно, однако. Ужасно странно... Вот вопрос: кто я? И каким они меня видят? Какие у меня глаза? “Смотрите: серые... Вы видите, какие у меня глаза? Как же вы не видите, какие у меня глаза? Неужели вы не видите, какие у меня глаза — ах, видим, видим: боже, какие замечательные глаза... какие замечательные у тебя глаза, я так люблю твои глаза...” Гм... Серые глаза — это хорошо... Но... как это трудно... разве я могу себя увидеть таким, какой я на самом деле? Разве я могу увидеть себя таким, каким они меня видят? Боже, это ужасно, это невозможно! А какой я на самом деле? — вот еще вопрос. Я такой, какой я есть, или такой, каким они меня видят? А? В этом есть философская проблема... Боже, какие кошмарные вопросы лезут в голову! — к черту, к черту! Нет, меня можно любить... Меня можно любить. Раз я сам себя могу любить, как же еще кому-нибудь не любить меня? Почему? Это было бы парадоксом, так не должно быть. Они и любят меня, я знаю... Не может быть, чтобы они так не любили меня. Просто не понимают. Не понимают. Но как же тогда любят?» Он задумался над этим посетившим его вдруг странным вопросом, потом в задумчивости отошел от шкафа и взглянул на часы. Прошло почти полтора часа. Это его поразило как-то разом, — словно он до этого еще не вполне понимал, что прошло уже так много времени. Он большими глазами, застыв, смотрел на часы и в голове его был полный сумбур.
Всё. Они, конечно, уже не придут. Может быть, даже не позвонят. Как он будет смотреть завтра в глаза им? Ему стало ужасно тоскливо. Он ничего не понимал и от этого тосковал неимоверно. А вернее, он, казалось, слишком понимал: он что-то подозревал — он с самого начала что-то подозревал, и от этого ему и было неуютно. Он снова вспомнил про чашки. «Дурацкие чашки». Он с ненавистью посмотрел на чашки, стоявшие на столе, и на секунду у него возникло желание схватить одну и разбить; он отвернулся, чтобы как-нибудь нечаянно не исполнить это желание.
«Пирог съем сам. В одиночестве. В гордом одиночестве, ха-ха. А родителям скажу, что всё прошло замечательно. Или нет, — скажу всё как есть, — скажу, что они почему-то не пришли, я не знаю почему. Какой у меня будет унылый вид... о, ужасно! Они, конечно, что-нибудь поймут по моему виду... никуда не скрыться — они всегда всё понимают, и... и как они смеют, а?! — станут жалеть меня — о, ужасно! — и какие-нибудь глупые вопросы задавать... боже, боже, как невыносимо! Или промолчат. Плевать. Всё равно я ничего не скажу. Да и что говорить? Съедим этот пирог вместе. Вот и плюс. А я буду молчать. Пускай понимают — я буду молчать. Как я устал от них.
Нет, они, конечно, позвонят. Попозже. Наверное, вечером. Исходя из здравого смысла. Не могут же они, в самом деле, вот так вот совсем не позвонить, даже и мысли такой не может быть! И объяснят, что что-то случилось. Что же, бывает... Я скажу им что-нибудь невыразительное... какой у меня будет противно гладкий голос. А она скажет, наверное: “не вешай нос” или даже “не обижайся” — веселым голосом, чтобы ободрить меня. Как это чудовищно! Неужели она не видит и не понимает ничего?!! И еще предложит перенести на следующий день. Нет, я этого не вынесу, я не соглашусь. А может быть, даже и не предложит перенести на следующий день! боже, это еще ужаснее, этого быть не может!.. — но ведь сегодня они не пришли, они даже не позвонили вовремя!
А если они все-таки сейчас позвонят?.. Если они позвонят? — что мне делать? Скажите, что мне делать? Я не понимаю. Я чего-то не понимаю. Отчего я в такой панике? Спокойно, спокойно надо, молодой человек, что вы так дергаетесь? Я и не дергаюсь. С чего вы взяли? Вот что: если они позвонят... у меня будет спокойный... и даже, может быть, сонный голос. “Где это вы задержались так?” — спрошу я их весело. И добавлю: “Вдвоем?” Нет, не буду добавлять. Они не поймут. Они еще обидятся. Или даже не обидятся, потому что не поймут. Или, вернее, они слишком поймут, и потому ничего не скажут, а только будут еще меньше меня любить... и это неотвратимо, неотвратимо... И это будет означать, что я прав.
Они спросят, наверное, что я делаю — так, для порядка, весело спросят. А я скажу им... я равнодушно, даже бодро скажу им... что я читаю книжку, свою любимую книжку и что... даже удивился, что прошло полтора часа... Боже, как это глупо!»
Он снова очутился у шкафа и снова глядел на себя в стекло. Ужасные всклокоченные волосы, и лицо, — должно быть, бледное, как у Пьеро и столь же унылое, которое невозможно, невозможно любить!
