Об улитках. часть первая. Троицкий мост

Нонна Ермилова

ОБ УЛИТКАХ

( ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ)
Посвящается всем  дорогим и близким мне людям, всем, чьей душе созвучна  рассказанная повесть, и всем,  у кого по прочтении сей повести останется доброе чувство.

Посвящается любимым и дорогим мне людям -
 Нине Алексеевой, Андрею Ермилову, Наташе Крутиковой, Астриде Монгирд,Валентине Мусатовой,Диане Синеокой, Надежде Маконовецкой, Оле Стеценко, Лене Серовой, а так же всем моим институтским друзьям.
И ныне ушедшим Борису и Анне Алексеевым, Марии Степченко, Агафье Афанасьевой, Валентине Пономаревой, Наталии Лебедевой, а так же верным друзьям – колли Лимару и овчарке Раде.



           Изложенные здесь события  и факты не являются подлинными, а представленные  организации, учреждения  и партии  реально существующими.
         
                В  качестве эпиграфа

« Процесс приготовления улиток  долог и сложен, поэтому  почти все улитки покупаются  в виде полуфабрикатов - заранее приготовленными и замороженными.
Чтобы улитки вылезли из раковины, их надо искупать в соленом винном соусе.
Варят  их два с половиной часа в воде, приправленной лавровым  листом, петрушкой и чабрецом.
Затем  улитки укладываются в раковину вместе с маслом «а ля Бургиньон», с петрушкой и чесноком. После того их надо поместить на 6-8 минут в духовку, разогретую до 180 градусов. 
Подаются улитки обязательно очень горячими. Традиционно их укладывают на специальные металлические или керамические подносики с углублениями, по шесть или двенадцать на едока. Для того  чтобы держать раскаленную улитку, применяют специальные щипцы с полукруглыми захватами.
Улитки могут быть поданы как закуска или как основное блюдо. Обычно с улитками подается молодое белое вино, типа бургонь-алиготе, шабли или пуйи-фюиссе. Но многие предпочитают красное, тоже молодое вроде гамэ или турень».
                ( Рецепт из  кулинарной книги)


ПРЕДИСЛОВИЕ

СТАРЫЙ ПЕТЕРГОФ

Теперь я понимаю детство яснее, чем когда жила в нем, и оно кажется мне удивительнее, чудеснее  и страшнее.
В переливе света вдруг возникает светлое зимнее утро – прозрачное, голубое, морозное и блестящее за окном, теплое и спокойное  дома.
О, этот дом! Каменный сундучок в Герцогстве Курляндском, сложен из темного лекального кирпича, по углам скреплен рустами, стоит  на бывшей  промышленной окраине  города Петербурга – впрочем, тогда он  назывался еще иначе, недалеко от  перепутья Балтийского и Варшавского вокзалов, близ Петергофского шоссе.
Где-то за пределами наших комнат, этот дом  течет через коммунальную кухню, где кованные железом  плиты топят по-старинке дровами, где гудят краны в облупившихся мойках, где навалена железным ломом подгоревшая, кривая побитая посуда, где вечно  булькает и варится что-то  вонючее, где толпятся  сердитые чужие люди, он  тянется бесконечным  темным коридором, со странными разветвлениями, закоулками, хлопающими пыльными портьерами, скрывающими  какие-то запретные двери. И вот где-то в конце его распахивается  дверь в наши комнаты, где всегда светло и просторно, где буфет, как  замок из золотого дерева с колоннами, где  белая  изразцовая печь до потолка,  и книжные полки до потолка.
Мы живем здесь – я, папа, мама, а  еще днем приходит бабушка Аня. Меня назвали Аней,  как бабушку, как бабушка я – Аня Афанасьева.  Когда-то весь этаж, вся квартира принадлежала ее матери, а  моей прабабушке Агате – или Агафье? А может быть, это только легенда… 

В детстве  тайные знаки судьбы воспринимаются   как нечто само собой разумеющееся. А если кому и  посчастливиться донести что-то   в своей памяти до взрослой жизни, то долго будут они ломать голову, пытаясь сложить головоломку и  понять, что к чему.
Конечно, как и другие дети,  уже изначально,  я знала  и понимала много всякого, что не казалось мне удивительным. Например, что год выглядит как положенный набок овал – наверху длинная зима, внизу длинное лето, чуть-чуть по бокам весны и осени, наверху  точкой на вершине, Новый год. Длинная  зима – правда, длинное лето – ощущение. Дни недели – белый понедельник, тревожное начало недели, стоишь на пороге открытой двери в светлую  неясную пустоту, вынужденный  поневоле выйти из теплого дома «суббота-воскресение». Зеленый вторник, желтая среда, сиренево-лиловый четверг, малиновая с переходом в рябиновое, краска – английская  красная – пятница, суббота – бело- голубая, иногда даже с серебром, воскресение бело-золотое, к вечеру видно,  что это не золото, а позолота, а местами даже и  охра.
В выходные входишь через двери пятницы, и скрываешься за тремя дверями, но двери, эти, впрочем, сами открываются, независимо от твоего желания, и ты волей-неволей оказываешься на  продуваемом всеми ветрами пороге понедельника.
В ночь с воскресенья на понедельник кровать, на которой спишь, стоит то ли у распахнутой настежь двери, то ли  вообще на улице у дороги.
Джульетта из альбома Саввы Бродского, печальная  смиренная девочка  сидит на кровати под балдахином  на  самом скрещении дорог – по какой не пойдешь, всюду в конце кресты… Но  это –  уже отчаяние  юности…   
Отсчет цвета по годам  тоже начинается с юности. Еще смутно  различимы  в начале  белые десять и одиннадцать, затем лиловатое шестнадцать,  восемнадцать – уже точно желтое, от двадцати – изумрудно-зеленое, двадцать пять – с бледно-розовой пятеркой, двадцать восемь – с желтой восьмеркой, тридцать – белое, сорок – сине- сиреневое, пятьдесят – розовое, шестьдесят – лиловое, семьдесят – голубое, синее, восемьдесят - желтое, дальше – не видно, как не различим цвет и вначале.
Уж само собой разумеется, свои цвета имеют и имена, но тут надо вглядываться отдельно.

Первое, что я вижу -  ковер на стене. На ковре - таинственные угловатые узоры – не цветы, и не орнамент, а  загадочные знаки – я водила по ним пальцем, и про себя знала – этот, бледно зелененький атласный  квадратик внизу  – подорожник,   чуть повыше  сидит сорока-белобока.  Еще есть –  радио репродуктор - желтый квадратик и  с ним - серый в причудливую клеточку.
По всему ковру тянется  как бы абрис кирпичного дома – поздний модерн с  очертаниями пинаклей и башенок, псевдоготика. Силуэт и план одновременно, повторенный дважды как отражение.
Там, на самом  верху, есть волк, но смешной, сказочный, и  неинтересный. Он действительно похож на волка, а потому выпадает из системы знаков. А  вот по бокам   – в четырех кратном размере, на все стороны света, смотрят прищуренными  глазами вытянутые  мордочки  таинственных  лукавых и жутких  существ. Быть может, они не опасны и всего лишь  украшают водостоки невидимого дома?
Ковер я могла разглядывать часами.
Уже позже  прямо средь бела дня  со мной произошел престранный случай. День сверкал за окном солнечными блестками, комната  была вся в сиренево- -розово-лиловом,  синяя  круглая гофрированная печка  в дальнем углу дышала теплом, круглыми  зеркалами сверкали шарики на металлической кровати. И вдруг,  в этой мирной картине возник какой-то необычайный  штрих. И как это бывает, я  прежде почувствовала, а затем начала тревожно искать  и тут же увидела – или он увидел меня.  Это был большой  черный глаз в обрамлении густых ресниц. Он смотрел на меня с дальней стены,  живой, блестящий, внимательный.   
С минуту я как завороженная глядела на него и в ужасе накрылась с  головой  одеялом. Уже   в теплом гнездышке, под розовым одеяльцем, я,  слегка успокоившись, повернулась к стенке и тут же снова  увидела  этот глаз, на  какую-то секунду  он отчетливо  возник прямо передо мною, выпуклый, серьезный,  немигающий.
Думаю,  я запрыгала в свой кроватке, отгороженной веревочной сеточкой, размахивая одеялом, и  завизжала так, что  весь дом  сбежались мне на помощь, но никто ничего не обнаружил. Да я и не умела толком  ничего и рассказать.   

Однажды, на заливе, отбившись от других малышей, бегающих вдоль кромки воды, я обнаружила на прибрежном тростнике огромную рыбу.  - Щука! - смекнула я,  наученная сказкам про Емелю. Уже порядком испугавшись неожиданной находки, наклонилась я над рыбой,  и вдруг рыба, изогнувшись, открыла  рот, обнажив зубастую щучью  челюсть,  и  обратилась ко  мне  человеческим голосом!       
От звона, сразу заложившего мне уши, я не разобрала ни слова – ах, знать бы мне эти слова!  и сломя голову бросилась бежать к родителям и притащила-таки их  на то место, где видела говорящую  рыбу, которой,  конечно,  там не оказалось.

В третий раз, утром,  я вдруг увидела, что с противоположной стороны  комнаты  на меня  по полу шустро катится бурый  комочек. Умудренная горьким опытом и заранее уверенная, что мне никто не поверит, я  все же не удержалась и  рассказала взрослым по коричневую мышку. Не знаю, поверили бы мне или нет, но когда мы с бабушкой сидели в большой комнате и как всегда  читали книгу, моя утренняя гостья вдруг показалась в дверях, без страха, но с веселым любопытством глядя  на нас. По моему мнению, это была точно сказочная мышь, но куда  подевалась она потом, я так и не могла добиться от взрослых.

Мне  три года, но книг мне читают много. Бабушка Аня читает  Джека Лондона – про Белое безмолвие, про суровую жизнь  людей Севера, про дружбу, верность слову, благородство, о волчонке Белом Клыке.
Мама читает  Феликса Зальтена в пересказе  Юрия Нагибина про олененка Бемби. О прекрасных  лесных полянах, на которые нельзя выходить днем оленям,  про прыгающую зеленую травинку- кузнечика,  про разумную сову, про простодушного друга-приятеля-зайца, про мудрого вожака оленей, про  олененка Гобо, которому люди пожаловали  бант на шею. Я никак не возьму в толк, отчего мудрый олень сожалеет об участи  хорошенького, с бантиком Гобо. Гобо не был злым, он был  доверчивым и мягкосердечным.  И вот этого  еще не понимаю, что значит – одинокий путник идет дальше других? Ведь одному так плохо.
Андерсен появится  позднее, так же как и Метерлинк с «Синей птицей».
Старик Время, пропуская детей из царства будущего на Землю, придирчиво спросит: - А ты что несешь? …Ничего?  С пустыми руками? … так не пройдешь…Приготовь хоть что-нибудь…мне все равно…Только что-нибудь непременно надо…
Лазоревые дети будущего подтвердят – с пустыми руками на землю не пускают.
Я прошу бабушку объяснить, что это значит, и она говорит – каждый должен исполнить то, в чем талантлив, в чем его предназначение.
 –А если его талант злой? – удивляюсь я. Про злых уж я наслышана, не проведете, один  Красавчик Смит из «Белого клыка» чего стоит!
– Каждый человек творение Божие, рожден для добра, - успокаивает бабушка.


Когда я начала  рисовать, а это случилось очень скоро, то в первую очередь научилась рисовать птиц. Стаи птиц летали по страницам альбома, с листа на лист, над полями, над лесами, над морями, городами  и я  словно летела вместе с ними. Про Питера Пэна тогда никто не слышал. Но когда много лет спустя,  мне попала в руки книга Джеймса Барри, я узнала своих птиц и  вспомнила Питера, хотя его и не было среди моих рисунков.
Но не того Питера, выдумщика и забияку, отважно сражавшегося с пиратом Капитаном Крюком, а продрогшего растерянного мальчика, приплывшего в дроздином гнезде под парусом из ночной сорочки к феям Кенсингтонского сада. Питера, который не  захотел стать взрослым – ведь он подслушал, как родители обсуждали, кем он станет в будущем! Чиновником, важным служащим, клерком в конторе…
Питера Пена, печального красивого одинокого мальчика, прощавшегося с  доброй девочкой Мэйми на берегу озера Серпентин.
Маленькая Мэйми  выбирала между долгом  и  любовью сказочного мальчика –  а ведь он даже и не мальчик вовсе, а получеловек-полуптица, как говаривал мудрый ворон Соломон, выбрала чувство долга, а вместе с ним  и взрослый мир.
Наверное, иначе и быть не могло.

Питер Пэн, тайна детства,  в глубине сердца, в  сердце сердца, если переводить дословно одну из английских поговорок. 

Но  есть в тайниках сердца и смятение, неприкаянность и отчаяние  юности –  это Пер Гюнт. Не любовь, но невольное отождествление с собою, с исканиями собственной души, совместное  странствие по горам, незримым спутником  рядом с ним – насмешником, беспутным красавцем,  повесой, дуралеем, горемыкой.

Когда  моей подруге – на наше  счастье,  прислали из какого-то дальнего далека, где  всегда было много хороших книг,  прекрасное издание Ибсена с иллюстрациями Саввы Бродского, как  весело смеялись мы, когда тролли, пожаловав парадный хвост Перу, советовали: « Вильни!», хотя и долго усваивали на слух различия  во фразе « Пребудь собой, таков закон людской, а наш девиз – довольствуйся собой». Как  потом обливалась слезами  я одна, читая, как Пер рассказывал  последнюю сказку  своей  бедной матушке Оссе, запрягая в сани вместо коня  тощую зеленоглазую кошку. 

С тех пор, как я узнала книги, вернее даже будет сказать, сколько я себя помню, мне всегда хотелось разделить радость прочитанного.
В особнячок близ Театральной площади, в  котором размещался детский садик, меня привели  с половины сезона и я оказалось самой младшей в группе. Впервые попав в столь большой и авторитетный коллектив, я всячески старалась понравиться новым друзьям и угодить им, но ничего не получалось. Тогда я вздумала знакомить  своих товарищей  с шедеврами мировой литературы и ежедневно, с позволения не препятствовавших мне, но слегка растерявшихся  родителей, являлась в детский сад с новой книжкой, которую  торжественно вручала воспитательнице для совместного прочтения в дружеском кругу. Надо полагать, что скоро я надоела воспитательницам хуже горькой редьки, и они не чаяли, как избавиться от моих литературных вечеров. Не меньший протест вызвала моя просветительская деятельность и в кругах сотоварищей. Наконец,  один из  пылких сторонников освобождения от литературного ярма выхватил у меня очередной томик и уже готовился  вырвать из него страницу- другую, как встретил неожиданный отпор. Книга  была и остается  для меня дорогим созданием, делать в ней пометки, слюнявить уголки, рисовать рожи  и вырезать картинки  всегда казалось мне недопустимым  святотатством, что, однако, на тот момент не помешало мне треснуть обидчика вырванной книжкой по  глупой ушастой башке. Ошеломленный таким  натиском, он заревел густым басом и кинулся искать защиту у воспитательницы. Встревоженная воспитательница тут же сочла меня весьма опасной маленькой особой и в качестве наказания выставила босиком на мраморную лестничную площадку.
Книжку я спасла и мужественно выстояла с ней в обнимку весь тихий час на мраморной лестнице.
Родителям об этом злоключении я ничего не рассказала, воспитатели, по понятным причинам, тоже.
Книжка называлась « Мотылек, который топнул», сказки Редьярда Киплинга.      


Детство мое, вне города, летом  проходило близ старого парка,  в Петергофе. Прямо оттуда однажды, из самого лета вернулись мы не в коммуналку на улице Курляндской, а в настоящую отдельную квартиру в новостройках Купчино. Быть может, от того, что я переехала сюда в детстве, то ни минуты не грустила о покинутом старом городе, весело открывая для себя с такими же малышами  невинные радости прогулок по капустным полям и яблоневым садам. 
Курляндская исчезла из нашей жизни, изменила русло, потекла к другим и с другими людьми, а  дачный Петергоф оставался. 
Парк, некогда ухоженный,  был полон таинственными руинами. То там,  то здесь звенящие ручейки и речушки, скрытые в зарослях молодого ельника и малиновой вербы, перекрывали каменные водопады, на берегах  весенние талые воды вымывали то  белую мраморную вазу, то статую. Можно было наткнуться на  заброшенный обелиск, свидетельство тщетности былой славы, одинокую каменную скамью  или неожиданно выйти к огромной каменной голове, вырастающей словно из земли – про голову эту ходили легенды … Через  пруды, затянутые ряской, пролегали почти обрушившиеся  каменные мосты  без перил. Парк, покинутый былыми  хозяевами и их многочисленной челядью, зажил своей жизнью, в нем вырастали грибы,  разгуливали лосихи с лосятами, а  на сухих склонах, ближе к железной дороге к июню непременно появлялась земляника. Однажды, к устрашению праздных дачников, в парк пришло и обосновалось до самой  поздней осени  стадо кабанов с полосатыми поросятами.
Парк хранил тайны, тайны хранило все вокруг,  все говорило о живших когда-то здесь людях – и даже не о владельцах поместья, а о  немецких колонистах, населявших его окрестности. От них остался в поселке   двухэтажный  дом  с каменной аркой, кирпичные погреба и  кирпичная  водокачка – когда-то здесь располагалась водозаборная машина. Долгое время возвышалась она одиноко, отдаленно напоминая своим силуэтом  таинственную незнакомку в широкополой шляпе, вселяя мысли о тайных подземных ходах, пока, наконец,  ретивые хозяева соседнего дома не охватили ее своим забором, заложили ниши рифлеными  мутноватыми кубами  стеклопакетов, на манер тех, что украшают  общественные сортиры семидесятых и превратили башню  в кладовку, а загадочную незнакомку в  смиренную прислугу.
Кирпичные  сводчатые  погреба,  поросшие мхом и травою,  исправно служили для торговли керосином.
Но печальнее всех судьба обошлась с немецким кладбищем на берегу Финского  залива. 
Наверное, колонисты мечтали  найти последний приют именно  здесь, над желтым  береговым  песком,  над  синим  широким простором, где на самом горизонте   -  золотые купола и шпили Петербурга,  среди  цветущей черемухи и сирени, среди   белых цветов  жесткого горького тысячелистника и маленьких  лесных колокольчиков.
Но то ли старые  камни немецких могил  были не похожи на наше  убогое и страшное серебряное  великолепие,  то ли  скромная древность их внушала мысль, что все уже списано временем,  но  на месте старого кладбища раскинулся настоящий пляж. Вокруг надгробных плит  раскидывали  пляжные  подстилки, на них бросали платья, полотенца  и тапочки, прежде чем пойти купаться в заливе. Все это было бы и ничего – кто знает, быть может, им и лучше было  быть вместе с веселыми и живыми, без скорби,  но и без страха, но неистребимое варварское любопытство искателей кладов  сдвинуло надгробия, и  в поисках сокровищ всюду  изрыло  берег ямами – по счастию, они были пусты.

