Яблоки - глава xvii - в родных краях
— Десятого сентября мы пошли в музкомедию. Он говорил, что мне понравится этот мюзикл в двух действиях, и он очень хотел рассеяться. И мы пошли, конечно. Все вроде было замечательно. По дороге домой он был веселый, милый и разговорчивый, а когда пришли, схватился вдруг за сердце. Я принесла нитроглицерин, а боль все не проходила, я очень испугалась и вызвала скорую помощь. Приехала одна, потом другая — специальная... Когда бывает инфаркт... я даже понятия не имею, что делают в таких случаях: лежат дома, отправляются на носилках или едут обычным порядком. И где разница между инфарктом, ишемической болезнью или предынфарктным состоянием. Когда отпустило, они взяли его с собой, к счастью, недалеко, совсем рядом — в Куйбышевскую больницу, представь себе...
Она замолчала на минутку, а потом продолжала очень грустно, но спокойнее:
— Я уж теперь и не пойму, к счастью или к несчастью. Я утром прибежала, разыскала его, не сразу, конечно. И он мне сообщил, что это инфаркт и доктор обещал поставить его быстро на ноги. Знаешь, Николенька, я тут пословицу узнала: первый инфаркт — не инфаркт.
Ему почему-то вспомнилась присказка Арнольда: первый байд — не байд. Удивительно пляшут и скачут слова в голове, когда ждешь и нервничаешь, а Ирина Михайловна к главному все как-то не подходила. Бедному Бобби стало представляться, что на него обрушивается двойное несчастье. Припомнился насмерть перепуганный Леха, и стало казаться, что в последний момент что-то на “холодильнике” непоправимо сломалось. Что до отца, то было совсем скверно. Он заранее знал, что будут еще повороты в тягостном рассказе. У него даже не мелькала слабая надежда, что все переждав, он услышит какое-нибудь обнадеживающее сообщение. А рассказ все тек и тек, но вот уже приблизился к сути.
— ...и они стали кормить его сустаком, лошадиными дозами, сустаком форте... А потом, — здесь она снова начала плакать — выяснилось, что это вообще не инфаркт. Он стал жаловаться на боль в животе, а боль эта становилась сильнее и сильнее, и наконец сделалась нестерпимой. Я бегаю за врачами, чтобы сделали укол, но каждый раз это так долго, так мучительно. Его перевели в другое отделение, потом заставили глотать какую-то японскую штуку, которая только и может якобы поставить диагноз. Он ни за что не мог ее проглотить. Решили делать обычный рентген, но потом он проглотил, уже после попытки сделать обычный рентген, а для этого тоже нужно много вытерпеть. Одним словом, они установили, что это воспаление луковицы двенадцатиперстной кишки и никак, кроме операции, излечиться от этого нельзя. Они уже все развернули для операции, а он так измучен болями, что никак не может сосредоточиться или принять решение. Доходило до того, что он грозился выброситься из окна. Ты представляешь? — заливалась она слезами.
— Послушай, Ириночка, ведь у него столько знакомых. Ты знаешь, все все делают через знакомых, не говоря уже о лечении.
— Вот я и говорю, что он просто сломлен и совершенно раздавлен этими болями. И мы не можем уже хлопотать, некогда уже. Теперь уже некогда ходить и звонить по знакомым, надо решаться сегодня или завтра. Там с ним в палате один парень лежит с такой же болезнью, он говорит, что катался по кровати — так ему худо было. А операция ему помогла, он не устает это повторять. Он теперь отлично себя чувствует и ест все подряд, а отцу от этих рассказов еще хуже делается. Он и о возрасте думает, и о сердце. Они время от времени промывание делают, или отсасывание пищи... Забыла, как называется. Он глотает какой-то тросик, и промывают или удаляют жидкость из желудка, это облегчает боль, но чтобы сделали два раза в сутки, надо за ними гоняться. И вот мы ждем и не можем решиться на операцию. Это полнейшая растерянность, нет уверенности в исходе операции. Николенька, я не знаю, что нам делать, мы совершенно беспомощны...
Не одну тысячу раз прошел Бобби в своей жизни по Литейному проспекту мимо старинного мрачного здания, расположенного в глубине сквера. Часто он заходил в этот скверик, бывший больничной территорией. Это вообще был целый клингородок, здесь же была и их районная поликлиника. Но Бобби ходил по этим местам отнюдь не в качестве пациента, а пересекал весь городок, выходя на Маяковского, откуда рукой подать было до его любимого пивного бара на углу Невского. И вот теперь они поднимались в тяжелом молчании по наклонному асфальту вдоль здания очень старой архитектуры, с каждым шагом ощущая свое неумолимое приближение к ужасной неразрешимой проблеме. Доска на угрюмом фасаде сообщала, что здание построено архитектором Кваренги в 1803-1805 годах. В центре Ленинграда, наверное, нет просто домов, а каждый дом особенный, неповторимый и замечательный. Но сейчас и эта доска, и весь вид неприветливого здания, и вообще все, во что бы не уперся взгляд, только било по нервам и лишний раз напоминало о трагедии.
Вот когда Бобби стало не по себе. Действительно, эта шабашка была проклятой. Он вспомнил, как совсем недавно, какой-то час назад, расстался с беспечным Сашей на углу Литейного и улицы Белинского. Саша обещал поспрашивать, где достать денег, но его тон, несмотря на серьезность, ясно говорил Бобби, что надежды на Сашу мало. Конечно, положение отца и его теперешние страдания должны были полностью заслонить все перипетии яблок. И он ни о чем другом не мог бы сейчас говорить или всерьез размышлять, но мысли об одолженных у Арнольда для общака деньгах, о подвешенной бригаде и испуганном Лехе не отступали. И от всего вместе едва ли не лихорадило. Он сам себе казался теперь беспомощным и маленьким и вспоминал, как советовал Дмитрию качаться на качелях жизни. Стоило ему представить свою бригаду и как они там будут кувыркаться, когда недобрый, бесцеремонный Кузьмич не получит сполна обещанную сумму, и вся эта проблема так вырастала, что могла сравниться с теперешней его большой бедой. И Миша был ненадежный и странный. И кто знает, правильно ли поступил он, отдав Мише две с половиной штуки, а не Мите Савельеву, которого Кузьмич не очень жалует. А разве Мишу он больше всерьез принимает? Хорошо уже хоть то, что путаному Мише Плевакину деньги были вручены в присутствии Савельева. Ему живо представилось, как Дмитрий вручил ему, Бобби, двести рублей, а он, присовокупив их к двум тысячам тремстам, передал все Мише, который небрежно с видом бывалого человека сунул пачку в карман. Еще пробухает, чего доброго, часть или по пьяному делу потеряет, с него станется. Гораздо верней было бы Савельеву отдать. Но хуже всего была загадка прибежавшего немого Лехи...
Оказавшись под мрачными сводами, он еще более сник, и они с Ириной Михайловной не могли совсем оказать поддержки друг другу, укрепить друг друга.
