Хроника одной обыкновенной жизни часть 4

 4
               
   Единственное окно нашей с бабушкой комнатки на втором этаже выходило во двор,
на мрачную кирпичную стену дома похожего на наш, с такими же коммуналками. Но,
когда я вставал коленками  на подоконник, то видел лоскуток низкого московского неба и
кусочек переулка с трамвайными путями. В комнате, кроме бабушкиной кушетки и моей
кроватки, впоследствии замененной на раскладушку,  стояли старинное трюмо из
красного дерева и круглый стол со стульями. Над моей кроватью на стене висел темно-
красный текинский ковер, который бабушка сохранила, чуть ли не со времен своей 
безбедной жизни в Средней Азии. Возле двери был стенной шкаф, где помещалась
одежда и в глубине которого, на полке, хранилась старинная книга с литографиями
«каприччиос»  Гойи, от рассматривания которых я приходил в мистический ужас.
   К бабушке наведывались ее немногочисленные приятельницы, очень дальние
родственники и даже одна подруга по институту благородных девиц. Бабушка называла
эту седую старушку «Юлькой». Обе с такой живостью вспоминали балы с кадетами,
институтские спектакли на французском языке, строгих классных дам, патронировавшую
заведение княгиню Оболенскую, проявлявшую благосклонность к усердным
воспитанницам  и  множество других подробностей своего отрочества и юности, будто
все это было еще вчера.
   Став постарше, я начал прислушиваться и понимать разговоры бабушкиных гостей.
Тогда я узнал, что беззаветно преданы советской власти и вождю не все. Такие
откровения приводили меня в смятение. Повзрослев, я осознал, чем в ту пору было
чревато озвучивание подобных взглядов.
   Больше всего я любил визиты моего крестного Василия Васильевича Анциферова. В
отсутствие настоящего отца, я был очень к нему привязан и называл «папой Васей».
Это был человек огромных габаритов, истинный эпикуреец. Он входил в комнатушку,
занимая все ее пространство, благоухая «шипром»,  поднимал меня на руки, крепко
лобызал в губы, вываливал на стол многочисленные свертки, источавшие
неповторимый аромат Елисеевского гастронома. В пергаментной бумаге была черная
паюсная икра, семга, севрюга и прочие деликатесы. На стол являлись «столичная»,
шампанское и коньяк — все самое лучшее и самое дорогое. Пир устраивался по поводу
любого семейного или народного праздника. «Папа Вася» был чиновником  среднего
пошиба в Министерстве легкой промышленности и занимался мехами. В зрелые годы
мне стало известно, что еще до моего рождения, у Василия Васильевича был роман с
моей мамой, и какое-то время я даже подозревал в нем своего отца, но, как выяснилось,
напрасно.
   Бабушкиных друзей давно нет на свете. Но я помню их — живых свидетелей конца
Святой Руси, всех революций, не говоря уже о НЭПе, лихих тридцатых, а что до
Отечественной войны, то она была  так недавно, что я сам находил красноармейские
каски недалеко от дачи.
   Мама и отчим в те годы жили от нас отдельно, в комнате, которую Михаил
Александрович получил в 1948 году, в коммунальной квартире на Спиридоновке,
бывшей тогда улицей Алексея Толстого и теперь вернувшей свое историческое
название. Квартира , где обитали родители,  находилась на первом этаже такой же
развалюхи, как и наша, тоже снесенной в семидесятых. Стоя на тротуаре, человек
среднего роста свободно заглядывал в окно. Летом, когда окна были отворены, из
комнаты отчетливо слышались шаги прохожих и их голоса. Родительское жилище было
раза в два больше нашего с бабушкой и казалось мне целой квартирой, так как комната
была разгорожена занавесом на «гостиную» и «спальню», со вкусом обставленные
мамой по моде тех лет. По правде говоря, я проводил у родителей значительную часть
времени, так что, практически, у меня было два дома, и на вопрос: «Алеша, где ты
живешь?» Я отвечал: «Иногда на Спиридоновке,  иногда на Оружейном».
   У отчима был маленький железный приемник «Радиотехника». Будучи страстным
футбольным болельщиком, Цейтлин слушал репортажи о матчах со стадиона
«Динамо». Я тоже приникал к приемнику, делая вид, что мне интересно, о чем вещает
быстро говорящий король  спортивного репортажа Вадим Синявский. На самом деле, я
любил слушать футбольный марш, которым начинались и заканчивались матчи. Я
просто млел его от бодрого ритма.
   Михаил Александрович болел за «Динамо»,  но меня никогда с собой на стадион не
брал. Может, поэтому я впоследствии стал ярым болельщиком «Спартака» и регулярно
ходил на футбол вместе с Колей, лет до 19. Ни с чем не сравнимый восторг и
ликование, стотысячной массы людей, когда твоя любимая команда выигрывает. Мяч
влетает в ворота, тебя подбрасывает со скамейки и твой истошный крик «Г-о-о-о-л!»
сливается с ревом огромного стадиона...
   В доме на Спиридоновке постоянно бывали друзья и знакомые моих родителей, круг
которых, как уже было сказано, составляли писатели, артисты, журналисты, ученые. В
те годы ходили друг к другу в гости запросто, люди были легки на подъем, да и
городские расстояния  были намного короче. Большинство жили в центре. Москва
кончалась за Окружной железной дорогой. Еще не было  ни Кутузовского, ни Ленинского
проспектов, а в Кунцеве и даже в Филях москвичи летом снимали дачи.
   В доме напротив жил приятель родителей — писатель-сатирик Борис Савельевич
Ласкин, человек огромного роста и большого чувства юмора, писавший несмешные
рассказы и довольно смешные тексты для эстрадных артистов. К нам Ласкин заходил,
чуть ли не каждый день «на огонек».
   Однажды в гости к маме пришла ее приятельница — бывшая жена писателя Василия
Ардаматского (мама застенографировала почти все его политические детективы,
пользовавшиеся популярностью особенно в 60-е годы).  Эту красивую даму по имени
Зоя сопровождал ее поклонник Лев Давыдович Ландау — крупнейший физик-теоретик,
будущий Нобелевский лауреат, которого тогда мало кто знал в лицо. В разгар светской
беседы за чашкой чая на минуту заскочил Ласкин с сенсационной новостью: «Только что
сообщили, что наши взорвали водородную бомбу». И разговорчивый Борис Савельевич
тот час же  принялся рассказывать о принципе действия термоядерного оружия. Ландау
слушал с явным интересом, не вставляя не единого слова. Когда Ласкин ушел,
академик с неподдельной искренностью сказал: «Очень интересно». Нужно было видеть
лицо сатирика, когда тот узнал, кому он объяснял устройство водородной бомбы.
   Самыми близкими друзьями мамы и отчима были «Шапирки», то есть Толя (Анатолий
Иосифович Шапиро) и его жена Катя (Екатерина Борисовна Олевская). Дружба эта
восходила к военным годам, когда все четверо работали на радио. У Толи и Кати не
было жилья, и они ютились в здании Радиокомитета, где в крохотной коморке в июне 44
года у них родилась дочь Марина — мой самый первый, очень близкий друг. Нас
прогуливали по Страстному бульвару в одной коляске по бедности военного времени.
   