Улитки тоже были отсюда, с Финского залива. Здесь, на заливе,  мелкое,   ручное,   ненастоящее море все-таки подчинялось таинственным лунным законам – приходило и уходило далеко к горизонту, обнажая   розовые и лиловые  пирамиды камней в  золотых блестках кварца.   
Улитки, вернее опустевшие домики их,  оставались  на сером сыром песке, холодном  и гладком. Детьми, мы собирали их – пустые  маленькие витые ракушки, пахнущие  зеленой тиной, смолистым тростником, такие хрупкие и невзрачные в сравнении с мраморным и перламутровым великолепием морских раковин.  В большинстве своем  ракушки были зеленовато-бурые, но иногда попадались и сиреневые, и белые с розоватыми и лиловыми полосочками – омытые водою, они сияли нежной пастелью.



ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
ДВОРЦОВЫЙ МОСТ

КОНТОРСКИЕ РАЗНОСОЛЫ

Много лет спустя  я  принесла  горстку ракушек на работу. Взрослые собирают ракушки не так как дети – у них обычно нет времени выбирать их долго и любовно. Однажды, во время топографической съемки на берегу Финского залива, я украдкой  от сослуживцев, сгребла их в карман вместе с холодным серым песком, а потом, на службе, в конторе, вымыла и  положила в круглый толстого стекла бокал, которой нашла у себя под подрамником. У меня образовался маленький тайный сад камней и ракушек в круглом стекле.  « Быть тебе в стекле, быть тебе в хрустале!» На этой самой службе мне всегда хотелось отгородить себя чем-нибудь своим – из царства грез или из домашнего мира -  от  мира конторского, безжалостно и бессмысленно съедающего лучшую часть моей жизни. Вот уж, право, сказка о потерянном времени!   
В конторе, на самом верху лестницы, куда уже чиновному  начальству  и забраться было не возможно, прилепилась крошечная площадка, выходящая на круглое окно. В окно это было видно  улицу, светло и красиво убранную голубоватым  свежим  снегом и соседние дома, окна которых  уютно светились  золотым и розовым, и казалось, что люди за этими окнами живут  спокойно, свободно и счастливо.  «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»  Как их обрести?
 
Слепыми, промозглыми, зябкими конторскими утрами, словно  прехорошенькие  разноцветные птички на жердочку, слетались сюда  девочки из разных мастерских, делясь друг с другом тоненькими   ментоловыми сигаретками.
Недавно успешные студентки завидных  факультетов, обласканные, как солнцем заботой и признанием учителей и друзей, ныне они прозябали с девяти до шести, служащие, подчиненные, пленницы, насильно уведенные с солнечного света и обреченные томиться в  холодном каменном сундуке лучшую часть дня и лучшую часть жизни, без права жить своею жизнью.
Нет, вовсе не были они  по натуре праздными бездельницами, как, скрипя и морщась, уверяло себя конторское начальство!
Совсем недавно вдохновенно и самозабвенно работали они дни напролет в своих студенческих мастерских,  среди  сверстников и мечтали о профессии, и подавали надежды,  и все для того, чтобы  потом  мерзнуть  и чахнуть здесь поодиночке, перетирая штампы на кальках и  обводя тушью плохо пропечатанные лиловые дышащие аммиаком листы  строительных  чертежей.

Оскорбляли юные возвышенные души и  варварское великолепие конторских юбилеев, и невоздержанность и обилие  фальшивых застольных речей, и  домашние заготовочки – маринованные огурчики и патисончики, от полноты сердца разделенные с коллективом,  и обязательность докладываться в  журналах учета приходов и уходов, но самым худшим  все  же было гнетущее чувство  несвободы – чтобы  там ни случилось – невозможно было встать и уйти куда глаза глядят.
Разумно было бы полагать, что свободу только дай и все работнички бы разбежались!
Так ведь нет, никогда и не пользовались мы этой возможностью в институте – главное, что она была, и с сознанием этого можно было работать сколько угодно.
Чтобы сохранить в себе   хотя бы  иллюзию  внутренней свободы, не подсчитанной и не пронумерованной  в конторских книгах, в обеденный перерыв я мчалась на какую-нибудь выставку, чтобы просто побыть среди живых людей  или отправлялась в книжный магазин, в надежде отыскать  что-нибудь хорошее, и непременно находила.
Время на службе до обеда и после тянулось как резина, ненужное и бесполезное, хотя и это тоже была жизнь. Зато каждая минута перерыва оценивалась  на вес золота.
Маленькие вернисажи, которые только появлялись в ту пору, спасали меня, хотя я и была на них сторонним, совсем незаметным зрителем. Как яркие, сверкающие  блестки вспыхивали они в  однообразии моей подневольной   жизни. Не согревали, но и не давали  совсем пропасть в  холодных сумерках.
   
Так случилось, что  всем  птичкам  все-таки удалось вылететь из опостылевшей каменной клетки гораздо раньше означенного срока, и уже к концу первого года моей жизни в конторе, верхняя  площадка перед круглым окном опустела, и я осталась совсем одна.
Я еще больше вжалась в свой угол в  конторе. Старые подрамники отгораживали меня справа, слева и даже спереди, как щит выставился подрамник. На шкафу, почти надо мной, стоял подрамник с макетом дачи   великого архитектора Андрея Воронихина, и это было уже слишком. Подрамник угрожающе кренился,  и мне временами казалось, что он вот-вот окончательно прихлопнет меня как в мышеловке.
Жизнь проходила зря, вне жизни, вне дела, вне любви, в виде расплаты за  институтский диплом.
В институте была хотя бы  прекрасная иллюзия дела. 
 Любви в институте  не было, но как оказалось, все в нем была любовь, все было    предчувствием  и обещанием  счастья. Во сне виделось мне потом, как распахивается дверь в  лекционную аудиторию, спускающуюся ко мне  уступами  своих трибун, и меня заливает золотым  теплом и светом, я стою на пороге, не различая лиц, но всем существом своим ощущая  обращенные ко  мне  взгляды,  и все это и есть юность, счастье и  любовь,  сопричастность  мудрости науки, искусству, сопричастность делу.
 « Но грустно думать, что напрасно была нам молодость дана, что изменяли ей всечасно, что обманула нас она». 
Дача  архитектора Воронихина скрипела надо мной, жалуясь на нелегкую судьбу. Взглянув  на нее в очередной раз,  я  нарисовала на полях чертежа  улитку. Вместо домика на ее спинке красовалась маленькая копия дачи Воронихина.
Про Улиток мне тогда уже было известно. Улитки были из томика сказок Андерсена, а если точнее, то из лопушиного леса, что вырос в заброшенной господской усадьбе. Господская усадьба казалась чем-то вроде запущенного поместья в Петергофе, которое  со всех сторон  тоже теснили заросли  лопуха.
  Сказка про улиточье счастье была такая маленькая, словно и не сказка вовсе, а так – зарисовочка из мещанского быта, лишний раз никто и внимания не обратит.
В опустевшей барской усадьбе был когда-то сад, за садом огород, за огородом рос лопух. Со временем  все пришло в упадок, один лопух рос себе да рос и сделался уже и не лопух, а целый лопушиный лес. В этом самом лесу жила пара  улиток с сыночком. Когда-то лопух выращивали для  специально привезенных  заморских улиток, а самих улиток, зажаренных дочерна, подавали на серебряном блюде к барскому столу – господа считали, что это очень утонченно.
Но господа давно покинули усадьбу, и улиток никто не ел. Однако из поколения в поколение в семействе улиток передавалось предание о том,  как самые лучшие, самые достойные из их рода удостаивались чести быть поданными на серебряном блюде к барскому столу. Что было дальше, улитки не знали, не знали они так же и даже представить себе не могли, что такое значит свариться дочерна и лежать на серебряном блюде. Знали только, что это было чудесно, а главное, аристократично!
Жили улитки тихо и очень счастливо. Улитка-папаша об иной доле и не мечтал. Улитка же мамаша порой вздыхала –  все ж таки накатывало на нее что-то временами, и страстно хотелось ей  попасть в усадьбу, свариться и лежать на серебряном блюде. -Этого удостаивались все наши предки, - любила  говаривать мамаша, - и уж поверьте, в этом есть что-то возвышенное!
Когда улиткам удалось отыскать улиточку-невесту для горячо любимого единственного сыночка, тут же отпраздновали скромную сельскую свадьбу. Улитки не любили шумных застолий, зато  Улитка-мамаша сказала чудесную речь. Смысл ее заключался в том,  что  если молодые будут жить честно и благородно, то когда-нибудь им или их деткам выпадет честь попасть в усадьбу. Там их сварят дочерна, положат на серебряное блюдо и подадут к барскому столу!
Молодые улитки стали царствовать в лопушином лесу и оставили по себе большое потомство. Попасть же в усадьбу и лежать на серебряном блюде им так и не удалось!
И дождь барабанил по лопуху, и солнце сияло, чтобы лопух зеленел, и они были счастливы, счастливы! И вся их семья была счастлива – так-то!

Из всех сказок Андерсена, а ведь среди них, разумеется, были и более понятные и величественные, и исполненные высокого смысла, почему-то не оставляла меня  именно сказочка о счастливом семействе улиток.
Помнила я, конечно, и Снежную Королеву, и Кая, пытавшегося сложить из ледяных осколков слово «вечность», и Дюймовочку,- «Ласточка, ласточка, как мне больно!», помнила и другую птичку – серую пичужку, в которую обратилась гордячка Инге, наказанная за спесивый нрав, помнила и несчастного Юргена, спасавшего в бушующем море свою невесту, добрую кроткую Клару, и  разбившегося  о громадную фигуру,  которая смотрела на него в упор из-под воды. То был обломок корабля с галлионом, изображавшим женщину, опиравшуюся на якорь. Как и не помнить мне этот галлион, когда, поднимаясь по лестнице на третий этаж   Военно-Морского музея, я каждый раз с замиранием сердца, стараясь не глядеть по сторонам, проходила  мимо  витязей, угрожавших неведомому врагу  мечами и копьями, и морских чудовищ, украшавших некогда боевые корабли наших предков. Клянусь, в них заключена была сила, способная устрашить не только  врага, но и всякого, случайно попавшегося на их пути! 
 
А вот еще Огниво! Тут уж каждый вспомнит - пока солдат был богат, он приобрел множество друзей. «Все они называли его  славным малым, настоящим кавалером, а ему это очень нравилось!»  Позже, когда он потратил все свои деньги, и ему пришлось перебраться из хороших комнат в крошечную каморку, самому чистить сапоги и даже латать их, никто из друзей его уже не навещал – уж очень высоко к нему было подниматься! 
Относится это, впрочем, не только к богатству денежному, но и к прочей разного рода  удаче и благополучию.
Но воротимся к нашим улиточкам. Историю их  я пересказывала всем друзьям и знакомым, кто хоть мало-мальски  удостаивался  доверия, и при том имел счастливое желание меня выслушать, и  как ни удивительно, каждый  понимал ее по-своему.
-О, это революция! – восклицали одни. Такое мнение имело особое значение в смутные времена перестройки. – Да, да!  Зажарились дочерна и хвалились этим семьдесят лет. Детей и  внуков призывали!
-Да, да, все меняется в этом мире, что вчера – счастье, сегодня – божье наказание! – сокрушались другие.
-И то правда, бежим куда-то, бог его знает куда, а счастье-то вот оно, рядом – солнышко, покой, лопухи, - говорили третьи.
Но я чувствовала, что  история улиток, не смотря на кажущуюся ее простоту, была гораздо глубже, уж гораздо глубже разоблачения революцьонных идеалов.      
    Улитки стремились к чему-то, чего совсем не знали, но считали это счастьем, уделом избранных, и более того - наградой за честную и благородную жизнь, но разве сама по себе  честная и благородная  жизнь не была счастьем?
Собственно, молоденькие улитки, ни к чему и не стремились, к  идее попасть на барский стол на серебряном блюде их подталкивала амбициозная улитка-мамаша, хранительница семейных преданий. Но они согласились – и уверовали… впрочем, в сказке об этом ничего сказано не было, это я уже сама начала додумывать. Была в этом какая-то загадка, которую я не могла одолеть, и все как будто были и правы, и те,  и другие, и третьи, и все же не доставало чего-то…


 
ЗОЛОТАЯ ТЕТУШКА

Уже  лет пять, а то и более  как пришлось нам распрощаться с дачею на Петергофской дороге, когда  снова удалось  выехать всей семьей на природу.
Ехали в Лугу, к папиной двоюродной сестре. Тетушка любила нас, ее любовь охватывала  всю многочисленную родню, для которой  она была  скрытым центром жизни, все двигалось и жило там, где была она. Всех она обогревала, воспитывала, поднимала на ноги, лечила, кормила, и утешала.
Как ни удивительно, машину вела сама тетушка Злата. В машине поместились мы с  родителями,  маленькие тетушкины внуки, две собаки,  многочисленные  узелки и корзинки, банки для варенья и грибов, детский велосипед  и черепаха в коробочке.
Тетушка  носила цветастое платье с оборочками, как кустодиевская купчиха, а золотую косу, уложенную вокруг головы короною, подкалывала множеством роговых гребешков и шпилек. На шее у нее красовалось двойное ожерелье из густого, как мед, янтаря.
Тетушка  любила и умела превращать в праздник самые обыденные дела. Пироги у нее всегда  получались пышные и румяные, а варенье сладкое как мед.
Сидящая же за рулем машины тетушка вселяла спокойствие и уверенность своим добрым могуществом.
Ехали долго. Выехали, когда ясный сентябрьский вечер еще только начинался, и дорога неспешно текла из города, и въехали в ночь, а потом и с асфальтированного шоссе – в лес, на  песчаную лесную дорогу. Машина сама себе освещала путь, в темноте маячили чьи-то неясные таинственные силуэты, за машиной тянулись и бились о стекло еловые ветки.
Малыши и собаки заснули, а я, с замиранием сердца ждала, когда же, наконец, лучом света выхватит из тьмы неведомое лесное таинственное существо, лешего или русалку.
Было жутко и чудно, как в детстве, когда бабушка  читала  на ночь сказки Пушкина, а я рассматривала старинные гравюры в огромной, в сафьяновом переплете, книге.
Наконец,  въехали  прямо в распахнутые ворота, к тетушкиному большому бревенчатому дому.  Дом стоял на холмах у лесного озера, а прямо за воротами росли сосны.
Семья у тетушки была большая, дружная. В доме жили кошки, собаки со щенками, и даже золотые курицы-несушки.
Сыновья – их было у тетушки трое, тоже были мастера на все руки. Они сами достраивали и обновляли дом, который когда-то помогала строить родителям тетушки  легендарная  прабабушка  Агата. Прабабка Агата  не приходилась тетушке прямой родственницей, но  тоже была когда-то  душою  большой семьи.
Тот же дом, который Агата,  опять же  по семейным легендам, чуть ли не своими руками, построила для своих  детей,  был разрушен в войну – и следа от него не осталось.   
Единственная  фотография  Агаты хранилась у тетушки в старенькой  театральной сумочке.
Тетушка была просто кладезем всяческих  преданий, а уж про прабабку Агату  рассказывала просто сущие небылицы.
Агата, если верить словам тетушки Златы,  хотя бы и была благородных кровей,  никакой работы не чуждалась. И все-то она умела – и ватрушки печь, и на рояле играть, а уж какие стихи писала, а какие акварели, а вышивки, даром, что была  красавица, да и детками ее бог наградил.
- Да и не Агата  ее звали, не Агнесса даже, а Агафья,  Агаша, - смеясь, поправлял тетушку отец, – И не дворянка она была вовсе, сама же рассказывала, как  при НЭПе пирожки пекла, да торговала, на Курляндской  в кухне печь да плита была огромная…
-Это она семью свою спасала, а про происхождение тогда никому говорить было не положено! - горячилась тетушка, начитавшаяся в ту пору разоблачительных статей.
В одном они, правда, с отцом сходились – маленькая, добродушная и приветливая бабушка Агата - Агаша держала на себе заботы  целого дома  и щедро делила  свою силу и радость жизни со всеми, кто оказывался рядом с   нею.
Я рассматривала фотографию, сделанную на плотной, с узорчатым обрезом картонке. Красивая кроткой и мягкой красотой  женщина держала на руках малыша в кружевном чепце и платьице. Рядом с ней стоял военный в орденах, юная барышня, юноша-гимназист, две девочки в узорных пелеринках.
- Вот Поленька, царство ей небесное, на войне сестрою милосердия была, Витенька, совсем мальчиком, добровольцем, на войну ушел, без вести пропал, Ванечка,  Маруся с ребеночком в блокаду… Царство им небесное! - и, показав напоследок на одну из  девочек в пелеринке, тетушка говорила: - А вот  бабушка твоя Анна!
Бабушка Аня была та самая моя бабушка, с которой мы читали Джека Лондона и Пушкина, и которая мечтала   об огромной книге, чтобы можно было читать ее дни напролет. Господи, подари ей эту книгу в небесном твоем саду!
Странно было представлять ее  девочкой с  фотографии.
Добрая маленькая  Агаша построила дом, который был разрушен, дала жизнь  детям, а от ее  рода остались лишь  отец и я. 
Прабабушка Агаша  обрела покой на Серафимовском.
У Агаши было пятеро детей, и шестеро  внуков, если считать вместе с ушедшими в младенчестве, и только одна правнучка – я.
А на Волковском, близ надгробия  архитектора  Тона покоится другая моя прабабушка Анастасия.  Ей надеяться  на меня ни к чему – у нее и без меня пять здравствующих правнуков и семь только известных праправнуков, да и внуки ее еще  живут припеваючи, дай бог им прожить еще столько же. Семья прабабки Агафьи благодаря мне совсем иссякла и сходит на нет, а семья Анастасии процветает, не смотря на убыли и меня...
Что мне досталось от ее неутомимой счастливой  жизненной силы?  Почти ничего, только уверенность, что каждый призван делать свое дело, в котором он, единственный, талантлив и счастлив, он отвечает за это, и не будет ему покоя, пока не отыщет это дело, и еще – от дочки ее,  моей бабушки Анны -  скромная  отрада в чтении  и любви к хорошим книгам.      

