Мусенька
Сейчас все немножко не так: в этой квартире я лишь снимаю комнату – маленькую, у самой двери. Хозяка живет в соседнй и не питает ко мне особой нежности, так что я предпочитаю ее не сердить и вообще поменьше с ней сталкиваться. Теперь уже не меня угощают карамельками - напротив, я стараюсь откопать в холодильнике что-то, что могло бы порадовать хозяйскую кошку. Беда в том, что кошка ценит мои дары по достоинству и очень часто заглядывает в мое скромное жилище, в то время как хозяйка как раз не слишком одобряет мою заботу о ее питомице, и каждый раз награждает меня обиженным взглядом, когда, прозвав Мусеньку вхолостую минут пять, наконец обнаруживает ее у меня.
Но сам дом похож. Такая же благородная широкая лестница с отполированными, сильно стертыми каменными ступенями, с почти не изгаженными стенами, сохранившими подобие лепнины под самым потолком, с лифтом, дверь в котором открывать и закрывать нужно самостоятельно. Многие современные люди не на шутку боятся таких конструкций (серьезно, сколько раз слышала опасливое: «Не застрянем?»), а по-моему, очень славный лифт. Похож на космичекую ракету в клетке... И сейчас, прислоняясь к спинке кровати, я слышу, как он часто ходит вверх-вниз: время самое живое, примерно семь, народ возвращается с работы.
У меня бронхит. Есть две муки на выбор: курить и не курить. Курить очень хочется, но я знаю, что непременно начну задыхаться и оглушительно кашлять, - решаю потерпеть, тем более, что хозяйка не любит, когда я курю в комнате. Запретить – не запрещает, но не любит. Это у нее стратегия такая, вынуждающая меня быть обалденно тактичной и предупредительной, следить за реакциями, предугадывать неудовольствия, задабривать и умасливать, а я-то знаю: как ни старайся, будет плохо, неправильно, недостаточно или, наоборот, слишком. В общем - не так. Просто она – мизантроп, и чтобы поддерживать привычно сложенную в мозгу отрицательную картину мироздания, ей надо кого-то не любить, а тут я, такая подходящая кандитатура! Судите сами: обладаю верещащим мобильным телефоном, имеющим тенденцию звонить в неприлично ночное время, потребляю электроэнергию, как заводская пила (уверена, хозяйка думает, что я сама заряжаюсь от розетки, столько уходит на мой ноутбук, чайник и обогреватель), никогда не готовлю «цивилизованной» пищи – не варю, к примеру, супов – и иногда не являюсь домой ночевать. Не говоря уже о том, что являюсь прямым напоминанием того, к чему пришла эта во всех отношениях почтенная дама к закату своей жизни: к необходимости сдавать за мизерную сумму комнату давно уехавшей за границу дочки, терпеть на своей территории присутствие совершенно чужого человека. Да еще такого человека. Каждый раз, когда хозяйка поджимает свои тонкие губы и трагически прикрывает глаза («Это же подумать, сколько грязи натекло с ее этих армейских бот!», «Это же надо, опять остриглась, как тифозный новобранец!», «Ведь это с ума сойти можно: выкинуть почти полный пакет кефира!»), мне хочется прыснуть и громко крикнуть: «Рада стараться, Роза Васильевна!» Думаю, она бы не поняла.
Спинка кровати телеграфирует в висок, что кто-то вошел: гулко и тяжело бухнула парадная дверь, и шаги, скрипя влажной грязью по плиточному полу, направились к лифтовой сетке. Пауза. Но лифт молчит – значит, шаги пошли не к лифту, а к почтовым ящикам.
Значит, это не ты.
Ты не живешь в этом доме, ты даже бываешь здесь крайне редко: не то, чтобы мне было запрещено приглашть гостей, но моя хозяйка... Ах, да, я уже объясняла.
Нечасто, гораздо реже, чем мне бы того хотелось. В основном, мы видимся в клубах, у друзей, на улицах, в музыкальном подвале – единственном, похоже, в Москве, где продавцы могут безошибочно угадать, какую музыку предложить клиенту по одному его виду и по походке, иногда на деловых встречах, когда наши проекты неожиданно пересекаются, в моей любимой кофейне на Тверской заставе, - и везде в этих местах мы почти молчим. То есть, нет, конечно, мы говорим, иногда даже много, ясно, целеустремленно, по делу, или, напротив, дурашливо, громко, артистично, но никогда – напрямую друг с другом, потому что в нашем исполнении простое «Здравствуй» звучит неожиданно преступно, излишне значимо. Это похоже на вступление к танцу фламенко: партнеры ходят по бесконечному кругу, не делая никаких движений, кроме простых шагов в такт, - и смотрят, смотрят, смотрят друг на друга яркими, долгими взглядами, - так и мы, смотрим, следим одна за другой, не замечая, проваливая потом в памяти места, лица людей, время года, время суток, цвета, названия и меню ресторанов, имена сопровождающих лиц, и оставляя только незаметные миру полутона...
Разумеется, у тебя есть своя квартира, и я иногда прихожу туда, даже иногда остаюсь, но не могу позволить себе этого слишком часто. Тебе, получившей квартиру в наследство от брата, уехавшего работать в Германию, тебе, коренной москвичке, наверное, никогда не понять, как это, жить в крошечной чужой комнате, после 11 вечера говорить только по мобильному телефону, поскольку из коридора звонить уже поздно, не звать в гости более одного человека разом и каждый вечер возвращаться в дом, где положительные эмоции к тебе проявляет единственное существо - соседская кошка.