В этот момент зазвенел телефон — ему показалось, что зазвенел торжественно, и даже на один самый малюсенький миг у него возникло неприятное ощущение, будто телефон, точно живой, хотел исподтишка поиздеваться над ним, зазвенев в такой момент, — и тем самым хотел выставить его совсем глупцом. Он вздрогнул. Все-таки в нем есть что-то... ненормальное. Он, впрочем, тут же собрался и мысли его стали яснее и спокойнее.
«Это они!
А может быть, впрочем, и нет, не они».
Пока он шел к телефону, он успел себя приготовить к тому, что это могут быть вовсе и не они. Он шел ровным шагом и даже будто расслабился, словно из него воздух выпустили и ему стало от этого гораздо легче и спокойнее. Обдумал по дороге, как ему нужно будет отвечать, если это все-таки они, — вспомнил придуманную им фразу про книжку, которую он читает, ожидая их — «надо будет все-таки ее как-нибудь вставить, что ли, — может быть, вовсе и не глупо выйдет, откуда они узнают?.. и сонный голос, обязательно сонный голос... а впрочем, что они скажут еще...»
Это были они. Она. Он, должно быть, стоял рядом.
Она: «Привет».
«Привет». Сонный голос. Не получилось, — всегда не получается! Плевать.
Пауза.
Что она сейчас думает? О чем? Она поняла что-нибудь по его голосу?
Боже, какая пауза...
Дышит в трубку.
Она: «Ты еще хочешь, чтобы мы пришли?»
!!! Вот это вопрос!.. Ну и вопрос! Постойте, у него даже мысли что-то мешаются. К чему этот вопрос?.. Гм... Что-то...
Какой, однако, у нее при этом голос... маленький. И мягкий. Если бы она всегда так разговаривала, если бы она всегда так разговаривала! — ничего этого не было бы! Гм. Что же говорить?
«А почему я должен не хотеть?» Отрывисто.
Она: «Ну...»
И всё.
«Мы же договорились. Я жду...» Пауза. Слишком отрывисто — какой там сонный голос! Плевать, плевать... «...Где вы?» Дрогнул, выдал себя. Всё равно, теперь всё равно...
Она: «У меня... Мы ходили, ходили, а потом зашли ко мне».
Вот так.
Правду сказала, не смогла соврать; она всегда не хотела врать, — и почему? А уж лучше бы врала, кажется.
Каким маленьким быстрым голосом она это сказала — как девочка совсем, торопясь. Ах, этот ее голос. В голосе всё дело, в голосе.
Ходили, ходили...
У нее!!!
Всё.
Что еще спрашивать?
Молчание. Чего она всегда молчит так долго? А он злится.
Она: «Ну... жди..? Мы сейчас выходим».
«Ладно».
Конец разговора.
Значит, они появятся минут через сорок-пятьдесят.
«Ну вот. Они у нее вдвоем. Наверное, долго там сидели. Что они делали, интересно? “Ходили, ходили, и зашли ко мне.” Они, наверное, с час у нее сидели, не меньше... или даже два... — где еще можно так задержаться? И главное, главное, что они делали?»
Он уселся на диван. Вопрос «что они делали?» беспрерывно на разные лады повторялся у него в голове, как у какой-нибудь говорящей игрушки, и мучил его, мучил, и был неразрешим. У него было такое ощущение, словно все его внутренности оказались в одной куче на дне живота, включая сердце и легкие, и лежали там вяло, без сил, точно убитые, точно он получил сильный удар в живот и никак не мог после него перевести дух. Ему казалось, что он наконец открыл для себя правду, которую давно уже знал, но никак не решался высказать себе. А они ему высказали сейчас. И нисколько не пожалели его... Как это жестоко. Вся эта ситуация каким-то большим комом ворочалась в его голове и будто не вмещалась в нее: ему казалось, что он никак не может охватить ее и осмыслить со всех сторон, что он что-то упускает и не понимает. Вопрос, который вертелся у него в голове, был явно бессмыслен и безответен, совершенно бессмыслен и безответен, так что у него все силы кончились задавать его самому себе, потому что... потому что что еще оставалось делать? — он слишком мучил его; потихоньку им овладела какая-то апатия; впрочем, он даже почувствовал некоторое удовольствие, — правда, какое-то непонятное удовольствие, словно от необычайно смешной и мизерной вещи, вспомнившейся ему ни к селу ни к городу и тут же позабывшейся обратно; однако ощущение вялости и апатии оставалось, точно у него в голове застряла пробка из ваты. Он взял книжку и стал смотреть в нее. Он был уверен, что если бы захотел, то смог бы читать книгу до тех пор, пока они не придут. Но ему не хотелось. Он посидел, глядя в нее. Потом отложил ее, встал и принялся медленно ходить кругами по комнате. Потом остановился посреди комнаты, потянулся и, подняв голову вверх, посмотрел на потолок, заложив руки за затылок.