Чай собирались пить за большим круглым столом, у самовара.  Самовар по старинке растапливали шишками. Хороший  чай приносил  отец. Такой чай давали тогда только в заказах, на работе. Он торжественно высыпал его в прогретый фарфоровый чайник из большой красивой жестяной банки.
На столе горками лежали  румяные бублики, плоские лакированные  сушки,  рассыпчатые сухарики с маком, карамельки -  «малина со сливками»,  «фонтаны Петродворца», круглые «лимончики» и «клубнички», никогда и нигде больше  не казались они такими  сладкими и вкусными. Над горячим душистым красновато-золотым чайным озером в кобальтовой чашке ходили тонкие белые туманы.
Ночью вершины сосен казались такими далекими, что сходились в вышине в глубокую звездную воронку. Чтобы выйти из дома, нужен был фонарик, и вечером, когда все высыпали на крыльцо, то светили фонариками, как сказочные гномы.
На темной воде озера лежали сухие, тонкого золота, хрусткие листочки. Вода, настоянная на древних дубовых корнях, была по цвету как вишневое варенье, и казалось, что она  такая же тягучая и сладкая.
Ходили за грибами.
В лесу  вырастали  разноцветные, с легким розовыми румянцем от свежести, сыроежки с сахарными ножками, точеные, словно из дерева, горькушки, маслята, все в иголках и с нежной липкой пленочкой, витые желтые лисички, большие, как круглые буханки хлеба, боровики.
Лучше всех грибы находила  маленькая Олечка. В плюшевом коричневом комбинезончике, она походила на хорошенького игрушечного медвежонка,  по росту  была ближе всех к грибам, и находила их там, где не видели взрослые. Олечка беззаботно звенела на весь лес, как серебряный бубенчик, и ее шапочка с красным помпоном мелькала, казалось, сразу везде. Собаки носились по холмам, серебряным от сухого кудрявого мха, звонко лаяли на хрустевшие ветки и охраняли свою большую семью. Наша колли  была  черная, а тетушкина, конечно, золотая.

Я смотрелась в старое большое зеркало – зеркало казалось золотым, словно запорошенным золотой пылью времени, и смутно различала теплый румянец и светлые волосы – тоже почти золотые, и впрямь казалась себе если не красивой, то исполненной ровного благодатного покоя.
Тетушка делилась с  нами своими секретами. Маринуя грибы, она колдовала над острым, пряным маринадом – он тоже становился золотым, со звездочками гвоздики, и грибы превращались в нем в крепкое, хрустящее, чуть зеленоватое золото.
Помешивая варенье, она тихонечко пришептывала себе под нос: « Молодым любовь и тепло, старикам почет и согласие, деткам сладость и здоровье».
Если  я застигала ее за этими нехитрыми заклинаниями, она оправдывалась – - Агафья Петровна  всегда так говорила, а уж ее варенье было само лучшее!
Тогда-то, по глупости еще я считала, что нечего тратить время на все эти грибочки и огурчики, когда можно все купить в магазине, немалую роль тут сыграли и докучные конторские празднества. Здесь же, в Луге,  у  меня словно глаза открылись -  добрая тетушка и мама со своим домашним теплом совершенно разубедили меня.   

Иногда я с верными собаками уходила на далекое скошенное поле. По полю шла тропинка - тоненькая, вся в легких белых соломинках – как стежка в домотканом полотне. На краю поля рос подсолнух, словно маленькое осеннее солнышко.
Когда я садилась разбирать ягоды за большой деревянный стол на поляне у дома, собаки ложились по обе стороны, а маленькая Олечка приносила под стол черепаху и тихо играла с ней. На  столе  были разложены грибы, красные ягоды брусники вперемежку с мягкими волокнами бледно-зеленого мха,  царственно тяжелые  еловые  шишки и  веселые  ежики сосновых шишек, которые сами собою сворачивались от росы.
Стол тоже был золотой – из мягкого, теплого, почти белого соснового гладкого золота…
 

Уезжали  без тоски и сожаления, надышавшись зеленой лесной жизни, и уверенные  в радостном   будущем.


- А что, давайте сами  возьмем да и построим дом! - сказала как-то мама нам с  отцом, вдохновленная днями, проведенными на природе.  Помню, отец только грустно покачал головой. А я радостно подхватила неожиданную мамину идею. Это было так заманчиво, так непривычно и удивительно – снова иметь свой собственный  кусочек лета, но не так как в Петергофе, где мы были праздными зрителями, дачниками, озабоченными  только своею жизнью – положа руку на сердце,  разве достойно  это уважения?
- Построить дом,  жить в нем, среди  цветов, посаженных своими руками, яблонь, кустов смородины!  Владеть не в накопительном смысле – какая корысть в клочке  земле, а  в строительном, созидательном,  радостно- созерцательном  зеленой  летней жизни. Буквально спустя несколько дней мы с мамой поехали в далекое зеленое Заозерье, на  Карельский перешеек,   от Петергофа совсем в другой стороне, ничего общего, там  парадные фонтаны, дворцы, музеи, парки и обмелевший залив, а здесь сосны, брусника, мох и  озера, с чистыми  ключами, бьющими со дна,  поехали, чтобы увидеть свою землю  - маленький участок в лесу, огороженный колышками и  протянутой между ними веревочкой.
   
Год спустя, один за другим, умерли  отец и тетушкин муж, дядя Ваня.
К нам переехала жить другая старенькая бабушка. Бабушки Ани, читавшей со мною книги, давно не было в живых. Бабушка Валя больше всего на свете любила выращивать цветы.

С тетушкой доводилось теперь  встречаться редко – в основном, по памятным дням, на кладбище.
Но с тетушкой – в ее золотой короне заметно прибавилось серебра, и здесь было тепло и легко.
Мы приносили с собою домашние пироги, домашнее клюквенное вино, разноцветные пластмассовые чашечки и нарядные салфетки.
Тихо лежал белый пушистый снег, высокие деревья были еще в листьях – лимонных, зеленых, малиновых, сияло  солнце, разноцветные листья празднично лежали на снегу. Мы кормили крошками пирога желтогрудых синичек и угощали ветчиной холеных  крутобоких кошек. Выливали рюмку вина  в снег, и кошки мурлыкали и ели  снег,  малиновый, сладкий, пьяный.
Вспоминали только приятное и  пили горячий кофе из большого розового термоса с пышными пирогами.
Так общаться с ушедшими было легко – без боли, но с добрым уважением и благодарностью.
Казалось, что милая  прабабушка Агаша тоже смотрит на нас и радуется.
И  потом еще, по пути к метро, и в метро,  ехали, сцепившись кучкой,  любимые и дорогие друг другу, и робко смеялись, стесняясь уже чужими людьми, и всхлипывали,  вспоминая  добрые ушедшие времена,  одинаково  понятные и близкие  нам, и прошлое было живо,  пока мы были вместе.


МУЛЬТСТУДИЯ

Мечта моя о настоящем деле и настоящей профессии, как казалось, все-таки обрела для меня какие-то  реальные очертания – увы, много раз еще пришлось мне усомнится в этом,  как раз к концу трехлетней отработки.
Мультипликация – рисованное кино, особое, необыкновенное искусство, позволяющие ожить литературным произведениями и увидеть произведения искусства  в четырех измерениях, не только в пространстве,  но и во времени.
Тогда я  была уверена, что именно так, а не иначе, можно воплотить наяву  все, что жило и сияло всеми чудными красками своими в моей памяти, все сказки, все книги, всех авторов, что, казалось, взывали ко мне о том, чтобы их идеи, чувства, мысли, открытия не  были забыты и не  канули в летейские воды.
Я любила рисовать в детстве, рисование часто помогало мне установить в себе душевное равновесие  внутренней гармонии и позднее, хотя   рисовать  по-настоящему, мастерски, я так и  не умею. Так или иначе, в институте  все-таки мы учились рисовать. Конечно, это было не совсем то, что надо – натюрморты, пейзажи, интерьеры, но для начала хватит и этого. Я буду стараться, чтобы одушевлять написанные сюжеты своими рисунками. Я буду  учиться не для того, чтобы как все получить диплом, а для настоящего дела.
 
Для себя я точно  определила, что не  должна придти в прекрасный мир мультипликационного кино как дилетант. Я не хотела вторгаться  со своими идеями в этот удивительный мир как грубый  варяг-завоеватель, и собиралась войти туда учеником, побыть подмастерьем на каждой ступени, увидеть, как работают настоящие мастера, все понять, все освоить и осмыслить, чтобы написать  свои сценарии грамотно и хорошо.
Наверное, все-таки  здравая на первый взгляд  мысль о достойном  пути от рядового до генерала, от простой наладчицы до директора комбината, она же  американская мечта – от рассыльного до главы фирмы, не одну меня сбила с толку и пленила,  и  обманула своей честностью и прямолинейностью.
Руководствуясь ею, быть может, и по сей день сидела бы я и вдохновенно раскрашивала целлулоидные фазы в  одной из каморок мультицеха  старейшей киностудии города, если б не все те события, которые перевернули в девяностые годы ушедшего века всю страну, вызвали к жизни множество новых форм кинематографической жизни, чтобы потом  стереть и большинство из них,  и  все то хорошее, что было создано задолго до их возникновения.
Но сначала я все-таки сидела, и аккуратно совместив на штырях железной мультлинейки кальку с рисунком и прозрачный лист целлулоида, затаив дыхание от ответственности, и придерживая лист рукой в белой нитяной перчатке, перышком аккуратно переводила рисунок с кальки на целлулоид.
Все казалось мне на студии хорошо и мило, и даже «цеховые» празднества художников, которые  тут же обрушились на меня в своем изобилии домашних заготовок, вызывали  доброе  чувство дружбы и  единения.

Процесс создания  классического мультипликационного фильма был в ту пору сложен, трудоемок, кропотлив и требовал множество  рук, сил и времени.
Литературный сценарий, поступавший к режиссеру,  имел еще довольно отдаленное отношение к фильму.  Язык литературы и язык кино – разные вещи. То, о чем на бумаге можно просто сказать « прошло время» на экране придется показать  с помощью образов – самый непритязательный из которых – отрывающиеся  листки настенного календаря,  а много ли  сейчас вы видите таких календарей? Или дерево – в несколько экранных секунд оно покрывается молодыми  листочками, расцветает и сгибает свои ветви под румяными наливными яблоками, дабы все убедились – время прошло!  Да, да на крайний случай, если вы все же не хотите ломать голову, остается и пресловутая надпись в титрах – «Прошло время».
       
Главный художник картины вместе с режиссером – режиссеру совсем не обязательно было совмещать в себе  обе эти профессии, разрабатывали всех персонажей во всевозможных ракурсах и в цвете.
Режиссер делал раскадровку основных сцен мультфильма -  в них определялась логическая последовательность действий фильма, появление на экране персонажей, их взаимодействие друг с другом.
Художник по фонам отдельно рисовал фоны, где разворачивалось действие той или иной сцены –  к примеру, английский  парк, гостиную чопорной леди  или  промышленный пейзаж. Герои появлялись, когда под операторской камерой, закрепленной на мультстанке,  покадрово снимался каждый лист прозрачного целлулоида,  с  идеально нарисованным, отконтурованным и раскрашенным   человечком, прикрепленный на специальную линейку со штырьками и положенный  поверх фона.
Каждого героя, его движения и жесты, на листах кальки, все так же надетой через перфорацию  на штырьки  железной мультлинейки,  рисовали художники – мультипликаторы. Они способны были заставить  своего маленького героя двигаться, смеяться, плакать, плясать, одним словом оживляли его, вдыхали в него жизнь и частичку своей собственной души – недаром герои походили на своих создателей, ведь художники невольно переносили на кальку свои собственные жесты и мимику.
Движение на экране складывалось из десятков нарисованных калек. Кальки рисовались на просвете –  так называлось стеклянное окошечко в рабочем столе,  под которой горела лампочка. Делалось это для того, чтобы видеть всю сцену – от первой кальки до последней насквозь,  чтобы не отступить ни на шаг  от  черт облика персонажа, не изменить ритму движения.
Конечно, чтобы понять движение, существовали особые схемы, в которых это движение представало в виде серии последовательных картинок. Мультипликатор должен видеть то, что не доступно глазу и то, что обычный человек не замечает.
 Можете ли вы, например, сказать, какую траекторию при ходьбе описывает каждая лапа собаки сама по себе и какое положение занимают эти лапы при движении друг относительно друга? Я думаю, большинство из нас об этом никогда не задумывается, и очень удивится, узнав, что каждая лапка, для того чтобы сделать шаг, описывает  траекторию, подобную кругу, а точнее эллипсу. Чтобы мультипликационная собачка зашагала по лугу, можно сделать цикл, где на прозрачном целлулоиде собачка шагает, не двигаясь с места  и  при съемке  двигать  под  ней фон с холмами и ромашками.
Чтобы ускорить работу,  мультипликаторы  рисовали крайние положения движения.  Все то, что происходило с героем между крайними точками, тщательно доделывали фазовщики. Как правило, кальки с готовыми сценами (»Коза  и козел играют в карты», « Королева разговаривает с мышью», « Три мудреца проплывают в тазу по морю») снимали на негатив, чтобы проверить         
качество движения.
И лишь после того, за работу брались контуровщики, которые без пылинок, сучков и задоринок, и вообще стараясь не дышать на прозрачный лист целлулоида, а тем более оставлять на нем отпечатки пальцев, переносили контур персонажа  с кальки на целлулоид черной тушью.
Затем за работу принимались заливщики и колеровщики, которые составляли целые банки красок для того, чтобы с обратной стороны целлулоида аккуратнейшим образом раскрасить героя, причем, как вы догадываетесь, не один раз, а все двадцать или сто, то есть ровно столько сколько  раз его изображение появлялось в сцене. При этом коза должна  оставаться все того же серого цвета, локоны у королевы желтыми, а горошки на юбочке мышки малиновыми, и никакими больше. На банках с колерами, чтобы не  запутаться, прикреплялись этикеточки «Локоны королевы», «Коза», «Рога козы», «Юбочка мышки», «Горошки на юбке мышки» и прочее.
Поскольку краски на целлулоиде высыхали не сразу, но ни в коем случае не должны были смешиваться,  сначала закрашивались мелкие детали -  все горошки, затем все полоски, белки глаз, губки, бантики и завязочки, словом  все, что не имело между собою смежных границ. Потом, когда детали высыхали, прокрашивалось те, что были больше – лицо королевы, мордочка и  юбочка мыши, и так далее. Сохнущие целлулоиды  раскладывались на специальные узенькие полочки в этажерке. И настоящей трагедией бывало, когда уже на   высохнувшем целлулоиде краска  вдруг неожиданно давала осадок – шла пятнами или разводами. Тогда  приходилось контуровать и красить заново.
Чтобы не утомить читателя, но все же  приоткрыть завесу тайны над созданием  чудесных рисованных фильмов прошлых лет, которые так пленяют нас  своей грацией, фантазией и  удивительной  тонкостью   психологических  зарисовок, я  описываю великий процесс сотворения рисованного фильма лишь в общих чертах, только за тем, чтобы показать какой  труд разных людей живет и радует нас  по сей день в этих мультипликационных лентах.
На памяти моей сохранилось, что все художники мультицеха, хорошо делавшие свою работу,  равно пользовались  между собою уважением, будь то фоновщики,  мультипликаторы, фазовщики, контуровщики и заливщики, поскольку в  сложном деле создания фильма нельзя было обойтись ни без одного из них.
В идеале, режиссеры могли бы быть и хорошими мультипликаторами, но в принципе,  они могли бы  не уметь даже делать фазовку. Их главной задачей было  обладать  умением  видеть в будущем результат всего дела целиком и   правильно организовать процесс, так, чтобы, в конце концов, собрать фильм  воедино согласно сделанной раскадровке.
Конечно,  на последней стадии  создания фильма зачастую  им приходилось и раскрашивать и доконтуровывать и исправлять ошибки, быть может, больше чем всем остальным.   