Только не надо меня спрашивать про дом моего детства из первого абзаца, я прекрасно все помню. Так уж вышло, что в процессе написания скрестилось две истории. Я наврала. И что? Не все ли равно? Уж не должна ли я переписать начало в этой связи? Ну, хорошо, я скажу: я была первым ребенком из девяти в семье преподавательницы физики и архитектора из Комсомольска-на-Амуре, так пойдет?
Нет, тебе не понять этого. Ты постоянно упрекаешь меня, что я редко приезжаю, но я не могу иначе. Нырнуть в долгое, вечернее, послерабочее метро, сыграть мелодию голубой кнопки звонка, зарыться в негу ванильной пены в ванной, наркомански вынюхать лаванду из бельевого шкафа, потушить ментоловую сигарету о дно ракушки с Адриатического побережья, встать раньше, помыть посуду, стараясь не запутаться в хозяйском местоположении чашек и тарелок, сварить кофе (пол-ложки ванилного сахара и 1 палочка корицы), одеться, стараясь не звякать пряжкой о серебрянные кольца на своих больших и безымянных, попросить затворить дверь. Спросонья ты не можешь адекватно вести дискуссию, поэтому просто качаешь головой и молча отсчитываешь обороты замка. А потом, наверное, решаешь не думать об этом.
Лифт поплыл вверх – висок полон его троллейбусным гулом и стуком, отсчитывающим этажи: второй... третий... четвертый... пятый. Стоп.
Я живу на шестом этаже. Интересно, может, ты вообще не придешь?
За окном стремительно темнеет, уже почти ничего невозможно различить, в открытую форточку дышит теплая влажная зима. Из своего жилища вне зависимости от времени года я вижу одно и то же: стену противоположного дома, почти глухую, и в ней - три окна, расположенных как-то совершенно коряво, - мне, дочери архитектора, это представляется в высшей степени странным. Стена похожа на рожицу, но от того, что окна размещены неравномерно, кажется, что рожица крива на один глаз, да и рот у нее тоже как-то подозрительно оттянут к левому краю. Впрочем, когда выдаются такие влажные дни, как сегодняшний, стена покрывается мокрыми пятнами и тогда рожица смотрится печально.
Лифт ездит бесчетное число раз, я уже не слежу. Просто закрываю глаза и пытаюсь придумать, как согреть ледяные ноги. На самом деле, действенный способ всего один: пойти в ванную и сунуть их в горячую воду, но этот вариант сейчас не рассматривается, потому что вылезание из-под одеяла представляется немыслимой сложности процедурой. Так и лежу, так и мерзну.
И вдруг мой импровизированный телеграф начинает ощутимо вибрировать: как будто деревяшка неожиданно получила способносить вырабатывать эндорфины и передавать их в мой усталый мозг. Я слышу знакомую череду звуков (щелчок, хлопок, слякоть под подошвой, скрип, нажатие, лязг, гул...), но теперь они все чувствуются и называются по-другому: каждый из них включает в себя слово «ты». Это ты щелкнула, ты хлопнула дверью, ты переминаешься с ноги на ногу, ты стопываешь слякоть в ритме чачи, ты вдавливаешь кнопку, ты ждешь, ты садишься в лифт...
...второй...
...третий...
Между ударами лифта об этажи приходится по одному удару крови о стенки моих вен – так и стучим.
...четвертый...
...пятый...
Да, шестой.
Три звонка. Я кубарем скатываюсь с шелкового покрывала и ныряю в тапочки, от радости, разумеется, не с первого раза, выбегаю из комнаты, - осторожно! Я вышла за пределы неприкосновенной территории, тут – поле, открытое, широкое, минное, а я забыла нацепить камуфляж... Роза Васильевна, миленькая, ну вы же знаете, что это ко мне, зачем же вы отрываетесь от телевизора и выходите в прихожую с таким лицом, будто к вам может прийти молодой и прекрасный? Впрочем, ладно, бой без артподготовки – это не новости. Успокаиваю нервно дышащую спину, улыбаюсь ей через плечо. Про себя вспоминаю, в каком из Дантовых кругов горят любопытные – кажется, где-то посерединке, неважно, потому что так или иначе, в заведении под названием «ад» мы вряд ли пересечемся: мне гореть ниже, я знаю.
- Привет.
- Привет.
Хозяйка все еще мнется на пороге своей комнаты:
- Лорочка, это к вам?
«Лорочка». Имя – еще одна нелюбимая подробность моей жизни, это папе спасибо. Надо отметить, что «Лора» - это еще не худший вариант: у нас в городе в пору, когда я появилась на свет, самыми модными именами были Альбина и Диана. Посмотришь потом на такую Диану – физиономия простецкая, кожа бледная, северная, телосложение худосочное, ну богиня, словом. Греческая. Так что Лора – это еще не страшно, ни к чему не обязывает, по крайней мере. Я хоть была одна такая.
- Да, Роза Васильевна, - ровно-ровно-ровно, пульс шестдесят четыре с половиной, я - полный самообладания космонавт, девственная пионервожатая, наркоман на медкомиссии, международный террорист и Карлсон, сперший булочки.
