Зайчик

******************
Очередь ползла неторопливо, и я время от времени бросала взгляд на его фигуру. И не могла поверить, не могла осознать – со мною ли все это происходит, для меня ли стоит за мороженым красивый сухощавый мужчина в светлом костюме?! У меня было такое чувство, будто мой пароход – на который я спешила целую вечность и теперь успела проскочить в последний момент, когда матросы уже убирали трап, - мой пароход отвалил наконец от старого берега и медленно удаляется от него. И все прежнее: серое, безрадостное, грязное, -  навек осталось за кормой. Полоса воды под бортом становится все шире, пароход никогда уже не вернется обратно и не пристанет снова к этому причалу. И я могу сидеть спокойно, зная, что впереди бесконечная ослепительная ширь океана и долгий-долгий путь по ласковым волнам в страну неведомого, но уже совершенно реального счастья.
Странно, откуда ко мне такое пришло? Я ведь ни разу в жизни не плавала на океанском пароходе; да какой там пароход! – я и в поезде-то никогда не ездила, и вообще не покидала нашего осточертевшего городка, за исключением пионерлагеря да колхозов в школе. Но мне было хорошо-хорошо; мне не хотелось задумываться, размышлять серьезно – хотелось просто качаться на несуществующей золотой волне и верить, верить, верить.
Гвоздики лежали на столике передо мною, белые и пушистые; было в них что-то птичье, лебединое – трогательное, беззащитное и нежное. Я протянула руку, погладила их махровые, словно вырезанные маникюрными ножничками. лепестки. И вдруг подумала, что получаю цветы в первый раз за свои двадцать семь лет. Впрочем, нет – выпадали еще цветы на старой работе. Восьмого марта, когда по распоряжению профкома всем женщинам вручали праздничные букеты – обтерханные венички мимозы, взятые по дешевке оптом в цветочном магазине. И если признаться честно, то те случаи даже не стоит считать: цветы приносил без души безликий, выморочный праздник. А так, чтобы мне понесли цветы не как представительнице слабого пола, а мне лично, существующей в единственном экземпляре… Такого не бывал ни разу в моей жизни. Ни разу в жизни.
В жизни.
Я горько усмехнулась. Это ведь слово-то какое – «жизнь»…

*   *   *

Не знаю, сколько мне было лет, когда умерла мама.
То есть нет, конечно: по документам получается, что мне шел тогда третий год. Но в памяти моей собственной, которая помимо услышанных бабушкиных рассказов и взрослого знания должна хранить еще и следы каждой пережитой минуты – в этой памяти ничего ясного не осталось. Там все зыбко и черно, как в кошмаре, приснившемся за секунду до пробуждения. Вроде бы я спала вместе с мамой, утром принялась ее тормошить, потому что захотела писать от холода, но она не отвечала, тогда я позвала бабушку из другой комнаты, та заглянула к нам и вдруг закричала жутко, и зачем-то вытащила меня из-под одеяла и уволокла прочь, хотя горшок стоял под кроватью, и тут же в доме началась ужасная суета, явились люди в белых халатах и положили маму на носилки, но она по-прежнему молчала, и у нее было неестественно спокойное лицо, а я бегала и хватала всех за ноги и просила, чтоб не уносили от меня мою маму, потом пришли соседи и увели меня в другую квартиру, и больше я не помню ничего. Впрочем, я себе лгу: я не помню даже этого; сохранились только какие-то бесформенные обрывки, из которых уже теперь, с высоты взрослого понимания, я могу сложить картину того ужасного утра.
Отец, которого я почти не видела, исчез через три дня после маминых похорон. Потом бабушка говорила, что он уже давно собирался это сделать, только никак не мог решиться. Позже я поняла, что именно он, мой негодяй отец, и доконал маму, слабую сердцем от заработанного во время войны ревматизма. В общем, отец ушел и больше не показывался. Явился уже через год с новой сожительницей и стал требовать жилплощадь, так как все еще был у нас прописан, а бабушка в своей глупой, до добра не доводящей порядочности не выписала его сама, хотя все твердили, что сделать это можно и даже нужно, раз он долго не живет. Потом еще не помню сколько времени тянулись дела с судом и разменом; отец оттягал у нас половину, и из прежней двухкомнатной сталинской квартиры с высокими потолками и лепниной вокруг люстр мы перебрались в нынешнюю хрущевскую мышеловку – впрочем, для меня впоследствии это оказалось благом, поскольку, оставшись одна в двух комнатах, я бы вылетела в трубу на квартплате. дела с квартирой и переездом я знаю не только со слов бабушки, но помню сама уже почти наяву.
Мы зажили вдвоем с бабушкой. К тому времени она была довольно старой, так как мама родила меня очень поздно: до тридцати с лишним лет, пока не закончила институт, не устроилась на хорошую работу, не добилась нормальной зарплаты и не получила квартиры – что в ее годы для людей с высшим образованием не представляло проблемы – бабушка не позволяла ей выходить замуж. Что получилось из этого идиотского, противоестественного запрета, ясно видно из истории нашей семьи. Бабушка моя была учительницей русского языка, всю жизнь воспитывала детей – чужих и своих. Свои были сиротами, такая уж ей выпала судьба. Сначала в одиночку она растила маму, потом также в одиночестве поднимала меня.
Когда я подросла, бабушка попробовала отдать меня в детский сад. Но там с первого дня при молчаливом поощрении воспитательницы – которой было все равно, чем заняты дети, лишь бы не мешали ей бездельничать, - меня начали лупить смертным боем. У всех прочих девочек и мальчиков имелись матери, у некоторых даже отцы, которые время от времени приходили наводить порядок. Я, конечно, врала что-то общепринятое в советские времена насчет полярника или летчик, но мои сверстники звериным чутьем – которое бывает только у детей, не обремененных еще знанием жизни и поэтому проявляющих в отношении к ближнему чудеса нечеловеческой жестокости, - моментально распознали, что никого у меня нет, защитить меня некому – и спуску мне не давали. В конце концов бабушке пришлось забрать меня домой и проводить со мной целые дни – что, впрочем, не представляло трудности, так как она уже давно была на пенсии.
Если я думаю теперь о тех бесконечных – как тогда казалось – годах детства, то в памяти моей встают долгие-долгие зимние вечера – в самом деле, сейчас кажется, что все мое детство тянулась одна черная, бесконечная зима…- когда в нашей убогой комнате горела на столе экономная пятнадцатисвечовая лампочка под молочным абажуром, и бабушка хорошо поставленным учительским голосом с выражением читала мне вслух. Наизусть – разбирать текст при таком свете было бы просто невозможно. Пушкина, Лермонтова, Некрасова…  Иногда стоит только закрыть глаза, как я опять слышу то давнее, далекое и умершее навсегда:

