Приговоренная

Нельзя постичь непостижимое. Вот так однажды и она, ка все мы, когда просыпаемся от страшного сна, и с облегчением осознаем, что это был лишь сон, проснулась в страшном сне, и с ужасом поняла, что благополучная реальность со скукой будней и вялой текучестью выходных - всего лишь ее хороший сон, а реальность - дурацкая ситуация, в которую она попала, беспомощность, с которой ничего нельзя поделать, и что еще страшнее - невозможность что-либо изменить, вязкая, как болотная трясина, затягивающая своей неотвратимостью. Ее обвинили в том, чего она не делала. Тюрьма, грязные душные камеры, постоянные утренние и вечерние проверки, пугающие соседи по камере, и само осознание привыкания к тому, что днем раньше показалось бы неимоверным: она смирялась.
На ежедневных беседах со следователем она поначалу нервничала, кричала, что не совершала ничего подобного, плакала, и ее выводили, вывернув руки за спину, возвращая в камеру до следующей беседы. Уставшая, немного голодная, но больше нервная и замученная, она знакомилась с теми, кто был вокруг. Одни сочувствовали ей, понимая, что ее ждет, хорошо зная систему и представляя себе приговор. Другие ненавидели всех, без различий, начиная от сокамерников и заканчивая людьми в форме. Все они там ожидали решения властей, но никто из ушедших не возвращался обратно - с ее точки зрения это была отправная точка, безвозвратная, но не такая уж  жестокая по своему внутреннему распорядку. Уже на третий или четвертый день встреч со следователем, она просто молчала в ответ на все задаваемые им вопросы: все равно он хотел знать то, чего она знать не могла, потому что на самом деле ее там не было, все равно он сам подталкивал ее наводящими вопросами к тому, что хотел услышать, к тому, что они все заочно признали за ней. Она либо вяло смотрела в окно, потому что из их камер не было видно ни листьев, ни деревьев, ни замечательного неба, каким оно ей теперь казалось вне зависимости от погоды, либо вообще куда-то сквозь природу, держась за картинку лишь как за связующую нить между настоящим и воспоминаниями, чем-то хорошим в своей жизни, тем, что остается в душе навсегда, о чем потом можно вспоминать в тяжелые минуты и улыбаться. Тогда после этого в кабинет следователя к ней пару раз приводили врача. Сначала в ней словно бы загорелась надежда на то, что он признает ее не в себе, сумасшедшей, кем угодно, и нависшая тень мрачного будущего окажется пустым страхом. Но взглянув в его холодные ненавидящие глаза, она сразу поняла, что он скажет, и больше даже не старалась как-то играть, что-то изобретать; в его глазах словно бы отражалась все та же беспристрастная неизбежность, которую она ощутила, как только услышала, в чем ее обвиняют. Все было решено за нее: она могла кричать и биться в истериках - тогда ее просто уволакивали бы в камеру за руки и ноги и швыряли на пол, захлопывая за ней решетку, отплевываясь и кивая головами; она могла умолять, хвататься за ноги людей в форме - они бы только с презирающей жалостью глядели на нее, сверху вниз; могла молчать - как она и поступала, потому что ничто уже не имело значения. В молчании, по крайней мере, она не теряла своего лица, оставшегося незапятнанным где-то в глубине ее души, которая знала, что она невиновна, и что спектакль, разыгрывающийся снаружи - тот самый страшный сон, среди которого она так неудачно проснулась.
Начальник с работы подтвердил все самые худшие предположения следователя насчет ее особы, он готов был дать наихудшую характеристику только лишь потому, что ее обвиняли, для него это было равносильно тому, что ее уже признали виновной. Она лишь мельком видела его осуждающее лицо, когда они встретились взглядами в корридоре, и он быстро отвел глаза; и все, что у нее возникло - не ненависть, нет, только отвращение к нему, к человеку, настолько прогибающемуся под любой властью, что для него безразлична была судьба любого из нижестоящих, только бы горнило власти ни в коем случае не стукнуло его по головке, только бы лишний раз погладило, за бдительность, за предусмотрительность, а если что и случилось - лишь наставительно пожурило, "как ты мол так, а? недосмотрел..." И потому готов был сам лепетать, без излишних вопросов, виновато склонив голову: "недосмотрел, Ваше благородие..." А потом приходила подруга, плакала, гворила что-то несвязно, сказала, что сделает все, что может, что не верит ни единому слову, что они говорят, что знает, что невиновна, потом снова хлюпала носом и уходила, пряча глаза. Видимо, она тоже уже видела ту самую неизбежность, которую заключенная ощутила раньше нее.
Однажды ночью она проснулась от очередного короткого сна и заплакала, осознавая себя снова в этой реальности и ни в какой другой из сотен, тысяч, окружавших ее во сне. Это была безвыходность, достигшая края и изливающаяся из ее существа слезами, горькими, одинокими, до исступленности. Соседи, что были поближе, заворочались, кто-то недовольно заворчал, а кто-то не спал, как она, и смотрел в тускло освещенные коридоры, слушая тиканье часов где-то за углом, голоса часовых, изредка перебрасывавшихся фразами. Одно из лиц неподалеку качнулось в темноте, вынырнуло на какой-то момент на свет, глаза недвижно и понимающе смотрели на нее несколько секунд, потом вздохнуло и ушло во тьму. Но то ли от взгляда, то ли от сочувственного вздоха, ей стало чуть легче, и она снова забылась рваным сном.