Молча смотрю, как ты раздеваешься, стаскиваешь плачущие солью ботинки и полосатый дурацкий шарфик, имитирующий невозможную зимой радугу, шуршишь дутым пальтишком. В комнате ты шаришь глазами по стенам и, не найдя в сотый раз, как и во все предыдущие, зеркала, поправляешь прическу наощупь, по интуиции. Я ставлю чайник.
- У меня есть для тебя подарок.
- У меня тоже...
Усевшись на единственный имеющийся в наличии расшатанный стул, вопросительно смотришь на меня снизу вверх. По-моему, ты недовольна. По-моему, в твоих глазах есть даже что-то, похожее на испуг. По-моему, ты не обрадовалась... А может, просто в комнате недостаточно света. Однако, как бы там ни было, мне уже не повернуть назад: не могу же я, в самом деле, теперь сказать, мол, забудь, нет у меня для тебя ничего, - я могу лишь отдать право первого хода. Белые начинают и выигрывают.
- Сначала ты.
Из модной сумочки с надписью Ferre появляется одна за другой коробочки и склянки:
- Это от кашля, это общеукрепляющяя какая-то хрень, это – растворимый витамин...
Я прячу улыбку в завитки на твоем затылке, из-за плеча читаю аптекарские этикетки.
- ...ну, подожди... это вот еще прыскалка в нос...
- ...но у меня у меня нет насморка...
- ...а это – для глаз, потому что нельзя столько пялиться в экран, сколько ты.
Кончиком носа легонько тыкаюсь в макушку - со скоростью полета Человека-Паука из кино в голове проносится безумная картинка: ты мотаешь головой и возмущенно кричишь, что, мол хватит вытирать свои сопли о мои волосы, в желудке что-то неприятно поджимается, но я все равно не могу остановиться и оказываюсь права: ты молчишь, не сбрасываешь с себя ласку, не кричишь. Твоя голова с осанкой (осанка у головы? сомнительна мне что-то такая метафора, но я не знаю, как иначе объяснить...) как у Нефертити остается в царственном покое: ни от, ни навстречу. Целую в висок.
- Как, кстати, статья?
Ты бесцеремонно пинаешь сонную мышку, и покоящийся на столе серенький зверек оживает. Краем глаза смотрю на голубой подрагивающий экран и читаю на нем то же, что и ты, только я про себя, а ты – вслух:
- Паучок по небу ходит косолапый,
Ходит грустно-грустно, ищет маму с папой,
Солнышко уплыло на своей ладейке,
Месяц свет бросает скупо, по копейке... Что это?
- Тебе нравится?
- Ну... я не знаю... А где статья? Я, конечно, понимаю, что с бронхитом сложно писать о Фассбиндере, но ведь дедлайн, насколько я помню, в четверг, его ведь никто не отменял. Тебе зачем ноутбук домой дали? Детские стишки писать?
Мои руки сползают с твоих плечей и больно стукаются пальцами о спинку стула. Твое накопившееся за день раздражение представляется мне отдельной от тебя субстанцией – чем-то похожей на раковую опухоль или гриб-паразит. Я почему-то вспоминаю печальную стенку-рожицу за окном...
- Закрой глаза.
Недовольно, но послушно смыкаешь веки. Стараясь не шуметь, как будто дело происходит на Рождество, я достаю из-под шкафа дурацкие мохнатые тапочки цыплячьего цвета и беру тебя за щиколотку:
- Что ты делаешь, мне щекотно!
- Не открывай глаза! Только не открывай...
- Хорошо, - пожимаешь плечами, - хорошо...
Я сосредоточенно стаскиваю клетчатое убожество китайского производства, которое смотрится на тебе, словно ласты на детских ступнях, и не успеваю заметить, как ты медленно наклоняешься.
- Ну, подожди же, ты мне мешаешь!
Но твои кудри уже щекочат мне шею, твои ладони гладят мои щеки... Тебе все равно, тебе не нужны мои маленьке сюрпризы, у тебя нет времени на бытовые радости. Зачем тебе еще одни тапки, будь они хоть трижды более трогательными и теплыми, если у тебя уже есть? Твои лодыжки выворачиваются из моих рук, они не хотят наряжаться в новый цыплячий желтый, они вообще не хотят сейчас быть одетыми...
Я поднимаю лицо и вижу, как меня поедают два огромных, темных, блестящих глаза, - удивительно, что у блондинок бывают такие темно-темно-карие глаза. «Глаза, как у пони», «глаза-черносливы», «южные глаза» - как я только не называла их в своей писанине! Я мысленно сравнивала с ними глаза всех кинематографических див, о которых заходила речь в моих статьях, но ни одна, по-моему, так и не выдержала сравнения. Для меня, во всяком случае. Почему-то мне вспоминается “Lullaby” The Cure: “Spiderman is having me for dinner tonight…” Не желая бороться со своим нежеланием бороться, захлопываю веки.
У тебя нетерпеливый рот, влажные губы с остатками пахучей косметики и холодный, как у собачки, нос. У тебя теплые и уверенные руки. Сильные ноги. Острые коленные и локтевые суставы. Быстрые пальцы. Ты как будто вдруг вся раскладываешься на составные части, и мне кажется, что голени, сжимающие мое бедро где-то на полу, на ковре – это так бесконечно далеко от кончиков ногтей, легко до дрожи царапающих мой лоб, от веснушек, сливающихся в такой близи, кудряшек, лезущих мне отдельными волосками в уши, в ноздри...