 «…По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах, корабль одинокий несется, несется на всех парусах…»

Может, именно оттуда, из кажущихся теперь совершенно счастливыми детских вечеров и пришел сегодня этот странный океанский пароход, увозящий меня к берегам неведомого счастья?..
Бабушка была жесткой и сдержанной, и воспитывала меня в страшной строгости. Сколько себя помню, я никогда не плакала, даже когда меня сильно обижали или причиняли боль: бабушка принципиально запретила мне плакать, объявив, что слезы дворянский пережиток, а трудовому человеку некогда заниматься рефлексиями – я не понимала этого слова, но оно ясно представлялось мне чем-то противным, вроде склизкой осенней слякоти, - и разводить сырость. Она никогда вслух меня не жалела, не причитала над моим сиротством, хотя, конечно, очень меня любила и делала все, что могла: она считала, что так было бы лучше для нас обеих. Теперь, по прошествии лет, это видится мне главным бабушкиным просчетом: мне жилось с нею сытно, спокойно и в общем-то хорошо, но мне недоставало ласки, я постоянно чувствовала обделенность простым человеческим теплом; вероятно, эта излишняя бабушкина жесткость, которая в детстве заслоняла собой любые добрые дела, и послужила непреодолимым барьером между нами. Не дала возникнуть истинному пониманию, взаимному саморастворению душ – столь естественную в отношениях родных людей, обиженных судьбой, - и его отсутствие сказалось на моем характере. Возможно, именно оно искалечило мою дальнейшую жизнь и толкнуло на путь непоправимых ошибок. Но бабушка, конечно, не могла предвидеть все на много лет вперед, ее нельзя обвинять задним числом; она искренне верила в правильность своих постулатов: при ее от природы крутом характере, еще более ужесточенном трудной жизнью, они казались незыблемыми. И только в очень-очень редкие минуты, когда в суровой бабушкиной душе что-то внезапно размягчалось и ее, видно, прохватывала слишком острая жалость ко мне, бороться с которой не оставалось мужества, она позволяла себе единственную ласку: называла меня «зайчиком». Именно зайчиком, а не киской и не птичкой потому, что передние зубы выдавались у меня сильнее других, так как два соседних остались молочными. Бабушка утверждала, что я пошла в их породу, ведь точно такие же «заячьи» зубы были и у мамы, и у дедушки, которого убили на войне.
Как я понимаю теперь, бабушка занималась моим воспитанием не впустую. К семи годам я умела нормально читать и по линейкам выводила довольно ровные буквы. О начале школы памяти не осталось. Наверное, я училась легко, потому что иначе запомнились бы трудности. Во всяком случае, три первых класса я одолела без проблем. А в четвертом, когда вместо одной наседки-учительницы появилась толпа предметников, все пошло вкривь и вкось.
Мне перестала даваться математика, и не из-за моей тупости – как выяснилось позже, - а потому, что дурой оказалась учительница, злая и истеричная женщина, по непонятной причине люто возненавидевшая меня с первого урока. Как назло, она была нашей классной руководительницей и быстро узнала все о моей семье; и пошло то же самое, что в детском саду, только на более высоком уровне.
Классная не пыталась скрывать своего отношения ко мне, и одноклассники – опять-таки вмиг раскусив мою полную беззащитность, - поспешили этим воспользоваться. На меня регулярно сваливали все грехи, заставляли через день дежурить по классу и мыть полы, отнимали скудную мелочь, которую бабушка давала на буфет. Ну, и ясное дело, постоянно били и унижали по-всякому, об этом я уж и не говорю. Так продолжалось некоторое время; я молчала, стиснув зубы, потому что не ждала спасения.
Но когда однажды я вернулась из школу с наполовину сожженными волосами, бабушка отправилась к директору. А от него – в райком партии, она ведь у меня была яростная коммунистка, со стажем большим, чем у первого человека страны. Она устроила там, как сама потом рассказывала, «форменный Сталинград». Обещала писать в Москву, лично товарищу Арвиду Яновичу Пельше – понятия не имею, кто это был, теперь все прошлые фамилии рассыпались, как перепревшая листва, но бабушка его очень уважала, просто боготворила, - как в советской школе при попустительстве администрации издеваются над девочкой-сиротой, внучкой вдовы защитника Родины. Она собиралась добиться, чтобы директора школы исключили из партии, а классную вообще выгнали «с волчьим билетом» - в бабушкиной речи частенько проскальзывали такие странные, но вполне понятные по смыслу выражения. Не знаю, настигла ли кара небесная моих притеснителей, но меня разрешили забрать из этой гадкой микрорайонной школы и даже дали направление в другую – уважаемую и очень престижную в городе, с английским языком и курсами машинописи, где в основном учились дети разных шишек.
