Яблоки - глава xvii - в родных краях

Ирина Михайловна открыла дверь, и он был поражен. Никогда прежде не видел Бобби ее измученной, а главное, отчаявшейся. Сначала она вообще ничего не говорила, а стояла бессильно уро­нив руки, и он подумал, уж не случилось ли самое страшное, и ему самому сделалось так страшно, как никогда не бывало в жизни. Потом он понял все же каким-то образом, что отец, конечно, жив. Подой­дя к ней, он не стал ее тормошить и немедленно доискиваться. Она очень изменилась и из цветущей женщины сразу превратилась чуть ли не в старуху. Вдруг из глаз ее потекли слезы, и она заговорила, то и дело поднося платок к глазам.

— Десятого сентября мы пошли в музкомедию. Он говорил, что мне понравится этот мюзикл в двух действиях, и он очень хотел рассеяться. И мы пошли, конечно. Все вроде было замечательно. По дороге домой он был веселый, милый и раз­го­вор­чивый, а когда пришли, схватился вдруг за сердце. Я принесла нитроглицерин, а боль все не проходила, я очень испугалась и выз­вала скорую помощь. Приехала одна, потом другая — специ­альная... Когда бывает инфаркт... я даже понятия не имею, что дела­ют в таких случаях: лежат дома, отправляются на носилках или едут обычным порядком. И где разница между инфарктом, ише­мической болезнью или предынфарктным состоянием. Когда отпу­стило, они взяли его с собой, к счастью, недалеко, совсем рядом — в Куйбышевскую больницу, представь себе...

Она замолчала на минутку, а потом продолжала очень грустно, но спокойнее:

— Я уж теперь и не пойму, к счастью или к несчастью. Я утром прибежала, разыскала его, не сразу, конечно. И он мне сообщил, что это инфаркт и доктор обещал поставить его быстро на ноги. Знаешь, Николенька, я тут пословицу узнала: первый инфаркт — не инфаркт.

Ему почему-то вспомнилась присказка Арнольда: первый байд — не байд. Удивительно пляшут и скачут слова в голове, когда ждешь и нервничаешь, а Ирина Михайловна к главному все как-то не подходила. Бедному Бобби стало представляться, что на него обрушивается двойное несчастье. Припомнился насмерть перепуганный Леха, и стало казаться, что в последний момент что-то на “холодильнике” непоправимо сломалось. Что до отца, то было совсем скверно. Он заранее знал, что будут еще повороты в тягостном рассказе. У него даже не мелькала слабая надежда, что все переждав, он услышит какое-нибудь обнадеживающее сообще­ние. А рассказ все тек и тек, но вот уже приблизился к сути.

— ...и они стали кормить его сустаком, лошадиными дозами, сустаком форте... А потом, — здесь она снова начала плакать — выяс­нилось, что это вообще не инфаркт. Он стал жаловаться на боль в животе, а боль эта становилась сильнее и сильнее, и наконец сдела­лась нестерпимой. Я бегаю за врачами, чтобы сделали укол, но каж­дый раз это так долго, так мучительно. Его перевели в другое от­деление, потом заставили глотать какую-то японскую штуку, которая только и может якобы поставить диагноз. Он ни за что не мог ее проглотить. Решили делать обыч­ный рентген, но потом он проглотил, уже после попытки сделать обычный рентген, а для этого тоже нужно много вытер­петь. Одним словом, они установили, что это воспаление луковицы двенадцатиперстной кишки и никак, кроме операции, излечить­ся от этого нельзя. Они уже все развернули для операции, а он так измучен болями, что никак не может сосредоточиться или принять решение. Доходило до того, что он грозился выброситься из окна. Ты представляешь? — заливалась она слезами.

— Послушай, Ириночка, ведь у него столько знакомых. Ты знаешь, все все делают через знакомых, не говоря уже о лечении.

— Вот я и говорю, что он просто сломлен и совершенно раздавлен этими болями. И мы не можем уже хлопотать, некогда уже. Теперь уже некогда ходить и звонить по знакомым, надо решаться сегодня или завтра. Там с ним в палате один парень лежит с такой же болезнью, он говорит, что катался по кровати — так ему худо было. А операция ему помогла, он не устает это повторять. Он теперь отлично себя чувствует и ест все подряд, а отцу от этих рассказов еще хуже делается. Он и о возрасте думает, и о сердце. Они время от времени промывание делают, или отсасывание пищи... Забыла, как называется. Он глотает какой-то тросик, и промывают или удаляют жид­кость из желудка, это облегчает боль, но чтобы сделали два раза в сутки, надо за ними гоняться. И вот мы ждем и не можем решиться на операцию. Это полнейшая растерянность, нет уверенности в исходе операции. Николенька, я не знаю, что нам делать, мы совершенно беспомощны...

Не одну тысячу раз прошел Бобби в своей жизни по Литейному проспекту мимо старинного мрачного здания, расположенного в глубине сквера. Часто он заходил в этот скверик, бывший боль­ничной территорией. Это вообще был целый клингородок, здесь же была и их районная поликлиника. Но Бобби ходил по этим местам отнюдь не в качестве пациента, а пересекал весь городок, выходя на Маяковского, откуда рукой подать было до его любимого пивного бара на углу Невского. И вот теперь они поднимались в тяжелом молчании по наклонному асфальту вдоль здания очень старой архитектуры, с каждым шагом ощущая свое неумолимое приближение к ужасной неразрешимой проблеме. Доска на угрюмом фасаде сообщала, что здание по­строено архитектором Кваренги в 1803-1805 годах. В центре Ленинграда, наверное, нет просто домов, а каждый дом особенный, не­пов­то­ри­мый и замечательный. Но сейчас и эта доска, и весь вид непри­вет­ли­вого здания, и вообще все, во что бы не упер­ся взгляд, только било по нервам и лишний раз напоминало о траге­дии.

Вот когда Бобби стало не по себе. Действительно, эта шабашка была проклятой. Он вспомнил, как совсем недавно, какой-то час назад, расстался с беспечным Сашей на углу Литейного и улицы Белин­ского. Саша обещал поспрашивать, где достать денег, но его тон, несмотря на серьезность, ясно говорил Бобби, что надежды на Сашу мало. Конечно, положение отца и его теперешние страдания должны были полностью заслонить все перипетии яблок. И он ни о чем другом не мог бы сейчас говорить или всерьез размышлять, но мысли об одолженных у Арнольда для общака деньгах, о подвешенной бригаде и испуганном Лехе не отступали. И от всего вместе едва ли не лихора­дило. Он сам себе казался теперь бес­по­мощным и маленьким и вспо­минал, как советовал Дмитрию качать­ся на качелях жизни. Стоило ему представить свою бригаду и как они там будут кувыркаться, когда недобрый, бесцеремонный Кузьмич не получит сполна обещанную сумму, и вся эта проблема так вырастала, что могла сравниться с теперешней его большой бедой. И Миша был ненадежный и странный. И кто знает, пра­вильно ли поступил он, отдав Мише две с половиной штуки, а не Мите Савельеву, которого Кузьмич не очень жалует. А разве Мишу он больше всерьез принимает? Хорошо уже хоть то, что путаному Мише Плевакину деньги были вручены в присутствии Савелье­ва. Ему живо представилось, как Дмитрий вручил ему, Бобби, двести рублей, а он, присовокупив их к двум тысячам тремстам, передал все Мише, который небрежно с видом бывалого человека сунул пачку в карман. Еще пробухает, чего доброго, часть или по пья­ному делу потеряет, с него станется. Гораздо верней было бы Са­вель­еву отдать. Но хуже всего была загадка прибежавшего немого Лехи...