Затылок скользит по красному шелку покрывала, руки болят от ковра, в который они упираются в тщетной попытке сохранения хоть какого-то равновесия – понятно, что не душевного, но хотя бы физического. Потом сквозь затекшие от жесткой ковровой материи сосуды на ладошках я долго еще чувствую шершавость джинсов – миллион наружных швов... Ледяные влажные подушечки скопили в себе зиму, бронхит, нервы, и им не справится с простыми вещами, вроде пуговиц, молний, крючков, застежек.
Послушно задираю руки – по лицу, неприятно потрескивая от электрических разрядов, проезжается ворот неуклюжего свитера. Становится совсем холодно. Ты легонько подталкиваешь меня под покрывало с китайскими огнедышащими драконами:
- Давай, давай, а то совсем ты и так простужена...
Приоткрываю глаза и послушно заползаю под драконов, отогнув край – треугольник белого белья на красном шелке напоминает мне «белый плащ с кровавым подбоем», но сейчас не время упиваться этой любопытной ассоциацией, потому что ты продолжаешь распадаться у меня на глазах: отдельно вижу восковой палец с аккуратным ногтем, схваченный у основания тонким серебряным кольцом, отдельно – золотые, завитые круто, как в XVIII веке, несколько прядок, упавших на лоб, отдельно – дрожащие ресницы и комочек застывшей туши на одной из их. Я снова закрываю глаза.
Один большущий рот с миллионом крошечных присосочек - он пережевывает, перемалывает меня, глотает по кусочку – мучительно. Мне не приходит в голову, что процесс этот не может быть остановлен, потому что он не может быть остановлен, потому что на переправе коней не меняют, и это еще старина Линкольн сказал, а уж такому уважаемому человеку, как Линкольн, может поверить даже такая нигилистка, как я. С другой стороны, если бы утверждение этого почтенного человека и гражданина не было так явно подкреплено моим собственным жизненным опытом, я бы, конечно, и его подвергла сомнению, но беда заключается в том, что именно мой жизненный опыт (и это, разумеется, для меня лично весит значительно больше, чем опыт всей американской истории) как нельзя лучше иллюстрирует линкольновский постулат. Год назад можно было говорить «нет». А сейчас уже было все равно, что говорить, потому что в такой ситуации даже слово «прекрати» может звучать только как «да».
Spiderman is having me… Я подставляю голодным губам все, что у меня есть, не скрывая ничего, словно свидетель на допросе, поклявшийся говорить правду, только правду, и ничего, кроме правды. Я отдаю тебе ямку возле шеи, татуировку на левом плече, розовый жесткий соск, серединку потной ладошки, три родинки чуть выше правого бедра, дрожащие колени, замерзшие ступни – ничего, кроме этой правды, у меня, по сути, и нет.
Никогда не было.
Внезапно с музыкальностью, достойной несмазанных ворот, чуть приоткрывается дверь и в комнату в полоске коридорного света величественно заходит Муся. Ты останавливаешься и тихонько смеешься, свободной рукой, не глядя, прикрываешь дверь и протягивешь ладонь к нахальной морде со светящимися глазами:
- И тебе? Тебе тоже хочется?
- Оставь ее, пусть ходит, - я пытаюсь вернуть тебя к себе, в себя, но рядом с Мусей я не конкуретноспособна. «Пусть ходит» не получается – да и глупо было бы ожидать: что я Муську не знаю, что ли?
Теперь к звукам тебя рядом прибавляются мягкие шаги лапок маленькой разбойницы. Вот она прошлась по столу, задев компьютер, отчего экран снова зафосфорицировал в темноте голубым, вот увесисто спикировала на скрипучий паркет, вот проходит под окном, задевая хвостом занавески, и те отвечают ей едва слышным звоном колечек наверху... И, конечно, в конце концов, Муся приходит к выводу, что нет в этой комнате объектов, более притягательных, чем мы.
Ты смеешься: тебя веселит квартет мягких лап, приземлившихся где-то посередине между тобой и мной (на самом деле, «между» никакого и нет, правильнее было бы сказать, что кошка, прыгнув, попала на нас обеих). Ты тратишь свои силы на очаровывание пушистой твари, чешешь ей за ушком, говоришь приготовленные для меня и разнеженные моей лаской слова, - что ж, ты права: я никуда не денусь. Я могу подождать. Жду.
Мусенька, я тебя понимаю, я тебя не виню. Я знаю, что когда она чешет пальчиком за ушком, можно забыть и про куриные шейки, и про чавкающих сосками котят, и про Цезаря с оторванным ухом, обитающего на нашей черной лестнице, и про припрятанный в моем книжном шкафу китикэт. Мусенька, я понимаю, что даже футбол в телеке с движущимся мячиком не идет ни в какое сравнение с нашей игрой на двоих. Мусенька, дорогая, послушай, со мной нельзя так поступать, когда я – одна сплошное «хочу»... Мусенька...
Прикосновения множатся: твои руки плюс еще четыре точечных конечности плюс меховое брюшко, которым ласковая кошка елозит по моей груди, – даже через одеяло я чувствую нестерпимое тепло. Как будто я маленькая, и мне ставят горчичники, которые запекают меня, как картошку, но неумолимый папа смотрит на огромные часы с выпуклым стеклом и отказывается отклеить пыточные бумажки раньше срока. Никто не избавит меня от шерстяной скотины, и нету, на самом деле, ни бумажек, которые можно отклеить и закончить эту муку, ни папы с часами, ни самого срока, как такового. Это бесконечно. И твое неровное дыхание смешивается с ее громоподобным урчанием, и когти, проходя сквозь ткань, сжимают кожу. Я почти теряю сознание.