Вот и шкаф. Он опять приблизил к нему лицо и стал разглядывать свой нос, уши, волосы, — всё в подробностях, медленно, с любопытством.
«Гм. Кто этот молодой человек, а? Кто я? И где я?» Этот вопрос как-то странно казался ему сейчас чрезвычайно любопытным, даже каким-то мистическим, от которого веяло космосом, — значительным вопросом. Остальные вопросы сделались малюсенькими, отдалились и почти совсем исчезли. Это тоже было странно. Казалось бы, о других вещах нужно думать. Наконец, очнувшись, он отошел от шкафа с завораживающей пустотой в голове.
На столе стояли чашки и пирог. Он посмотрел на них и почувствовал вдруг неизъяснимую любовь, переполнившую его сердце.
Он вышел на балкон.
Он увидит их отсюда.
Он встал, облокотившись на перила. Всё было так спокойно. Светило солнце, — прямо ему в голову. Постояв, он устал от солнца и снова вошел в комнату.
Отчего он так спокоен?
«Нужно будет сводить их в лес... Сводить их к моему любимому дубу, показать. Э... они ничего не поймут, пожалуй... — ну и ладно, всё равно покажу, пускай не поймут. Что еще? Чай попить... всё ли готово? — он еще раз с тревогой оглядел стол. — Всё... Что еще?»
Ему казалось, что он что-то забыл.
«Не вспомню...»
Он уселся на диван и вдруг со сладким ощущением припомнил позавчерашний день: она на прощанье поцеловала его на пороге своего подъезда — в губы, долго и по-настоящему, и серьезно посмотрела на него влажными глазами; как это было странно... За что? они почти ни слова не проговорили всю дорогу, и он был такой мрачный. Тут еще у подъезда в метре от них стоял какой-то мальчик лет десяти — дурачок, с резинкой во рту, и жевал ее, разглядывая их в упор стеклянными глазами; неужели она его не видела?.. Как она могла так не смущаться?.. Это было подозрительно — неизвестно почему, но он смутно чувствовал, что тут заключался какой-то подвох, какая-то разгадка вопроса, может быть совсем неприятная для него... У него вдруг возникло странное чувство: словно у него голова разложилась на две половинки, и каждая думает независимо от другой. Одной половинке казалось, что нельзя вспоминать об этом, что стыдно и собственно совсем не о чем вспоминать и что тут еще масса вопросов, которые надо бы обдумать хорошенько, чтобы не попасться — а другая половинка вспоминала об этом, плюя беззаботно на первую, и радовалась чему-то как ребенок, неудержимо и весело, и он ничего не мог поделать ни с первой, ни с второй.
«Как это странно».
Он встал, подошел к столу, еще раз оглядел его: кажется, всё было на месте. Впрочем, у него по-прежнему было ощущение, что он что-нибудь упускает. Он оперся руками о стол и заглянул в одну чашку. Внутри была пустота, сияющая белизной. Он смотрел в эту белизну, и трубы потихоньку начали играть у него в душе — фанфары, оркестр, всё гремело и ликовало. Восторг, восторг пел в его душе! «Отчего?» — он недоумевал сам на себя, страшился чего-то и замирал в то же время от восторга. Его точно распирало; даже стало как-то не по себе. Он отошел, даже почти отпрыгнул в восторге от стола и снова оказался у шкафа; заглянул в стекло и посмотрел на себя большими глазами, вглядываясь. «Что это, а?!» — он задал себе этот вопрос громким шепотом. Его глаза были большими и спокойными — от таких глаз невозможно оставаться равнодушным... ведь он же не может остаться равнодушным отчего-то. В этот момент он ощущал себя удивительным, непостижимым, словно космическим духом, воплощением божественной красоты. Он обвел глазами комнату. Всё вокруг показалось ему волшебным и всё как-то еле заметно двигалось и менялось: маячила тень от занавесок, которые колыхал влетавший в открытое окно ветерок; цветы на столе, подаренные ему утром, тоже, казалось, как-то двигались; стрелка на часах двигалась, — и всё было освещено необычным, странным светом, отражавшимся много раз от открытого окна, потом от стекол шкафа и еще от чего-то и лежавшим пятнами на самых необычных местах. «Какой сегодня удивительный свет, — это так удачно открыто окно...» Восторг, кипевший в его душе, понемногу улегся и превратился в тихую радость. Он вертел головой, осматривая комнату и ощущал, как ему легко и приятно двигать шеей и какое вообще сделалось у него легкое тело. «Гм... Всё же вопрос: кто я такой?.. Есть ли я? — вот даже какой вопрос!.. Как это всё странно...» Ему было удивительно его состояние. Он пошел по комнате, словно хотел удостовериться, что он живой и может шевелиться; он подвигал руками и даже помахал ими, словно крыльями. Каждое движение доставляло ему удовольствие и было удивительно, точно он в первый раз двигался. Он пошел на балкон, всё так же ощущая удовольствие от движений; перед открытой дверью, однако, остановился в некоторой боязни. На него веяло свежим воздухом с улицы. Он постоял немного, решаясь, и наконец вышел. Он выглянул с балкона — всё казалось ему новым, словно он глядел другими глазами. Он оперся о перила и стал смотреть вниз. Кругом на улице лежала желтая пыль. В тени возле забора спала черная собака, запачканная той же самой пылью. Ее бок подымался и опускался от дыхания. При виде этой собаки ему опять пришел в голову всё тот же глобальный вопрос: «Кто я? Кто эта собака? И кто вообще мы все?» И тут же болезненное ощущение чего-то забытого им, какой-то неприятности опять царапнуло его. Он поморщился; лицо его сделалось кислым и унылым. Он повернулся и медленно, наклонив голову и глядя под ноги себе, вошел обратно в комнату, сел на диван и застыл, глядя вперед невидящими глазами.