Врачей в белых халатах, посетителей то в халатах, то без халатов, больных, среднего персонала — одним словом, народа было здесь предостаточно. Одни из них деловито спешили, другие стояли или гуляли, или на огромном крыльце-веранде курили. На что угодно была похожа эта обстановка, только не на клинику с присущей подобному учреждению строгостью в правилах, чистотой и тишиной.
На лестнице она кивнула кому-то и остановилась было в растерянности, но человек спешил и не стал задерживаться. Это был, как выяснилось, один из врачей. А какой был закрепленным лечащим — было ей неведомо, и только можно было догадываться. Прошли мимо ординаторской, еще свернули куда-то, и вот Ирина Михайловна открывает дверь, а Бобби весь собирается, сам себя хочет успокоить, но так и не может унять волнения. Он видит отца среди троих больных, в палате вполне чисто и пристойно. Павел Николаевич старше всех — это видно с первого взгляда. Бобби механически произнес “здравствуйте”, прошел к отцу, поцеловал его, стараясь не показать, что заметил изменившуюся внешность.
Отец сильно похудел, это сразу бросилось Бобби в глаза и очень больно кольнуло его. А самое главное — боль и ожидание боли, первые волны, обещающие грозный приступ, делают человека непохожим на себя. А уж о приступах и думать страшно. Боль ужасно уродует нас. Подавляющее большинство людей бессильны перед болью, она срывает все покровы и приличия. Милые, симпатичные люди, даже со светскими манерами и лоском, корректные и вежливые, низводятся болью до положения просто особей, не интересующихся ничем, кроме своей кричащей, взывающей о помощи плоти. Прекрасно, конечно, что у человека есть тело, но и ужасно.
Отец ответил на поцелуй, хотел погладить Бобби или обнять, но у него плохо вышло.
— Ты приехал, Николенька, — только и сказал он.
Бобби присел на кровать и не знал, как подступиться к тягостному и мучительному разговору. О том, чтобы деловито командовать или, обнаруживая энергию и находчивость, начать бодро все устраивать, не могло быть и речи. Павел Николаевич привычно схватился за живот, хоть боль была пока не сильной, стал говорить об очередной чистке или уколе, Бобби встал и сказал, что сейчас найдет кого-нибудь.
Двое из соседей по палате, чьи дела явно были в порядке, собирались покинуть палату, чтобы не мешать, а один читал, отвернувшись. Только Бобби взялся за ручку, молодой и навязчивый по характеру парень из рабочих сразу начал пристраиваться. Он довел Бобби до ординаторской, рассказал, как сам лечился и чуть не умер от боли и как теперь ему хорошо. От него же Бобби узнал, кто лечащий врач, кто заведует отделением, кто как оперирует.
Решимость Бобби крепла, и, поблагодарив парня, он теперь хотел избавиться от него. Сперва надо было найти контакт со средним и низшим персоналом. Он приготовился все пробивать деньгами и удивился, почему Ирина Михайловна этого не сделала сразу. Потом вспомнил ее рассказ о том, как они с отцом деморализованы. Тем тверже он решил навести теперь порядок и разузнать у врачей, что за операция, чем она чревата. И здесь как раз сообразил, что в кармане всего сорок пять рублей. Тут уже полезли в голову мысли о шабашке, и совсем стала уходить почва из-под ног. Плюнув на все и не став пока искать сестру, Бобби вошел в ординаторскую и сразу столкнулся с завотделением, который послушав его с минуту, сразу же и оглушил:
— Подождем пока с операцией.
— Но он же на стену лезет от болей.
— Надо высасывать, очищать почаще, и самое щадящее питание... И должно пройти.
— Но ведь врач сказал, что только ждут согласия.
— Да, возможно так и стоял вопрос. А теперь у нас скоро будет ремонт в операционной, и надо пропустить еще много бесспорных случаев.
— Стало быть, вы считаете, что операция не нужна?
Бобби хотелось сказать еще много гневных слов, но и ссориться было нельзя, и сил не было.
— Извините, я хотел бы подробности узнать. В конце концов, речь идет о человеческой жизни... и это мой отец, и он страдает от боли.
— Сейчас. Вы ведь не один у нас, молодой человек. Где его история болезни?
Бобби оглянулся и увидел молодого врача с выражением недоумения на лице, который держал уже в руках историю болезни.
— Леонтьев Павел Николаевич, — взял завотделением карточку. — Я смотрел его сегодня. Воздержимся от операции и будем выписывать дня через три-четыре.
Немые сцены и возгласы удивления на него не действовали. Или он был действительно таким замечательным врачом и диагностиком? Во всяком случае, написав в карточку с полстраницы, он заговорил уравновешенно и вполне по-человечески.
— Вы, пожалуйста, достаньте шприц с силиконовым уплотнением для промывания и будете использовать его для отсасывания. И тросик — вам покажут какой. У нас иногда без шприца это делают, но вам это проделывать трудно будет, и не очень приятно это. Вот почему, — улыбнулся он, — сестры неохотно таким занимаются. Что представляет ваш случай? Просто сужение прохода в месте этой самой луковицы. Так же, как при ангине трудно глотать, так и здесь. Важно, чтобы не скапливалась пища возле этого воспаления, а то боли бывают очень сильными.
— Вот именно, боли. Вы, доктор, меня и обрадовали, и обеспокоили сразу. У него есть сосед по палате, который только что клялся и божился, что от этой луковицы чуть на тот свет не отправился. А после операции отлично себя чувствует.
— Сосед молодой. Возможно, у него хуже было. Для него, замечу, операция не чревата — у него сердце здоровое. А у вашего батюшки сердце слабое. И это воспаление часто само проходит.
— А вдруг не пройдет.
— Тогда и будем говорить, — не блеснув на сей раз оригинальностью, ответил доктор.
— А как часто делать промывание?.. То бишь отсасывание?
— Не реже двух раз в сутки. И по обстоятельствам, в зависимости от болей. Диета строжайшая.
— Но дело в том, что сестру и один раз в день не допросишься. А укол сделать — тоже не дозовешься.
— Не надо уколов. А что касается отсасывания, то я объяснял же вам... — доктор многозначительно посмотрел.
Да, этот пятидесятилетний доктор выглядел мудрым и внушал доверие, и словно заранее знал ответы на все вопросы. Бобби, возвращаясь, думал, что жизнь-таки качели, а больница не такая уж плохая. “Это я от Мити Савельева заразился тяжелыми предчувствиями. Должен поправиться отец. А если, не приведи Господи... Тогда Митя кругом прав, и гори огнем шабашка эта со всем ее населением, и я не знаю, что мне тогда делать...” Он разыскал сестру и без долгих колебаний вручил пятнадцать рублей.
— Три рубля за каждую манипуляцию. Если укол понадобится, за отдельное вознаграждение. Завтра я приду обязательно. А вы уж постарайтесь, оказывайте ему моральную поддержку и все прочее...
Она кивала с пониманием. Вернувшись в палату, он убедился, что дело худо, а рассчитывать, что сестра прибежит сию минуту не приходилось. А как сейчас можно заговорить об операции, вернее об отказе от операции? Говорить о чем угодно можно только, когда боль отпустит.