Оказавшись под мрачными сводами, он еще более сник, и они с Ириной Михайловной не могли совсем оказать поддержки друг другу, укрепить друг друга.

Врачей в белых халатах, посетителей то в халатах, то без ха­латов, больных, среднего персонала — одним словом, народа было здесь предостаточно. Одни из них деловито спешили, другие стоя­ли или гуляли, или на огромном крыльце-веранде курили. На что угодно была похожа эта обстановка, только не на клинику с присущей подобному учреждению строгостью в правилах, чистотой и тишиной.

На лестнице она кивнула кому-то и остановилась было в расте­рянности, но человек спешил и не стал задерживаться. Это был, как выяснилось, один из врачей. А какой был закрепленным ле­чащим — бы­ло ей неведомо, и только можно было догадываться. Про­шли мимо ор­динаторской, еще свернули куда-то, и вот Ирина Михайловна открыва­ет дверь, а Бобби весь собирается, сам себя хочет успокоить, но так и не может унять волнения. Он видит отца среди троих больных, в палате вполне чисто и пристойно. Павел Николаевич старше всех — это видно с первого взгляда. Бобби механически произнес “здравст­вуйте”, прошел к отцу, поцеловал его, стараясь не показать, что заметил изменившуюся внешность.

Отец сильно похудел, это сразу бросилось Бобби в глаза и очень больно кольнуло его. А самое главное — боль и ожидание боли, первые волны, обещающие грозный приступ, делают человека не­похожим на себя. А уж о приступах и думать страшно. Боль ужас­но уродует нас. Подавляющее большинство людей бессильны перед болью, она срывает все покровы и приличия. Милые, симпатичные лю­ди, даже со светскими манерами и лоском, корректные и вежливые, низводятся болью до положения просто особей, не интересующихся ничем, кроме своей кричащей, взывающей о помощи плоти. Прекрасно, конечно, что у человека есть тело, но и ужасно.

Отец ответил на поцелуй, хотел погладить Бобби или обнять, но у него плохо вышло.

— Ты приехал, Николенька, — только и сказал он.

Бобби присел на кровать и не знал, как подступиться к тягост­ному и мучительному разговору. О том, чтобы деловито коман­довать или, обнаруживая энергию и находчивость, начать бодро все устраи­вать, не могло быть и речи. Павел Николаевич привычно схватился за живот, хоть боль была пока не сильной, стал говорить об очеред­ной чистке или уколе, Бобби встал и сказал, что сейчас найдет кого-нибудь.

Двое из соседей по палате, чьи дела явно были в порядке, соби­рались покинуть палату, чтобы не мешать, а один читал, отвернув­шись. Только Бобби взялся за ручку, молодой и навяз­чи­вый по ха­рактеру парень из рабочих сразу начал пристраиваться. Он довел Бобби до ординаторской, рассказал, как сам лечился и чуть не умер от боли и как теперь ему хорошо. От него же Бобби узнал, кто леча­щий врач, кто заведует отделением, кто как оперирует.

Решимость Бобби крепла, и, поблагодарив парня, он теперь хотел избавиться от него. Сперва надо было найти контакт со средним и низшим персоналом. Он приготовился все пробивать деньгами и удивил­ся, почему Ирина Михайловна этого не сделала сразу. Потом вспомнил ее рассказ о том, как они с отцом де­морализованы. Тем тверже он решил навести теперь порядок и разузнать у врачей, что за операция, чем она чревата. И здесь как раз сообразил, что в кармане всего сорок пять рублей. Тут уже полезли в голову мысли о шабашке, и совсем стала уходить почва из-под ног. Плюнув на все и не став пока искать сест­ру, Бобби вошел в ординаторскую и сразу столкнулся с завотделением, который послушав его с минуту, сразу же и оглушил:

— Подождем пока с операцией.

— Но он же на стену лезет от болей.

— Надо высасывать, очищать почаще, и самое щадящее питание... И должно пройти.

— Но ведь врач сказал, что только ждут согласия.

— Да, возможно так и стоял вопрос. А теперь у нас скоро будет ремонт в операционной, и надо пропустить еще много бесспорных слу­чаев.

— Стало быть, вы считаете, что операция не нужна?

Бобби хотелось сказать еще много гневных слов, но и ссорить­ся было нельзя, и сил не было.

— Извините, я хотел бы подробности узнать. В конце концов, речь идет о человеческой жизни... и это мой отец, и он страдает от боли.

— Сейчас. Вы ведь не один у нас, молодой человек. Где его ис­тория болезни?

Бобби оглянулся и увидел молодого врача с выражением недоуме­ния на лице, который держал уже в руках историю болезни.

— Леонтьев Павел Николаевич, — взял завотделением карточ­ку. — Я смотрел его сегодня. Воздержимся от операции и будем выписывать дня через три-четыре.

Немые сцены и возгласы удивления на него не действовали. Или он был действительно таким замечательным врачом и диагностиком? Во всяком случае, написав в карточку с пол­страницы, он заговорил уравновешенно и вполне по-человечески.

— Вы, пожалуйста, достаньте шприц с силиконовым уплотне­нием для промывания и будете использовать его для отсасывания. И тросик — вам покажут какой. У нас иногда без шприца это дела­ют, но вам это проделывать трудно будет, и не очень приятно это. Вот почему, — улыбнул­ся он, — сестры неохотно таким занима­ются. Что представляет ваш случай? Просто сужение прохода в мес­те этой самой луковицы. Так же, как при ангине трудно глотать, так и здесь. Важно, чтобы не скапливалась пища возле этого воспаления, а то боли бывают очень сильными.

— Вот именно, боли. Вы, доктор, меня и обрадовали, и обеспоко­или сразу. У него есть сосед по палате, который только что клялся и божился, что от этой луковицы чуть на тот свет не отправился. А после операции отлично себя чувствует.

— Сосед молодой. Возможно, у него хуже было. Для него, замечу, операция не чревата — у него сердце здоровое. А у вашего батюшки сердце слабое. И это воспаление часто само проходит.

— А вдруг не пройдет.

— Тогда и будем говорить, — не блеснув на сей раз оригиналь­ностью, ответил доктор.

— А как часто делать промывание?.. То бишь отсасывание?

— Не реже двух раз в сутки. И по обстоятельствам, в зависимости от болей. Диета строжайшая.

— Но дело в том, что сестру и один раз в день не допросишься. А укол сделать — тоже не дозовешься.

— Не надо уколов. А что касается отсасывания, то я объяснял же вам... — доктор многозначительно посмотрел.

Да, этот пятидесятилетний доктор выглядел мудрым и внушал дове­рие, и словно заранее знал ответы на все вопросы. Бобби, возвращаясь, думал, что жизнь-таки качели, а больница не такая уж плохая. “Это я от Мити Савельева заразился тяжелыми предчувствиями. Должен поправиться отец. А если, не приведи Господи... Тогда Митя кругом прав, и гори огнем шабашка эта со всем ее населением, и я не знаю, что мне тогда делать...” Он разыскал сестру и без долгих колебаний вручил пятнадцать рублей.