Первым режиссером мультипликации с которым я  познакомилась на студии была  Марьяна. Высокая светлокудрая  Марьяна была красива  величественной и блистательной красотой валькирии, и казалась существом иного мира и высшего порядка, созданным из платины и солнца.
Холодная и строгая Марьяна, впрочем, обладала нежной, мечтательной натурой. Когда я пришла в мультицех, Марьяна работала над милой русской народной сказкой, и вскоре я уже вместе с нею с удовольствием и со всею серьезностью  рисовала пирожки, булочки и крендельки для чудо-печки.   
 
Вскоре я  познакомилась  и с другими  режиссерами студии, среди них   
был Славыч, похожий на античного философа, рисовавший сложные математические учебные фильмы, подобные  поэмам, Ирочка, милая уютная  дама с  фарфоровым румянцем  и  кукольно-голубыми ясными глазами, тихий, похожий на профессора Павел Александрович, и, наконец, Репов. Репов был самый колоритной  фигурой в плеяде мультирежиссеров. Он ходил в  какой-то хламиде, громогласно критиковал и обличал  все на свете, что казалось ему несправедливым или пошлым,  легко и охотно ввязывался во все скандалы, и даже сидя за своим  столом непрерывно  что-то брюзжал себе  под нос. Самое удивительное, что и он, очевидно, обладал нежным чувствительным сердцем,  о чем свидетельствовали  его  рисунки,  исполненные самой высокой  и трогательной  романтики.
  Было еще много  интересного народа, но самого настоящего и верного друга и единомышленника я обрела в Гайане.
На треть, или, быть может на четверть, в Гайане текла африканская кровь, что определяло не только  некоторую забавную колоритность внешнего ее облика, но и внутреннюю сущность, и, прежде всего жаркий, не по- северному яркий талант.
Гайана была одержима идеями рисованного фильма ничуть не меньше, а может быть и больше чем я. Но в отличие от меня, Гайана, хотя еще и не поступила в институт,  вертела рисованных героев как хотела, под ее руками они оживали, обретали свое лицо, свои милые  привычки и ужимки,  улыбались, танцевали, пели. Гайана была прирожденным мультипликатором.
И именно безрассудно смелой, одержимой самыми высокими помыслами Гайане, пришла в голову идея ехать поступать в Москву, во ВГИК.
В мультицехе все на это только замахали руками. Надо отметить, что мало кто из питерцев  учился во ВГИКе, и хотя ежегодно ряды молодых студийцев отправлялись покорять Москву, большинство из них возвращалось ни с чем, рассказывая доверчивым сослуживцам, как их срезали на собеседовании и пачками заваливали на прочих экзаменах, а так же живописали  всевозможные другие ужасы. Перенесенные испытания не мешали молодежи сделать на студии свою карьеру и потом до самой пенсии плеваться при одном только упоминании о московской школе кинематографии.   
Однако, в процессе споров и уговоров, мы  сделались упорны  и непреклонны, и, в конце концов,  все были вынуждены согласиться с нами и отпустить в Москву, поскольку были людьми миролюбивыми и покладистыми.

И поезд подхватил нас и повез, и из прекрасного, светлоокого Питера в цветущую  пору белых ночей привез на рабочую окраину Москвы,  именуемую  поселком Моссовета,  в ничем не примечательное серое кирпичное здание, общежитие на  Будайской улице,  в просторечье - Будайке.
Ничто, ничто в нем не указывало на то, что служило оно гнездом, взрастившем  многих прославленных  кинематографистов. С таким же успехом в нем могли располагаться  курсы бухгалтеров, впрочем, кажется, на одном из этажей располагались и они. 
Два последних этажа Будайки были отданы абитуриентам, в одной из  комнат на самом верхнем этаже  мы поселились втроем – Гайана, поступавшая на художественный факультет, девушка-педагог из Каунаса  с литературным  именем Лиза, абитуриентка киноведческого и я.
Когда впервые увидела я всех,  кто  собирался вместе со мною снискать славу на сценарном  поприще, то, наконец, смогла оценить  безумство своего  поступка по достоинству. Огромный зал был набит битком, кто-то даже выплеснулся в коридор.         
Мысленно  я утешила себя тем, что, в крайнем случае, взяв пример с предшественников,  красочно  объясню, как  меня завалили на собеседовании, хотя не очень верила, что дойду до него.
Когда, с тяжелым сердцем, полным всяких смутных и мрачных предчувствий, отправилась я сдавать документы, вдруг обнаружилось, что, не смотря на то, что перед поездкой все двести раз проверялось и перетряхивалось, медицинская справка  осталась дома. На мгновение меня озарила новая чудесная, никем не отыгранная  идея  отступления, при полном сохранении уважения к себе всех без исключения, включая самого себя. Однако в приемной комиссии меня сразу же разочаровали, сказав, что возьмут документы без справки, а справку пусть вышлют из дома по почте. Путей к отступлению больше не было. Справка же безо всяких проволочек  исправно прибыла спустя три дня.
 
Удрученная, возвратилась я в нашу комнату на Будайке, но расплескавшаяся во всю ширину до горизонта половодьем событий  река  жизни не дала мне долго предаваться  отчаянью, роняя  тихие слезы в ее стремительно несущиеся волны.
   
Одним из новых знакомцев, захаживавших к нам в номер на чашечку чая, был  некий  начинающий писатель Дмитрий Горшин. Горшин  сначала было  снискал в будайском обществе прозвище «Бэримор» за  малый рост, черную окладистую бороду и важную представительность, не то барскую, не то лакейскую, но вскоре  это прозвище утратил, поскольку никакое прозвище не могло быть выразительнее собственной, носимой им  фамилии.


Как вскоре выяснилось, Горшин был одержим манией величия,  и этого не скрывал. Явление, в общем,  для абитуриентов ВГИКа не новое, а скорее обыкновенное. Беда  же заключалась  в том, что Горшину постоянно требовалось подтверждение своих  выдающихся писательских достижений и широкая аудитория слушателей.  Аудитория  готовых ежедневно  выслушивать чтение гениальных творений Горшина,  впрочем, все  сужалась и сужалась, пока не ограничилась пределами нашей комнаты. Мы оказались самыми  скромными и стойкими, и единственное, чем могли помешать визитам  докучного соседа,  это успеть запереть перед его носом  дверь, затаиться, не дышать  и  притвориться спящими. Способ этот, к несчастью,   нельзя было эксплуатировать бесконечно.
По собственным словам, Горшин писал в духе динамичного американского кинематографа, благодаря чему  на наши бедные головы обрушивался  настоящий шквал  невероятных событий, откуда  как селедки с неба валилась  многочисленные герои, имена которых нам с  трудом удавалось  не то что запомнить, а  хотя бы  расслышать. Иногда, впрочем, Горшина заносило, и он напускал мистического тумана, из которого выбегали на нас вампиры,  размахивая  автоматами Калашникова  и норовили не просто укусить, а проникнуть в подсознание. Тяжко хлопая перепончатыми крыльями  над нашими  головами  кружили драконы,  а древние боги майя, питавшиеся  энергией кукольных кладбищ строили нам невероятно страшные рожи.      
   Узнав, что мы с Гайаной работаем на мультстудии, Горшин  приятно оживился, но правильно его интерес к нашей работе мы смогли оценить на следующий день, когда Горшин принес нам целую пачку сценариев мультфильмов, написанных за ночь, с предложением передать их по возвращении  «настоящим режиссерам».
Да ведь и мы считали себя не лыком шитыми, мы и сами полны были гениальных  идей и планов, даром, что ли приехали  за признанием в самую столицу. И это при том, что никто из петербуржцев, положа руку на сердце
всерьез первопрестольную столицей никогда не назовет! К тому же сценарии Горшина оказались не более чем  собранием скучных не первой свежести анекдотов, изложенных самым что ни на есть  тривиальным образом.
Мы вволю отыгрались на Горшине за все отравленные американскими  сценариями  вечера, живописуя ему подробности и особенности технологии производства рисованных фильмов, которым ни малейшим образом не соответствовали  принесенные  им тексты. Уж в чем-чем, а  в этом-то мы были знатоки, во всяком случае здесь!  В заключении  мы нагрузили Горшина его бумагами и  бесславно отправили восвояси.
Горшин, впрочем, при этом ни мало не обиделся, но и к рассказам нашим о технологии и особенностях отнесся без внимания. Горшин знал, что делал, в чем я имела возможность убедиться позднее. 

Днем стояла невыносимая жара и духота, а по ночам полыхали грозы с громовыми  раскатами, сотрясавшие Будайку подобно пушечным выстрелам, словно и в небесах  затевалась великая битва.
 В такое время, наконец, и начались экзамены, положив конец  эпохе ожидания.
Первый экзамен был у всех в один и тот же день, и все мы вернулись с него слегка успокоенные. Гайане досталось место, с которого постановка была видна в самом выгодном  ракурсе. Лиза писала рецензию на  уже известный и любимый ею фильм. У нас  первым был литературный этюд, и мне казалось, что я справилась со своей задачей успешно.
Заданных тем было несколько,  все они звучали многозначительно – «День независимости», «Время собирать камни», и даже - «Гости  съезжались на дачу…»,  то ли в качестве особого издевательства, то ли для того чтобы наверняка удостовериться, не скрывается ли под видом абитуриента граф Толстой.
Я выбрала «День Независимости» – знаменитого фильма под таким названием  тогда еще не знали.
 Мой день Независимости был не всенародным праздником,  а  днем Независимости маленькой  девочки и ее собаки, которые убедились, наконец, в том, что злую силу  можно победить. Зло было большое и сильное, с кулаками, и даже клыками, но оно отступило перед дружбой.    
Это был день Независимости от страха перед злой собакой, от школьных  обид и  недовольства учителей, независимости от неудач и эта независимость родилась из дружбы и тепла добрых человеческих отношений.   

День Независимости у каждого свой, это тот самый день, когда ты находишь в себе возможность пересилить что-то, может быть и даже в себе самом – привычки, страх, несчастливую любовь, и перед тобою открываются новые перспективы жизни.

Этюд  неожиданно даже для меня самой  написался так легко, быстро, и красиво, что просто не мог не быть удачным.

Теперь я поняла, как много в последнее время думала о Независимости. О праве работать над тем, к чему лежит душа, отказаться от нелюбимого дела,
отказаться от тягостной обязанности устроить свою жизнь как все.
Если я поступлю в институт – это  будет  Днем Независимости от всех неурядиц прошлой жизни.


Оценки наши обнародовали только через пять дней.
Держась за руки от  волнения,  мы обошли в вестибюле экзаменационные  стенды всех факультетов, и в итоге собрали две пятерки – Гайаны и Лизы, и мою тройку.
Вот это да! Получить тройку на первом же экзамене, по профилирующему предмету! Дальше можно только забирать документы и   репетировать по дороге домой  сказку про собеседование и забытые дома справки.
Мы стояли молча, не в силах сказать друг другу ни слова, когда мимо нас промчался оператор с нашей студии, красавец Серж.  Серж гневно потрясал экзаменационным листом и выкрикивал какие-то  особенно заковыристые ругательства, которые, по мере приближения его к нам оказались  формулами по физике.
-Нет, вообразите себе, – с трудом  отдышавшись, Серж  набросился  на нас, - Влепить мне трояк по физике! Сейчас же  потребую апелляции, пусть еще поспрашивают и  сами убедятся!
Он закрутился от негодования и смерчем унесся в глубины первого этажа.
- Аня, а это идея, - Лиза первая обрела дар речь, – пошли, потребуем апелляции.
Слово «Апелляция» в ее устах прозвучало точно как у Сержа -
 словно это была  и  не апелляция, а сатисфакция. Я  с благодарностью  посмотрела на Лизу с Гайаной, которые так хотели мне помочь, что даже позабыли про собственную удачу, и решительно сказала: - Лучше подождите меня дома. Я должна сама, одна.
Опечаленная группа поддержки  двинулась проводить  меня до лестницы, по которой  навстречу  нам спускался Горшин, облаченный по случаю экзаменов в безукоризненный фрак.
Горшин сиял и ликовал, но  изо всех сил  старался  сдерживать себя: - Теперь вы убедились,  что я гениален? Круглая пятерка по этюду  – зеленый свет на всех экзаменах! Гениальное сочинение на тему « И на деревьях тоже растут камни»! То есть, задом наперед, все наоборот,  тра-ля-ля,  и пришло время собирать их!
Горшин сделал замысловатое  па ногами, и точно сплясал бы, а может и спел, но в этот момент Лиза с Гайаной подхватили Горшина с обеих сторон,  и, не давая ему сказать  больше ни слова,  увлекли в институтский буфет.   
Я же решительно начала подниматься наверх, на кафедру. К ногам у меня  словно были  прикованы гири. Шаг за шагом, я вспоминала былую свою институтскую жизнь – ведь поступала же я уже в институт,  и это тоже было трудно, и даже гораздо труднее,  и сдавала десяток раз сессию, и закончила институт, в конце концов, и диплом защитила – проект  «Детского кукольного театра», и получила отлично, а на месте, где я предлагала построить этот самый театр все тот же пустырь и еще казино, переделанное из бывшего магазина. Нет, это я уже что-то не то думаю… Впрочем, не одна я пришла начать сюда все сначала. Лиза  окончила педагогический, и уже преподает литературу, да что там, почти все уже что-то окончили, и даже Горшин,  Гайана исключение, она еще  маленькая и только два раза успела провалиться в Академию художеств,
 Случалось мне и получать тройки за курсовые по математике или даже по проектированию, и даже за рисунки мне ставили тройки без всякой жалости  к моим стараниям. Да что тройки! За контрольные мы и двойки отхватывали, а потом пересдавали и исправляли. Но тогда я смиренно сознавала, именно это и есть она, красная цена моим знаниям и стараниям. А сейчас речь шла совсем о другом – о деле жизни.
 С бешено колотящимся сердцем распахнула я дверь на кафедру. Преподавателя, влепившего мне тройку – я с ужасом услышала фамилию всенародно любимого мэтра - еще не было.  Всего  мэтров, набиравших в этом году студентов было трое.
Величественная дама, похожая  на  Фею из фильма про Золушку пожала плечами и посоветовала дождаться.
- Может вам и удастся склонить Викентия Павловича поставить вам лучшую оценку, -  обнадежила она, с веселым изумлением оглядывая меня, красную как свекла от волнения и с крылышками на платье, вставшими дыбом.
- Давайте вашу работу, я почитаю, все равно дожидаюсь Викентия Павловича, - Фея благосклонно кивнула мне.

Я отыскала свою работу, протянула Фее и вышла.
Идти было некуда. Я несколько раз поднялась и спустилась по лестнице. Смотрела на  людей, спешащих по коридорам, как будто видела их из другого мира, параллельного, непересекающегося.
Что я там писала про победу над страхом? С кружащейся от волнения головой и на подгибающихся  ногах толкнула я дверь кафедры, показавшуюся мне невероятно тяжелой.
Моя добрая Фея стояла у окна, любуясь летними метаморфозами соседних пустырей.
- Я прочитала ваше сочинение, милая барышня, -  сказала Фея, и лицо ее стало  еще краше от приятной улыбки, - Разумеется, будь моя воля, я не поставила бы вам тройку.

Будь ее воля! Я подняла голову, стараясь унять предательскую дрожь в коленках, но тщетно – даже крылышки на платье у меня подрагивали.