Весь его восторг, переполнявший его минуту назад, показался ему смешным, детским и наивным; он усмехнулся кривой усмешкой. «И что такое произошло, скажите? Откуда восторг? Как у ребенка, без причины, от избытка жизни... и... и глупости». Правда, неотразимая и ужасная, представилась ему вдруг во всей обнаженности. «Правда-то — вот она: меня обманывают». Он опять сам над собой усмехнулся, зло, скорчив очень неприятную мину. «Ха-ха. Обманутый муж. Причем здесь муж, впрочем?.. Они даже не скрываются. А почему? Что это такое? Что это значит? Почему они не скрываются? Они должны были бы скрываться. Почему же она так прямо сказала, что они были у нее? “Ходили, ходили и зашли ко мне”. Это “ходили, ходили” — это еще что значит? Это значит, они гуляли, гуляли, болтали там о всякой ерунде, забыв про время (два часа прошло!), а потом уж и зашли к ней — и были еще там; а к ней путь-то неблизкий — просто так, по дороге, не зайдешь, совсем даже в другую сторону. Что это значит, а? Почему же она об этом прямо сказала? “Ты еще хочешь, чтобы мы пришли?” Феноменальный вопрос! Это уж... это уж они понимают, что скрывать бесполезно... умным считают, значит... Но отчего же тогда позвонили? Лучше бы совсем не звонили... О, какие неловкие люди, какие все мы неловкие люди — все, все! Что им еще оставалось делать? — раз обещали? Хуже ничего придумать не могли... Боже, какие неловкие люди! И они теперь еще приедут! О, какой кошмар!.. Кошмар! Что мне делать? Как они могут приехать теперь?!
Нет. Как же так может быть? Подождите. Тут что-то не так, — надо обдумать.
А может быть, она хотела сказать этим, что... что ей не в чем оправдываться? Подумаешь, опоздали — бывает, — и я не имею права сердиться и думать что-либо плохое. Ну разве я сам не сказал бы всю правду? — потому что меня не смеют подозревать в дурном! И к ней зашли — что это значит? Разве это значит что-нибудь плохое, кроме того, что они зашли к ней зачем-нибудь? — мало ли что ей понадобилось — одеться, к примеру. Какой у нее был маленький голос по телефону... о, этот ее голос! — в нем всё дело, в нем! в нем дьявол какой-то прячется, дьявол, не иначе, такой голос только дьявол может иметь! Змей! Боже, какой я мальчишка! А это “ты еще хочешь, чтобы мы пришли?” — тут уж прямое признание, тут уж и гадать не о чем! О!.. И я согласился! Тьфу! Гладким, противным голосом! Нет, подождите... Что ты вопишь?!.. Так нельзя. Я должен сосредоточиться и думать спокойно. Так, сосредоточься, подумай. Подождите. Может быть еще объяснение: они, может быть, просто боятся меня — вот еще что может быть. Я сердит. Я всегда сердит и зол. Тут уж кто угодно не выдержит и такие вопросы задавать начнет. У меня голос такой... злой. Резкий. Они боятся меня. Что я могу с собой поделать? Я вовсе не такой на самом деле — у меня просто голос такой... а они не понимают. Они любят меня, хотят любить — а я вот такой».