В спецшколе я почувствовала себя несравнимо лучше. как ни странно, не возникло даже трудностей с английским; мне удалось довольно быстро врасти в класс. Я, правда, ни с кем не подружилась, не сблизилась по-настоящему, но все-таки отверженной себя не чувствовала. Здесь меня никто не обижал; на это ни у кого просто не оставалось времени, все были заняты своими делами. Учителя жили в постоянной, сосущей заботе – чего бы еще поскорей, побольше и вперед остальных выжать для класса и лично для себя из всемогущих родителей, пока дети не распрощались со школой. А у одноклассников круг интересов вертелся исключительно среди пластинок и кассет: тогда, все еще таясь под легкой тенью запретности, придающей особую сладость ощущениям, входило в силу увлечение западным роком. Добыча записей была делом сложным и подчас даже рискованным, и это отнимало у них все силы без остатка.
Чем я жила в те годы? признаться честно, ничем. Да, как ни странно, именно ничем. Я без сожаления о чем-то недоделанном отправлялась спать, и так же без трепета встречала новый день. В жизни меня ничего не интересовало, не влекло к себе, равно как ничто и не отталкивало трудностями. Я жила и в то же время вроде и не жила – витала в каких-то тучах, в ровном сером полусвете. О, если бы я чем-то увлекалась – хоть вышивкой, хоть собранием фантиков! – о если бы у меня имелась какая-то мечта, пусть даже совершенно глупая и заведомо недостижимая надежда всех нормальных девочек стать актрисой! Это, наверное, помогло бы скоротать не очень радостное детство, пережить серую юность без тех потерь, какие я сама на себя навлекла. Но у меня не было ничего этого – да, вероятно, просто и не могло быть. Характер мой был самым обычным, средним их средних, без чего-то особенного, способного куда-то повести.
За сорок лет работы учительницей бабушка на старости лет получала пятьдесят восемь рублей пенсии, да еще мне как представительнице единственного привилегированного класса в социалистическом государстве за умершую маму отваливали тридцатку каждый месяц. Отец, разумеется, денег не присылал – вероятно, он давно уже раздобыл новый паспорт  и вытравил из памяти сам факт моего существования, - а бабушка, влекомая все тем же чувством самопожирающей гордости, не пыталась искать его через суд, чтобы требовать алименты, хотя всесведующие в чужих проблемах соседки то и дело напоминали ей о необходимости решительных мер. Он повторяла, как заклинание, что вырастит меня без помощи «этого проходимца», оставляя без ответа висящий в воздухе вопрос: как угораздило ее, все знающую и все предвидящую, в свое время выдать за такого замуж свою единственную тридцатилетнюю дочь?
Нечего и говорить, что жили мы в чудовищной нищете.
Среди сверстниц я была одето не просто хуже всех, а вообще совершенно иначе. Где-то классу к седьмому девчонки понемногу освободились от коричневой формы, сделались в одежде маленькими женщинами, принялись щеголять друг перед дружкой – и перед парнями, разумеется, - разными мохерами и финленами. У меня же никогда не имелось даже элементарных капроновых колготок; все десять – то есть почти десять – лет я так и проносила хэбэшные чулки в рубчик. Теперь мне кажется странным мое тогдашнее отношение к миру: ведь то непроходящее, изо дня в день подтверждаемое жизнью чувство материального неравенства должно было родить в моей душе какой-то отклик. Зависть, злобу, жалость к себе, ущербность в конце концов. Но я ничего подобного не испытывала: бабушка никогда не позволяла жаловаться на жизнь, откуда в таких условиях могла родиться жалость к себе? А ущербность может возникнуть лишь в той душе, которой знакомо чувство ущербленности, то есть недостачи целого. У меня это было исключено; я никогда не имела сознания целого. Я смотрела на дорого одетых девчонок и не страдала от зависти, поскольку даже не пыталась ставить себя на их место. Наверное, это происходило оттого, что бабушка давно вселила в меня сознание изначально заданного сиротского моего положения, которое надо принимать безропотно, поскольку нельзя изменить. И я не завидовала им не капли – как, верно, не терзалась перед барыней крепостная крестьянка, в которой генетически заложено чувство своего места, исключающего саму мысль о том, что в принципе она такой же человек и могла бы жить точно так же. Вот так и существовала я, как какая-нибудь амеба. Без зависти и злобы, без стремления к лучшей жизни и даже без понятия о ней. Они это они, а я  это я; каждому дано свое и не мне это менять.
Быть может, именно благодаря смирению неразвитой души и была безмятежной моя жизнь в классе, состоявшем почти сплошь из «сынков» и «дочек»: меня попросту не замечали.