-Девочки, собачки, уроки музыки и физкультуры, все это очень мило и трогательно, -  с чувством произнесла Фея  и мечтательно замолчала. Ах, какая она добрая и  удивительная!
-Да… Девочки, собачки, музыка, кружевные панталончики, - Фея вздохнула, как бы подчиняясь не своей воле, - Все это совершенно не нужно современному кинематографу, так что будь моя воля, я на месте Викентия Павловича поставила бы  вам на сегодняшний день  неуд и отстранила от экзаменов. Но Викентий Павлович не поставил – он интеллигент бог знает в каком колене. Поговорите с ним. Но не рассчитывайте, что с этими кружевными панталончиками вы войдете в современный кинематограф.
- Да у меня ни слова не было сказано о кружевных панталончиках! – в отчаянии воскликнула я. Это  было все, что я могла  сказать в свое оправдание.
- А лучше, что б было, - с нажимом сказала Фея,  – это хоть какой-то шанс. Но я так, к слову, в переносном смысле. Вот и  Викентий Павлович.
В другое время я, наверное, не посмела бы не то что заговорить, но и взглянуть на знаменитого  Викентия Павловича. Но сейчас мне было не до того, и поэтому я, размахивая крылышками, двинулась со своим сочинением на  мэтра.
-Да я помню, помню, - замахал на меня руками Викентий Павлович. Он вытащил длинную пачку сигарет и любезно предложил дамам по золотой сигаретке.
Затем галантный мэтр достал из ящика стола банку  кофе в кристаллах, похожую на объемистый  флакон французских  духов.
В другой раз  Викентием Павловичем  можно  было залюбоваться – точно, стояли за ним чередою дворянские предки, и был он сама любезность и обходительность, безо всякого намека на  малейшее душевное расположение.
- Располагайтесь, - повелел мэтр, повернув ко мне породистое бледное лицо. Его  прозрачно- голубые, слегка навыкате глаза, обведенные тонюсенькой золотой оправой очков, смотрели  ничего не выражая. – Сейчас особенное время, а вы пишите мне про девочек, собачек, скрипочки, кружевные панталончики…
- Про рояль, – машинально поправила я, ужасаясь опять невесть откуда возникшим панталончикам. – Про панталончики ни слова.
- И очень жаль, - мэтр щелкнул длинными холеными пальцами. – Повторяю вам – сейчас такое время!
- Дети, старушки, добрые собаки и злые собаки есть во все времена, - набравшись духу, возразила я.
- И интересны только детям, старушкам и добрым собакам, - насмешливо передразнил меня мэтр. – Попробуйте, найдите себе среди них спонсоров на кино. Что касается меня, то мне лично это не нравится. Я, если желаете знать, возьму в студенты пару- тройку дворников, от сохи, с корявым языком, но знающих жизнь с ее изнаночной стороны, чтобы им было о чем рассказать людям. А вы про болонок и панталончики!
Эк хватил, дворников от сохи!
- Не про  болонок, а про колли, - всхлипнула я,  устав бороться с панталончиками, -  и еще про скотч-терьера, это такая смешная собачка, как у  клоуна Карандаша. И еще…
Я  замерла, поняв, что теперь он вцепится в клоуна, и хотя в рассказе не было ни  какого клоуна, клоун, скрипки, панталончики и болонки уже составили такое невыгодное представление о моем сочинении, что рассчитывать на милосердие было бесполезно.
Викентий Павлович точно, страдальчески скривился, прежде чем наброситься на  клоуна, но вдруг задумался : У клоуна Карандаша…
- У нашего Игоря Петровича  кажется такая, - вмешалась до того молчавшая Фея, – У Романова. Еще щенята родились. Он фотографию приносил. Такие  славненькие…
-Ну что с этими женщинами поделаешь!  -  неожиданно смилостивился  Викентий Павлович, -  Ладно, если уж щенята, так и быть, исправлю вам на четверку. Мне-то,  в сущности, все равно. Только вам это не поможет – все равно вас любой дворник за пояс заткнет.
 Я  незаметно помотала головой и потрясла крылышками, чтобы прогнать ужасное видение грозных дворников, норовящих заткнуть меня за пояс.
И тут дверь на кафедру распахнулась, и  близоруко щурясь, вошел новый мэтр.
- А вот и Игорь Петрович Романов, - весело сказал Викентий Павлович, - эта девушка как раз  к вам, с собачками.
- Я забыл очки, - беспомощно развел руками  Игорь Петрович, - очень жаль, деточка, но ничего читать не могу,  не вижу ничего. Новый мэтр, как  следовало из сказанного, был добрый человек, и при том ненаходчивый, потому что  не успел придумать отговорку получше. Волшебник в «Золушке» с гораздо большим успехом уверял просителей, что он туговат на ухо.
Отчаяние придало мне силы:   
- Я сама прочитаю, вслух,  - не дожидаясь согласия мэтра,  я открыла свое сочинение и  громко, с выражением  начала читать. Никогда,  никогда позже,  когда случалось мне выступать в эфире, читать с таким душевным подъемом  уж  больше не удавалось!  Постепенно я увлеклась чтением,  крылышки на платье затрепетали от вдохновения, скоро по щекам  сами собой потекли слезы и  соленые ручейки начали  заползать в уши. Наверное, если бы сочинение было бы чуточку подлиннее, мы все дружно  плавали бы  в озере слез, как Алиса в стране чудес.
Меня заслушались даже Викентий Павлович с Феей. Под конец Фея громко высморкалась, а Викентий  тщательно протер  очки.
- Ладно, Игорь, ставь ей четверку, - согласился Викентий, - мы уже вроде согласились.
- А, так это ты трояк залепил? 
- Нет, это Карабас, - Викентий пожал плечами, – я с дамами  не воюю.
Только Карабаса еще  мне не хватало! Романов повернулся ко мне и строго спросил: - У вас на самом деле была собака? …
- Да,  колли, - с достоинством истинного собаковода отвечала я. Вот это был настоящий разговор!
- Колли хорошие собаки, - согласился Романов, - но скотчи… Ладно, возьму на свою ответственность…

Так, в конце концов,  меня спасла наша любимая собака колли. Верные создания, собаки всегда  готовы  придти к нам на помощь, даже  если их уже давно и нет с нами.

Верите ли, но  по сию пору каждая встреченная мною колли всегда дружелюбно улыбается мне,  словно передает незримый привет от нашей ушедшей собаки. И однажды, когда  какой-то нетрезвый бузотер  вздумал преградить мне поздним вечером дорогу домой, вдруг, словно из-под земли, появилась стайка отчаянно лающих маленьких собачек и обратила злодея в позорное бегство.   

 Хочется думать, что и там первыми встретят нас они, махая, как бывало хвостом, и звонко лая от радости….


Правда, ряд формальностей чуть было не испортил все дело. Сначала оказалось, что тройку нельзя исправить на пятерку – Игорь Петрович настаивал, чтобы непременно поставить отлично, очевидно в пику  неизвестному Карабасу, потом выяснилось, что апелляцию можно подавать только через три дня после экзамена, а прошло целых  пять, потом я ходила и подписывала какие-то бумажки, и уже  было чуть не разуверилась в своем счастье. И,  наконец, когда уже совсем смеркалось, поскольку в Москве, в отличии от Питера, к нашему удивлению не было белых ночей,  с узаконенной четверкой в экзаменационном листе, я дошла бравым маршевым шагом до родной Будайки.
В дверях я столкнулась с оператором Сержем, выволакивавшем огромную спортивную сумку и камеру.
- Отказались принять апелляцию? – ужаснулась я.
- Какой там отказались, очень даже согласились еще поспрашивать, - махнул рукой Серж, -  и так поспрашивали, что вместо тройки  двойку поставили. Сам, можно сказать, напросился. Да и ладно, скажу, на собеседовании срезали, а то на законе Ома неудобно как-то. Зато начальство отвяжется,  не будут в Москву все время толкать. Эти-то сказали, чтобы раньше чем  через два года на экзаменах не показывался. Пока курс  начальной школы от зубов не будет отскакивать. 
Серж расплылся в  ослепительной голливудской улыбке -  что-то, а грызть гранит науки точно было бы такими зубами грех! -  подхватил как пушинки саквояжи и бодро зашагал в сторону железнодорожной  станции Яуза,  что в двух шагах от Будайки.  Будайка, можно сказать, стоит на  брегах полноводной  вольной реки Яузы, правда сузившейся здесь до размеров грязного ручья, пропущенного в бетонное корыто. 
А я  поспешила наверх и упала, наконец, в объятия Лизы и Гайаны.
-Ты вообще-то, Анька, как  человек, преданный делу мультипликации, должна была написать про андерсеновских улиток,  – ревностно сказала Гайана.
- Ага, если ты думаешь, что при этом во всем институте  для моего спасения   отыскался бы хоть один мэтр,  все свое свободное время отдающий разведению улиточек… а уж есть-то их точно кто-нибудь из них ел! Ездят же они  на какие-нибудь фестивали в Канны…
- А мне нравится про собак, - возразила Лиза, – ты, Ань, обязательно как следует про собак напиши. А ты,  Гайанка, не умничай. Вон у нас в параллельном потоке на экзамене  предложили проанализировать фильм на выбор, так Митя Куликов такой  фильм в Кросс-Бриокском кинематографе  раскопал, думал им понравится, что он столько всего знает, а комиссия сидит с кислыми физиономиями, ясно, что этого фильма никто и не смотрел, а Митя только раздразнил всех. Разозлились, что выпендривается, нарочно раздражает!
- А я и не знала, что  на Кросс-Брио есть свой кинематограф, я вообще про этот Кросс-Брио впервые слышу…
- Вот- вот, тоже и преподы! Но увидишь, культура Кросс-Брио  еще даст о себе знать!    
-А я зато тортик припасла! – закричала Гайана, лихо тряхнув сотней косичек.  - Вот из вас-то, таких умных-благоразумных, про тортик-то никто не сообразил!
И  Гайана, проворно, как мартышка, полезла на шкаф, где был припрятан тортик, но тут  раздался стук в дверь, и наше ликование значительно уменьшилось, когда в комнату вошел Горшин  все в том же фраке и с объемистой рукописью в руках.
-Вот решил поделиться с вами пятерочным сюжетом, - скромно пояснил он. – Для друзей ничего не жалко. А тебе, Лиза, как будущему кинокритику полезно с восходящими звездами пообщаться. Еще внукам рассказывать будешь. Гайанка где?
Гайана  беззвучно втянулась  на шкаф  с ногами и  затаилась.
- Может, пойдешь в кинозале на первом этаже  поищешь? Там, говорят, что-то интересное показывают, - невинно предложила Лиза.
Но  Горшин  уже расположился читать сценарий, где действие начиналось на мусорной свалке, а заканчивалось  в киберпространстве среди астероидов и метеоритов, очевидно, олицетворявших заказанные на экзамене камни.
Прочтя с половину, он вдруг остановился,  смерил меня особым взглядом и тонко улыбаясь, сказал:
- Ну, Ань, ты не обессудь, ведь не запал на тебя Викентий-то…
- Дмитрий, - вдруг осенило меня, - а ты часом не дворник?
Но  услышать ответ нам не пришлось, ибо в этот момент произошло непредвиденное – гордая  Гайана, не пожелавшая делить тортик с восходящей звездой кинематографа, под Горшинские чтения заснула на шкафу и оттуда с грохотом  свалилась на кровать. 

Экзамены растянулись еще на одну эпоху. Уже отгремели грозы, кончилась жара, и похолодало, умывальные комнаты, где можно было с опаской продвигаться  в грязной воде по мосткам из сломанных стульев, позакрывали вовсе, чай, заваренный в банке из-под кабачковой икры, перестал казаться моветоном, сама  кабачковая икра превратилась в  привычный атрибут сервировки стола,  а на дверях появился плакатик, с красиво выписанной  художественной кистью Гайаны надписью. Она гласила: «Троллепарии умственного пруда, объединяйтесь!!!»
  Собеседование оказалось заключительным экзаменом. Оно проходило в столь мирной, лояльной и человеколюбивой обстановке, что оставило самые приятные впечатления   в чреде экзаменов у всех доползших до финиша   абитуриентов.  Оценивалось оно по двухбальной системе –  на хорошо и отлично.
Грозного Карабаса,  коварно подставившего мне на экзамене подножку, я так и не увидела, и не догадывалась даже, что наше знакомство не за горами.
Викентий Павлович сдержал свое слово и взял к себе обещанных дворников, и, забегая вперед, скажу, что они с таким рвением взялись живописать ему жизнь с изнаночной стороны, что Викентий Павлович бился с ними без устали  все пять лет учения, и не раз был побежден ими и повержен, пока, наконец, не спровадил бывших любимцев  с дипломами и  метлами  в мир большого кино. 
По неведомым и неподвластным исчислению законам теории вероятности, мы, трое из одной комнаты, поступили-таки туда, куда каждый  хотел. Поступил  и наш сосед Горшин. Гайана стала студенткой дневного факультета, курс знаменитого мастера Ключевского, и должна была к сентябрю возвратится в Москву.
О замечательном времени учебы во ВГИКе стоило было написать отдельный рассказ или даже целую повесть, и, надеюсь, когда-нибудь мне это удастся. Пока же с неохотою расстаюсь и с добрыми преподавателями и любезными однокурсниками своими, чтобы продолжить повествование свое о   других делах.
Но не откажу себе  напоследок в удовольствии  сказать, что, не смотря на то, что  бессменный комендант Будайской крепости Гурам и именовал студентов сценарного «свинаристами» – то ли выговор у него был такой, то ли отношение к профессии, тут уж не разберешься, жили мы чинно, дружно и благородно, неудовольствий не заводили, щедро делились и скудными припасами, а порой  и не менее скудными знаниями, и, в конце концов все без исключения переняли чудную привычку Горшина   читать свои сценарии друг другу вслух.    



КОЛДУНЬЯ

Карабаса-Барабаса  Карабасом-Барабасом  прозвали так собственные же его коллеги по кинематографу за одну из наиболее удачных кинолент, главными героями в которой  были куклы. 
Это прозвище вполне соответствовало не только внешнему его облику, но и методам работы с подвластным коллективом.

Карабас слыл продвинутым режиссером. Он не только успевал  снимать собственные картины, то более, то менее удачно, но и  преподавать, и ко всему прочему постоянно колесил по всем странам и кинофестивалям.  Этим последним  отчасти и объяснялся его успех, поскольку Карабас вовремя схватывал новые веяния.    
Одним из последних веяний, подхваченных Карабасом  был возродившийся интерес к  анимации в новом виде – сериалам,  полнометражкам,  рекламе, клипам, а пуще того комбинированным съемкам, благодаря которым мультипликационные  герои  получили возможность с легкостью общаться на экране с героями обычными, -  самый большой успех в этом наглядно продемонстрировал нашумевший  тогда  «Кролик Роджер».    
Карабас отыскал  под свою  новую прогрессивную идею  спонсоров и пошел разворачиваться. И так лихо  развернулся, что в скором времени  уже открыл при главной киностудии  творческое объединение - анимационную студию
« Дворцовый мост».
Конечно, прежде всего, он кликнул режиссеров из мультицеха, и некоторые согласились, и потянули за собой студийную молодежь. Молодежь колебалась недолго. Ведь за Карабасом была и собственная слава, хотя бы и несколько омраченная слухами о дурном нраве – да и  то правда,  кто ж из режиссеров слывет в своей среде ангелом. Была и  перспектива  делать новое  мульткино с новым оборудованием, пробить свою идею, занять место лидера, из заливщика, перепрыгнув все ступени, выйти в режиссеры,  а режиссеру отправится с новой картиною в Канны,  да и мало еще что посулил Карабас из того, что ему самому посулили его спонсоры! 

Первоначально студия «Дворцовый мост» временно  разместилась в квартире  дома в том  районе, который  навечно закреплен за одним из самых мрачных гениев русской литературы. Здесь  литературные критики скрупулезно  пересчитали все шаги его героев,  идентифицировали все  адреса, составили карты, проложили маршруты, нарисовали стрелочки  и приклеили бирочки, и только лишь одна осталась  досада, что за почетное право приютить у себя гнездо старухи процентщицы по сию пору  продолжают  еще без устали  бороться сразу несколько домов. Тут же, впрочем, бесцеремонно  вторгаясь во владения Федора Михайловича, прямо из стены на углу Вознесенского и Римского-Корсакова   выглядывает блестящий полированного розового камня Нос, любимое детище  другого столь же  мрачного,  сколь и таинственного  классика.   
   Здесь несколько месяцев работали мы в расселенной квартире, окна которой приходились чуть ниже уровня тротуара. Работали небольшой компанией дружно, вдохновленные необозримыми перспективами, под предводительством Павла Александровича, Славыча и Репова  над какими-то мультипликационными короткометражками в стиле а ля рус, заказ каких-то далеких друзей то ли из Бразилии, то ли из Австралии, то ли вообще с каких-то далеких островов с трудно произносимым названием,  студия «Утконос – Интернациональ». Два месяца платили нам по совести, но вскоре стало очевидно, что в три  объявленных месяца несколько фильмов, хотя бы и коротеньких  нам никак не уложить. Тогда явился Карабас, и щелкая кнутом, сказал, что надо ломануть всем дружно, не жалея живота своего, поработать еще месячишко задаром, чтобы не опозорить честь  родного города  перед заморским Утконосом, а  уж  потом награда найдет героев.
Лето стояло  солнечное  и яркое  как никогда, но все сгинуло  в сыром сумраке холодной достоевской квартиры, потраченное  на ответ проклятому Утконосу.
Славыч и Репов, не переставая злобствовать,  все же честно отработали бесплатный месяц – он растянулся еще  на несколько недель сверх оговоренного, сдали картины, и, разругавшись в пух и прах с Карабасом, - Репов вообще был на это великий мастер, не солоно нахлебавшись  воротились восвояси.
Скромный Павел Александрович остался с нами в нашем подземелье, а Карабас слетал с фильмами  то ли в Австралию, то ли в Бразилию,  то ли на какие- то далекие острова, вернулся загоревший, отдохнувший, полный новых головокружительных планов и привез  бронзовую фигурку Утконоса на   постаменте.   
         