— Три рубля за каждую манипуляцию. Если укол понадобится, за отдельное вознаграждение. Завтра я приду обязательно. А вы уж по­старайтесь, оказывайте ему моральную поддержку и все прочее...

Она кивала с пониманием. Вернувшись в палату, он убедился, что дело худо, а рассчитывать, что сестра прибежит сию минуту не приходилось. А как сейчас можно заговорить об операции, вернее об отказе от операции? Говорить о чем угодно можно только, когда боль отпустит.

Ирина Михайловна сидела на кровати с выражением муки в глазах, а Бобби присел на стул.

— Сейчас, папа, все сделают и боль пройдет.

Но больного увещевать бесполезно, он мечтает только об одном — чтобы отпустило. Бобби вышел, стал ходить взад-вперед, нервничая все больше и больше. Теперь бежать за сестрой и ссориться с ней было очень глупо, а она все не идет и не идет. “Неужели история с Кузьмичом повторяется? Угораздило меня связаться с безумным Митей. Конечно, этим невезением зара­зиться можно”. Мысли приходят нам в голову помимо нашей воли. Он теперь ходил, останавливался и, постояв как на иголках нес­коль­ко секунд, снова принимался ходить, и вспомнил отчетливо, как они с Сашей покидали барак. Леха прибежал, что-то хотел сказать, но не мог. Или это только померещилось? Леха выходил испуганный и прибежал испуганный. Они с Сашей очень торо­­пились уехать с шофером, вернее торопился Бобби. Редкая и не­обыч­­ная была оказия, они пошли скорее, шофер уже завел дви­гатель, и они так торопились, что, конечно, тут же забыли о Лехе. Да и мало ли что могло его напугать: храбрость не входила в число его достоинств. И удивительная вещь — не вспоминалось все это, пока Бобби не добрался до дома. Что-то там точно стряслось. И что он там застанет по приезде? И как Миша распорядится двумя с половиной?..

Ирина Михайловна вышла, они вдвоем подошли к окну, и она так и стояла молча, а он чувствовал, что сейчас и ей придется оказывать помощь.

— Вот она, сестра милосердия! Сейчас все пойдет как по маслу!

Сестра вошла в палату и минут через пятнадцать вышла со сквер­ной жидкостью на дне банки. Она их заверила, что все будет хорошо, все будет в полном порядке и что чуть ли не все у них великолепно. Но смотрела как-то не очень добро, и чувствовалось что-то в ней фальшивое и даже хищное. Бобби, расставшись с сестрой, стал убеждать Ирину Михайловну, что уход теперь будет много лучше.

— Я ей дал пятнашку, а потом сообразил, что они работают сутки через трое. И придется каждую не обидеть. Я зайду завтра. А если у них сутки через двое, легче с ними будет иметь дело. Вот сейчас отпустит его, и я расскажу, что узнал.

— Что же ты узнал, Николенька?

— Не нужна операция...

Она все еще держала руку возле замка сумочки. Он взял у нее сумочку из рук и снова вручил ей, этим жестом подчеркивая, что об этом и думать нечего, что все у него в полном порядке. Он и мысли не допускал, что можно у нее попросить в этих обсто­ятель­ствах и тем самым показать, что и финансовая бездна рядом, и шабашка его валится. Он теперь жалел, что дал Саше сорок пять рублей, разделив по-братски девяносто, оставшиеся после приезда в такси из аэропор­та. А ведь надо чертов шприц завтра искать и покупать.

Когда они вошли, выражение лица у Павла Николаевича было все еще страдальческое, но боль отпускала. Это всегда очень ясно по лицу больного: идет боль на убыль или, наоборот, нарастает. Этот врач весьма умен: все упирается в проклятую манипуляцию. Но сколько же можно ее делать? Он стал объяснять, стараясь и сам лучше понять премудрости. Павел Николаевич, кажется, был рад такому повороту дела, но глядел он недоверчиво, не веря, что проклятая боль сама его отпустит раз и навсегда без всякой операции.

— Понимаешь, папа, там воспаление и сужение, и надо не давать травмировать его, надо щадить это место и не позволять там скапли­ваться пище.

Такое неожиданное успокоение всех троих очень приободрило, и спустя некоторое время Бобби и Ирина Михайловна покинули палату, нежно поцеловав Павла Николаевича. Мысль о том, что кому-то из них придется дежурить ночью, они пока оставили: си­делка в этом случае была не нужна, так как он сам вполне спосо­бен был передви­гаться. Снотворное тоже было, и с сестрой на эту тему переговори­ли, чтобы не было противопоказаний и чтобы да­вала ему хорошее снотворное. Трагедия после этого всего не вы­гля­дела такой грозной, как два-три часа назад. Небо прояснялось. И они так сильно надеялись, что боль скоро перестанет его терзать.

Подходя к подъезду, он колебался, заходить ли ему домой или сразу бежать хлопотать насчет денег. Был уже седьмой час, но неловко было сразу убегать. Получалось так, что его тянет больше всего к уличным знакомым, едва только он освободился от тягостных дел в больнице.

Они обсуждали, как им достать этот шприц, как вообще быть дальше, и постепенно еще больше успокоились. Наконец, найдя какие-то предлоги и пообещав не задерживаться, он поднялся.

— Мне тут, Ирочка, нужно парней повидать и несколько поруче­ний выполнить. Лучше уже сегодня сразу. Так что ты не волнуйся, если я поздно приду.

Уходы его, вернее поздние возвращения, были очень в порядке вещей. Он и не ночевал, бывало, и по нескольку дней не являлся, предупреждая об этом с опозданием и не переживая, что отец и ма­чеха будут волноваться. И они уже давно привыкли. Но сегодня было совершенно другое положение, и необходимы были все эти оговорки, потому что идти гулять было совершенно дико, а по делам — еще куда ни шло.

Очень скоро он очутился на углу Некрасова и Литейного. С этой точки начинались все пути его детства и юности, а еще больше — его нынешней жизни. Бобби знал тут каждую подворотню и полагал (вернее, иногда заходила ему в голову такая глупая мысль), что именно здесь, на Литейном и на Не­кра­сова, бьется сердце великого города, а не в Смольном, на Дворцовой площади или где-нибудь еще.

Он постоял в нерешительности, прежде чем отдать пред­почте­ние одному из маршрутов: путь мог лежать или в Некрасовские бани, или по улице Белинского к Фонтанке. Поколебавшись, он отправился на угол Белинского и по ней не спеша пошел. Знаменитый критик здесь прочно себя увековечил, имея сразу и площадь, и улицу, и мост. Бобби шел совсем медленно, он и выбрал этот маршрут, чтобы по дороге решить, куда двинуться, когда пересечет Фонтанку. Здесь были у него подварианты. Первый — спуститься к Михайловскому замку, а оттуда в Михайловский садик. Этот маршрут привлекал больше всего, там было много игроков средней руки, маленьких людей, пенсионеров, а среди них встречались и покрупнее. Но главное было еще не в этом — очень он соскучился по Михайловскому садику и парково­му павильону на берегу Мойки, где в те годы всегда много было играющих в домино.