Ирина Михайловна сидела на кровати с выражением муки в глазах, а Бобби присел на стул.
— Сейчас, папа, все сделают и боль пройдет.
Но больного увещевать бесполезно, он мечтает только об одном — чтобы отпустило. Бобби вышел, стал ходить взад-вперед, нервничая все больше и больше. Теперь бежать за сестрой и ссориться с ней было очень глупо, а она все не идет и не идет. “Неужели история с Кузьмичом повторяется? Угораздило меня связаться с безумным Митей. Конечно, этим невезением заразиться можно”. Мысли приходят нам в голову помимо нашей воли. Он теперь ходил, останавливался и, постояв как на иголках несколько секунд, снова принимался ходить, и вспомнил отчетливо, как они с Сашей покидали барак. Леха прибежал, что-то хотел сказать, но не мог. Или это только померещилось? Леха выходил испуганный и прибежал испуганный. Они с Сашей очень торопились уехать с шофером, вернее торопился Бобби. Редкая и необычная была оказия, они пошли скорее, шофер уже завел двигатель, и они так торопились, что, конечно, тут же забыли о Лехе. Да и мало ли что могло его напугать: храбрость не входила в число его достоинств. И удивительная вещь — не вспоминалось все это, пока Бобби не добрался до дома. Что-то там точно стряслось. И что он там застанет по приезде? И как Миша распорядится двумя с половиной?..
Ирина Михайловна вышла, они вдвоем подошли к окну, и она так и стояла молча, а он чувствовал, что сейчас и ей придется оказывать помощь.
— Вот она, сестра милосердия! Сейчас все пойдет как по маслу!
Сестра вошла в палату и минут через пятнадцать вышла со скверной жидкостью на дне банки. Она их заверила, что все будет хорошо, все будет в полном порядке и что чуть ли не все у них великолепно. Но смотрела как-то не очень добро, и чувствовалось что-то в ней фальшивое и даже хищное. Бобби, расставшись с сестрой, стал убеждать Ирину Михайловну, что уход теперь будет много лучше.
— Я ей дал пятнашку, а потом сообразил, что они работают сутки через трое. И придется каждую не обидеть. Я зайду завтра. А если у них сутки через двое, легче с ними будет иметь дело. Вот сейчас отпустит его, и я расскажу, что узнал.
— Что же ты узнал, Николенька?
— Не нужна операция...
Она все еще держала руку возле замка сумочки. Он взял у нее сумочку из рук и снова вручил ей, этим жестом подчеркивая, что об этом и думать нечего, что все у него в полном порядке. Он и мысли не допускал, что можно у нее попросить в этих обстоятельствах и тем самым показать, что и финансовая бездна рядом, и шабашка его валится. Он теперь жалел, что дал Саше сорок пять рублей, разделив по-братски девяносто, оставшиеся после приезда в такси из аэропорта. А ведь надо чертов шприц завтра искать и покупать.
Когда они вошли, выражение лица у Павла Николаевича было все еще страдальческое, но боль отпускала. Это всегда очень ясно по лицу больного: идет боль на убыль или, наоборот, нарастает. Этот врач весьма умен: все упирается в проклятую манипуляцию. Но сколько же можно ее делать? Он стал объяснять, стараясь и сам лучше понять премудрости. Павел Николаевич, кажется, был рад такому повороту дела, но глядел он недоверчиво, не веря, что проклятая боль сама его отпустит раз и навсегда без всякой операции.
— Понимаешь, папа, там воспаление и сужение, и надо не давать травмировать его, надо щадить это место и не позволять там скапливаться пище.
Такое неожиданное успокоение всех троих очень приободрило, и спустя некоторое время Бобби и Ирина Михайловна покинули палату, нежно поцеловав Павла Николаевича. Мысль о том, что кому-то из них придется дежурить ночью, они пока оставили: сиделка в этом случае была не нужна, так как он сам вполне способен был передвигаться. Снотворное тоже было, и с сестрой на эту тему переговорили, чтобы не было противопоказаний и чтобы давала ему хорошее снотворное. Трагедия после этого всего не выглядела такой грозной, как два-три часа назад. Небо прояснялось. И они так сильно надеялись, что боль скоро перестанет его терзать.
Подходя к подъезду, он колебался, заходить ли ему домой или сразу бежать хлопотать насчет денег. Был уже седьмой час, но неловко было сразу убегать. Получалось так, что его тянет больше всего к уличным знакомым, едва только он освободился от тягостных дел в больнице.
Они обсуждали, как им достать этот шприц, как вообще быть дальше, и постепенно еще больше успокоились. Наконец, найдя какие-то предлоги и пообещав не задерживаться, он поднялся.
— Мне тут, Ирочка, нужно парней повидать и несколько поручений выполнить. Лучше уже сегодня сразу. Так что ты не волнуйся, если я поздно приду.
Уходы его, вернее поздние возвращения, были очень в порядке вещей. Он и не ночевал, бывало, и по нескольку дней не являлся, предупреждая об этом с опозданием и не переживая, что отец и мачеха будут волноваться. И они уже давно привыкли. Но сегодня было совершенно другое положение, и необходимы были все эти оговорки, потому что идти гулять было совершенно дико, а по делам — еще куда ни шло.
Очень скоро он очутился на углу Некрасова и Литейного. С этой точки начинались все пути его детства и юности, а еще больше — его нынешней жизни. Бобби знал тут каждую подворотню и полагал (вернее, иногда заходила ему в голову такая глупая мысль), что именно здесь, на Литейном и на Некрасова, бьется сердце великого города, а не в Смольном, на Дворцовой площади или где-нибудь еще.
Он постоял в нерешительности, прежде чем отдать предпочтение одному из маршрутов: путь мог лежать или в Некрасовские бани, или по улице Белинского к Фонтанке. Поколебавшись, он отправился на угол Белинского и по ней не спеша пошел. Знаменитый критик здесь прочно себя увековечил, имея сразу и площадь, и улицу, и мост. Бобби шел совсем медленно, он и выбрал этот маршрут, чтобы по дороге решить, куда двинуться, когда пересечет Фонтанку. Здесь были у него подварианты. Первый — спуститься к Михайловскому замку, а оттуда в Михайловский садик. Этот маршрут привлекал больше всего, там было много игроков средней руки, маленьких людей, пенсионеров, а среди них встречались и покрупнее. Но главное было еще не в этом — очень он соскучился по Михайловскому садику и парковому павильону на берегу Мойки, где в те годы всегда много было играющих в домино.