Он прилег на диване, поджав ноги к животу. Ему казалось, что он заболеет сейчас, что у него, может быть, жар. Глаза его глядели в шкаф напротив и видели там фигуру на диване с неестественно низко лежащей головой и высоко торчащим над головой плечом. Так он глядел довольно долго, и в голове его проносились какие-то обрывки мыслей и воспоминаний и уносились тут же куда-то — и если бы кто-нибудь потревожил его в этот момент и спросил, о чем он думает, он не смог бы сказать. Ему  хотелось спать и он при этом чувствовал, что не сможет уснуть оттого, что был противен сам себе; но всё же, несмотря на это, кажется, наконец задремал: ему стало представляться, что он сидит в каком-то кафе за столиком, напротив входа, — вокруг шумят люди, где-то звучит музыка, смех, звенит посуда, и даже будто слышна иностранная речь, а он сидит один за столом, серьезен, и перед ним ничего нет, стол пуст, ему ничего не надо, и он глядит в дверь — глядит важно и со значением. И вот он видит, как в кафе входит несколько человек и смотрят на него. Ему показалось, что среди вошедших были и они, — впрочем, скорее, были одни они, и разве что еще один или два человека, неизвестных — разобрать было невозможно; через мгновенье, однако, он узнал еще кого-то из знакомых среди вошедших, который, впрочем, тут же обратился в другого знакомого — словом, почти все были знакомы ему, и этого было довольно; главное, что среди них, кажется, неизменно были они, только всё время оказывались на новом месте. Все эти люди подошли к нему, здороваясь наперебой, знакомые и незнакомые, и, кажется, хотели сесть за его столик, чтобы поговорить с ним и друг с другом и поесть, но вдруг остановились и почему-то не сели, что-то помешало им, а остались стоять, разговаривая между собой увлеченно, и стояли отчего-то близко-близко друг к другу, почти что держась за руки, и это показалось ему подозрительным. Но вдруг все вместе почему-то стихли и посмотрели на него, даже ему показалось, что с неодобрением, и наконец один голос в этой тишине странно спросил его: «Зачем ты здесь сидишь?» — и остальные, показалось ему, хотели задать тот же вопрос и теперь ждали от него ответ — недружелюбно и холодно. «Отчего они меня не любят?» — подумал он. Он подивился их странному вопросу и тоже в ответ захотел удивить их. «Я бог», — ответил он так же странно, как и они, сделав важный вид и глядя на них снизу вверх. Но люди ему не верили, он видел, и не понимали его. Тогда он рассердился на них, встал, чтобы быть выше и наравне с ними, а не глядеть снизу, и снова сказал им: «Я бог» — убеждая их и глядя проникновенно и как можно серьезнее. Но люди стояли молча, сливаясь друг с другом, и он уже не мог различить их по отдельности, каждое лицо было словно блин, без глаз, носа и рта, и все вместе будто сошлись в одном центральном лице; он только разобрал голос, исходивший из этого общего лица: «а почему ты говоришь, что ты бог?» — серый, тусклый и глухой голос. Он совсем разозлился на них, — на то, что они слились друг с другом и говорят одним тусклым голосом, и ему захотелось смеяться над ними и дразнить их. «А разве вы не видите этого?» — отвечал он им громко и усмехаясь, и хотел приблизиться, чтобы разобрать их лица, но никак не мог, ноги его не двигались. Тогда он опять засмеялся над ними: «Как же вы не видите, что я бог?» — и он захотел взлететь в доказательство своих слов, уже предчувствуя, как он удивит их всех, — но опять не смог, словно его ноги приросли к полу, и еще у него стала болеть левая рука, так что он не смог бы помогать ею себе, чтобы взлететь. И ему стало очень досадно от своего бессилия, от их общего молчания, и оттого, что он никак не мог разобрать их лица, чтобы понять кто они и что они думают. «Что они, нарочно, что ли, скрываются от меня? Какие же они боязливые люди! — так себе люди!» — думал он зло. Но они по-прежнему стояли молча и не спрашивали его больше ни о чем, а только, казалось ему, думали про него нехорошо. Наконец они все вдруг словно забыли про него, снова заговорили друг с другом, повернулись и вышли из кафе. И тогда он вдруг точно освободился, обрел силу и легкость, взлетел и полетел сквозь дверь за ними, радуясь, что сейчас он им покажет себя, и летел потом над ними по улицам, между домов, и всё хотел, чтобы они его увидели, но они не видели его, точно его совсем не было, они не догадывались посмотреть на него или просто не понимали, что это он, а шли сами по себе и смеялись чему-то и громко разговаривали. Ему стало досадно на них и грустно. И тогда наконец он в досаде плюнул на них и отстал, и стал подниматься в небо в одиночестве, и увидел вдруг над собой голубое небо, и очень обрадовался ему. Он стал летать высоко в небе, и глядел вниз, и видел маленьких людей между домов, которые не видят, как он летает, и не знают, что он на самом деле бог. Но он смеялся над этим изо всех сил, смеялся над людьми. И ему стало вдруг почему-то радостно и свободно, он смеялся, широко открывая рот и чувствуя, как вливается в него свежий воздух и как ему от этого хорошо.