Второй путь — по Инженерной, на Манежную площадь и площадь Искусств. Там были хорошие “сходнячки”, на которых Бобби был вели­чиной, если говорить именно о самой игре, средней или чуть повыше. Достаточно было более мощных игроков, даже другого масштаба. Понятно, там было только место встреч, но доходило и до того, что могли поиграть прямо на лавочке. “Каталы” эти собирались на квар­тирах, как и упомянутые нами в самом начале игроки харьковской “мельницы”. Такого рода “мельницы” были во всех городах: в Днепропетровске, в Ростове, в столице. И на пляжах в Сочи, и в Ялте много было междугородных состязаний и гастролеров. В том далеком уже году игро­вой накал был особенно велик почему-то. Между прочим, словечко “катран”, которое теперь у всех на устах и означает все что угодно, тогда не имело хождения. Но ставки были большие. А если сейчас они сильно поднялись, то только лишь потому, что деньги упали.

Бобби издали, еще из совхоза, когда он принимал решения на собрании, казалось, что достать на “сходнячке” тысячу — легкая прогулка и развлечение. А вот при подходе к предполагаемым “сходнячкам” кошки у Бобби скребли. Не забудем, что был конец сентября. Много ли там людей? Да и согласится ли кто-нибудь ссудить ему две с половиной или три тысячи. Стараясь отодвинуть этот момент, он малодушно отправился в милый его сердцу Михайлов­ский садик. В запасе еще оставались и “сходнячки”, и Сосновка, и “Катькин сад”, и Некрасовские бани, и бар на Маяковского, и бар на Садовой, можно было подъехать и в ЦПКиО им. Кирова, и другие были места.

В Михайловском садике ждало его разочарование — не было там необходимой оживленной толпы, у которой можно было бы поспрашивать, не появлялся ли тот или ­другой.

Бобби был человек оригинального склада. Казалось бы, человек этого типа, великодушный и щедрый, должен иметь много друзей, но много друзей иногда означает — ни одного. Нет, у Бобби все-таки были друзья — не до такой степени был он легко­весный. Больше всего любил он школьного своего товарища Леву Копштейна. Был еще у него большой друг по университету с фан­та­стической фамилией Волконский. Очень он сошелся за по­след­­ние года два с Лехой, но если с человеком можно играть, то это уже вовсе и не друг. Были еще два школьных замечательных друга, но из тех, что всегда без денег.  Все же остальные — бесчисленные при­я­тели. Иногда они так приближались, что вроде бы становились ближе самых близких друзей, но было это что-то совсем другое. Бобби только сейчас сообразил, что очень редко брал взаймы. Сам он давал охотно, но не такие большие суммы, а брал очень редко. Он вдруг засомневался в Некрасовских банях. Может, он и не пошел туда сразу оттого, что не верил.

Он остро почувствовал непрочность своего положения и своих недавних надежд. Куда теперь податься? На “сходнячки” идти совсем расхотелось: все эти волки и суперигроки едва ли дадут денег, да и мало шансов встретить их при этой погоде. Сколько раз, сидя сре­ди них, глядел он на Русский музей, восхищаясь архитектурой и болтая непринужденно о том, о сем. Он, хоть не был среди них выда­ющимся игроком, но уважением пользовался немалым. И можно ли пред­ставить, что в гигантском городе, где столько знакомых, невозможно, оказывается, занять такую мизерную сумму.

Не сделав даже настоящих попыток расспросить, не появлялся ли кто-нибудь из денежных людей, он, совсем разбитый, побрел вдоль Мойки и покинул бесполезный любимый свой Михай­лов­ский садик. Побро­див еще вокруг Храма Воскресения Христова, он без всяких мыслей стал подниматься вдоль канала Грибоедова. Затем свернул было мужествен­но на Инженерную, но тут же и передумал: нет, боялся он идти искать “сходнячок”. Лучше уж на потом оставить, а пока дальше двигаться вдоль канала, на Невском легче станет, а до “Катькиного сада” там рукой подать. Но дойдя до улицы Ракова, он опять испытал большой соблазн пойти поискать их на площади Искусств и на Манежной площади. Нет, нет и нет! Не пойдет он туда сейчас и все! Действительно, на Невском ему стало веселей. Он вспомнил, что не зашел к Саше. А с какой стати идти к Саше, если он сам пока ничего не сделал. Вот не отдал бы Саше сорок пять рублей, завтра с утра бросился бы искать шприц — ну пусть тридцать рублей прибор этот стоит. А потом бы и с медсестрами разобрался, а там бы и с займом повезло. А вот теперь у разбитого корыта...

Он напился газированной воды, закурил и бодрее пошел по Невскому на площадь Островского в “Катькин сад”. Вот когда ему повезло. Сразу же он увидел целую компанию хороших уличных знако­мых, которые стояли возле домино. Домино потеснил сюда не так давно Дворец пионеров, а до того играли здесь больше в шахматы, к которым был он равнодушен. Вообще, “Катькин сад” не был излюбленным местом Бобби. Если и любил он площадь Островского, то иначе несколько, не как место встреч и посиделок. Памятник развратной и великой императрице, публичная библи­отека и знаменитый театр — все это, конечно, привязывало его к этому месту, но как-то опосредствовано, через отца театрала или просто как образованного ленинградца и патриота. Но уличные знакомые водились и тут, особенно когда переселилось сюда домино. Шутка ли, пятнадцать лет без малого прокрутиться в центре города, пусть даже такого гигантского. Да только мало про­ку пока от улич­ных знакомств...

 А вот эти уже хоть что-нибудь! Сразу же к нему подошел человек, которого все звали Юрчок и который часто бывал при деньгах или только любил показывать деньги. Бобби пожал руку этому парню и отвел его на скамейку.

— Да, давненько не был я здесь, — завел он разговор, доставая сигареты и протягивая Юрчку.

— Оно и понятно. Как там Эдик на шабашке выглядит?

Удивлению не было границ. Это ведь как-никак не в деревне и не в замкнутом английском клубе. Тысячи людей бродят по улицам, заходят в бары, садятся играть в домино, едут в Сосновку, собира­ются на квартирах. И мало ли кто с кем куда поехал на заработки. Ну что ж, тем лучше, если знает.

— Своя бригада у Эдика, и у меня все великолепно. ­В малом заминка: нужна штука сейчас — и будет очень скоро двадцать, самая нормальная схема. Все готово, идет затарка, сейчас поеду оформлю вагон и ту-ту. А вещи закладывать или что-нибудь из дому продавать — это, старик, не мой стиль. Давай тысячу за тысячу триста через четыре месяца. По-моему, очень выгодно.

— Я отдал как назло все деньги. Я б тебе занял, ты ведь знаешь меня. А ты вот у кого попроси, я вспомнил. Тут Кабан был, он завтра точно в Сосновке будет. Он с Эдиком хотел ехать, а на следующий год обязательно поедет. И деньги у него есть, не сомневай­ся.