Второй путь — по Инженерной, на Манежную площадь и площадь Искусств. Там были хорошие “сходнячки”, на которых Бобби был величиной, если говорить именно о самой игре, средней или чуть повыше. Достаточно было более мощных игроков, даже другого масштаба. Понятно, там было только место встреч, но доходило и до того, что могли поиграть прямо на лавочке. “Каталы” эти собирались на квартирах, как и упомянутые нами в самом начале игроки харьковской “мельницы”. Такого рода “мельницы” были во всех городах: в Днепропетровске, в Ростове, в столице. И на пляжах в Сочи, и в Ялте много было междугородных состязаний и гастролеров. В том далеком уже году игровой накал был особенно велик почему-то. Между прочим, словечко “катран”, которое теперь у всех на устах и означает все что угодно, тогда не имело хождения. Но ставки были большие. А если сейчас они сильно поднялись, то только лишь потому, что деньги упали.
Бобби издали, еще из совхоза, когда он принимал решения на собрании, казалось, что достать на “сходнячке” тысячу — легкая прогулка и развлечение. А вот при подходе к предполагаемым “сходнячкам” кошки у Бобби скребли. Не забудем, что был конец сентября. Много ли там людей? Да и согласится ли кто-нибудь ссудить ему две с половиной или три тысячи. Стараясь отодвинуть этот момент, он малодушно отправился в милый его сердцу Михайловский садик. В запасе еще оставались и “сходнячки”, и Сосновка, и “Катькин сад”, и Некрасовские бани, и бар на Маяковского, и бар на Садовой, можно было подъехать и в ЦПКиО им. Кирова, и другие были места.
В Михайловском садике ждало его разочарование — не было там необходимой оживленной толпы, у которой можно было бы поспрашивать, не появлялся ли тот или другой.
Бобби был человек оригинального склада. Казалось бы, человек этого типа, великодушный и щедрый, должен иметь много друзей, но много друзей иногда означает — ни одного. Нет, у Бобби все-таки были друзья — не до такой степени был он легковесный. Больше всего любил он школьного своего товарища Леву Копштейна. Был еще у него большой друг по университету с фантастической фамилией Волконский. Очень он сошелся за последние года два с Лехой, но если с человеком можно играть, то это уже вовсе и не друг. Были еще два школьных замечательных друга, но из тех, что всегда без денег. Все же остальные — бесчисленные приятели. Иногда они так приближались, что вроде бы становились ближе самых близких друзей, но было это что-то совсем другое. Бобби только сейчас сообразил, что очень редко брал взаймы. Сам он давал охотно, но не такие большие суммы, а брал очень редко. Он вдруг засомневался в Некрасовских банях. Может, он и не пошел туда сразу оттого, что не верил.
Он остро почувствовал непрочность своего положения и своих недавних надежд. Куда теперь податься? На “сходнячки” идти совсем расхотелось: все эти волки и суперигроки едва ли дадут денег, да и мало шансов встретить их при этой погоде. Сколько раз, сидя среди них, глядел он на Русский музей, восхищаясь архитектурой и болтая непринужденно о том, о сем. Он, хоть не был среди них выдающимся игроком, но уважением пользовался немалым. И можно ли представить, что в гигантском городе, где столько знакомых, невозможно, оказывается, занять такую мизерную сумму.
Не сделав даже настоящих попыток расспросить, не появлялся ли кто-нибудь из денежных людей, он, совсем разбитый, побрел вдоль Мойки и покинул бесполезный любимый свой Михайловский садик. Побродив еще вокруг Храма Воскресения Христова, он без всяких мыслей стал подниматься вдоль канала Грибоедова. Затем свернул было мужественно на Инженерную, но тут же и передумал: нет, боялся он идти искать “сходнячок”. Лучше уж на потом оставить, а пока дальше двигаться вдоль канала, на Невском легче станет, а до “Катькиного сада” там рукой подать. Но дойдя до улицы Ракова, он опять испытал большой соблазн пойти поискать их на площади Искусств и на Манежной площади. Нет, нет и нет! Не пойдет он туда сейчас и все! Действительно, на Невском ему стало веселей. Он вспомнил, что не зашел к Саше. А с какой стати идти к Саше, если он сам пока ничего не сделал. Вот не отдал бы Саше сорок пять рублей, завтра с утра бросился бы искать шприц — ну пусть тридцать рублей прибор этот стоит. А потом бы и с медсестрами разобрался, а там бы и с займом повезло. А вот теперь у разбитого корыта...
Он напился газированной воды, закурил и бодрее пошел по Невскому на площадь Островского в “Катькин сад”. Вот когда ему повезло. Сразу же он увидел целую компанию хороших уличных знакомых, которые стояли возле домино. Домино потеснил сюда не так давно Дворец пионеров, а до того играли здесь больше в шахматы, к которым был он равнодушен. Вообще, “Катькин сад” не был излюбленным местом Бобби. Если и любил он площадь Островского, то иначе несколько, не как место встреч и посиделок. Памятник развратной и великой императрице, публичная библиотека и знаменитый театр — все это, конечно, привязывало его к этому месту, но как-то опосредствовано, через отца театрала или просто как образованного ленинградца и патриота. Но уличные знакомые водились и тут, особенно когда переселилось сюда домино. Шутка ли, пятнадцать лет без малого прокрутиться в центре города, пусть даже такого гигантского. Да только мало проку пока от уличных знакомств...
А вот эти уже хоть что-нибудь! Сразу же к нему подошел человек, которого все звали Юрчок и который часто бывал при деньгах или только любил показывать деньги. Бобби пожал руку этому парню и отвел его на скамейку.
— Да, давненько не был я здесь, — завел он разговор, доставая сигареты и протягивая Юрчку.
— Оно и понятно. Как там Эдик на шабашке выглядит?
Удивлению не было границ. Это ведь как-никак не в деревне и не в замкнутом английском клубе. Тысячи людей бродят по улицам, заходят в бары, садятся играть в домино, едут в Сосновку, собираются на квартирах. И мало ли кто с кем куда поехал на заработки. Ну что ж, тем лучше, если знает.
— Своя бригада у Эдика, и у меня все великолепно. В малом заминка: нужна штука сейчас — и будет очень скоро двадцать, самая нормальная схема. Все готово, идет затарка, сейчас поеду оформлю вагон и ту-ту. А вещи закладывать или что-нибудь из дому продавать — это, старик, не мой стиль. Давай тысячу за тысячу триста через четыре месяца. По-моему, очень выгодно.
— Я отдал как назло все деньги. Я б тебе занял, ты ведь знаешь меня. А ты вот у кого попроси, я вспомнил. Тут Кабан был, он завтра точно в Сосновке будет. Он с Эдиком хотел ехать, а на следующий год обязательно поедет. И деньги у него есть, не сомневайся.
Бобби сидел, курил и думал, что никогда больше не выскочит из этого невезения. Суеверный страх и беспросветная тоска ползли к нему в душу, уже и родные места стали ему постылыми. Сейчас он пойдет бродить опять по улицам, совсем как герой великого писателя. Вот уж кто умел изображать обреченность, безнадежность и мрак. Ну за что хвататься с утра? Искать шприц сразу или к Саше пойти? И то, и другое бесполезно. Или к матери съездить? Занять у Антона, у Маринки? А есть ли у них? У мамы попросить? Да и стыдно ведь все это: для той своей семьи он рыцарь, которому не пристало просить. Нет, у мамы можно, конечно, но все равно очень неловко. А у Ирины и подавно нельзя — это он твердо решил. В ломбард снести перстень? А берут ли там такое — он понятия не имел. В залог на улице под перстень взять?