- Убери ты ее, я тебя умоляю...
Но ты не слышишь, ты умеешь не обращать внимание. Ни на что. В том числе, на меня. Ты точно знаешь, что со мной делать, и тебе наплевать на все, что может сбить ритм исполняемого тобой соло. Я прекрасно отдаю себе отчет, что это соло, и я здесь не более, чем музыкальный инструмент, но эта мысль разовьется позже, гораздо позже, когда я уже останусь одна и начну слагать идиотские стишки для несуществующих у меня, у нас детей, а сейчас - сейчас я плаваю где-то в сладком южном море с запахами твоих ванильных волос и почему-то вишневого компота... Сквозь учащающиеся смены крещендо и диминуэндо мне слышится приближение коды, и я, как в детстве в музыкальной школе, немилосердно ускоряюсь - опять стремлюсь к желанному концу, плюя на стрелку метронома.
Из-за пределов сознания случайно возникает посторонний и совершенно не нужный в этой симфонии голос:
- Муся! Мусенька!
Дивно. Хозяйка вышла на тропу войны. Сквозь тропическое марево пытаюсь вернуть ясность мысли, но твое дыхание возле самого уха заставляет опять нырнуть в вишневые волны... Беглянка с упоительным ворчанием продолжает тискать когтями мой живот.
- Муся! Мусь-мусь-мусь! – нетерпеливый дискант приближается к нашей незапертой, ничем не защищенной двери, - мусь-мусь-мусь!
Мне хочется вскочить и задвинуть этот голос комодом, столом, задушить его парой фиолетовых подушек и комком цветастых занавесок. Я яростно дергаюсь в твоих объятьях.
- Подожди... подожди... - твои губы почти беззвучно шевелятся в моей ушной раковине, ты закусываешь мочку, я слышу, как легонько звякают твои зубки о мои серебрянные сережки.
Напряженное присутствие человека за дверью. Подождать? Я не могу ждать, милая, как это, «подождать», у меня не получится, я не умею, я не... Но где вы видели скрипку, которая поет без смычка? Мы замираем в движениях, и хотя разогнанный внутри тела молох уже несется, словно ходовая часть Титаника, безошибочно ведущая корабль на айсберг, мы замираем, погружаясь в вакуум, в толщу воды, в космос, в горячую безвоздушность. Только внутри меня тяжело поднимается и опускается вишеневое море.
Плотная, как желе, тишина полна посторонних звуков: где-то в отдалении нудит телевизор, под окном исходится истерикой автомобильная сирена, по-прежнему, наверное, подвывает своим троллейбусным воем старинный лифт, но я различаю отчетливо лишь застенчивое поскрипывание пыли под нерешительной ногой Розы Васильевны и блаженное рокотание бесстыжего животного.
Ты молча улыбаешься мне в шею. Пальцы начинают оживать – я стараюсь дышать ровно и бесшумно, но это очень сложно: ты слишком хорошо знаешь, что именно со мной делать, чтобы я заиграла, чтобы выдала трехголосую фугу с вариациями. Я стараюсь не шевелиться – бесполезно, все равно, что играть на рояле в шерстяных перчатках. Сквозь толчки крови в висках я с неожиданной четкостью слышу, как скрип песка и половиц под тапочками в прихожей удаляется на безопасное расстояние.
Оргазм разбивается во мне горячей волной – я расцветаю, я распахиваюсь алым, словно спелый осенний многострельчатый георгин. Раньше такое показывали в учебных фильмах по биологии: снятый в ускоренном темпе цветок распускался в считанные секунды.
И точно также, в считаные секунды, увядал.
Я тоже завяла – кажется, это называется, постокоитальной депрессией, но это неважно. Это позже. Пока же я вытягиваюсь единственной струной от пяток до темени в полный рост тебя (ты чуть выше) и прижимаюсь как можно большей площадью тела – своего к твоему. Молча несколько – кто знает, сколько? – минут. Образ папы с часами снова встает перед глазами, только теперь мне уже все равно: ты опоздал, папа, твою девочку сожгли до кости.
Ты легко откидываешься на спину, потом садишься на постели – я вижу ровный ряд позвонков на слегка загорелой спине. Наклон - и позвонки становятся такими отчетливыми, что я пугаюсь: вдруг выпрыгнут? Потянувшись, раскапываешь курган одежды на ковре, достаешь оттуда сумку и снова устраиваешься на диване с зажженной сигаретой. Мой указательный палец застенчиво рисует едва заметные кружочки у твоего плеча, Муська мирно спит у меня на животе забыв про свое тракторное урчание, – внезапно она кажется мне ужасно тяжелой.
В спинке кровати гудит лифт, я усмехаюсь: мой самопальный телеграф не подозревает, что все уже закончилось, и бесстрастно продолжает свою работу. Только к чему мне теперь знать, что в дом вошла молодая кокетка на невысоких каблуках, и с какой стати гадать, кто встретил ее за тяжелой дверью, открывшейся спустя минуту на третьем этаже в ответ на ее аккуратный короткий звонок...