Бобби сидел, курил и думал, что никогда больше не выскочит из этого невезения. Суеверный страх и беспросветная тоска ползли к нему в душу, уже и родные места стали ему постылыми. Сейчас он пойдет бродить опять по улицам, совсем как герой великого писателя. Вот уж кто умел изображать обреченность, безна­деж­ность и мрак. Ну за что хвататься с утра? Искать шприц сразу или к Саше пойти? И то, и другое бесполезно. Или к матери съездить? Занять у Антона, у Маринки? А есть ли у них? У мамы попросить? Да и стыдно ведь все это: для той своей семьи он рыцарь, которому не пристало просить. Нет, у мамы можно, ко­нечно, но все равно очень неловко. А у Ирины и подавно нельзя — это он твердо решил. В ломбард снести перстень? А берут ли там такое — он понятия не имел. ­В залог на улице под перстень взять?

— А где же мне Кабана найти?

— В Сосновке он завтра будет — это точно.

Что же это за невезуха проклятая? А что если бросить мужиков искать и у женщин попросить? Но как можно подойти к бывшим своим женщинам и просить денег? Это полностью исключается. А что же сейчас делать? Плюнуть на все и домой идти, а завтра непременно что-нибудь получится. Бобби презирал уже себя за всю свою непуте­вость, за то, что денег не скопил, что в совхозе много разбазарил. “Правы, похоже, Митя с Лехой со своими поучениями насчет крепкого тыла...”

Снова он поплелся вниз, на этот раз по другой своей любимой улице — по Садовой. Дойдя до Ракова, он стал решать, куда теперь податься: на Манежную площадь или площадь Искусств, чувствуя, что и красивый свой прием — жребий с помощью монеты, кото­рый очень соответствовал обстоятельствам, — не хотел применить, не до красот ­теперь было. Он стоял без мыслей и без надежды, ноги у него ­гудели. И домой идти было страшно. Безотчетно он ­повернул в сторону Манежной площади, скорее просто к дому, чем в расчете на какие-то встречи. А тут увидел — даже почти столкнулся с ними — своих знакомых, да еще каких!

Один из них был знаменитый “катала” по имени Ашот, армянин почти без акцента, но и без полного обрусения. Он и рубашку считывал, и такие приемы как “вольт” и “чес”[42] сдал уже в архив как сильно устаревшие. Он и сценарии составлял удивительные. Имелась о нем, например, такая легенда.

Сидит он как-то на Ривьере среди разных игроков. И вот появля­ется на пляже один очень большой чудак и, не раздеваясь, начинает рассказывать про золотые прииски и про зону, одним словом, про богатую событиями жизнь. Все это и правдоподобно, и фантастично, а в подтверждение начинает показывать много денег. Тут уж все начинают смотреть на него с уважением. Он же, не понимая в какую компанию попал и будучи малость пьяным, говорит, что хотел бы поиграть во что-нибудь. Ашот соглашается и начинает выигрывать, а тот исправно платит, и оба шутят по ходу игры. Наконец дошла борьба самолюбий до скандала, выражения стали резкими. Залетный стал самоутверждаться именно кушом, очень натурально разыгрывая бога­того купчика или просто глупого человека, который пришел спус­тить свои деньги. Залетный заявил, что у него в кармане двадцать тысяч, размахивал очень толстой пачкой и предложил неслыханные своим идиотизмом условия: играть в гусарика по сорок рублей вист. Каждый игрок вносил залог по пятнадцать тысяч. Понятно, таких денег у Ашота не было, да и кто ходит на пляж с такими деньгами, а шулеров и всяких прочих великих игроков было под тентами предостаточно.

Эффект живых денег сработал, все стали Ашота уговаривать: “Возьми меня, Ашотик, в долю!“, “И я ставлю пятьсот”, “И я штукой зайду” и так далее. Собирали долго, даже ездили домой, собрали, все записали, и игра-таки состоялась. Сперва Ашот на него слегка залез, потом пошло с переменным успехом, а дальше случилось у Ашота несколько катастроф. И в конце концов, было на него триста с чем-то вистов. Теперь парень вернул из тридцати тысяч около трех, остальное засунул во внутренний карман. Обалдевшие профес­сионалы все никак не могли начать делить свой жалкий остаток пропорционально вкладам. Ашот сидел потрясенный, показывая недю­жинную актерскую игру, а напарник его был уже далеко. И вообще не было оснований его пре­­следовать, так что не нашлось работы для местных телохранителей, ведающих на пляже топчанами и продающих входные билеты.

Вот что такое был этот Ашот. Или играя в тот же деберц, он в абсолютно проигранном положении говорил: “Давай ты увеличишь куш в двадцать раз, а я в четыре”, и находились такие, что соглашались. К Бобби он относился хорошо и любил его за образованность, хоть Бобби был, как говорят, из другой весовой категории. Но знакомство уличное было прочное, доводилось и в преферанс обыкновеннейший играть, и в ресторане сиживали.

“Сходнячки” на улицах, всевозможные собрания и клубы характерны тем, что человек может очень долго не появляться. И знакомства как бы пульсируют: то делаются очень крепкими, то ослабевают. Ашота этого Бобби не видел, наверное, год. Но почему бы не попросить у него?..

— Три, говоришь? С деньгами плохо у меня совсем, да и люди пошли, знаешь какие... Ты что, проиграл? — рассеянно уточнял Ашот.

— Он же говорил, — усмехнулся один из компании, некто Ванюха, — шабашку он поднимает.

— Все равно залог. Сам очень плохо стою. Были уже такие: про­горел на своей афере, а потом ищи его. Так-то, Бобби.

Такая жесткость и цинизм были новым ударом для Бобби, настоль­ко неожиданным, что он совсем перестал соображать и стал делать непростительные вещи себе во вред. Компания сидела на скамейке, обмениваясь “светскими новостями” и соединившись с другой компанией, — всего человек восемь, все народ солидный, если говорить о репута­ции среди играющих. Бобби даже ухитрился забыть, что хотел взять частями в разных местах и что полчаса назад говорил с Юрчком об одной вместо трех.

— Пожалуйста, я согласен дать залог, — говорил Бобби чужим голосом из-за стыда и не веря в конечный результат. Он показал часы и цепочку, но по оценке мерзкого Ашота это далеко не дотя­гивало до нужной суммы.

— Есть еще перстень граммов на двенадцать с интересным рисун­ком, — говорил Бобби как под гипнозом и сгорая от стыда.

А Ашотик водил ногой по земле, давая понять, что и этого мало. Положение было унизительное бесконечно. Надо было сразу бросить этого Ашота, войти в “светский разговор”, а потом погово­рить с другими конфиденциально. “А после этого ползанья никто не даст, — в отчаянии подумал Бобби. — Кто мог знать, что этот Ашот такой позер и подонок?” Бобби смотрел на Русский музей, будучи совершен­но раздавленным, даже не заботясь делать хорошую мину. Он глядел на заме­ча­тельные пропорции архитектурного шедевра и думал, что чудо­вищные Митя Савельев, Арнольд, Алик с Сашей, Кузьмич загнали его в вечное невезение. То думал о Лехе, то мелькала смешная мысль одолжить у Людки. Даже не было сил взбодрить себя расхожей муд­ростью — утро вечера мудренее. До утра надо еще ночь продержаться.

Сказав “Счастливо оставаться” и только улыбнувшись, нанося себе новый урон, он покинул ненужный ему больше “сходнячок”, попол­нивший теперь список неудачных его ходов. Никто ком­па­нии ему не составил, несмотря на позднее время. Он снова вышел на вечный перекресток своих дорог — круг на сегодня замкнулся.