   …Отношения у нас с Мариной всегда были чисто дружескими. Ну, может, в период
пубертации целовались раза два из любопытства... Нам сравнялось 18 лет, когда в силу
тех или иных причин, какая-то кошка пробежала между Цейтлиными и Шапиро, и, из-за
некоторых, теперь кажущихся несущественными обстоятельств, я расстался с подругой
моего детства. Нам суждено было увидеться только почти 30 лет спустя, накануне
отъезда Марины в Израиль. Вместе с ней уехала и «тетя Катя», единственная из
четверых друзей оставшаяся к тому времени в живых.
   Судьба Марины — не очень красивой, но женственной, привлекательной, смешливой,
умной и способной девочки из благополучной интеллигентной семьи, сложилась трудно
и горестно. Детство и юность единственного ребенка в семье были  безмятежны.
Анатолий Иосифович был доктором экономических наук. В своей диссертации он
доказывал, как пагубно повлиял план Маршалла на экономику послевоенной Европы .
В жизни «дядя Толя» был человеком легким, веселым с необычайным чувством юмора.
Екатерина Борисовна приехала в СССР из Мексики вместе с репатриированным отцом в
лихом 37-ом году. Она не очень свободно говорила по-русски и стала легендарным
испано-язычным диктором советского вещания на Латинскую Америку. Ее особенно
любили слушатели в Чили и Аргентине.
   Перед Мариной открывались самые радужные перспективы. Но, как только мы перестали
общаться, в ее жизни произошла первая драма. Отец (седина в бороду — бес в ребро)
ушел из семьи. Марина окончила институт, стала экономистом и, видимо, профессионально
преуспела. Она быстро вышла замуж, но вскоре развелась с мужем, оставив себе сына. Во
втором браке с человеком много старше ее, она, вроде бы, была счастлива и родила дочь.
Однако через несколько месяцев после приезда в Израиль ее муж скоропостижно
скончался. Последний раз я слышал Маринин голос по телефону несколько лет тому назад.
С присущей ей смешинкой, но грустно и устало, она сказала, что концы с концами они — три
женщины —  сводят, что мама получает пенсию,  дочь Анна — учится и говорит на иврите, а
она — Марина — кандидат экономических наук, простая работница на мебельной фабрике...
               