— А где же мне Кабана найти?
— В Сосновке он завтра будет — это точно.
Что же это за невезуха проклятая? А что если бросить мужиков искать и у женщин попросить? Но как можно подойти к бывшим своим женщинам и просить денег? Это полностью исключается. А что же сейчас делать? Плюнуть на все и домой идти, а завтра непременно что-нибудь получится. Бобби презирал уже себя за всю свою непутевость, за то, что денег не скопил, что в совхозе много разбазарил. “Правы, похоже, Митя с Лехой со своими поучениями насчет крепкого тыла...”
Снова он поплелся вниз, на этот раз по другой своей любимой улице — по Садовой. Дойдя до Ракова, он стал решать, куда теперь податься: на Манежную площадь или площадь Искусств, чувствуя, что и красивый свой прием — жребий с помощью монеты, который очень соответствовал обстоятельствам, — не хотел применить, не до красот теперь было. Он стоял без мыслей и без надежды, ноги у него гудели. И домой идти было страшно. Безотчетно он повернул в сторону Манежной площади, скорее просто к дому, чем в расчете на какие-то встречи. А тут увидел — даже почти столкнулся с ними — своих знакомых, да еще каких!
Один из них был знаменитый “катала” по имени Ашот, армянин почти без акцента, но и без полного обрусения. Он и рубашку считывал, и такие приемы как “вольт” и “чес”[42] сдал уже в архив как сильно устаревшие. Он и сценарии составлял удивительные. Имелась о нем, например, такая легенда.
Сидит он как-то на Ривьере среди разных игроков. И вот появляется на пляже один очень большой чудак и, не раздеваясь, начинает рассказывать про золотые прииски и про зону, одним словом, про богатую событиями жизнь. Все это и правдоподобно, и фантастично, а в подтверждение начинает показывать много денег. Тут уж все начинают смотреть на него с уважением. Он же, не понимая в какую компанию попал и будучи малость пьяным, говорит, что хотел бы поиграть во что-нибудь. Ашот соглашается и начинает выигрывать, а тот исправно платит, и оба шутят по ходу игры. Наконец дошла борьба самолюбий до скандала, выражения стали резкими. Залетный стал самоутверждаться именно кушом, очень натурально разыгрывая богатого купчика или просто глупого человека, который пришел спустить свои деньги. Залетный заявил, что у него в кармане двадцать тысяч, размахивал очень толстой пачкой и предложил неслыханные своим идиотизмом условия: играть в гусарика по сорок рублей вист. Каждый игрок вносил залог по пятнадцать тысяч. Понятно, таких денег у Ашота не было, да и кто ходит на пляж с такими деньгами, а шулеров и всяких прочих великих игроков было под тентами предостаточно.
Эффект живых денег сработал, все стали Ашота уговаривать: “Возьми меня, Ашотик, в долю!“, “И я ставлю пятьсот”, “И я штукой зайду” и так далее. Собирали долго, даже ездили домой, собрали, все записали, и игра-таки состоялась. Сперва Ашот на него слегка залез, потом пошло с переменным успехом, а дальше случилось у Ашота несколько катастроф. И в конце концов, было на него триста с чем-то вистов. Теперь парень вернул из тридцати тысяч около трех, остальное засунул во внутренний карман. Обалдевшие профессионалы все никак не могли начать делить свой жалкий остаток пропорционально вкладам. Ашот сидел потрясенный, показывая недюжинную актерскую игру, а напарник его был уже далеко. И вообще не было оснований его преследовать, так что не нашлось работы для местных телохранителей, ведающих на пляже топчанами и продающих входные билеты.
Вот что такое был этот Ашот. Или играя в тот же деберц, он в абсолютно проигранном положении говорил: “Давай ты увеличишь куш в двадцать раз, а я в четыре”, и находились такие, что соглашались. К Бобби он относился хорошо и любил его за образованность, хоть Бобби был, как говорят, из другой весовой категории. Но знакомство уличное было прочное, доводилось и в преферанс обыкновеннейший играть, и в ресторане сиживали.
“Сходнячки” на улицах, всевозможные собрания и клубы характерны тем, что человек может очень долго не появляться. И знакомства как бы пульсируют: то делаются очень крепкими, то ослабевают. Ашота этого Бобби не видел, наверное, год. Но почему бы не попросить у него?..
— Три, говоришь? С деньгами плохо у меня совсем, да и люди пошли, знаешь какие... Ты что, проиграл? — рассеянно уточнял Ашот.
— Он же говорил, — усмехнулся один из компании, некто Ванюха, — шабашку он поднимает.
— Все равно залог. Сам очень плохо стою. Были уже такие: прогорел на своей афере, а потом ищи его. Так-то, Бобби.
Такая жесткость и цинизм были новым ударом для Бобби, настолько неожиданным, что он совсем перестал соображать и стал делать непростительные вещи себе во вред. Компания сидела на скамейке, обмениваясь “светскими новостями” и соединившись с другой компанией, — всего человек восемь, все народ солидный, если говорить о репутации среди играющих. Бобби даже ухитрился забыть, что хотел взять частями в разных местах и что полчаса назад говорил с Юрчком об одной вместо трех.
— Пожалуйста, я согласен дать залог, — говорил Бобби чужим голосом из-за стыда и не веря в конечный результат. Он показал часы и цепочку, но по оценке мерзкого Ашота это далеко не дотягивало до нужной суммы.
— Есть еще перстень граммов на двенадцать с интересным рисунком, — говорил Бобби как под гипнозом и сгорая от стыда.
А Ашотик водил ногой по земле, давая понять, что и этого мало. Положение было унизительное бесконечно. Надо было сразу бросить этого Ашота, войти в “светский разговор”, а потом поговорить с другими конфиденциально. “А после этого ползанья никто не даст, — в отчаянии подумал Бобби. — Кто мог знать, что этот Ашот такой позер и подонок?” Бобби смотрел на Русский музей, будучи совершенно раздавленным, даже не заботясь делать хорошую мину. Он глядел на замечательные пропорции архитектурного шедевра и думал, что чудовищные Митя Савельев, Арнольд, Алик с Сашей, Кузьмич загнали его в вечное невезение. То думал о Лехе, то мелькала смешная мысль одолжить у Людки. Даже не было сил взбодрить себя расхожей мудростью — утро вечера мудренее. До утра надо еще ночь продержаться.
Сказав “Счастливо оставаться” и только улыбнувшись, нанося себе новый урон, он покинул ненужный ему больше “сходнячок”, пополнивший теперь список неудачных его ходов. Никто компании ему не составил, несмотря на позднее время. Он снова вышел на вечный перекресток своих дорог — круг на сегодня замкнулся.
Перед дверью он привел себя как-то в порядок, чтобы не добивать Ирину Михайловну своим обескураженным и потерянным видом.
— Все будет хорошо, Ирина, — сказал он, дозируя бодрый тон и сам жалея об этом, и не представляя, что бы мог еще сказать.