Перед дверью он привел себя как-то в порядок, чтобы не доби­вать Ирину Михайловну своим обескураженным и потерянным видом.

— Все будет хорошо, Ирина, — сказал он, дозируя бодрый тон и сам жалея об этом, и не представляя, что бы мог еще сказать.

Улучив момент, когда ее не было в большой комнате, он позво­нил Леве Коп­штейну и был несказанно обрадован, услышав знакомый голос.

— Лева, здравствуй!

— Рад слышать твой голос, Николя.

— И я тоже, Левочка. Я бы хотел повидаться с тобой.

— С удовольствием. Что может быть лучше подобного визита. Ты был у меня на этой квартире. Метро “Политехническая” и дальше пешком...

— Лева, я как раз туда собираюсь завтра, в Сосновку...

Тут же он спохватился, что это все будет слишком растянуто. Если встретиться у метро завтра, то у него с собой откуда возьмет­ся триста рублей? А двадцать пять просить — безумие и позор.

— Знаешь что, Лева? Мне тягостно об этом говорить, слишком много разных обстоятельств. Давай сейчас увидимся, я подъеду, и на выходе из метро...

— Хорошо. Только без четверти десять. Слушай, а не денег ли тебе надо? Есть у меня рублей четыреста, получил за одну гадкую работу...

— Это чудо, Лева, самое настоящее чудо после дня убийствен­ного невезения, — Бобби улыбнулся и рассмеялся первый раз за день. — Такое понимание, такая догадливость и такая готовность помочь.

— На выходе, ты знаешь где...

— А где?

— Мы с тобой там однажды встречались...

— Все, все, помню. Выхожу, буду через тридцать пять минут.

Так он и не смог выдавить из себя: “Так ты же захвати, не забудь”.

— Ирина, ты не переживай. Я через полтора часа буду дома, а завтра увидишь, как пойдет скоро дело.

— Николенька, я всех обзвонила. Я рассказать тебе только соби­раюсь. Это в “Медтехнике” через знакомых знакомых.

— Увидишь, как завтра я выцарапаю прибор еще до полудня, — уверенно говорил он, выходя из квартиры...

— Хочешь знать, какой у тебя друг, — попроси у него денег, — встретил Бобби с улыбкой Леву Копштейна.

— Я принес, Николя, но не так много. Двести ­пятьдесят.

— Ах, Лева, это и не так мало. Ты не представляешь, как я тебе благодарен. На четыре месяца, если не возражаешь. Осталось сделать последний рывок, и вот с преступным легкомыслием я остаюсь без денег.

— Так ты и не поступил на работу? — улыбнулся Лева, вручая Бобби сложенную вдвое пачечку.

— Знаешь, я ведь не один такой. Эта шабашка сплошь состоит из “персонажей”. Там мужик есть один из Харькова, который грозится из этого роман составить, и сам же будет в нем одним из странных героев. Наша бригада всех затмила оригинальностью и немощью, а я у них бригадир. Если бы я тебе стал сейчас пере­сказывать, то пришлось бы сутки говорить и водки распить две бу­тыл­ки... Как это ни странно, мы уже почти у цели, несмотря на все бессилие наших интеллектуалов, наркоманов, инженеров и шахма­тистов. Скажу тебе только, что там половина харьковских и двое из них выдающих­ся дарований, включая того, что никогда свой роман не напишет. Этот последний настоящий генератор черного бес­про­свет­ного мрака и пессимизма. Другой — тоже фактор неста­биль­ности. А привезен­ные мною из Ленинграда ребята... нет, это надо посмотреть, а от пересказа одна скука выйдет. И вот финальная часть, требующая денег. И в этот именно момент, когда я собрался ехать сюда, полу­чаю телеграмму от мачехи, что отец тяжело болен. И я не могу им показать, что я без денег, — они-то с самого начала были против моей авантюры. Мне, конечно, нужно гораздо больше, но именно сейчас, сию минуту, мне особенно тяжело было бы мачехе показать, что я без денег и на меня нельзя всерьез рассчитывать и опираться. Ты даже не пред­ставляешь, как меня выручил.

— Я очень рад, Николя, что помог тебе хоть чем-то. А что с Павлом Николаевичем?

— Это тоже не расскажешь сразу. Он очень страдает от болей, а доктор считает, что дело к выздоровлению идет, но я уже привык к чудесам. А как у тебя обстоит? В двух словах хотя бы.

— А я занят такой унылой и глупой работой — писанием диссерта­ции. Ты бы этого не выдержал: к чему ни прикоснешься, рутина, непробиваемость и одни только декорации. А все-таки диссертация, что ни говори.

— Да, да, я помню, как ты меня насмешил, сказав однажды: мой дедушка был жестянщик, а я инженер-жестянщик. Я эту шутку переска­зал тому самому Мите Савельеву, который весь со­сто­ит из беспрос­ветного мрака, и он долго смеялся. Он, между про­чим, совхозу яб­лочную сортировочную машину запроектировал. Я тебе не сказал еще, что шабашка эта яблочная. И теперь этот человек тщательно скрыва­ет от директора, что машина — его де­тище, то есть проект машины, потому что никакой машины нет и, даст Бог, не скоро будет. А зная его, я уверен, что проект очень хороший. И он на нем совсем не поднялся, а как был нищим, так и остался. А теперь прячется от директора... Видишь, я же говорил тебе, что пересказ мертв и тускл...

— Нет, совсем не тускл, это какая-то неведомая мне жизнь. Хорошо уже то, что посмеяться там вволю можно и приключения бывают.

— А самое большое я, кажется, не застал. Мне теперь все чаще мерещится, что там что-то случилось в тот момент, когда я уезжал. Но что бы не случилось, твои деньги, Левочка, как в банке. И точно в назначенный срок или ­раньше.

— Не думай об этом, Николя. Это такая мелочь. От всей души желаю тебе успеха и скорого богатства.

— Спасибо тебе огромное! Все, побежал я... Счастливо, до скоро­го свидания.

Бобби крепко сжал руку Левы Копштейна, думая о том, как заме­чательно иметь друзей.

Домой он бежал почти окрыленный. Суеверие — это натура для мно­гих играющих, а о Бобби и говорить нечего. “Жизнь остается качелями, — думал он. — Завтра будет куплен проклятый шприц. Отец обязатель­но поправится. И три штуки, где-нибудь, а найдутся. А то ведь Митя так и затянул бы меня в свою бездну...”

Качели были и на следующий день, да еще и какие. Сразу же бросившись как тигр, раздобыл он в “Медтехнике” шприц через зна­комых знакомых, а стал доста­вать тросик — и только зря намучился.

Пошли с Ириной Михайловной в больницу. Теперь казалось, что они туда ходят всю жизнь, так все стало привычно. Павел Николае­вич никак не мог привыкнуть к возобновляющимся болям. Вручая но­вой сестре шприц, Бобби и ей дал пятнадцать, у нее же он надеял­ся получить и тросик, если дома придется мани­пули­ро­­вать. Хорошо было то, что в глазах Ирины Михайловны он был деятельным, надежным и денежным, а не инфантильным ковбоем. Он клялся сейчас мысленно не просить денег ни у Ирины, ни у мамы, ни у брата с сестрой. Он бы молился, чтобы отец поскорее поправился, если бы знал молитвы хорошие.