   
                * * *
   
    4 марта. Уже несколько дней все погружены в атмосферу надвигающегося
апокалипсиса. Вечером пришла мама вся в черном. Почему-то тускло горел свет. По
радио все время  передавали бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина, один
безнадежнее другого. От стального голоса Левитана, звучавшего  из маленького
репродуктора,  становилось страшно и тревожно.
   Следующее утро выдалось серым и зябким. В завязанной под подбородком ушанке, с
тяжелым портфелем, я  отправился в школу. Как только я вышел со двора в переулок,
сердце екнуло и провалилось, мне стало жутко, будто Земля перестала вращаться: я
увидел понуро висящие на домах красные флаги с черной траурной каймой. В школе в
почетном карауле у ЕГО портрета застыли десятиклассники с винтовками «к ноге».
Стояла гнетущая тишина,  у учителей были заплаканные лица. Учащиеся не шалили и
не галдели на переменах. После уроков я поехал к родителям на Спиридоновку. Мама
рыдала. По радио непрерывно передавали траурную музыку. Казалось, наступил конец
света. В день похорон Отца и Учителя занятия отменили. По-прежнему было пасмурно и
промозгло. Мы с Колей гуляли в нашем скверике, когда, как в стоп-кадре, вдруг
остановился весь транспорт, и воздух наполнился щемящим душу протяжным гудком
всего, что могло гудеть. Это был стон прощания с эпохой.
   