В этот момент точно что-то толкнуло его — он очнулся и открыл глаза. В нем еще трепетал радостный смех, было приятно и губы сами разъезжались в довольной улыбке при воспоминании последнего ощущения сна. В горле еще ощущалась прохлада воздуха, и только болела левая рука, на которой он лежал. Он некоторое время еще, секунд пять, мысленно смеялся; потом сел на диване снова — и в этот же момент неприятное чувство снова кольнуло его: он ощутил вдруг себя дураком. Он припомнил весь сон в его целостности — припомнил даже мелкие детали: например, одно лицо, которое мелькнуло в нем среди знакомых, когда они только вошли в кафе, лицо смеявшегося толстого человека, его знакомого, и очень неприятного — тот мог смеяться над ним, он хорошо знал этого человека. Ему стало вдруг стыдно самого себя. «Я бог! Я бог!» Впрочем, тут же он словно очнулся. «Да был ли этот человек во сне? Может быть, я его только что придумал? С меня станется...» Однако неприятное ощущение оставалось.
Он поднялся с дивана, медленно, осторожно двигая затекшей левой рукой и плечом. Так же медленно, словно в нерешительности, подошел к шкафу и взглянул в стекло. Его вид был ему противен. Его стала сосать тоска: ему казалось, что жизнь его не стоит ни гроша и совершенно бессмысленна. Вдруг его опять точно что-то толкнуло — он взглянул на часы: прошло пятьдесят минут с того времени, как они позвонили. Он заспешил, окинул взглядом всю комнату, всё проверил. Пирог стоял посреди стола, чашки с блюдцами вокруг него, и были аккуратны и чисты. Он поправил покрывало на диване и опять окинул всю комнату взглядом: всё было прибрано, и на всём по-прежнему пятнами лежал странный свет — впрочем, переместившийся на новые места. Он остался доволен, что всё готово и ничего не надо делать и спешить куда-нибудь.
Он вышел на балкон. В пыли под забором всё так же спала собака, перевернувшаяся на другой бок и выставившая наружу запачканный желтой пылью. Солнце сместилось и освещало теперь половину собаки, но ей, должно быть, было лень подняться и лечь на новое место. Он облокотился на перила и задумался. Ему снова припомнился его сон и на этот раз какое-то новое ощущение поразило его. Слова «я бог» представились ему в новом смысле и вообще весь сон показался ему странно пронизан необычным смыслом. Всё было до того странно, что ему даже показалось, будто он и сейчас спит — и всё вокруг, может быть, ему снится. Припомнились ему тут же слова, которые пришли ему в голову, когда он глядел на себя в стекло шкафа (странным почему-то показалось ему, что он всё время глядел на себя в стекло, а не в зеркало, которое висело в коридоре) — слова «кто я?». Эти две фразы соединились в его голове в вопрос и ответ. «Кто я? — Я бог!» Он засмеялся этой новой неожиданной мысли. «Гм... Как странно, однако». Но впрочем, тут же этот вопрос и этот ответ показались ему как-то мучительны. Нет, он, конечно, не видел тут истины, но... что-то мучившее его было в вопросе. И ведь не зря же он приходит всё время ему в голову. И этот ответ тоже неспроста приснился ему, — хоть и не был, разумеется, правдой, а скорее странной шуткой, но будто он на что-то указывал ему, что он должен был разгадать. Он пытался понять смысл всех этих знаков, но только ощущал что-то мучительное, почти боль в душе.
Он обвел глазами улицу и балкон — прежде всего несколько распустившихся в ящике цветов, свежих и приятных видом своих новеньких упругих лепестков. У него по-прежнему было ощущение, что он не вполне еще проснулся и всё вокруг и в самой голове его представлялось ему как в тумане. Он выглянул на улицу, желая увидеть черную собаку. Собака всё так же спала, но тут же совсем другое отвлекло его: из-под деревьев, как раз там, где он ожидал, вышли они. Они шли рядом друг с другом, и держали друг друга за руку — немного странно, не так, как обычно, опустив руки, а согнув их, будто он держал ее под руку, но вместо этого держал ее руку в своей. Именно так она любила ходить сначала с ним, он помнил эту ее странную привычку, а потом так они ходили втроем. А теперь вот они идут так вдвоем. Он подозревал это, да, подозревал; а теперь и увидел. «Впрочем, может, это еще ничего не значит. Ведь ходили же мы так втроем — и ничего. По крайней мере она ничего такого в этом не видела. Странная она». Они разговаривали о чем-то, оживленно, весело, и она один раз засмеялась чему-то, и была очень привлекательна. Как и он, впрочем. «Каким, однако, нежным взглядом он глядит на нее. Боже! Ах, если бы я умел так смотреть. И как держит ее руку в своей! Разве тут еще могут быть сомнения: он влюблен в