Улучив момент, когда ее не было в большой комнате, он позвонил Леве Копштейну и был несказанно обрадован, услышав знакомый голос.
— Лева, здравствуй!
— Рад слышать твой голос, Николя.
— И я тоже, Левочка. Я бы хотел повидаться с тобой.
— С удовольствием. Что может быть лучше подобного визита. Ты был у меня на этой квартире. Метро “Политехническая” и дальше пешком...
— Лева, я как раз туда собираюсь завтра, в Сосновку...
Тут же он спохватился, что это все будет слишком растянуто. Если встретиться у метро завтра, то у него с собой откуда возьмется триста рублей? А двадцать пять просить — безумие и позор.
— Знаешь что, Лева? Мне тягостно об этом говорить, слишком много разных обстоятельств. Давай сейчас увидимся, я подъеду, и на выходе из метро...
— Хорошо. Только без четверти десять. Слушай, а не денег ли тебе надо? Есть у меня рублей четыреста, получил за одну гадкую работу...
— Это чудо, Лева, самое настоящее чудо после дня убийственного невезения, — Бобби улыбнулся и рассмеялся первый раз за день. — Такое понимание, такая догадливость и такая готовность помочь.
— На выходе, ты знаешь где...
— А где?
— Мы с тобой там однажды встречались...
— Все, все, помню. Выхожу, буду через тридцать пять минут.
Так он и не смог выдавить из себя: “Так ты же захвати, не забудь”.
— Ирина, ты не переживай. Я через полтора часа буду дома, а завтра увидишь, как пойдет скоро дело.
— Николенька, я всех обзвонила. Я рассказать тебе только собираюсь. Это в “Медтехнике” через знакомых знакомых.
— Увидишь, как завтра я выцарапаю прибор еще до полудня, — уверенно говорил он, выходя из квартиры...
— Хочешь знать, какой у тебя друг, — попроси у него денег, — встретил Бобби с улыбкой Леву Копштейна.
— Я принес, Николя, но не так много. Двести пятьдесят.
— Ах, Лева, это и не так мало. Ты не представляешь, как я тебе благодарен. На четыре месяца, если не возражаешь. Осталось сделать последний рывок, и вот с преступным легкомыслием я остаюсь без денег.
— Так ты и не поступил на работу? — улыбнулся Лева, вручая Бобби сложенную вдвое пачечку.
— Знаешь, я ведь не один такой. Эта шабашка сплошь состоит из “персонажей”. Там мужик есть один из Харькова, который грозится из этого роман составить, и сам же будет в нем одним из странных героев. Наша бригада всех затмила оригинальностью и немощью, а я у них бригадир. Если бы я тебе стал сейчас пересказывать, то пришлось бы сутки говорить и водки распить две бутылки... Как это ни странно, мы уже почти у цели, несмотря на все бессилие наших интеллектуалов, наркоманов, инженеров и шахматистов. Скажу тебе только, что там половина харьковских и двое из них выдающихся дарований, включая того, что никогда свой роман не напишет. Этот последний настоящий генератор черного беспросветного мрака и пессимизма. Другой — тоже фактор нестабильности. А привезенные мною из Ленинграда ребята... нет, это надо посмотреть, а от пересказа одна скука выйдет. И вот финальная часть, требующая денег. И в этот именно момент, когда я собрался ехать сюда, получаю телеграмму от мачехи, что отец тяжело болен. И я не могу им показать, что я без денег, — они-то с самого начала были против моей авантюры. Мне, конечно, нужно гораздо больше, но именно сейчас, сию минуту, мне особенно тяжело было бы мачехе показать, что я без денег и на меня нельзя всерьез рассчитывать и опираться. Ты даже не представляешь, как меня выручил.
— Я очень рад, Николя, что помог тебе хоть чем-то. А что с Павлом Николаевичем?
— Это тоже не расскажешь сразу. Он очень страдает от болей, а доктор считает, что дело к выздоровлению идет, но я уже привык к чудесам. А как у тебя обстоит? В двух словах хотя бы.
— А я занят такой унылой и глупой работой — писанием диссертации. Ты бы этого не выдержал: к чему ни прикоснешься, рутина, непробиваемость и одни только декорации. А все-таки диссертация, что ни говори.
— Да, да, я помню, как ты меня насмешил, сказав однажды: мой дедушка был жестянщик, а я инженер-жестянщик. Я эту шутку пересказал тому самому Мите Савельеву, который весь состоит из беспросветного мрака, и он долго смеялся. Он, между прочим, совхозу яблочную сортировочную машину запроектировал. Я тебе не сказал еще, что шабашка эта яблочная. И теперь этот человек тщательно скрывает от директора, что машина — его детище, то есть проект машины, потому что никакой машины нет и, даст Бог, не скоро будет. А зная его, я уверен, что проект очень хороший. И он на нем совсем не поднялся, а как был нищим, так и остался. А теперь прячется от директора... Видишь, я же говорил тебе, что пересказ мертв и тускл...
— Нет, совсем не тускл, это какая-то неведомая мне жизнь. Хорошо уже то, что посмеяться там вволю можно и приключения бывают.
— А самое большое я, кажется, не застал. Мне теперь все чаще мерещится, что там что-то случилось в тот момент, когда я уезжал. Но что бы не случилось, твои деньги, Левочка, как в банке. И точно в назначенный срок или раньше.
— Не думай об этом, Николя. Это такая мелочь. От всей души желаю тебе успеха и скорого богатства.
— Спасибо тебе огромное! Все, побежал я... Счастливо, до скорого свидания.
Бобби крепко сжал руку Левы Копштейна, думая о том, как замечательно иметь друзей.
Домой он бежал почти окрыленный. Суеверие — это натура для многих играющих, а о Бобби и говорить нечего. “Жизнь остается качелями, — думал он. — Завтра будет куплен проклятый шприц. Отец обязательно поправится. И три штуки, где-нибудь, а найдутся. А то ведь Митя так и затянул бы меня в свою бездну...”
Качели были и на следующий день, да еще и какие. Сразу же бросившись как тигр, раздобыл он в “Медтехнике” шприц через знакомых знакомых, а стал доставать тросик — и только зря намучился.
Пошли с Ириной Михайловной в больницу. Теперь казалось, что они туда ходят всю жизнь, так все стало привычно. Павел Николаевич никак не мог привыкнуть к возобновляющимся болям. Вручая новой сестре шприц, Бобби и ей дал пятнадцать, у нее же он надеялся получить и тросик, если дома придется манипулировать. Хорошо было то, что в глазах Ирины Михайловны он был деятельным, надежным и денежным, а не инфантильным ковбоем. Он клялся сейчас мысленно не просить денег ни у Ирины, ни у мамы, ни у брата с сестрой. Он бы молился, чтобы отец поскорее поправился, если бы знал молитвы хорошие.
Но не поправился отец в тот день. И мало того, что сердце у Бобби разрывалось от жалости, но вся картина болезни опять была под сомнением. А время шло, и новыми достижениями он не мог похвалиться.