*******************************************
ВЫ ПРОЧИТАЛИ ТРЕЙЛЕР ДАННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ МОЖНО ПРИОБРЕСТИ У АВТОРА –

обращайтесь по адресу victor_ulin@mail.ru

*********************
АННОТАЦИЯ

Судьба безымянной девушки, выросшей в конце «застойной» эпохи СССР. Жизнь, деформированная детским воспитанием, полная прегрешений – прошедшая через многие круги ада. Но освещенная попыткой исправить хоть что-то из содеянного.

******************************************

               
                1989 г.

© Виктор Улин 1989 г.
© Виктор Улин – «Ошибка» (Москва, «АСТ/Зебра Е», 2007 г.)
© Виктор Улин 2019 г. – дизайн обложки (оригинал частное фото).

http://www.litres.ru/viktor-ulin/zaychik-29176334/

ISBN 978-5-532-07540-5
170 стр.   

Аудиокнига:

http://www.litres.ru/viktor-ulin/zaychik-66578912/

5 ч. 51 мин.               


Рецензии
Потрясающая повесть! Вызывает восхищение бесспорное мастерство Мастера, художественный стиль и, безусловно, жизненный сюжет!беспощадная критика и откровенность главной героини говорит о сильной личности, которую не сломали беды и несчастья, свалившиеся на неё, совсем юную и беззащитную.
Виктор! Вы ТАЛАНТИЩЕ!!!
Это впервые за один присест я прочитала такой огромный для меня по объему материал.
Но, оно того стоит!
Спасибо Вам! И большой Удачи желаю всегда в жизни и творчестве!
С искренним уважением, Варвара.

Варвара Можаровская   16.07.2019 09:45     Заявить о нарушении
СПАСИБО, Варвара!
Я тоже надеюсь, что ее не сломали беды.
Должно быть, уже внуки ее, дети Маши, ходят в школу.

Виктор Улин   16.07.2019 10:08   Заявить о нарушении
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.