нее; это, впрочем, давно известно. А она... что она? Смотрите, она смеется. Как ей весело. Тут просто какая-то потрясающая загадка, невозможная загадка... и я когда-нибудь умру от этой загадки. Впрочем, тут кругом одни загадки — чудовищные загадки!» Ее простое голубое платье развевалось от ветра и светлые волосы тоже развевались от ветра, и белое ее лицо точно светилось и было необычайно приятно от улыбки. «Идиллия, настоящая идиллия», — мелькнула у него мысль. Ему стало как-то неловко — он будто подсматривал за ними. Он решил подать какой-нибудь знак, только очень смущался того, что они не ожидают его взгляда и окажутся совсем беззащитны. «Ну и что, впрочем? Зато я буду честен и... и тут есть даже некоторый интерес. Во всяком случае, что может быть еще страшного и ужасного после этого “ты еще хочешь, чтобы мы пришли?”». Он набрался решимости и с замершим сердцем свистнул, и тут же приготовил несколько глуповатую улыбку, — больше у него на лице ничего не вышло. Но они его не услышали и продолжали идти; среди всей желтой пыли, которая лежала перед домом, они плыли точно два цветка — голубой и бледно-коричневый, и от них исходил пьянящий аромат нежности и чистоты. Больше у него не нашлось бы смелости свистнуть им, вся вышла. Он испытал вдруг необычайно странное смешанное чувство любви к ним, от которого у него на глаза чуть не навернулись слезы, и какой-то щемящей горечи и грусти за себя, — и решил, что слава богу, что они его не услышали, слава богу. Он проводил их глазами до угла дома, пока они не скрылись. Через две-три минуты они позвонят ему в дверь. Он еще немного постоял на балконе, глядя на оставшуюся опять в одиночестве на улице черную собаку, и в груди его что-то щемило.
Наконец он повернулся и вошел в дверь. В темноте и прохладе комнаты он ощутил теперь, что окончательно проснулся и мыслит очень трезво и ясно. И в голове у него вдруг опять неизвестно откуда представился вновь вопрос: «кто я?». Он даже удивился, что в такой момент ему в голову вскакивает этот вопрос. Он поморщился такому смешному вопросу в такой момент; он был сам себе неприятен. Должно быть, на него повлияла таинственная темнота комнаты после яркого дневного света на балконе и возбудила в нем эти смешные мысли. Он подумал и всё же ему показалось, что теперь в этом вопросе может быть сокрыт какой-то особый смысл, — именно то важно, что он возник вот сейчас, в этой тьме, и даже показалось ему, что где-то рядом может быть разгадка, стоит буквально руку протянуть... Но, впрочем, он тут же опять засмеялся сам над собой. «Хм. Бредни. Какая разгадка!» Он усмехнулся своим мыслям  кривой усмешкой. «Если тут и есть что, то сплошная загадка и недоумение — вот что тут есть. Да, это так. Вот это правда: недоумение, совершенное недоумение, просто какое-то дикое недоумение. Удивительно только, как я еще жив и нахожусь в здравом рассудке со всем этим. А все эти мистические вопросы — глупость... Какой я мальчишка! Я совсем еще мальчишка». Он присел на диван в мучительном ожидании звонка в дверь,  с чувством подавленности, и оглядывал комнату, неосознанно цепляясь взглядом за какой-нибудь предмет. На часах бежала секундная стрелка: пять секунд, еще пять секунд. «Странно. Всё это очень странно и неестественно». Он вдруг ощутил вновь тоску и желание спать — и боязнь чего-то, совершенную боязнь, даже стал дрожать от нее. Казалось ему, что он боится чуть ли не самого себя. Он опять прилег на диван, и ему почудилось, что его почти бьет озноб. И тотчас же снова он увидел свое отражение в стекле шкафа, но не мог разобрать что-нибудь, словно у него расстроилось зрение. «Глаза устали... Это от солнца... Как долго, однако, их почему-то нет». Он перевел взгляд на пол, где было солнечное пятно, в котором двигалась тень от колышущегося на ветру тюля. Тень ходила туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. «Сегодня ветерок такой... свежий. Приятный ветерок. Тюль колышет. Туда-сюда». Мысли его сделались очень вялы. Наконец ему показалось, что он слышит шаги по лестнице за дверью. «Ну наконец, слава богу, слава богу!» — он встал с дивана, как-то по-старчески крякнув и зашаркав ногами. Оправил на диване покрывало, сильно согнувшись и широко двигая руками во все стороны, и ощущая, что у него опять немного болит левая рука. «А ведь там сердце» — пришла ему в голову глупая мысль, про которую он, впрочем, так сразу и подумал, что она глупая. Потом он выпрямился и пошел в коридор, шаркая опять ногами и почему-то испытывая от этого удовольствие, точно ему приятно было ощущать себя неуклюжим. Ноги его казались ему