Я отбираю у тебя сигарету - сквозь дым вижу, как ты порывисто встаешь и начинаешь одеваться, сквозь неожиданно возродившийся кашель реагирую на полуриторические вопросы и просьбы, вроде «Куда я дела майку?» или « Дай мне прокладку на каждый день». Я понятия не имею, куда ты забросила майку, а прокладку можешь взять и сама: в моем доме, как и в моем теле, нет места, куда тебе не было бы свободного доступа. Мне же осталось только ждать, когда ты уйдешь. Впрочем, чтобы проводить тебя даже просто до двери, мне тоже надо одеться, так что я лениво скатываюсь с кровати, оставив на ней сладко потягивающееся меховое тельце, и принимаюсь вяло натягивать домашние штаны, шерстяные носки и прочее малопривлекательное обмундирование...
Тебе, похоже, уже некогда. Тебя, похоже, уже ждут. Ты смотришь на пол, на то место, где я в задумчивости выворачиваю рукава растянутого красного свитера, но видишь столик в ОГИ или в Бункере, или еще черт знает, где, – там, где сегодня ты собираешься развить свои идеи о перспективах ближайшей выставки работ ведущих корпораций по производству, допустим, топлива, или сотовых телефонов, или детских подгузников – неважно! Ты будешь подкидывать имена всемирно известных брендов в ладошках, как торговец – апельсины на рынке, а они и не узнают, в каких уверенных, талантливых, изобретательных руках покоились в тот вечер их надежды и чаянья по развитию производства и завоеванию рынка. В каких опасных руках.
Мы выходим в прихожую. Я молча смотрю, как ты одеваешься: ботинки, пять дырочек на голенище – один шнурок перетянулся всей длиною вправо, и ты терпеливо вдеваешь его заново, полосатый шарфик в два оборота, мохнатая по ободку разноцветная шапочка, шустрое, шуршащее пальто... Говорить нам особенно нечего, поэтому ты молча одеваешься, а я молча смотрю на тебя, прислонившись головой к косяку. Вздохнула:
- Пока?
- Пока.
Не знаю, сколько времени я пролежала, не раздеваясь, на изжеванном красно-драконистом покрывале. Я думала о желтых тапочках, которые ты так и не успела толком заметить, а ведь я хотела, чтобы это были только твои тапочки у меня дома, я никому другому бы их не дала и сама бы ни за что не надела... Я думала о плачущей рожице-стене за окном напротив. Рожица дружелюбно светилась косыми окнами-глазами и окном-ртом, и от этого казалось, что она как будто бы старается скрыть мокрые пятна на щеках. Я думала о собственном недописанном стихотворении про паучка и о большом пауке, который снова пожрал меня в этот вечер. Я думала о дискуссии, которую ты ведешь сейчас со светлыми умами столицы, сидя в накуренном ресторане. Возможно ты даже вскользь упомянешь, что навестила меня – мол, пациент скорее жив, чем мертв, несмотря на изматывающий бронхит, пишет статью о творчестве Фассбиндера по заказу одного приличного интернет проекта. Спасибо, милая, ты всегда заботлась о моем реноме.
Я вспомнила, что ничего не ела с сердины дня, и слезла с кровати. Драконы, помятые сначала болезнью, затем последовательно страстью и задумчивым одиночеством, выглядели отталкивающе. Я заново застелила постель, хотя в пору было уже ее расстилать - время позднее - но я предпочла все же расправить сморщенных драконов: просто мне кажется, что если не убирать ежедневно постель, то день теряет границу с ночью и тогда уже ни в чем нельзя быть уверенным.
На кухне горел свет. Роза Васильевна стояла у плиты и мешала в кастрюле какое-то варево. Я нерешительно остановилась на пороге, не зная, собственно, зачем я вообще сюда вышла: чайник стоял у меня в комнате, а в холодильнике все равно было почти пусто, однако я все равно взялась за холодную металлическую ручку.
- Что, не спится? – спросила хозяйка и, не дожидаясь ответа, продолжила, - мне тоже.
Я подняла глаза: настенные часы показывали четверть первого.
- Я и не знала, что так поздно.
Задумчиво оглядела решетчатые полки – как и ожидалось: два йогурта и банка с одиноким маринованным огурцом, оставшимся еще с добронхитной эпохи, когда можно было не отказывать себе в острой пище. Со вздохом достала один из пластиковых стаканчиков и пристроилась с ним тут же, за маленьким кухонным столиком. Заплетя ноги любимым узлом (это когда сначала ногу на ногу, а потом той ногой, что сверху, еще раз обвить вторую где-то на уровне голени... не поняли? ну, неважно... психологи говорят, это самая закрытая женская поза), я из-под прикрытых век следила за движениями хозяйки, медленно жевала совершенно не нуждавшийся в этом жидкий йогурт...
У ног Розы Васильевны как ни в чем ни бывало увивалась нахальная Муся. Я вспомнила, как ее мучительные коготки чаквкали по моей груди и чуть не поперхнулась, но кошке, казалось, было наплевать: она терлась о голени законной хозяйки, надеясь получить кожицу от куриной лапки или горстку корма из буфета.
- Муся, Мусенька... Муська, не мешай мне! Иди вон к Лорочке.
Кошка не реагировала. Я – тем более. Называть меня «Лорочкой» давно вошло в привычку хозяйки – видимо, типично русский деминутивный суффикс делал в ее восприятии американское имя более пригодным к употреблению, более родным, что ли. Она всегда меня называла, и это не носило на себе отпечатка ее ко мне отношения.
Кошка продолжала активно тереться мордой о полные икры Розы Васильевны. Причастность к моей тайне ее совершенно не тяготила, она даже не повернулась в мою сторону.