— Нет, все-таки продвинулись мы, Ириночка, раз манипуляция помогает и мы сами сможем ее дома делать.
— Но он по-прежнему страдает от боли.
— Вот это ужасно, это самое страшное. А может быть, он уже боится заранее и от этого боль сильнее кажется? Я никогда очень сильной боли не испытывал, нестерпимой и долгой. Я уверен, что к такому привыкнуть невозможно. Доктор мне говорил, что когда тошнота начинается, надо заранее манипуляцию делать. Это непроходимость в чертовой луковице, но только лишь из-за воспаления, и оно пройдет, если чаем и жидкой кашей питаться, кефиром тепленьким.
“Боже, Боже, какими жалкими были бы мои слова, если бы я шприц не выкупил и не наладил бы с медсестрами дело. Правильно Митя Алику говорил: поэты должны написать оды деньгам.... И как Лева помог! Вот уж воистину — ложка дорога к обеду. Правильно как-то Митя тому же Алику вливал: философом тут не проживешь. Но и горбатиться всю жизнь — так лучше уж как Саша с Аликом, в нищете философствовать. Один раз нужно постараться — вырвать свои двести, ну пусть хоть сто. Так, чтобы лет на десять...” Бобби очнулся от грез уже на подходе к дому.
Дома он снова принялся ее успокаивать, стараясь найти самые искренние слова. Пообещав не задерживаться, с тем, чтобы еще раз навестить сегодня отца, он с новыми надеждами двинулся в Сосновку...
Была суббота, и весело было на площадке, отданной игрокам Сосновским лесопарком. Дождь то и дело срывался, загоняя людей под навес, где игроки теснились, мешая друг другу. Стоило дождю прекратиться, как за открытыми столами составлялись новые пары и компании. Все здесь было представлено, даже короткие нарды — первые ласточки, прилетевшие с Кавказа.
Играли в шашки и в шахматы, в преферанс и в секу, в стос и в деберц, в храп и в рамс, в домино по семь камней без базара, в солидное домино, и даже в телефон два на два — редкую разновидность.
Или действительно большое оживление в игроцком мире захватило в том году весь Союз, или людям очень хотелось поиграть под занавес сезона.
Тут Бобби зашла в голову шальная идея, от которой он еле удержался на ногах. А что если поиграть? От одной мысли, что можно все проиграть он чуть не лишился сознания. Нет, это слишком уж большое испытание. Интересно Митя рассказывал как-то в клубе, что он перечувствовал, когда Арнольд мне последние двадцать пять рублей проигрывал и очко его от краха отделяло. Прав Митя — такой небывалый случай должен быть в романе описан. И вот теперь Арнольд за двадцать тысяч поднялся. Так что же, и мне сейчас поэкспериментировать? Нет уж, увольте. Как Кепка говорит?.. бежать пока при памяти?.. А интересно будет в дальнейшем Арнольда в этот огород запустить. Так я и не узнал, как он в телефон играет”.
Избавившись таким образом от наваждения, он скоро разыскал того самого Кабана, за которым и приехал. Кабан долго расспрашивал, как у Эдика дела, живо интересовался, а Бобби все тянул и малодушно откладывал свою просьбу. Кончился разговор тем, что Кабан ему обещал рублей семьсот, не больше, а Бобби в свою очередь заверил, что шабашка — золотое дно и на следующий год поедут они именно к Ивану Захаровичу, а он, Бобби, теперь настоящий профессор яблочного промысла. Они с пониманием кивали друг другу и проговорили целых полчаса. А потом Кабан закурил и стал обходить играющих и искать, где бы и чем заняться: зайти в долю к кому-то или поиграть. Этим своим поведением он поставил Бобби в совершенно идиотское положение.
— Послушай, — говорил Бобби, — давай уже сразу сделаем. Если сомнения есть, давай тогда под залог. И тебе будет спокойнее, и все будет великолепно. А в следующей шабашке можешь не сомневаться, гарантия — мое честное слово. И без малейших обид, установи проценты какие хочешь.
Бобби ждал, нервничал. Это самое страшное, что можно придумать, — просить. Один раз попросил, вроде бы все в порядке. Потом второй раз не вовремя напомнил, или не получается почему-то — одним словом, удар по воде. А в третий раз уже и язык не поворачивается, да и бесполезно. Ох! — как это важно быть богатым, чтобы не просить.
И разве вправе кто-нибудь потребовать от того же Кабана покинуть Сосновку, когда столько вокруг приятелей и компании составляются, и водка тут же разливается?
Кабан все-таки внял словам Бобби, потому что очень хорошо были они произнесены и лаконично. Но как мучительно Бобби ждал, когда Кабан в последние секунды опять чуть за что-то не зацепился. Пока ехали, очень был велик соблазн попросить больше, но Бобби держался, надеясь потом, когда начнет отсчитывать, сказать ему в таком роде, что, мол, давай уже тысячу, какое это имеет значение?
Кабан, как выяснилось, был состоятельным человеком, имел машину, хоть и старую, прочную работу — что-то вроде экспедитора, наследовал дом от бабушки. Залогом он обижать Бобби не стал, но проценты взял, хоть и чрезвычайно скромные. Срок установили четыре месяца. Кабан еще раз окончательно убедился, что шабашка дело не пустое и стоит того, чтобы с работы уволиться, если можно взять много тысяч одним махом. Но что было самое замечательное, так это то, что он отвалил целую тысячу за тысячу сто через четыре месяца.
От такой амплитуды качаний могла закружиться голова. Придя домой, он застал Ирину Михайловну за сборами: у нее был уже и клюквенный кисель, и кефир, и совершенно диетический суп в термосе без малейших комочков и шероховатостей. В больнице же его ждал необычный сюрприз. Отец, у которого боль была в этот момент средней, в двух словах развил фантастическую теорию, заключавшуюся в том, что это у него язвенная болезнь, а она вызывается только переживаниями и нервными встрясками.
— Умоляю тебя, Николенька, не уезжай больше. Я боюсь несчастья, а если ты останешься, я обязательно поправлюсь. Ирочка, не отпускай его!
Больше он ничего не говорил, боль у него не уменьшалась, выражение лица было страдальческое, врача не было, и говорить с ним было бы все равно пока не о чем. Утешить отца, дав ему твердое обещание, было бессмыслицей и обманом. Бобби взял с медсестры обещание сделать сегодня манипуляцию, присматривать и давать снотворное...
Дома он сидеть не мог и решил, что самое время позвонить теперь Саше. У Саши было сперва занято, а потом длинные гудки. Снова началось ставшее уже почти ритуальным успокоение Ирины Михайловны, но новая идея Павла Николаевича заботливо обходилась стороной.
Он уже направился к двери, когда раздался звонок. На проводе был не кто иной, как Саша.
— Как поживаешь, Бобби? Я из автомата звоню. Уже поздно, а я пьяный слегка, даже весьма заметно пьяный, но звоню я, разумеется, не по этому поводу. Здесь есть мужик один, я его до сих пор мало знал... так, издали больше. А ты его хорошо должен знать, он же катала, и кликуха у него подходящая — Ванюха. Он тебе денег согласен одолжить.