Человек действительно привыкает ко всему. Так и она уже через неделю пребывания в камере, освоилась с режимом, с окружающими, появились симпатии и отношения, мир перестал быть таким оцепеняюще ужасным, каким он казался первые дни. Безысходность перестала быть такой острой и пугающей, они словно бы срослилсь вместе, стали с ней сестрами. Теперь они даже играли с сокамерниками, и она уже не сидела в стороне, обхватив колени железными руками и уткнувшись в них головой. Подруга по-прежнему ежедневно приходила к ней во время, выделенное для свиданий, но она уже заранее могла пересказать ее слова, и представить ее лицо, когда она будет говорить ту или иную фразу, как заплачет в самом конце, и пряча лицо в широком платке, скажет что-то на прощание и скроется за массивной дверью с обещанием снова зайти завтра. Она была благодарна за ее передачи и приходы, но скорее уже не из-за того, что та говорила, и даже не за чуть ли не единственное родное лицо, которое не отвернулось от нее, а скорее за те несколько метров, которые она, идя на встречу, могла пройти по коридору, затем свернуть в комнату, и за ветки, качающиеся за зарешеченным окном на ветру, на которые она смотрела, слушая подругу, за окно, которое было здесь, и которого не было в их камерах, за воздух, пахнущий здесь еще чем-то свободным что ли, кроме казенного, заносимый, очевидно, посетителями. За это она и была благодарна ей.
Потом ее начали угнетать гулкие шаги часовых по ночам. Ей стало казаться, что время остановилось, что эта неделя тянется уже целую вечность, что ее безысходность, ее родная драгоценная безысходность вовсе не в том, что она думала, а в этой выматывающей жилы бесконечности застывшего времени, шагах часовых, вечных глухих ночах, сменяющихся ничем не отличающимися днями, съедающими ее память о чем-то другом, о самой возможности чего-то другого. Но тут же она ловила взгляд страдающих бессонницей приговоренных, читала в их глазах знакомые штрихи близкой предопределенности и успокаивалась. Только в горле непроизвольно сжималось что-то при мысли о точке, которую поставят на ее жизни, затем о сроках, и о количестве шагов часовых, вдохов и выдохов соседей, звуков, в которых измерялось здесь время до нее.
В один из дней, уже после посещения подруги, ей вдруг снова сказали, что к ней пришли. Она как-то нерешительно замялась, потому что ей больше некого было ждать, что-то колючее, тревожное зашевелилось внутри. Новости для обитателей их маленького мира могли быть или никакими, или плохими, - только так. Уже дойдя до поворота в комнату свиданий, она осторожно заглянула в нее, и увидела там мужчину, с которым рассталась еще год назад. С тех пор у них сохранились отношения, но их даже дружескими можно было назвать с трудом. Недоумение сменилось испугом, необъяснимой боязнью загнанного зверька, она метнулась обратно в сторону камер, судорожно хватая воздух и говоря: "скажите, что меня нет, меня нет", и потом, лишь несколькими секундами позже поняла глупость сказанного: "что значит, меня нет? в тюрьме? это же смешно, и глупо... до безобразия глупо" и обреченно повернула обратно, сама себя успокаивая по дороге, что ничего тут особенного нет, пришел навестить и ладно. Но человек внутренний смущался, тянул обратно, хотел забиться в самый дальний угол и спрятаться, кричал эту глупую фразу, разрывая уши изнутри, "меня нет, меня нет, меня нет..."
Она села перед ним спокойно, тихо, так, словно бы минуту назад и не было в ней никакой бури чувств, ощущая себя лишь немного неловко от того, что он может сказать что-нибудь неискреннее, из общепринятого в таких случаях сочувственного, но безликого. Он нервно мял руки, смотрел то на нее, то в стол, по всему было видно, что он сам чувствует неловкость. Потом поднял глаза, пододвинул к ней передачу, и их руки нечаянно соприкоснулись, и она поняла, что он любит ее, единственный, кто любил и продолжает любить. Как глупо и как прекрасно было понять это теперь, когда у нее уже не было никакого будущего.
Последней ночью она не плакала и не спала, она вспоминала, и тяжесть какого-то старого груза в ее душе покинула ее, и позволила освободиться от безысходности, от давящих стен вокруг, от всего, что держало и угнетало раньше. И закрывая глаза, она чуствовала. как его пальцы продолжают касаться ее, и вместо "меня нет", сердце громко билось "меня любят, меня любят, меня любят..."
Кажется, ее приговорили, или она сама тихо ушла, или попросту проснулась в другом мире... Но там, в другой жизни, очнувшись ото сна, конечно же, она забыла все в считанные секунды, смахнув с нахмуренного лба прохладной после умывания рукой.  Только возможно это то, что называют де-жа-вю, возможно что-то, что следует называть иначе, но когда через несколько дней ее любовник ушел, молча собрав свои вещи, она не удивилась, так, словно бы ожидала от него этого всегда, а когда ей стало совсем тяжело и одиноко, она нечаянно, пребывая в какой-то отстраненной задумчивости, набрала номер человека, которого и другом-то можно было назвать едва.


Рецензии