Но не поправился отец в тот день. И мало того, что сердце у Бобби разрывалось от жалости, но вся картина болезни опять была под сомнением. А время шло, и новыми достижениями он не мог похвалиться.

— Нет, все-таки продвинулись мы, Ириночка, раз манипуляция помогает и мы сами сможем ее дома делать.

— Но он по-прежнему страдает от боли.

— Вот это ужасно, это самое страшное. А может быть, он уже боится заранее и от этого боль сильнее кажется? Я никогда очень сильной боли не испытывал, нестерпимой и долгой. Я уверен, что к такому привыкнуть невозможно. Доктор мне говорил, что когда тошнота начинается, надо заранее манипуляцию делать. Это не­про­­­ходимость в чертовой луковице, но только лишь из-за воспале­ния, и оно пройдет, если чаем и жидкой кашей питаться, кефиром ­тепленьким.

“Боже, Боже, какими жалкими были бы мои слова, если бы я шприц не выкупил и не наладил бы с медсестрами дело. Правильно Митя Алику говорил: поэты должны написать оды деньгам.... И как Лева помог! Вот уж воистину — ложка дорога к обеду. Правильно как-то Митя тому же Алику вливал: философом тут не проживешь. Но и горбатиться всю жизнь — так лучше уж как Саша с Аликом, в нищете философствовать. Один раз нужно постараться — вырвать свои двести, ну пусть хоть сто. Так, чтобы лет на десять...” Бобби очнулся от грез уже на подходе к дому.

Дома он снова принялся ее успокаивать, стараясь найти самые искренние слова. Пообещав не задерживаться, ­с тем, чтобы еще раз навестить сегодня отца, он с новыми надеждами двинулся в Сосновку...

Была суббота, и весело было на площадке, отданной игрокам Сосновским лесопарком. Дождь то и дело срывался, загоняя людей под навес, где игроки тесни­лись, мешая друг другу. Стоило дождю прекратиться, как за открытыми столами составлялись новые пары и компании. Все здесь было представлено, даже короткие нарды — первые ласточки, прилетевшие с Кавказа.

Играли в шашки и в шахматы, в преферанс и в секу, в стос и в деберц, в храп и в рамс, в домино по семь камней без базара, в солидное домино, и даже в телефон два на два — редкую разно­видность.

Или действительно большое оживление в игроцком мире захватило в том году весь Союз, или людям очень хотелось по­играть под занавес сезона.

Тут Бобби зашла в голову шальная идея, от которой он еле удер­жался на ногах. А что если поиграть? От одной мысли, что можно все проиграть он чуть не лишился сознания. Нет, это слишком уж большое испытание. Интересно Митя рассказывал как-то в клубе, что он пере­чувствовал, когда Арнольд мне последние двадцать пять рублей про­игрывал и очко его от краха отделяло. Прав Митя — такой небывалый случай должен быть в романе описан. И вот теперь Арнольд за двад­цать тысяч поднялся. Так что же, и мне сейчас поэкспериментировать? Нет уж, увольте. Как Кепка говорит?.. бежать пока при памяти?.. А интересно будет в дальнейшем Арнольда в этот огород запустить. Так я и не узнал, как он в телефон играет”.

Избавившись таким образом от наваждения, он скоро разыскал того самого Кабана, за которым и приехал. Кабан долго расспра­шивал, как у Эдика дела, живо интересовался, а Бобби все тянул и малодушно откладывал свою просьбу. Кончился разговор тем, что Кабан ему обещал рублей семьсот, не больше, а Бобби в свою очередь заверил, что шабашка — золотое дно и на следующий год поедут они именно к Ивану Захаровичу, а он, Бобби, теперь настоящий профессор яблочного промысла. Они с пониманием кивали друг другу и прогово­рили целых полчаса. А потом Кабан закурил и стал обходить играющих и искать, где бы и чем заняться: зайти в долю к кому-то или поиграть. Этим своим поведением он поставил Бобби в совершенно идиотское положение.

— Послушай, — говорил Бобби, — давай уже сразу сделаем. Если сомнения есть, давай тогда под залог. И тебе будет спокойнее, и все будет великолепно. А в следующей шабашке можешь не сомневать­ся, гарантия — мое честное слово. И без малейших обид, установи проценты какие ­хочешь.

Бобби ждал, нервничал. Это самое страшное, что можно придумать, — просить. Один раз попросил, вроде бы все в порядке. Потом второй раз не вовремя напомнил, или не получается почему-то — одним сло­вом, удар по воде. А в третий раз уже и язык не поворачивается, да и бесполезно. Ох! — как это важно быть богатым, чтобы не просить.

И разве вправе кто-нибудь потребовать от того же Кабана покинуть Сосновку, когда столько вокруг приятелей и компании составляются, и водка тут же разливается?

Кабан все-таки внял словам Бобби, потому что очень хорошо были они произнесены и лаконично. Но как мучительно Бобби ждал, когда Кабан в последние секунды опять чуть за что-то не зацепился. Пока ехали, очень был велик соблазн попросить боль­ше, но Бобби держался, надеясь потом, когда начнет отсчитывать, сказать ему в таком роде, что, мол, давай уже тысячу, какое это имеет значение?

Кабан, как выяснилось, был состоятельным человеком, имел машину, хоть и старую, прочную работу — что-то вроде экспе­ди­то­ра, наследо­вал дом от бабушки. Залогом он обижать Бобби не стал, но проценты взял, хоть и чрезвычайно скромные. Срок установили четыре месяца. Кабан еще раз окончательно убедился, что шабаш­ка дело не пустое и стоит того, чтобы с работы уволиться, если мож­но взять много тысяч одним махом. Но что было самое заме­чательное, так это то, что он отвалил целую тысячу за тысячу сто через четыре месяца.

От такой амплитуды качаний могла закружиться голова. Придя домой, он застал Ирину Михайловну за сборами: у нее был уже и клюквенный кисель, и кефир, и совершенно диетический суп в термосе без малей­ших комочков и шероховатостей. В больнице же его ждал необычный сюрприз. Отец, у которого боль была в этот момент сред­ней, в двух словах развил фантастическую теорию, заклю­чавшуюся в том, что это у него язвенная болезнь, а она вызы­вается только переживаниями и нервными встрясками.

— Умоляю тебя, Николенька, не уезжай больше. Я боюсь несчастья, а если ты останешься, я обязательно поправлюсь. Ирочка, не отпускай его!

Больше он ничего не говорил, боль у него не уменьшалась, выра­жение лица было страдальческое, врача не было, и говорить с ним было бы все равно пока не о чем. Утешить отца, дав ему твердое обе­щание, было бессмыслицей и обманом. Бобби взял с медсестры обещание сделать сегодня манипуляцию, присматривать и давать снотворное...

Дома он сидеть не мог и решил, что самое время позвонить теперь Саше. У Саши было сперва занято, а потом длинные гудки. Снова на­чалось ставшее уже почти ритуальным успокоение Ирины Михайловны, но новая идея Павла Николаевича заботливо обхо­дилась стороной.

Он уже направился к двери, когда раздался звонок. На проводе был не кто иной, как Саша.