Я закрыла глаза и откинулась к стенке. Наверное, я даже задремала, потому что мне приснился сон: как будто я – грузчик, которому почему-то нужно в одиночку втащить на шестой этаж целое огромное пианино марки Красный Октябрь. Умом он – то есть я... ну да, я, но только мужского пола и в синем рабочем комбинезоне, - понимаю, что это совершенно невозможно, но, с другой стороны, вот я уже вижу своими собственными глазами, как я сам тащу на лямке это невозможное пианино, а оно даже слишком реалистично для сна кряхтит и стонет басовыми струнами... Лестница выглядит мертвой – видимо, по уговору я должен втаскивать злосчастный рояль на такую верхотуру именно ночью, а уж почему это так и кто это так постановил, мне совершенно неизвестно, да и не мое это дело, я человек маленький. Настолько маленький, что даже как-то и не возмущаюсь тем, что мне приходится в одиночку тянуть лямку с добрым центнером веса – такого деликатного веса к тому же. Мы с пианино, пыхтя и обливаясь потом, минуем уже седьмой лестничный пролет – половина пути, соответственно, когда я внезапно ощущаю, что теряется опорная точка в плече, а лямка начинает неудержимо скользить и уходить из натянутой всеми жилами руки. Мне нечем перехватить колоссальный вес, моя борьба с законом земного притяжения совершенно нелепа: какое-то время я еще удерживаю пианино при себе – до вздутых вен на шее, до обожженных трением ладоней, до нехватки дыхания и боли в глазных яблоках, но потом оно все равно с грохотом и стоном валится ниже, ниже, и там, неизбежно разбиваясь, музыкально гремит на весь по-ночному гулкий подъезд.
Наверное, я отключилась минуты на две – не больше. В окружающей меня реальности ничего не изменилось: Роза Васильевна по-прежнему стояла ко мне спиной и кулинарничала столь вдохновенно, что двигалось все ее полное хозяйственное тело, а Муся, словно цирковой пудель, выписывала восьмерки между обутых войлоком ног. Но – странное дело: мне показалось, что за этот короткий сон я прожила опять заново все, начиная с обрывочных картинок визгливого, многодетного детства и до сегодняшних зимы, бронхита, секса с кошкой и кашлем, голода, йогурта... Машинально, не в силах встать и дойти до спасительной кровати, стала складывать крышечку из фольги – медленно-медленно, так аккуратно, будто не в мусорное ведро ее собиралась отправить, а на выставку оригами. Было невыносимо сложно вдыхать в себя переперченый сальный воздух распаренной кухни, видеть бесконечное мусино виляние в погоне за едой и подвижную задницу хозяйки. Стены задрожали и стали сходиться конусом вверх – нет, я не двоечница, я отлично знаю, параллельные прямые не пересекаются - да и как я могу не знать, я же дочь архитектора, который пол-Комсомольска спроектировал, - но, клянусь, стены вырастали надо мной зыбким куполом с отчетливой серединной точкой, над которой, видимо, крест. Знание о параллелях осталось где-то в анналах памяти, и оно не могло помочь: я привыкла верить глазам.
- Муся! – неожиданно громко воскликнула хозяйка, - да что ты заладила хвостом ходить, ей-богу, уже сил никаких на тебя нет, ты же ела не так давно! Лорочка, может, вы ее заберете к себе?
Я даже не сразу поняла, что она – мне. Забрать кошку? Я? Чтобы я забрала кошку? Ее любимую кошку? За которую мы уже больше года тихо воюем? Бред какой-то… Купол тем временем начал кружиться, таща за собой хоровод электрических световых нитей – неровно, заваливаясь набок, как юла, запущенная по полу младшим братишкой.
- Да, конечно... – голос звучал как-то неестественно хрипло, даже для бронхита. – Конечно, давайте, я заберу ее.
- Она очень любит вас, Лорочка. Правда, Муся? Ты ведь любишь Лорочку? Лорочка у нас хорошая...
С расстояния метров пяти метнула пластиковый стаканчик – попала, что удивительно, – сгребла в охапку упирающееся полосатое чудовище, прижала, как ребенка. Кошка с силой отстранялась от моей груди и пружинисто рвалась обратно к многообещающим хозяйкиным ногам, но почему-то я, противница всякого насилия, не отпускала, а только наоборот, крепче прижимала мохнатый комок.
- А хотите супчика, Лора? Горяченького? Он постный как раз, я знаю, вы мясного не едите. А то сколько можно себя этим детским питанием травить, вы же скоро совсем зеленая у меня будете и вся девичья красота завянет. Пустите вы эту тварь, ну ее, все равно спокойно сидеть не будет, пока не получит свое, а я вам налью сейчас.
Я ослабила руки, и зверь, почувствовав свободу, рванул на землю, напоследок задев меня по щеке рассерженным хвостом. Роза Васильевна уже доставала с верхней полки резного буфета огромную глубокую тарелку – ей приходилось вытягиваться, чтобы достать, и мне казалось это таким удивительным, что ей приходится вот так вот вытягиваться, чтобы накормить меня ужином. Даже не так: что она согласна вот так вот вытягиваться, чтобы накормить меня ужином. Не просто кого-то, а именно меня, и не просто ужином, а своим собственным домашним супом.