затекшими и какими-то вялыми, будто им не хватало крови — и вообще он весь был как-то помят и всё у него болело. «А, это вот оттого, что я лежал так на боку, — подумал он. — И вообще Пьеро, чистый Пьеро». Он и внутри был будто помят. «Гм. Как раз к дню рождения. Замечательно. Это даже уже в стиле в каком-то —  привычка. Я и в прошлый день рождения, помнится, так же себя чувствовал: точно меня побили. Неужели мне всю жизнь придется так себя ощущать?» Еще он чувствовал, что немного дрожит. Перед самой дверью он глубоко вздохнул и собрался улыбнуться. «Бог его знает: какое выражение нужно сейчас принять? А они думают, интересно, о своем выражении?» Он поморщился и потряс головой, отгоняя эту еще одну глупую мысль; еще раз вздохнул глубоко и стал ждать звонка, чтобы открыть дверь. Он ощущал себя человеком, которого не любят. Ему казалось, что они сейчас за дверью засмеются, — он уже слышал, как они что-то говорили, поднимаясь по лестнице, — и потом впрямь засмеялись. У него внутри всё сжалось. Он придвинул ухо к двери и стал изо всех сил прислушиваться, стараясь разобрать слова, но ничего не понял, а слышал одно лишь хихиканье и шарканье ног. Наконец шаги, кажется, достигли самой двери. У него сделалось такое выражение на лице, будто они смеялись только что прямо здесь, в коридоре, в его присутствии; он снова вздохнул — как-то судорожно, и хотел изменить лицо, а в результате вышла какая-то гримаса, он это почувствовал; тогда он улыбнулся, и улыбка смешалась с гримасой, — вышла совсем дикая улыбка. Так его и застал звонок, с улыбкой на лице и растерянными глазами. Как он ни ждал звонка, а заметно вздрогнул. И всё же, прежде чем открыть, он в одно мгновенье собрался и принял вполне естественный вид — даже удивился, отметив про себя, как легко это выходит, когда в самом деле нужно, — и открыл дверь.


Рецензии
Добрый день, уважаемый Алексей!
Где-то в рукописях лежит рассказ двадцатилетней давности:
Молодой человек ожидает у кинотеатра любимую девушку. Красивую – спасу нет. Любимую – жизни без неё не может существовать. Молодой человек все жданки прождал, все гляделки проглядел, а она не пришла. Чего он только не передумал! И ругал её, и оправдывал. И ждал ещё десять минут, ещё час. Всё равно не пришла. Пропали билеты. Ситуация, впрочем, стандартная – с кем не бывает. Только… Не было у героя никакой девушки. Придумал он себе всё. Чувствовал он себя в жизни, как насекомое у Кафки – очень критически к себе относился. Поэтому допустить в реальной жизни свидание с красивой девушкой не мог. А чем отличается встреча у кинотеатра с девушкой, которой никогда не было, от той, которая появилась, есть, но уже не придёт никогда? Во всяком случае, в первом варианте на подсознательном уровне вы можете чувствовать, что вы сами смоделировали себе ситуацию, что она вам подконтрольна…
Почему-то я подумал, что и Ваш герой придумал себе гостей. Уж больно скрупулёзно он в себе копался. И в зеркало себя рассматривал, пытаясь себе что-то объяснить. А то и просто придраться. «Я злой человек. Я – плохой человек. Всклоченные волосы… Глаза – биологическая ненормальность…». Но нет. Гости пришли. Чёрт бы их побрал.
Читалось тяжело. Как «Белые ночи». Ощущение, что тебя бросают, уже бросили, что вы ничего уже не сможете с этим поделать – наверное, хоть раз в жизни это пришлось пережить каждому. Весь Достоевский на этом построен: неотвратимость событий, которые всегда складываются в какую-то ненужную, больную сторону. Читателю на каждом шагу, на каждом повороте сюжета приходится вместе с героем производить на себе вивисекцию. Не для слабого читателя Фёдор Михайлович. Я когда-то взялся его всего прочитать – так после первых нескольких томов стали по ночам кровавые мальчики сниться. Чувствую – едет крыша. Так и остановился. Знаю – великий человек, гений, а подходить к нему боюсь.
Таким образом, я объясняю своё, чисто индивидуальное восприятие конкретно этого Вашего рассказа, что, впрочем, ничуть не сказалось на объективной оценке: написано профессионально, психологически убедительно. И, пожалуй, что главное – хочется и дальше быть свидетелем Ваших творческих поисков.
С уважением

Александръ Дунаенко   14.03.2003 15:32     Заявить о нарушении
За "профессионально" и "психологически убедительно" - большое спасибо. А то ведь, сами знаете, автор беззащитен, его каждый может обидеть, а вот похвалить - как ребенка, автору это надо. Что касается моих творческих поисков - уж самому невтерпеж, да что-то времени нет совсем.

Алексей Комаров   18.04.2003 21:26   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.