— Как поживаешь, Бобби? Я из автомата звоню. Уже поздно, а я пьяный слегка, даже весьма заметно пьяный, но звоню я, разумеется, не по этому поводу. Здесь есть мужик один, я его до сих пор мало знал... так, издали больше. А ты его хорошо должен знать, он же катала, и кликуха у него подходящая — Ванюха. Он тебе денег согласен одолжить.

Уточнив место, Бобби вышел из квартиры. “Это уже какие-то чудеса начинаются”, — думал он, шагая по Некрасова, но все нашло свое объяснение. Сашу и Ванюху он обнаружил на ска­ме­еч­ке на углу Некрасова и Маяковского, оба были очень пьяные. Из пьяных пояснений получалось, что Ванюха уже навеселе пришел в бар при Некрасовских банях выпить пива. От нескольких кружек он захмелел, и довольно трудно было теперь установить, как он раз­говорился с Сашей. Он рассказывал кому-то о неудачном подходе Бобби к Ашотику. Кому-то, кто и не знал ни того, ни дру­гого или почти не знал. Мало ли что может говорить кому угодно пья­­ный человек? А Саша услышал и вошел в этот разговор. Воз­­мож­­но, он и стыдил Ванюху, а может быть, говорил что-нибудь и поху­же, но кончилось тем, что они пошли и Саша прикупил спиртного. И вот что теперь представлял практичный и расчетливый Ванюха после обработки его непутевым ерничающим Сашей.

Впрочем, часто и пьяный все очень хорошо соображает и помнит. И Ванюха ничего не потерял в голове. Помнил он и о про­центах, и о том, что Бобби из тех людей, для которых не­воз­можно не вернуть долг. Для некоторых людей не вернуть долг — почти невозможная вещь. Это “почти” может заключаться только в обстоя­тельствах, которые сильнее человека, в крушениях. Вот это “почти” и потерялось в пьяном уме, а оно могло бы перевесить любые “за”, особенно после Сашиной подачи материала.

Ванюху, обещавшего дать тысячу за тысячу двести на четыре месяца, пришлось везти в такси домой. Итак, у Бобби теперь полу­чалось две тысячи двести рублей, за которые отдавать надо было две пятьсот. Брал в долг не он, а бригада. Вопрос о том, насколько этично предложить общаку оплачивать проценты, не представлял сейчас жгучей проблемы. Что будет в случае катастрофы, человек в подобных случаях вообще не должен думать, чтобы понапрасну не лишаться рассудка. Интерес представлял другой вопрос: хватит ли этих денег? Кузьмичу тысячу пятьсот, и остается за все про все семьсот рублей: на дорогу, ящики, вагоны, питание в пути, непредвиденные расходы. Явно мало — видно без всяких расчетов.

Пока приехали, Ванюху еще больше укачало и надежда на него стала ослабевать. Но он, сильно спотыкаясь, вынес как ни в чем не бывало, требуемую штуку. Пьяный Саша, отвечая с опозданием на сетования Бобби по дороге сюда, напомнил:

— А в общаке-то четыре сотни есть? Или я не дорос до высшей математики, или у тебя, Бобби, мозги отшибло.

— Ай да Саша! — обрадовался Бобби. — Вот так находка. Ванюха, умоляю тебя, найди еще две сотни, чтоб я уже хоть об этом не думал.

Ванюха полез в карман и при свете фонарей из его немалой налич­ности были выбраны двести рублей, а остальное Бобби заботливо сло­жил и проследил, чтобы они не упали мимо кармана пьяного Ванюхи.

— Спасибо тебе очень большое. Тысяча четыреста пятьдесят с ме­ня ровно через четыре месяца или раньше, да и вообще, как говорит­ся, вернется сторицею, — Бобби крепко пожал протянутую руку. — Счаст­ливо, удачи тебе ­во всем.

Ванюха, пошатываясь и спотыкаясь, исчез в темноте подъезда, а такси покатило к Симеоновской ­церкви.

— Прощаюсь с тобой, Бобби, и жду телеграммы, — говорил с улыб­кой Саша, взявшись уже за ручку двери своего подъезда.

Такси было отпущено с десятью рублями. Бобби стал бережливее и не собирался отныне для шика разбрасываться красными ассигнация­ми, но слишком уж долго стояли у Ванюхи.

— Не сомневайся, Саша. Дай только отца вылечить.

— А не кажется тебе, Бобби, что с нашим отъездом что-то там творилось? И как раз в тот момент, когда мы уезжали?

— Я уже задумывался об этом, Саша, но пришел к выводу, что об этом не следует думать.

— Да, будет Мите Савельеву где развернуться, сочиняя свои пророчества. Шучу, Бобби, шучу, дорогой. Даю тебе стопро­цен­тную гарантию в благополучном и счастливом финале много­стра­­дального твоего предприятия. Будь здоров. Всем привет передавай.

— Спасибо, Саша. До скорого свидания, и не бухай пока.

Назавтра, то есть в воскресенье, Ирина Михайловна выглядела особенно болезненно. Бобби думал о том, что она не знает о его достижениях, а если бы знала, то скорее бы не обрадовалась, а еще больше расстроилась.

Итак, у него теперь деньги есть. Разве мог он подумать позавче­ра вечером, что такими недолгими и плодотворными будут его хлопоты. Две тысячи четыреста в столе лежат, а если теперь взглянуть на все трезво, то и продвижения никакого нет. Леха ведь прибежал и от страха не мог слова сказать. И Саша, так остроумно посмеявшийся перед тем в бараке над Лехой, оказывается, заметил... Так что это не плод фантазии, если Саша, для которого пугливость Лехи только тема для острот, очень хорошо заметил... Плюнуть надо на это! Да и так ли это важно? Главное — добраться туда.

А как добраться, если отец просит вообще не ездить и, чтобы рассудительно с ним говорить, требуется, чтобы он полностью от боли освободился...

Зайдя в палату, они увидели, что Павел Николаевич лежит спо­койно с закрытыми глазами. Они не стали его тревожить и пошли бродить по коридору, а когда снова вошли, он тут же открыл глаза. Сразу же по привычке он стал прикладывать руку к больному месту. Он и жаловался на боль трогательно: “Ирочка, Николенька, надо бы сестру позвать. Я чувствую, сейчас опять схватит как клещами”. Больному человеку страстно хочется поправиться, но и трудно пове­рить, что чудовище, рвущее его тело, отпускает его. Манипуляции были проделаны уже новой сестрой и с помощью персонального шприца. Сестре была вручена десятка, получены заверения от нее в хорошем уходе. ­Павел Николаевич не отрывал руку от живота, а Бобби наставлял его соблюдать строжайше диету...

Доктор как в воду глядел. Через четыре дня после памятного разговора встал вопрос о выписке. Доктор этот оказался провидцем и золотым диагностиком. Павел Николаевич все еще утверждал, что ноет у него живот, и они боялись сглазить и вслух “офи­ци­аль­но” объявить, что приступы больше не повторятся.

Ночь со вторника на среду Павел Николаевич провел дома, а объяснение в среду было и тягостным, и трогательным вместе. Бобби мягко и ненавязчиво убеждал отца, что не ехать невоз­можно.

Прощаясь, он сам уже чуть не плакал. Он расцеловался с отцом, обнял его и все продолжал убеждать, что приедет богатым и начнет новую жизнь, и все будет так славно, что лучшего и желать нечего.


Рецензии