Уточнив место, Бобби вышел из квартиры. “Это уже какие-то чудеса начинаются”, — думал он, шагая по Некрасова, но все нашло свое объяснение. Сашу и Ванюху он обнаружил на скамеечке на углу Некрасова и Маяковского, оба были очень пьяные. Из пьяных пояснений получалось, что Ванюха уже навеселе пришел в бар при Некрасовских банях выпить пива. От нескольких кружек он захмелел, и довольно трудно было теперь установить, как он разговорился с Сашей. Он рассказывал кому-то о неудачном подходе Бобби к Ашотику. Кому-то, кто и не знал ни того, ни другого или почти не знал. Мало ли что может говорить кому угодно пьяный человек? А Саша услышал и вошел в этот разговор. Возможно, он и стыдил Ванюху, а может быть, говорил что-нибудь и похуже, но кончилось тем, что они пошли и Саша прикупил спиртного. И вот что теперь представлял практичный и расчетливый Ванюха после обработки его непутевым ерничающим Сашей.
Впрочем, часто и пьяный все очень хорошо соображает и помнит. И Ванюха ничего не потерял в голове. Помнил он и о процентах, и о том, что Бобби из тех людей, для которых невозможно не вернуть долг. Для некоторых людей не вернуть долг — почти невозможная вещь. Это “почти” может заключаться только в обстоятельствах, которые сильнее человека, в крушениях. Вот это “почти” и потерялось в пьяном уме, а оно могло бы перевесить любые “за”, особенно после Сашиной подачи материала.
Ванюху, обещавшего дать тысячу за тысячу двести на четыре месяца, пришлось везти в такси домой. Итак, у Бобби теперь получалось две тысячи двести рублей, за которые отдавать надо было две пятьсот. Брал в долг не он, а бригада. Вопрос о том, насколько этично предложить общаку оплачивать проценты, не представлял сейчас жгучей проблемы. Что будет в случае катастрофы, человек в подобных случаях вообще не должен думать, чтобы понапрасну не лишаться рассудка. Интерес представлял другой вопрос: хватит ли этих денег? Кузьмичу тысячу пятьсот, и остается за все про все семьсот рублей: на дорогу, ящики, вагоны, питание в пути, непредвиденные расходы. Явно мало — видно без всяких расчетов.
Пока приехали, Ванюху еще больше укачало и надежда на него стала ослабевать. Но он, сильно спотыкаясь, вынес как ни в чем не бывало, требуемую штуку. Пьяный Саша, отвечая с опозданием на сетования Бобби по дороге сюда, напомнил:
— А в общаке-то четыре сотни есть? Или я не дорос до высшей математики, или у тебя, Бобби, мозги отшибло.
— Ай да Саша! — обрадовался Бобби. — Вот так находка. Ванюха, умоляю тебя, найди еще две сотни, чтоб я уже хоть об этом не думал.
Ванюха полез в карман и при свете фонарей из его немалой наличности были выбраны двести рублей, а остальное Бобби заботливо сложил и проследил, чтобы они не упали мимо кармана пьяного Ванюхи.
— Спасибо тебе очень большое. Тысяча четыреста пятьдесят с меня ровно через четыре месяца или раньше, да и вообще, как говорится, вернется сторицею, — Бобби крепко пожал протянутую руку. — Счастливо, удачи тебе во всем.
Ванюха, пошатываясь и спотыкаясь, исчез в темноте подъезда, а такси покатило к Симеоновской церкви.
— Прощаюсь с тобой, Бобби, и жду телеграммы, — говорил с улыбкой Саша, взявшись уже за ручку двери своего подъезда.
Такси было отпущено с десятью рублями. Бобби стал бережливее и не собирался отныне для шика разбрасываться красными ассигнациями, но слишком уж долго стояли у Ванюхи.
— Не сомневайся, Саша. Дай только отца вылечить.
— А не кажется тебе, Бобби, что с нашим отъездом что-то там творилось? И как раз в тот момент, когда мы уезжали?
— Я уже задумывался об этом, Саша, но пришел к выводу, что об этом не следует думать.
— Да, будет Мите Савельеву где развернуться, сочиняя свои пророчества. Шучу, Бобби, шучу, дорогой. Даю тебе стопроцентную гарантию в благополучном и счастливом финале многострадального твоего предприятия. Будь здоров. Всем привет передавай.
— Спасибо, Саша. До скорого свидания, и не бухай пока.
Назавтра, то есть в воскресенье, Ирина Михайловна выглядела особенно болезненно. Бобби думал о том, что она не знает о его достижениях, а если бы знала, то скорее бы не обрадовалась, а еще больше расстроилась.
Итак, у него теперь деньги есть. Разве мог он подумать позавчера вечером, что такими недолгими и плодотворными будут его хлопоты. Две тысячи четыреста в столе лежат, а если теперь взглянуть на все трезво, то и продвижения никакого нет. Леха ведь прибежал и от страха не мог слова сказать. И Саша, так остроумно посмеявшийся перед тем в бараке над Лехой, оказывается, заметил... Так что это не плод фантазии, если Саша, для которого пугливость Лехи только тема для острот, очень хорошо заметил... Плюнуть надо на это! Да и так ли это важно? Главное — добраться туда.
А как добраться, если отец просит вообще не ездить и, чтобы рассудительно с ним говорить, требуется, чтобы он полностью от боли освободился...
Зайдя в палату, они увидели, что Павел Николаевич лежит спокойно с закрытыми глазами. Они не стали его тревожить и пошли бродить по коридору, а когда снова вошли, он тут же открыл глаза. Сразу же по привычке он стал прикладывать руку к больному месту. Он и жаловался на боль трогательно: “Ирочка, Николенька, надо бы сестру позвать. Я чувствую, сейчас опять схватит как клещами”. Больному человеку страстно хочется поправиться, но и трудно поверить, что чудовище, рвущее его тело, отпускает его. Манипуляции были проделаны уже новой сестрой и с помощью персонального шприца. Сестре была вручена десятка, получены заверения от нее в хорошем уходе. Павел Николаевич не отрывал руку от живота, а Бобби наставлял его соблюдать строжайше диету...
Доктор как в воду глядел. Через четыре дня после памятного разговора встал вопрос о выписке. Доктор этот оказался провидцем и золотым диагностиком. Павел Николаевич все еще утверждал, что ноет у него живот, и они боялись сглазить и вслух “официально” объявить, что приступы больше не повторятся.
Ночь со вторника на среду Павел Николаевич провел дома, а объяснение в среду было и тягостным, и трогательным вместе. Бобби мягко и ненавязчиво убеждал отца, что не ехать невозможно.
Прощаясь, он сам уже чуть не плакал. Он расцеловался с отцом, обнял его и все продолжал убеждать, что приедет богатым и начнет новую жизнь, и все будет так славно, что лучшего и желать нечего.
Свидетельство о публикации №202090600141