   25 апреля. Вот он и настал, этот торжественный день — меня принимают в пионеры.
Наконец-то красный шелковый галстук, купленный еще год назад, сто раз
примерявшийся перед зеркалом, можно будет носить по праву. Церемонии посвящения
в юные помощники партии, как правило, проходили в святых для каждого советского
человека местах: у Мавзолея, в музее Ленина и т.п. Надо мной это священнодействие
было совершено возле довольно странной и мрачноватой реликвии — поезда, который
вез гроб с телом Ильича в Москву. При всей радости события, мне было откровенно не
по себе рядом с черным паровозом, стоявшем в специальном павильоне у Павелецкого
вокзала. Зато потом вся компания свежебритоголовых ликующих  одноклассников в
белоснежных рубашках с красными галстуками, в этот, по-летнему теплый день,
отправилась в дом моих родителей праздновать  важное событие, а заодно мой 9-ый
день рождения. Мне льстило быть среди лидеров дружной компании 2-ого «А». Все они
были моими друзьями: Коля Полудворянин,  Алеша Пахомов,  Алеша Шестопал, Саша
Писарев, Саша Кузнецов,  Саша Кондратьев.  И такое ребята мне оказали доверие: они
единогласно выбрали меня своим  пионерским вожаком. Переполненный тщеславием, я
нашил целых две лычки на рукав,  сделав первую в жизни карьеру. Я уже не просто
пионер, а начальник — председатель совета отряда, кем и пробуду, правда, всего одну
неделю, в начале следующего учебного года. Ну, а сейчас  каникулы!
   По неизвестным мне причинам в это лето мы не поехали на Сходню. Родители,
пополам со знакомыми — семьей кинодокументалиста со странной фамилией
Бессмертный, сняли дачу у человека с не менее странной фамилией  Богомаз, в
поселке Кратово, знакомом мне еще по раннему детству. Природа вокруг Кратова,
находящегося по отношению к Сходне с диаметрально противоположной стороны от
Москвы, тоже противоположна сходненской: сосны и песок. Здесь всегда сухо.
   Почти ничего не осталось в памяти от «холодного лета 53-го года» , ни занятий, ни
компании. Запомнилась только очередная любовь. С глаз долой — из сердца вон —
Таня Полторацкая была забыта. Я, толстый, бритоголовый, девятилетний, воспылал
нежной страстью к дочке «бессмертного» киношника — 26-летней Кире, имевшей
двухмесячного ребенка и красавца мужа, не менее известного мастера неигрового кино
Григорьева (Кацмана), прославившегося на всю страну своей «Повестью о нефтяниках
Каспия», где черноусые азербайджанцы радостно мазали себе физиономии только что
добытой маслянистой нефтью и доблестно трудились среди моря на благо родины. Мне
был очень досаден и ужасно мешал этот Кирин муж, но, на мое счастье, он часто
уезжал снимать героические свершения советского народа, и Кира, доведенная
непрестанно орущим младенцем до исступления, уделяла мне достаточно внимания,
как мне казалось, тронутая моими чувствами. Кира была не то переводчицей, не то
преподавательницей английского языка. Она учила меня простым словам, выражениям,
стихам и песенкам. Я не скрывал свою любовь, и, надо отдать должное тактичности
взрослых, никто не позволял себе иронизировать над не совсем детской
привязанностью ребенка.
   
