Грустный Маугли

Полный текст на:


Натолкнул меня на эту мысль не столько сам Маугли, и не столько даже его удивительная судьба, сколько одна вырвавшаяся у него горькая фраза:

«Волки гнали меня за то, что я человек, а теперь люди гонят меня за то, что я волк».

Почему эта фраза так поразила меня? И поразила не сама по себе, не глубиной мысли и не силой ее выражения, а именно вот тем, что показалась мне имеющей самое прямое и непосредственное отношение ко мне — к моему двойственному, межеумочному положению в мире?

Никто никогда и ниоткуда меня не гнал. Я и с бытовым-то антисемитизмом тогда еще не сталкивался, а уж тем более не мог даже вообразить, что этот бытовой антисемитизм, стократ усиленный, искусственно разжигаемый, сольется с антисемитизмом государст- венным. И уж совсем неоткуда было мне узнать о существовании еврейских националистов (они появятся еще позже), которые будут «гнать» меня за то, что я русский.

Да и русским я, по правде говоря, чувствовал себя лишь в те редкие минуты, когда, окунувшись по уши в какую-нибудь заграничную жизнь, оказавшись, например, в Париже графа Монте-Кристо или в каком-то из романов Жюля Верна (сейчас уже не помню, в каком), сталкивался вдруг с ненадолго промелькнувшим там русским персонажем. Простое упоминание русской фамилии обдавало каким- то приятным теплом, словно и впрямь, оказавшись за границей, нежданно-негаданно встретился вдруг с земляком-компатриотом.

Иное дело — в войну.

Когда война вошла в свою основную фазу, то есть, когда развеялись (кстати говоря, очень быстро) последние надежды на солидарность с немецкими пролетариями и я совсем привык к мысли, что мы воюем не с «фашистами-захватчиками», а — с немцами, с «фрицами», — вот тут уж я окончательно—и как будто с полным на то основанием — почувствовал себя русским.

Но и тут все было не так-то просто. И об этой «непростоте» память моя сохранила одно довольно-таки постыдное (может быть, самое постыдное в моей жизни) воспоминание.


* * *


В эвакуации, в городе Серове, в школе-семилетке, в которую я поступил, отношения с товарищами по классу у меня сложились самые что ни на есть распрекрасные. Национальная тема вообще не возникала — за исключением одного, вот этого самого случая, о котором я и сейчас — почти шесть десятков лет спустя — не могу вспомнить без стыда.

Не помню сейчас (да это и неважно), то ли классный руководитель, то ли завуч, то ли сам директор школы заглянул однажды в наш класс и быстро потребовал, чтобы каждый из нас назвал свою национальность. Мы — поочередно — вставали и отвечали. Большинство, естественно, оказалось русскими. Немало было и украинцев. Директор (или это был завуч?) быстро отмечал каждый ответ в каком-то своем списке. Совершенно очевидно было, что вся эта процедура носит чисто формальный характер и никому из нас никакими неприятностями не грозит. Когда очередь дошла до меня, я встал и сказал: «Еврей». И хотя мне в тот момент даже и в голову не пришло назваться русским (это можно было сделать с легкостью, проверять никто бы не стал), возникло все-таки какое-то неприятное чувство: словно я вдруг на секунду обнажился перед всем классом, открыл какую-то, неведомую им раньше, свою тайну.

Странное чувство это, наверно, тут же и рассеялось бы. Но тут события вдруг приняли совершенно неожиданный для меня оборот.

За моей спиной, в следующем за мною ряду сидела тихая, застенчивая, некрасивая девочка по фамилии «Книсс». Когда очередь дошла до нее, она встала и негромко произнесла:

— Немка.

Сегодняшнему читателю невозможно представить себе, что вместил тогда этот простой и естественный ответ.

Мой литинститутский товарищ Володя Огнев рассказал мне однажды, как его знакомили с Пастернаком. Володя тогда еще не успел обзавестись псевдонимом, а фамилия его была — «Немец». И вот, когда их знакомили, Володя сказал:

— У меня фамилия страшная — Немец.

Борис Леонидович, улыбнувшись и, вероятно, слегка кокетничая, ответил:

— У меня еще страшнее — Пастернак.


Рецензии