Между тем, слух о новой студии расползался по городу, и к нам  стали приходить сами разнообразные личности, некоторые из них зацеплялись, студия разрасталась.
Сюда, в загадочную квартиру явилась и Валерия.
Она позвонила  в дверь, но смиренно стояла, не переступая порога и опустив очи долу. И мы стояли в дверях, глядя на нее и не решаясь ничего сказать – уж больно удивительна была Валерия – маленькая,  черная, как цыганка, как сгоревшая спичка. Но тут вышел в коридор Павел Александрович, как всегда,  хлопая по карманам в поисках очков и подслеповато щурясь – едва ли он различал между собою даже и нас, и бойко обратился к Валерии: - Что вы стоите, милая  барышня, проходите, пожалуйста!
Глаза Валерии сверкнули торжеством и она вошла.  -Ведьма! - поздно догадалась я, - Войти не может сама, ждет пока позовут. Ну, теперь уж  только держись!
И точно так все и вышло.
Похожая на сгоревшую черную  спичку Валерия, тем не менее,  полыхала изнутри страшной разрушительной энергией, горела синим пламенем и все   сжигала на много миль вокруг себя.
Валерия  обладала каким-то тайным магическим обаянием. Начинала разговор она  почтительно, текучая  вкрадчивая  речь ее  обволакивала, затягивала, и вот уже голос ее делался  бойким и резким, она размахивала руками, болтовня ее становилась пряной, острой, циничной, и более того, каким-то завораживающим образом действовала на окружающих. В ее присутствии все точно сходили с ума – смеялись по поводу и без поводу, над тем, над чем и смеяться-то было грех,  сыпали скабрезными замечаниями, кривлялись, словно у каждого в глазу  прочно засел осколок кривого зеркала злобного тролля, как в «Снежной королеве» у Андерсена.
В два счета, не успели мы и глазом моргнуть, Валерия прибрала к рукам кроткого Павла Александровича и была поставлена им главным художником на новой картине. Так что мы все, в недобрый час открывшие перед Валерией  дверь, оказались у нее на посылках. Вот вся и награда, не считая бронзового Утконоса, которую посулил нам за самоотверженный труд Карабас-Барабас. 
Но самое большее потрясение ожидало меня впереди. Сценарий новой картины, спущенный нам  по заказу  могущественного столичного фонда, носившего весьма неоднозначное название  « Дети  за чистоту экрана », был ни что иное, как один из анекдотов в изложении Горшина, которыми он потчевал нас  перед экзаменами  в общежитии на Будайке.
Но не успела я переварить эту сногсшибательную новость, как вслед за нею  прибыл к нам и сам Горшин в качестве главного редактора и  штатного сценариста.
- Теперь ты видишь, что я – гений? – скромно спросил меня Горшин. И точно, он был гений, в какие-то полгода сотворивший все,  что я  готовилась осуществить всю свою сознательную жизнь.
Горшин покровительственно улыбнулся, вынул  трубку, старательно выбил ее об мой стол и пожаловался: - Простору маловато. Что эти мультики – игрушки какие-то. Эх, разгуляться негде. Но ничего, я еще разойдусь и всем покажу.
И он сдержал свое слово, и разошелся.

Тем более что и простору нам досталось вволю. Из сумрачной квартирки в районе Достоевского мы  с помпой перекочевали в особняк на Каменном острове, и там и расположились, со всеми  службами, мультстанками, мультстолами  со светящимися окошечками просветов и  стеклистыми рулонами  целлулоида.

Павел Александрович же, на которого бог послал сценарий Горшина, превзошел самого себя.
Не  помню точно сути горшинского сценария, поскольку  логики в нем не прослеживалось, а действующими лицами его были ученый  Ньютон, яблоки, огрызки и математические формулы.
Несчастный Павел Александрович пытался  самолично изобрести какую-то логику, выстроить сцены и картины, протащить  по  ним сквозное действие, а главное изукрасить нудное повествование, не отягощенное глубоким смыслом, всякими  смешными и забавными завитушками.   
Мы сели рисовать и рисовали дни напролет, не поднимая головы. Горшин заходил посмотреть на наши труды, но большую часть времени  проводил  в творческих раздумьях, в которые мы посвящены не были и от того еще более трепетали.
Обложившись книгами по  истории архитектуры, я стилизовала под гравюру громадную панораму старого Лондона, Стас изощрялся, оживляя портрет досточтимого сэра Ньютона, Ксюша  билась с целыми полчищами  марширующих яблок и  кривляющихся огрызков. В работе были и бескрайние поля и луга,  густо засеянные формулами, цветущими интегралами и факториалами, пускающими квадратные корни.
Положение усугубляло и то, что  Валерия на правах главного художника  целыми днями, не выпуская изо рта сигареты,  расхаживала у нас за спиной, время от времени останавливаясь то у одного, то у другого, дыша в затылок горячим  ядовитым дымом и  тогда начинало казаться, что она  вот-вот вцепится  сзади в шею острыми, как у змеи зубами.

Кончилась работа наша  с Валерией бесславно,  настоящим восстанием рабов на галерах. Атмосфера накалилась до предела, и  в результате все разругались между собой, разругались с Валерией, разругались даже с милейшим Павлом Александровичем.

Одним из таких  печальных вечеров, -  все вечера наши теперь стали  печальны, как будто никогда и не работали мы дружно, - задержавшись в  мастерской  «Дворцового моста» и собираясь домой, мы с Ксюшей горестно обменивались своими соображениями  о том, как жить дальше и  как обуздать несносную  Валерию.
Вдруг ветер ударил сильнее в окно, и все  стеклышки в переборках задрожали и зазвенели. Рядом в  коридоре хлопнула уличная дверь. Мы с Ксюшей выскочили из мастерской и увидели в пустом коридоре  невесть откуда  взявшуюся совершенно черную кошку. Кошка  направилась прямо  к нам, и, подняв морду, тоскливо мяукнула.   
 Храбрая Ксюша вдруг задрожала как  осиновый лист, потащила  меня  обратно и зашептала: - Анька, это она, Валерия!
- Да никакая не Валерия!
- Молчи!!!
- Да я эту кошку каждое утро во дворе вижу, когда на работу иду!
- Ага!!! Вот-вот! Вот оно! 
- Киса, киса, – заискивающе  сказала я, распахивая дверь, - Иди, иди к себе. У нас ничего нет. Завтра принесем тебе колбаски. А сейчас ступай.
Кошка, недоверчиво оглядываясь на  нас, выскользнула-таки в темноту, за дверь. И тут же за перепончатыми стеклышками вдруг ярко  полыхнуло зеленым!
- Как мы выйдем теперь, - запричитала Ксюша, - там темно, и эта ... Валерия…  Давай Утконоса возьмем…
- Ты думаешь, она Утконоса испугается?
- Нет, он бронзовый, тяжелый, если что…
- Да нам за этого  Утконоса Карабас  без всякой Валерии головы поотворачивает…
Однако, собравшись с духом, миновав Утконоса, гордо стоящего на пьедестале, вышли мы из офиса, заперли входную дверь, и,  держась друг за друга и оглядываясь  по сторонам, хотя и не видно было ни зги, направились через  двор к проходной.
- Ключик примите  от «Дворцового», - сказала Ксюша вахтерше. Та взяла ключ, протянула нам толстый гроссбух для росписи и спросила:  -Холерка наша к вам не заглядывала? А то куда-то запропастилась.
- Холерка - это кто?
- Да кошка наша, чернушка, отчаянная, жуть.   
- Заглядывала, заглядывала, - закивали мы, - во дворе ваша чернушка. Народ  распугивает.
- Ну, я пойду, покличу. А вы идите, девоньки.
И старушка вышла во двор и начала звать свою  Холерку, для которой припасено у нее было уже блюдечко молока.
-И никакой мистики! – строго сказала я Ксюше. – Видишь сама, какого страха нагнала на нас эта Валерия! Совсем все с ума посходили! И что в ней такого особенного  - ума не приложу. А все-таки что делать-то будем? Я думаю,  надо  бухнуться в ноги  Марьяне и просить защиты и справедливости… 
- Надо браться за свою картину, вот что,  -  строго сказала Ксюша. Уж этого я от нее не ожидала! А еще боится какой-то кошки! Правда, мы уже порядком ушли от студии. Ксюша гордо перебросила  толстую светлую косу со спины на грудь.
- Возьмешь меня  художником на фоны? –  растерянно спросила я. Это была первая мысль, что пришла мне в голову. Видно, о большем  для себя я и не помышляла. Своя картина! Вот это да!
- Само собой, - успокоила меня Ксюша.


Но прежде чем Ксюше удалось запустить свою картину, утекло немало воды.
На следующее же утро, когда мы пришли в офис, разгорелся нешуточный скандал. Оказывается,  минувшей ночью  с пьедестала пропал наш символ дружбы с  далекой Австралией  - Утконос. Валерия шипела громче всех и в открытую набрасывалась  на нас с Ксюшей. Прибывший в студию Карабас был в ярости и орал на каждого, кто попадался ему на глаза. Улик, впрочем, никаких обнаружено не было, но атмосфера  стала просто невыносимой.   
 
В конце концов, Марьяна-таки  взяла меня  под свое крыло, но сначала во избежание скандала с Валерией заставила доделать  всю работу, которую  та потребовала. Марьяна от скандала ушла, а я еще месяц работала под началом Валерии, что было все равно, что ходить изо дня в день по горящим углям,  не имея к тому особых  способностей.   

Благоразумная Марьяна  никуда из мультицеха не переезжала, она просто взяла у «Дворцового моста» заказ на фильм.
И вот снова сижу я дни напролет, пришпиленная булавкой к подолу Марьяны, на том же самом месте, откуда полная грандиозных планов отправлялась во ВГИК.  ВГИК далеко, будь он хотя бы у нас, учеба  не казалась бы такой нереальной.  Однокурсники далеко, каждый в своем городе, даже Гайана, и та теперь  в Москве.
Я сижу у разбитого корыта, девочка  на подхвате, что-то  доделываю, домазываю за кем-то недомазанное, заштриховываю недоштрихованное, обвожу. Изредка, в виде награды, Марьяна с опаской доверяет мне простенькую фазовку. Она и не знает, что для меня эта фазовка вовсе не предел  желаний, а что-то вроде  задачки по строительной механике в нагрузку к истории искусства. И я старательно фазую – то есть  окончательно довожу черновую работу вслед за рисунком  мультипликатора, вставлю дополнительные фазы между крайними изображениями   – простенькую сценку «Рыба плывет». Рыба похожа на плавучий шкаф с  лошадиными зубами и фонтаном. Плывет она неспешно – чуть высунется из воды, и опять всунется.
Вот она - главная задача анимации – поверить алгеброй гармонию. Мультипликаторы - аниматоры – они же одушевители – должны быть не то что артистами, но и саму природу артистизма разъять на мгновения, поверить алгеброй гармонию, каждое мгновение остановить, сделать из него «фазу»,  припечатать к кальке, пронумеровать и сложить кальки стопочкой.   
Самый лучший – тот, кто краше всех проведет по калькам своего нарисованного кукленка, и тогда на экране тот,  из калек сложенный, по кадрам отснятый, хлеще всех  обернется, улыбнется и взмахнет куклячей ручкой.
Но я ничего этого не умею, и в жизни-то не умею, ни обернутся, ни улыбнуться, ни ручкой махнуть, что бы все штабелями попадали. Откуда же уметь мне это на бумаге? Какое отношение имеет все это к литературе и сценариям? Разве такое, что нормальные герои всегда идут в обход?

Только на время утихли страсти с  Валерией и Утконосом, а уж у нас во «Дворцовом» случилась новая напасть. Карабас рассудил, что дело должно  завариться по-новому. А посему старых режиссеров надо слегка осадить, а чтобы не чувствовали себя незаменимыми и поменьше  права  качали, надо наплодить новых режиссеров, и желательно побольше, что бы был выбор.

На курсы Карабасу дали право пригласить самых разных мэтров ото всюду,  и  небывалое счастье, мы увидели  воочию даже и  тех, кого и  вовсе почитали легендою.
Но, увы,  жизнь наша такова, и дело  наше таково, что мало, мало увидеть великих, надо чтобы и они  увидели  тебя, признали – и  поняли и разглядели все твои таланты и способности и захотели помочь их раскрыть, взяли в ученики.

В начале поступления на курсы, когда скучающие  мэтры предложили всем нарисовать раскадровку на тему знаменитой басни про Ворону и лисицу – уж точно не впервой они ее заказывали! - ту самую, где «сыр выпал,  с ним была плутовка такова», я обрадовалась возможности сверкнуть игрой ума, и  тут же, за экзаменационным столом, придумала сюжетик, от которого сама пришла в восторг.
Наивная  ворона, как и полагается в басне, поверила лисе, что она точно красавица, царь-птица и петь  мастерица.  Поскольку никто до этого ворону не хвалил, похвала  буквально преобразила ее. На глазах изумленной и обескураженной  лисы она распустила  райские перышки и запев дивным контральто, улетела.      

Поскольку большая часть времени у меня ушла на поиск идеи, саму раскадровку я сделала наспех, и  героев изобразила весьма схематично.   
Сияя, принесла я  взыскательным экзаменаторам свою работу.
- У вороны клюв рисуют во-от так, - пояснил мэтр, и одним штрихом пририсовал преображенной  царь-птице  вороний рубильник. – Ведь в первом же кадре вы нарисовали вполне сносно. И хвост у вороны не может быть как у павлина. Это чего-то не того.
- Это  нарочно,  поворот сюжета такой,  -  пролепетала я в свое оправдание.
- Ну-ну, – не поверил мастер, но сюжетом не заинтересовался и слушать не стал.

Слушали меня, как всегда дома.  Пылая от  несправедливой обиды, я пересказала сюжет своему  давнему другу Антону, но  придирчивый  Антон, любящий во всем обстоятельность, тут же отыскал  в сюжете брешь и прицепился со всей дотошностью: - А сыр? Во что превратился сыр? Или он испарился? Или все-таки выпал? А знаешь что, Ань, вот если бы он превратился в портрет новоиспеченной оперной дивы,  с автографом,  как для поклонников таланта, или что-нибудь в этом роде!
В логике Антону было отказать трудно. Я тут же нарисовала в конце  отвергнутой раскадровки  лисицу, с изумлением  рассматривающую свалившийся ей в лапы  вместо сыра   портрет с надписью «На  добрую память лисице от благодарной вороны».   
Мы с Антоном полюбовалась картинками и я спрятала раскадровку  в стол, до лучших времен.

Мэтры, не в укор им будет сказано, признали и разглядели тех, кого им  самим  вздумалось  разглядеть. Мэтры тоже люди,  им  утомительно выслушивать чужие идеи, когда и своих навалом, они сами себе режиссеры, им нужны исполнители и хорошие рабочие руки. В крайнем случае – хорошенькие. Кто из новичков  вышел побойчее, сумел увязаться за мэтрами на курсы в столицу, в надежде сыскать по возвращении работу покруче,  недотепы, вроде меня  остались ждать, что выгорит у Карабаса.    


Карабас разошелся, глядя на все это, и  тоже взялся давать лекции – даром что ли и сам он был мэтр.
Начал свои лекции  Карабас с того, что рассказал, как поступал во ВГИК, и так долго расписывал  экзаменационное  собеседование, что слабонервным на первых рядах стало дурно, а  меня заставило усомниться в искренности всего рассказа.   


Курсы  же тем временем  шли все дальше и дальше,  и уводили меня в какие-то дебри. Артистизма не было у меня ни на грош, зато я честно долбила схемы движения, кружения, махания. Лебеди вылетали  из-под моих рук и били крыльями как заводные, как заводные маршировали  механические человечки, рыбы – ну,  опыт общения с рыбами у меня какой - никакой был, рыбы как катера с мотором  разрезали волны.       
Ведь и в институте, благодаря  старанию и терпению, разделалась  в конце-то концов я  с  начерталкой, со строймехом,  и политэкономией, так, как самым  талантливым  рисовальщикам и не снилось! И что из этого вышло?!
 

И,  наконец,  свершилось. Ксюша запустилась со своею картиной.
Марьяна,  первая  принесшая от Карабаса эту новость, пылала ярким румянцем.
-Теперь все уже скоро  станут режиссерами, - сказала Марьяна горестно, - теперь уже с улицы будут  народ зазывать в режиссеры.
- А ты, Аня, чего сидишь? –  гневно обернулась она ко мне. Я смутилась: Рисую рыбе зонтик, как вы просили…
- Рыбе зонтик! Рыбе зонтик! – Марьяна всплеснула руками и зашагала по кабинету, как пантера по клетке.            
Наконец она остановилась, плеснула себе в чашку воды, выпила, отдышалась и строгим начальственным голосом сказала: - Ты должна подать заявку на свою картину.