…И мне снова показалось, что я влетаю домой после музыкалки, замученная математическим сольфеджио, с которым у меня исторически отношения не складывались, в отличие от специальности, в которой я блистала, а бабушка, зная до минуты точное время моего появления (позже всех детей, ибо старшая), уже разогревает на плите обед для всей семьи, а я халтурно (в манжетах неудобно же!) споласкиваю руки с обкусанными в ноль ногтями, усаживаюсь на хлипкий стул и затаив дыхание слежу, как тонут в овощном море любимые зайчики со дна тарелки…
Я даже не заметила, как села обратно за стол, и как передо мной возникла плошка, от которой восхитительно пахло специями и свежей зеленью (фантастика! зима на дворе), а в руке – ложка. Не заметила, как в эту тарелку стала тыкаться с моих колен усатая мордочка. Не заметила, как пар ошпарил застывшие глаза. Не заметила, как первая слезинка докатилась до самого подбородка...
Аккуратно, как будто боялась нашуметь или разбить, положила ложку на край стола, и не моргая следила, как расплывается ровный разноцветный дымящийся кружок. Такое замедленное, сюрреалистическое, неправдоподобно яркое кино эпохи, когда оно только-только стало цветным. Усатая физиономия тем временем высунула кончик бесстыжего розового языка и осторожно опустила его в суп, но немедленно обожглась, замотала головой и неловко затопталась у меня на коленях.
- Ну, как, Лорочка? – спросила Роза Васильевна. Я не ответила. Она обернулась. Мы с кошкой сидели вдвоем над супом, каждая переживая свое: Муська – обоженный язык, а я...
- Лорочка, что с Вами? – испугалась хозяйка. – Что случилось?
Все. Не могу больше.
- Лорочка, что-то не так? Почему вы... Почему вы плачете, Лора?
Плачет.
Я.
Плачу.
Я – плачу!
С ума сойти! В Москву улетала – не плакала! Маму провожала на операцию – не плакала! Смотрела на последний самолет, который навсегда, - не плакала! А тут... какой-то суп... кошка... Роза Васильевна... желтые тапочки... Фассбиндер... паучок...
- Лорочка, ну, не надо так плакать, что вы! – мои щеки, мокро, не дышу, горячие, шершавые ладони с распухшими суставами, держут, крепко, сжато - не вижу, ничего не вижу...
- Боже мой, да у вас же температура, Лора! Вы совсем разболелись, милая, да вам ни в коем случае нельзя не спать так поздно! И работать столько нельзя! И есть эту вашу глупость все время нельзя! Почему вы так невнимательны к себе?
Цветастое поле халата приближатся к лицу с астрономической скоростью - грузно валюсь вперед, попадая лицом на шершавую ткань, мою голову сжимает расколотое на две половинки огромное (страусиное?) яйцо, плечи дрожат, пружиня на чужом мягком теле, как гимнасты на цирковой сетке. Не помня себя, обхватываю огромное, теплое рядом, жмусь лбом, отчаянно давлюсь водой, звуками, воздухом, горечью.
- Пойдемте, Лора, пойдемте, нельзя сидеть, вам нельзя сидеть, да еще вниз головой, вы с ума сошли, я отведу вас...
Слой воды – горячей, невкусной, соленой – во мне, надо мной, между мной и всем, что еще может быть, кроме меня, если что-то еще может быть, кроме меня, если я вообще еще есть, потому что, мне кажется, меня и нет вовсе, а значит, ничего уже тоже нет, или это все совсем неважно... Я, наверное, тону. Это так горячо, что я наверное, в ванне тону, и я понимаю, как это нелепо, утонуть в ванне - так нелепо, что даже и в некрологах-то нечего будет коллегам писать, но у меня нет сил ни встать из этой воды, ни крикнуть, ни вытянуть руку к полке, где лежит (должен лежать, я всегда его беру с собой) мобильный телефон. И вода прибывает...
Меня поднимают, меня направляют по коридору, поддерживая за плечи и локти, ведут к совершенно не кажущейся мне знакомой двери, а мне хочется крикнуть известное: “Dead man walking!” – громко, но я не могу, не могу через воду кричать... Подумалось: интересно вот, а когда женщина, они все равно кричат “man”? Или нет? Что про меня кричали бы: я “dead man” или “dead woman”? Впрочем, кому же это важно в такой момент, ведь не под венец, а наоборот... Все едино – dead.
- Не нужно так плакать, Лорочка, я вас прошу... Ложитесь скорее, и все пройдет. Давайте вот это все снимем сейчас...
Мне немного неловко (неловкость – странное чувство для того, для которого только что весь коридор оглушительно скандировал “Dead man walking!”) , но я разрешаю себя раздеть, я даже пытаюсь помочь – хотя бы тем, что не пытаюсь помешать. Это ведь, в конце концов, так естественно: просто бабушка укладывает просто внучку в постель...
Драконы устало соглашаются стеречь мой нездоровый сон. Уже лежа я получаю какие-то таблетки (на выяснение не хватает сил, и я послушно, как ребенок, верующий в мудрость старших и в любое плацебо, не зная даже, что это такое, собираю губами весь урожай со сложенной лодочкой ладони) и шерстяной плед, чтобы моим драконам тоже не было холодно. Дышу ровно. Горячо.
- Спасибо, Роза Васильевна.
Молча гладит мою остриженую голову. Последнее, что вижу – кусок незашторенного окна, угол дома и зимнее светлое небо.
Сквозь сонные провалы чувствую, как в уголок между животом и ногами укладывается теплый упругий комок.
Муся... Мусенька...
Все пройдет.
Свидетельство о публикации №202082700059