   Пришел сентябрь. Отчим и мама отправились отдыхать. Они все больше ездили в
Кисловодск, так как врачи не рекомендовали Михаилу Александровичу морские курорты из-
за больного сердца. Минеральные воды были в те годы модным местом отдыха московского
света. Санаторное лечение, нарзанные ванны и прогулки в горы, не исключали веселых
кутежей в компании друзей, специально собиравшихся на водах в одно и то же время.
   Я меж тем вступал в трудный подростковый возраст. Плохо владел собой, был
порывист и вспыльчив. Если в школе я вел себя более или менее благопристойно, то
дома, под единственным присмотром мягкохарактерной добрейшей бабушки, я
распоясывался до безобразия. В квартире жили только тихие немолодые женщины, и
лишь один мужчина — Иван Кузьмич Матвеев, диктор Всесоюзного радио. Ему-то и
приходилось умирять мой нрав не только увещеваниями, но порой и физическим
воздействием. Я докучал мирным соседям своими вредными выходками и опасными
экспериментами. То плавил свинчатку на общественной газовой плите, разливая
расплавленный металл в деревянную форму, которая обугливалась и воняла на всю
кухню, то изучал, как горит целлулоид, используя в качестве материала чужие
мыльницы, то пускал кораблики в ванной, делая  «морскую воду» чужой синькой для
белья, и т.д. и т.п.
   Бабушка справиться со мной была не в силах, она только заламывала руки и
причитала: «Как в аду, как в аду!» Меня наказывали, стыдили, но исправлению я
поддавался с трудом. Моя разболтанность должна была неизбежно привести к
серьезному проступку, и я не замедлил его совершить.
   В параллельном классе учился умный и интеллигентный мальчик Сережа Мильман.
Был он не по годам высокого роста и превосходил меня в физической силе. Не помню
уж почему, но друг друга мы невзлюбили. Между нами назревал конфликт, перешедший
в прямое столкновение в пресловутом скверике, где мы шлялись все свободное от
уроков время до позднего вечера. Произошла обычная мальчишеская стычка между
двумя враждовавшими ватагами. Моим соперником в противоборстве оказался
Мильман. Высокий и жилистый, он до боли заломил мне руку за  спину и, нагло
ухмыляясь, ждал, что я попрошу у него пощады. Не в силах вырваться, в приливе
ненависти, которая застила мне глаза, свободной рукой я нащупал в кармане точилку
для карандашей и, выдвинув держатель с половинкой  бритвенного лезвия (были такие
опасные устройства в те годы), с отчаянием  полоснул им Мильмана по физиономии.
Тот вскрикнул, отпустил меня и схватился обеими руками за лицо. Я, должно быть,
ретировался с поля боя. Что было с бабушкой, я не помню, узнав о случившемся, она
должно быть лишилась чувств.
   На следующее утро, надо мной состоялось судилище по пионерской линии. Меня
ждала высшая кара — исключение из пионеров, как потребовал мой «товарищ»   
Шестопал. Однако, большинство ребят ко мне относились хорошо, да и в мальчишеском
сознании в годы романтизации уголовщины, ужасный проступок скорее возвышал меня
в их глазах, тем более, что таких умников и зануд, как Мильман, мальчишки не любили.
Никто не поддержал Шестопала, и я сохранил свой красный галстук, но лишился двух
лычек пионерского начальника, не сдерживая слез горечи и, наверное, раскаяния.
   Подобное поведение и времяпрепровождение сочеталось во мне с любовью к тихим,
детским играм, игрушкам, рисованию, увлечением астрономией. К 9 годам я уже прочел
с десяток научно-популярных книг об устройстве Вселенной, галактиках и звездах. Я
знал наизусть все планеты Солнечной системы, и что они собой представляют. Мое
детское воображение захватывала бесконечность космоса. Глядя на звезды, я силился
постичь тайны мироздания,  мечтая стать астрономом.
   
   …Любопытно, что более чем через четыре десятка лет, уйдя из суеты общественной
деятельности и обретя много свободного времени, я вновь неожиданно испытал
интерес к небесным сферам. Купил звездный атлас, учебники и, как школяр, продолжил
изучать с детства любимый предмет. Я, наконец, научился распознавать на ночном
небе все созвездия и яркие светила, следил за их перемещениями, день за днем  и
месяц за месяцем. В этих наблюдениях подспорьем мне стал школьный телескоп моей
дочери, подаренный ей одним из воздыхателей, когда Оле, по какой-то прихоти,
захотелось смотреть на небо. Трудно с чем-либо сравнить и передать чувство
непостижимости пространства-времени, когда, прильнув к окуляру телескопа, смотришь
на кольца Сатурна и спутники Юпитера, или на едва уловимое глазом бледное пятно
Туманности Андромеды — этого сонма звезд, свет от которых ушел к нам 2 200 000 лет
тому назад….
   
   Вопреки желанию отчима, мама взяла в дом собаку (матушка много чего делала,
уступая сиюминутным порывам и желаниям, не спрашивая мнения мужа). Я сначала
побаивался большого неуклюжего, рыжего с черным, щенка эрдельтерьера. Назвали
собаку по простецки — Дружок. Он быстро вырос в красивого крупного пса, ласкового и
добродушного, но свирепевшего при  виде пьяных, плохо одетых людей и почему-то
почтальонов. Так что, хлопот с ним было немало, особенно когда наш пес опрокидывал
человека и ставил ему на грудь свои крупные породистые лапы. Ну, «не любил он
пролетариата». Дружок оправдал свою кличку и был всегда с нами, пока не отдал Богу
душу на той же Сходне в год, когда на свет появился мой сын.
   
   
   


Рецензии