Честно сказать, я ни минуты и не думала, что могу запустить собственный фильм, и была рада за  Ксюшу и тому, что смогу рисовать  для нового фильма  фоны. Потом когда-нибудь,  когда я научусь…Только научусь ли когда?

-Но, Марьяна Вадимовна, вы же знаете, я еще так мало умею, - растерянно возразила я. Этого уж Марьяне было не знать! Просто в пылу мести самозванцам она позабыла, что и шагу не дает мне ступить без руководящих указаний.

-Вызывай из Москвы Гайану, -  Марьяна решительно стукнула ладонью по столу. Фарфоровые мисочки с красками подпрыгнули и зазвенели.
-Как это вызывать, она же  на дневном учится… 
Глаза у Марьяны позеленели: -  Я не понимаю, почему это я тебя уговариваю! Кто хочет, тот может! У Гайанки практика на носу  – возьмем ее к себе и практику оформим. Москвичи только спасибо скажут. 
Я замолчала, потому что не могла тотчас найти еще разумные доводы, хотя чувствовала, что найти их можно куда как  много.
- Я возьму над вами шефство, - смилостивилась Марьяна.

Я тупо молчала, глядя, как  рыба бредет  по подводному царству, развернув над глупой башкой  красный зонтик. На другой картинке курица, зажав в лапе вилку, что-то старательно выводила ею по воде. Не что-то, а название горшинского мультфильма.   
И тут зазвонил телефон. Он звонил как колокол, гулко и важно, словно хотел возвестить нам что-то необыкновенное.
Мы с Марьяной оторопело уставились на него.
Марьяна первая стряхнула оцепенение, подхватила трубку и неожиданно просияла. Рукой она сделала мне торжествующий жест. Ну что, что еще могло произойти!
Марьяна передала мне трубку, и я тут же услышала Гайану.
- Я тут битый час через вахту прорываюсь с этим тортом! – возмущенно кричала Гайана. - Живо спускайтесь за мной!

- Ну и ты скажешь, что это не перст судьбы?! – вскричала Марьяна, вынимая из шкафчика любимые чашки с розовыми и золотыми яблоками на бледно  изумрудном фаянсе. – Беги за Гайанкой, и созови по дороге тетушек. 
 
- А если это не перст судьбы, - тихо прошелестела я, но Марьяна  меня, слава богу, не услышала.

Все-таки  трудно, трудно было усомниться, что не перст.
Когда мы вернулись с Гайанкой и тортом, у Марьяны в  кабинете уже собралась половина мультицеха. Все,  кто работал у Марьяны на картине, был ею привечен и обласкан, для каждого она была заступница, а уж красавица – глаз не отвести, даром, что уже двое внуков.   

Перст, не перст ли, но буквально в три дня нарисовала я  пером тушью изящную раскадровку – план будущего фильма в картинках. Тут уж я постаралась на славу, помятуя промахи с вороной. И  уже на четвертый день Карабас, склонив львиную свою голову со вниманием рассматривал ее, а на пятый день созвал компетентную комиссию и маститая комиссия единогласно утвердила сценарий, а уже на шестой молодой, но подающий надежды актер  Степан Степанов записал в чистую текст к будущему фильму. Это-то уже было лишнее, но -  об ошибках позже.   


Я не знаю, как получилось, что Карабас, в пух и прах разнесший на приемных экзаменах сценарий про девочек и собак, проникся  философскими идеями Улиток. Боюсь, что на великого режиссера завораживающе подействовала магия имени сказочника Андерсена, а так же на редкость удавшиеся мне картинки. 
Как только  раскадровка  прошла утверждение у маститых, я первым долгом побежала к Марьяне и чуть не кинулась к ней на шею.
-Я так вам благодарна, так вам благодарна, - лепетала я, но Марьяна во всей античной своей красе стояла неприступная  как ледяное изваяние.
И тут, поздно, но я поняла почему.
Теперь, когда мне с такой непростительной легкостью удалось шагнуть от корыта в царицы, Марьяна  поостыла, и разом причислила и меня, и Гайану,  к самозванцам, ничуть не лучше  Ксюши.




МУЛЬТФИЛЬМ ОБ УЛИТКАХ

Гайана, не смотря на то, что была младше меня, чувствовала рисованный мир и его героев  пальцами, руками,  кончиком карандаша, кистью, пером, в то время как я  ощущала  его лишь душою.
Гайана была  такой талантливой и  такой безрассудно смелой, что, казалось, должна была  непременно добиться всего, что ни пожелает.
Мы взялись за работу  и скоро явились  наши маленькие герои из той космической синевы, в которой они сокрыты были до времени и обрели свои образы на бумаги.
Гайана поворачивала их  фигурки в разных ракурсах и придавала  всевозможные выражения улиточьим мордашкам, а я старалась над домиками.
И вот возникли они перед нами – пухленькая розовощекая улиточка-невеста в шляпке с белой вуалькой,  рожки - ушки (у настоящих улиток, на деле они глазки)  протыкали шляпку насквозь, на них были  наверчены белые ленточки и бантики. Жених был  субтильный молодой улиточий человек, в очках, интеллигентный и простодушный. Улитка-папаша – слегка зеленоватый, желчный джентльмен,  исполненный скепсиса и сарказма, улитка-мамаша – амбициозная фиолетовая особа в  полосатом тюрбане -ракушкой, с обширными  видами на будущее.
Главным же открытием  и изюминкой всего фильма было то, что у наших героев на спинках были не простые ракушки, а настоящие домики, отражающие их  внутреннее  душевное состояние, чаяния  и устремления.
Так, молодые улиточки, когда знакомились, перебрасывали друг другу навстречу с домика на домик лесенки, мосты и галереи, пока их домики  не сливались в один.
Самые же интересные превращения творились с мамашею. Стоило мамаше только размечтаться, как с ней начинали твориться настоящие чудеса. В начале нашей истории спинку ее украшала лишь маленькая копия барской усадьбы – эдакий загородный домик в классическом духе. Но только лишь мамаше заговаривала о возвышенном, маленькая усадьба преображалась в Парфенон, Сенат и Синод, Собор святого Павла, Капитолий. И, наконец, возносилась вверх Вавилонскою башней. Там, в этой башне, где-то на самом верху, сияло заветное окно. За ним шел невидимый роскошный  пир. И самым изысканным, самым утонченным на нем было явление серебряного блюда с самыми достойными из улиточьего рода.
  Весь мир – Улитка и люди в нем Улитки! – руководствуясь этим лозунгом, я нарисовала первые кадры фильма.  На  завитках спирали огромной улитки располагались города и деревушки, зеленели  луга и леса, бежали резвые реки, неся на синей глади своей парусники и пароходики. Улитка ползла, ракушка переворачивалась,  мы различали уже отдельные дома, вот и железная дорога мелькнула, и все ближе и ближе усадьба, сад, огород и лопушиный лес – в этих-то лопухах и жили наши маленькие  герои.
Там, под лопухами для них играл задушевные мелодии граммофон – раструб его был подобен улиточьему завитку. Под листьями лопухов были развешены картины в рамках, украшенных завитками. То были портреты знатных предков  - тех самых, которые за честь свою и благородство удостоились быть поданными к барскому столу.
Сюда, под серебристую  лопушиную крышу пришли маленькие обитатели зеленого мира – жучки, букашки и таракашки, чтобы поздравить с бракосочетанием чету юных улиток. Здесь Улитка-мамаша произнесла свою исполненную чувства речь, желая молодым жить честно и благородно, и в награду за это очутиться на барском столе. И поскольку то был чудесный для молодых улиточек день, то самое заветное их желание должно было быть исполнено, а самым заветным их желанием и было оказаться на господском столе.
     И  эльф, волшебный дух, покровитель маленького зеленого мира, сделал по их слову так, что улиточки оказались там, куда стремились всем сердцем.
Сначала была подана карета-ландо в форме изящной раковины и пестрая стайка легкокрылых бабочек явилась на взмах руки эльфа и  бабочки вереницей подхватили шелковую ленту. И маленький жених галантно подал ручку своей очаровательной невесте, и они сели, обнявшись, в ландо. И ландо поднялось в воздух, влекомое бабочками, кружась, стало подниматься оно к вершине башни,  зазвучал прекрасный вальс. Окно сияло и лучилось светом  где-то на самом верху, манило блеском хрусталя и серебра  и  переливалось праздничными огоньками  тысячи свечей.  И вот, наконец, бабочки вознеслись в это сияние, и растворились в нем. Ландо опустилось на край стола, и маленькие путешественники сошли с него. Жених заботливо протянул ручку, маленькая улиточка  кокетливо поправила вуальку на шляпке, и они пустились в увлекательное свадебное путешествие. Откуда-то  издалека доносился до них голос Улитки-мамаши. – Я желаю, чтобы вы были счастливы! Счастливы! Счастливы! – восклицала мамаша.
Но, какая жалость, чем далее шли они, тем более убеждались, что господа уже откушали и ушли, они опоздали! Но, движимые любопытством, улиточки взявшись за руки, храбро двинулись по столу  и вдруг до слуха их донесся слабый стон – то плакала мушка, угодившая в бокал с недопитым вином, но помочь выбраться ей оттуда они не могли.
Улиточки шли дальше, и глазам их предстало страшное зрелище – на фарфоровой тарелке лежали объеденные кости!
Но впереди перед ними была главная цель их путешествия – серебряное блюдо, оно возвышалось в центре стола, к нему-то и держали путь наши друзья.
Улитки были маленькие, медлительные и неповоротливые, какими могут быть лишь улитки. Тем трогательнее была их забота, когда они, поддерживая и помогая друг другу,  взбирались на край блюда – ведь им надо было заглянуть в самую суть!
И истина открылась им во всей страшной своей  наготе!
О, ужас! Серебряное блюдо полно было пустыми ракушками, и в них  молодые улитки тут же узнали знакомые по портретам домики своих достойнейших предков! Так вот какая награда ожидала достойнейших из достойных!   
Признаюсь, на этом я и собиралась завершить сказку. Каюсь, было у меня желание и вовсе напустить мистического тумана - будто бы улиточкам в ужасном видении на дне серебряного блюда явился и собственный их крошечный, с такою любовью построенный домик. И вот дверца его распахнулась, но за нею была лишь темнота. Вот так! А голос Мамаши все доносился из далека – «Я желаю, чтобы вы были счастливы, счастливы, счастливы!»
Но тут в творческий процесс влез Карабас-Барабас и все взял в свои руки.  Как бы ни злились, ни дулись мы на него, как бы ни негодовали, тут Карабас оказался прав.
-Во всякой фильме, - наставительно сказал Барабас, - перво наперво долженствует быть погоня, дабы захватить зрителя, и завершиться все должно счастьем и любовью,  чтобы всех утешить и растрогать, лучше, чтобы и детки появились – сразу станет ясно, что жизнь продолжается! 
Нечего тут  Шекспира разводить!
Бедный, бедный улиточий Йорик!
Счастливой развязки, ишь, чего захотел! Юность и молодость полны безжалостных сил, и если уж что захотят доказать вам, то всех героев в пыль расшибут и  сами  рядом яичницей всмятку улягутся!
Но как бы мы ни шипели о доходчивости  и убедительности нашей трагической  концовки, последнее   слово все же осталось за Карабасом – даром, что ли, был он нашим начальником!

Теперь отшагав порядочно лет от работы над фильмом про Улиток,  я не устаю радоваться за спасенных маленьких героев, и лью над ними и над славными их детками светлые слезы умиления.
Но вот как разворачивался сюжет в свете замечаний Карабаса.

В ужасе смотрели, прижавшись друг к другу, несчастные улитки на разоренные опустевшие домики своих знатных и именитых предков, и
не ведали о нависшей над ними  страшной опасности. А уже за самыми их спинами  подбиралась к ним страшная трехзубая тень вилки, и за ней уж надвигалась совершеннейшая тьма.
Но вот, наконец, осознали они, что надо без оглядки бежать прочь от  страшного места!
Как могли, поспешили они к краю стола, к окну. Маленькие, медлительные, но дружные, и не утратившие от страха  своего достоинства и  своей любви!
Да  как могут спешить маленькие улитки? Но чудо любви – великое чудо! Они поспешили, не разнимая ручек, в полную меру жалких сил своих, и успели, и спаслись, и вилка не настигла их, и вылетели они в заветное окно, и кубарем покатились с башни, к вершине которой возносились столь торжественно! И упали в зеленые объятия  родных своих лопухов, и те закрыли их добрыми большими шершавыми листьями от всех напастей.
И стихло все.
И тих стал зеленый лопушиный лес, и поднялся выше и гуще прежнего.
И вот снова явились нам наши герои – уже повзрослевшие, остепенившиеся, но все такие же милые и простодушные. Молодая супружеская чета Улиток с  крошечным улитеночком на руках, и с ними  сыночки и дочки всех возрастов. И когда детки совершенно расшалились, молодые Улитки наставительно сказали своим деткам:  - Милые детки, живите честно, достойно и благородно в нашем лопушином лесу, чтобы никогда не оказаться на барском столе! И будете счастливы!
Улитки так трогательны были в важной своей уверенности в обретенной правоте, так милы и любезны, так забавны были улиточки- детки,
заполнившие последние кадры фильма, что не хотелось даже и думать о том, что как бы благородно не жили они и мы, какими бы честными не стремились быть – навряд ли повлияет  это на решение нашей участи, когда придет  время быть поданными  к барскому столу.

А о чем и думать было? Не трогайте и не обижайте  живых существ, будь то  птички,  букашки или  улитки, ведь и у них есть семья и детки!



ФИАСКО

Как я уже упомянула, первую ошибку мы совершили, записав фонограмму раньше, чем начали работу над чистовым изображением. Теперь надо было не фонограмму подстраивать  под изображение – пара лишних предложений, вздохов, пауз со значением, а  изображение строго про хронометражу – не забывайте о  двадцати четырех кадрах в секунду! – выкладывать  в точнейшем соответствии с фонограммой. О том, чтобы бы переписать заново, можно было и не заикаться! Если с самого начала такие проколы, то, что ж дальше-то будет!
Дальше все было только хуже, пока не стало хуже некуда.
Гайана, призвав в поддержку  Марьяну,  до отказа загрузила простенький каркас проекта  фильма спецэффектами, красивостями и новациями, исходя  из того, что ей преподано было уже в институте.
– Раз уж взялись  делать картину, так уж  надо работать по высшему разряду! – ворчала Марьяна, соглашаясь с Гайаной.
– Да кто же это все будет делать-то, по высшему! – причитала я, - Где ж мы таких умельцев -то наберем!
– Не дрейфь, Анька! – смеялась Гайана.

Вдоволь наигравшись в эффекты, Гайана  укатила обратно в Москву – до новогодних каникул, ты не успеешь оглянуться, Анька, как это время пробежит!
Надежды, которые я, не смотря ни на что, возлагала на опыт и знания  Марьяны, ни то что не оправдались, но даже и обернулись неприятностями. Марьяна, по  обоюдному соглашению, официально прикрепленная ко мне в роли руководителя на время создания  пилотного, то есть эскизного проекта фильма, почему-то вместо того, чтобы посвятить меня в подробности  технологии съемочного процесса, вдруг начала со мной изнурительные  батальные битвы на идеологической почве.
Сама Марьяна  в то время готовилась к штурму очередного Горшинского опуса и разработала на этот случай  гениальную тактику. Тактика  заключалась в следующем  - чтобы не ломать попусту голову, просто  и изящно преподнести все как абсурдистское произведение. Эта идея так пленила Марьяну, что она начала во всем, и не без оснований,  видеть веселые гримасы  абсурда. Хуже было то, что Марьяна упорно внушала  и мне всякие абсурдистские ходы, в то время как я стремилась  к  совершенно противоположному - логике, красоте, гармонии и понятности.  И в качестве основы для всего этого у меня был не небрежный горшинский синопсис, а сказка самого Ганса Христиана.
Дни напролет вместо работы мы препирались  с Марьяной, спорили до хрипоты,  пили валерьянку и пустырник,  одним словом зря теряли время. И лишь в последний день Марьяна смилостивилась, села со мной и расписала монтажные листы для съемки.
    На этом миссия Марьяны в деле Улиток окончилась  - она с головой ушла в работу над горшинским сценарием.

Тем временем у нас во «Дворцовом мосту» вдруг сделалась прибыль -   невесть откуда  появилась девочка Манюня, почти школьница, длинная до потолка, с ногами как две макаронины и лучезарной улыбкой до ушей. Манюню Карабас неизвестно за какие заслуги сразу без всяких курсов и университетов  произвел в режиссеры. Манюня была нахальна, но безобидна. 
Большей частью она удивленно пучила на всех и  вся глаза, и ела мороженое в буфете. 

Для меня же наступили трудные времена. Со старыми, студийными мультипликаторами Карабас расплевался, легкомысленно списав их со счетов вместе со старыми технологиями, «новые», вскормленные честолюбием Карабаса,  считали себя много выше черновой работы – фазовки, контуровки, заливки – да,  по правде сказать, никто из них и не умел ее делать! 
От Марьяны ждать помощи не приходилось, строптивого Репова Карабас уломал делать картину вместе с  Манюней, вернее вместо Манюни. Манюня с неослабевающим интересом таращилась как работает  Репов со товарищами и еще больше стала налегать на мороженое.  Больше никто из «старой гвардии» о сотрудничестве с Карабасом не хотел и слышать.
 

Нечего делать, я явилась с повинной к Карабасу.

- Возьми побольше наших ребят, -  раздобрился Карабас.
- Ребята ваши не умеют нечего! – не выдержала я.
- Ребят наших большие мастера учили,  - рыкнул первый раз больше для острастки Карабас, -  это ты,  Анюта, не умеешь их организовать. Пусть рисуют  финтифлюшки как у тебя обозначено. Сумеешь показать, значит, ты режиссер. А иначе зачем бралась?  И вообще – где твой главный художник?
Мой  главный художник и сподвижник  Гайана была за тридевять земель, аккурат в нашей столице, в Москве, одолевала сессию. Практика практикой,  невелика слава, невелики и деньги, а учиться надо – вот  выучишься, и делай себе сколько хочешь фильмов, на здоровье!
 Деньги – это да, если б я не работала  над фонами к Ксюшиной картине, жить было бы вообще не на что,  а ведь впереди  маячили сессия с госэкзаменами и диплом. Прав Карабас, незачем, незачем было заноситься раньше времени!   

Но как жалко, жалко было фильма, к которому уже и пилот отснят, и текст написан. Не половина, даже не четверть работы,  но разве представится еще шанс снять его? Попробовать нарисовать самой все, что я умею? Но на это не  и года не хватит! К тому же умею я далеко не все, а  как же сложнейшие  полеты, кружения, жесты, превращения! И рядом нет даже единственного хоть мало- мальски сведущего в этом  человека – Гайаны! Да что там сведущего – хотя бы болеющего за общее дело, хотя бы сочувствующего!

Я  взялась просматривать пачку калек со сценами, которые раздала ребятам Карабаса, и волосы зашевелились у меня на голове.
Эльфик, сцены с которым взялся делать меланхоличный долговязый юноша,  в моем рабочем блокноте значившийся как « Эльф – Вадим», на кальках  всего за десять фаз  из печального менестреля с тонкими чертами лица превращался в упитанного толстогубого мавра.
Мамаша Улитка, даром, что и так красотою не блистала,  за несколько экранных секунд умудрялась оборотиться настоящей свиньей в ермолке.   
Улитка, изображавшая мир с реками и городами на ракушке, ни у кого из Карабасовых воспитанников не желала вращаться по своей оси. Реки и города упрямо ехали по спирали назад, вместо того, чтобы  становиться ближе к зрителю и открыть наконец ему во всей красе ту самую усадьбу, где был сад, огород, а за огородом лопух!

Хорошо удалась только обычная  улитка, которая сползала по листу лопуха в начале фильма. Но из одной улитки фильма не сделаешь!       

Оставалось последнее средство – призвать Гайану.
Гайана всполошилась не на шутку, из Московского далека ей казалось, что фильм помаленьку снимается сам собой, а тут вон оно как, оказывается, обернулось.
-Я обязательно что-нибудь придумаю, - с пылом уверила меня Гайана. - Завтра же буду телефонировать!
И Гайана  действительно придумала нечто такое, что окончательно сгубило несчастный фильм.
На следующий вечер, и, правда,  раздался междугородный звонок. Упавшим голосом Гайана возвестила,  что  обратилась за помощью к преподавателю своей мастерской Ключевскому и подробно изъяснила ему суть нашей работы. И после того, как она  это изъяснила, мэтр разнес картину в пух и прах, камня на камне не оставил, а посему делать ее теперь ни в коем разе нельзя. 
- Но ведь Ключевский – не последняя в мире инстанция! – пыталась образумить ее я, хотя получить неожиданный удар из Москвы, да еще от самого Ключевского, было куда как обидно.   
- Анька,  ты ничего не понимаешь, Ключевский – это  мировое светило!
     -    И поэтому мы должны бросить картину?! Ведь там столько находок, которые Ключевскому и не снились!
     -  Ты, конечно, можешь ее доделывать, но я считаю -  дело чести сказать Карабасу, что по мнению Ключевского наша режиссерская разработка никуда не годится! – упорствовала Гайана, - лучше, если ты это скажешь сразу.


Карабас кричал так, что, казалось, еще минута, и он сотрет меня с лица земли.
- Причем тут Ключевский! Кто этот Ключевский! Где этот Ключевский! Я не знаю никакого Ключевского!
С  Ключевским Карабас недавно вместе ездил в Канны, но сейчас ему было не до того.  Чуть поутихнув, Карабас хищно воззрился  на меня и пророкотал: - будь по- твоему, Анна. Одну картину я запустил лишнюю, из расчета, кто не справится, того денежки поразбросаем на другие фильмы и съедим!
И он плотоядно улыбнулся. – Вот твоих Улиток-то и съедим.  А теперь вон отсюда! Вон с глаз моих долой! Пиши заявление об уходе, пока я не рассвирепел окончательно!

Не знаю, до какой степени мог он рассвирепеть, но рассвирепел он и так уже вполне прилично, на мой век хватит.
 
БЕЗВРЕМЕНЬЕ

После фильма, со всеми его волнениями, хлопотами, работой заполночь и головной и сердечной  болью, для меня  вдруг настала полнейшая свобода. Но это была не долгожданная свобода человека, честно завершившего свой труд, а постылая свобода без работы, без устремлений, без надежды… без божества, без вдохновения, без слез, без жизни, без любви.
Все теперь валилось у меня из рук, все стало немилым.
Я загрузила круглые жестяные коробки с пленками в самую глубь стенного шкафа – лишь бы с глаз долой. Собрала пачками кальки, они разъезжались с омерзительным хрустом, попыталась засунуть в папку, но часть их  смялась. Пришлось  снова вынуть кальки, разложить аккуратно  и снова закрыть папку, иначе бы я расплакалась от бессилия. Теперь и ее оставалось запихать подальше. И еще целлулоиды с рисунками, и фоны на ватмане…
О том, чтобы что-то делать самой,  уже  не было и речи. 
Карабас–Барабас мог топать ногами и кричать сколько угодно. Это было,  конечно, скверно, но далеко  еще не самое скверное, тем более, что в большинстве своих доводов он был прав. 
Свыше послано было мне иное наказание. За то, что не исполнила я свой труд, покинуло меня вдохновение. Казалось бы, пустяк какой, не стоит и расстраиваться, живут люди  всю жизнь и ведать о нем не ведают, а ведь как живут-то – дай бог всякому! А если подумать, то и вовсе возмутительно, когда кругом такое-то твориться, рассуждать и плакать о каком-то вдохновении! Вот если бы каждый день  мусорные бачки  заставили чистить, небось мигом бы, про вдохновение-то позабыли…
Но  если на минуту отставить  праведный гнев, отставить в сторону и  мусорные бачки  и прочую   поденную работу, то ясно станет, что  вдохновение, и только вдохновение  есть одна  из   главных причин  жить  каждого творящего человека, и другие  радости ему без того почти и не доступны, хоть заставляй его  разгружать мусорные бачки, хоть не заставляй.

Передо мной, на много верст вперед, сколько глаз  хватало, расстилалась печаль, безотрадная равнина, поросшая  полынью.
Печально было не то, что фильм не доделан – разве будет какой толк в фильме Манюни, или даже Марьяны? Плохо, что мой фильм не понравился  Великому Ключевскому, но разве от этого его фильмы  стали для меня  хуже? Что же до мнениями его – то видит бог, я не приняла его близко к сердцу и не поверила, подобно Гайане в его серьезность.
 Как, зачем и почему, под влиянием какого настроения и с какой целью  решил он так,  никто не узнает, да и то правда, что  невозможно угодить на все вкусы. 
Настоящей же  бедой было то, что у меня не оставалось уже  ни капли душевных сил даже мыслью вернуться к фильму, чтобы доделать его или хотя бы осмыслить и переделать  по-новому. Мечты о фильме не придавали  больше смысла и радости моему существованию, ничто не придавало ему смысла и радости.   

Весна была  холодная, и я все время мерзла и никак не могла согреться. Я написала диплом и благополучно защитила его.
Во время его написания хоть что-то давало мне слабое ощущение, что я занимаюсь делом, но прошло и оно.

После защиты,  в общежитии  на Будайке  грустно простились мы  друг с другом, не чая уже, когда и встретимся - ведь, теперь, после раздела Союза, мы оказались гражданами разных государств.
По некоторой иронии судьбы,  на защите диплома нас с Лизой снова поселили в ту самую комнату, в которой мы жили пять лет назад, поступая в институт.
Иногда забегала к нам в гости из общежития дневных факультетов посерьезневшая и повзрослевшая Гайана, и  вместе принимались мы усердно вспоминать старые добрые времена,  но  не было больше между нами былой сердечности и дружбы, словно  пропало  что-то безвозвратно с провалом фильма об Улитках.   
Еще яснее стало это по возвращении в Петербург.
С тех пор не обменялись мы с Гайаной, оставшейся в Москве, ни весточкой. Однако же Лиза, жившая по нынешним понятиям заграницей, время от времени поддерживала меня своими письмами,  добрым участием в моих делах и рассказами о своей жизни. Как это ни может показаться удивительным,  рассказы о жизни,  преодолении трудностей,  радостях и достижениях  так же способны поддержать и укрепить нас, если это жизнь человека, близкого душою.
Расставаясь со мной  на Ленинградском вокзале, Лиза, уезжавшая днем позднее, торжественно взяла с меня слово, что  я напишу сценарий про подружек и собак, с которым когда-то столь неудачно дебютировала на вступительных экзаменах.
Отлично  понимая, что Лиза делает это единственно для того, чтобы ободрить меня, я со всей важностью обещала, но не удержалась, чтобы не поинтересоваться, не надеется ли она,  будто литовские старушки и собаки  располагают более значительными средствами  супротив наших, эсэнговских, чтобы выступать в роли кинематографических спонсоров.
Серьезная Лиза с сомнением покачала головою: - Зато я теперь как дипломированный кинокритик, имею право выдвигать понравившийся мне сценарий на Балтийский форум «Литература в кинематографии»! – похвалилась она. Точно, Лиза  была  уже хороший кинокритик, и даже статьи ее печатали, -  Вот помяни мое слово, если  как следует поработаешь над сценарием, еще получишь  «Золотую раковину Балтии»!
- Это такой главный приз? Очень практично!   – возликовала я. - Это только раковина или целый набор сантехники? А что, как теперь в Прибалтике с сантехникой,  на европейском уровне?
- Раковина  в смысле морская ракушка,  - терпеливо пояснила Лиза,   – ее  сделал  известный эстонский  скульптор Даниил Воронофф.  Долгое эхо успеха.
- Даниил Воронофф -  это не эстонский скульптор! – взвилась я, - Это мой бывший однокурсник по первому институту Воронов, его  на третьем отчислили за политэкономию!
- У вас его отчислили за политэкономию, зато теперь он наш знаменитый скульптор! - гордо констатировала Лиза и возразить тут было нечего.
- Вообще,  я тебе скажу,  раковина без улитки, тоже очень символично, - отвязалась я от Воронова, который и правда, не смотря на  прошлые нелады с политэкономией,  считался  признанным мастером. – Раковина без улиток – это как раз для меня, считая мой провал со сказкой про Улиток в «Дворцовом мосте»… Или «мосту»?
- С  Дворцового моста!!! Знаешь что, ты лучше не ищи – как это теперь  у вас принято говорить -  судьбоносных! -  аналогий… -  посоветовала Лиза.
- Или аллегорий, - подсказала я, -  И аллергий.  Но что поделаешь, если стоило только начать делать фильм про Улиток, как сразу видишь, что все в  жизни устраивается точь в точь как в этой сказке…
- На то и  сказка - ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок, - пожала плечами Лиза, - А потом,  еще  двести раз успеешь  сделать своих Улиток.
- Как хорошо иметь в друзьях авторитетного  кинокритика,  -  вздохнула я.
- Если сценарий  мне  не понравится, не смотря на дружбу, разнесу по кочкам, - ободрила меня честная Лиза.
- О, нет, только не это, не  разноси меня по кочкам! – взмолилась я, - Вот тебе шоколадка, только пощади меня!
- Конечно, не буду, - сжалилась Лиза, - но ты все-таки постарайся, ладно! Она взяла шоколадку и чему-то  рассмеялась.    Но тут  прогрохотал громкоговоритель, объявляя отправление поезда, и все последние следы  напускной веселости  слетели с нас, как рукой сняло. Поезд тронулся, и в мгновение ока  московский перрон с Лизой, машущей мне вслед, остался позади. Я развернула пакетик, который  дала мне в дорогу Лиза – в нем оказалась шоколадка, точь в точь такая же, как я подарила ей на прощание.
Я быстро отломила  горько- сладкий  кусочек и сунула в рот, чтобы не расплакаться.
   
Мимо весело пробегали  зеленые холмы, усеянные желтыми одуванчиками, весенние леса, сельские домики и маленькие провинциальные вокзалы, я  глядела в окно  и старалась не думать о будущем. Ничего отрадного в нем для себя я пока не видела.

Когда я воротилась домой, меня ждала депеша от Марьяны.  Теперь, когда расстроилась картина про Улиток,  Марьяна  сменила гнев на милость, и,  как и прежде, снова взялась меня опекать.

 Авторитетную Марьяну   какими-то обходными путями  пригласила на проект мультипликационного фильма  солидная фирма из Австралии. Называлась она не «Утконос», но Утконос в ее гербе тоже каким-то образом присутствовал. Проект оказался никакой не проект, весь фильм был уже заранее расписан, раскадровки сделаны, персонажи нарисованы, нашими дешевыми рабочими ручками нужно было только отконтуровать и раскрасить героев веселыми мультикрасочками из хорошеньких импортных баночек.
Я  бойко контуровала и красила вместе со всеми, и главное счастье этой работы заключалось в том, что душа за нее не болела нисколько и голова была восхитительно пуста. Впрочем, как пуста была и душа. 
 Были здесь и ребята из «Дворцового», и наше начальство из мультицеха, и неизменные тетушки, никто  больше особо не чванился и не задавался, только глупый эльф Вадим торжествующе ткнул в меня пальцем, с издевкой спросил »Ну, и как там  Улитки?», и, не дождавшись ответа, мерзко захохотал.       
Дни шли за днями,  а самым счастливым было время, когда я засыпала. Работали мы в две смены, огромного  цеха остановившегося завода, который арендовала утконосная фирма, не хватало на всех. На работу мне было к пяти, и  я мечтала об одном - не просыпаться  утром как можно дольше, поскольку ничего хорошего, кроме  возможности не вскакивать на службу с петухами, наступающий день мне не сулил.
Впрочем, и сны были грустные. Во сне я все искала дом, где жила в детстве, будто и не стоял он и ныне  все на том же месте, цел и невредим,  и  напрасно блуждала по каким-то  сплетающимся и переплетающимся лестницам, пытаясь попасть в прежнюю квартиру.
Часто во сне  возвращалась я и в лето моего детства – парки Старого Петергофа, на веранду дачи, которую снимали без малого двадцать лет мои родители.      


СНОВА ПЕТЕРГОФ

Воспоминания о старом парке, побережье залива, водокачке и каменных погребах, развесистых  дубах  и зеленых солнечных полянах, поселке и даче, где мы   почти двадцать лет снимали комнатку с верандой, праздничных поездках в Петергоф на фонтаны,  любимый сказочный Шахматный каскад, и   фонтан, где моська  с монетками на голове  плывет за  утками, где
аттракционы и какие-то лодочки на воде – ныне и их, и круглый  ресторан на берегу залива, построенный в шестидесятые годы посчитали вульгарными развлечениями и смели с лица парка, но все они вместе, чем далее, тем больше томили мою память и верно, пребудут в ней вечно. Пребудут, не смотря на маленький наш Домик в лесах Заозерья.

И вот, наконец, я уговорила маму поехать в Петергоф, как будто это был и не Петергоф, до которого рукою подать, а  какой-нибудь конец света. Впрочем, он и был конец света, и  располагался  на каком-то другом конце жизни,
уже ушедшем за горизонт.
Когда-то давно мы собирались туда долго и основательно. Паковали множество  тюков с кастрюлями и одеждой. Я тщательно продумывала список игрушек и книг, чтобы взять с собой, в  мае на листе из альбома  рисовала себе календарь и  целый месяц  считала дни до поездки. Это ожидание – было счастье, эти сборы были – счастье, эта поездка, иногда на грузовой  машине, иногда на такси, была целым событием, настоящим путешествием…
Мы сели на поезд и через полчаса сошли на станции, носившей название «Университет». Университет, вернее  корпуса его, построенные в семидесятых, располагались по одну сторону железной дороги, а парк и дачный поселок по другую. 


В парк мы сошли с поезда как в чужой. Он был расчищенный, светлый, старые мосты укрепили и даже поставили на них ограды. Ограды были солидные, в прямую наводившие мысль о соседстве и покровительстве Петербурга. А сам парк как-то обмельчал, словно съежился и уменьшился в размерах, все в нем оказалось рядом – рукою подать.
Мы нашли какой-то сырой ельничек и примостились на пне выпить чаю. За двадцать лет,  что мы здесь прожили, такое бы и в голову не пришло! Мы сидели в темном ельничке, всего в трех шагах от дома, где жили так долго, и пили чай из термоса. Термос был старый и  у чая был вкус  шиповника и березового веника, но мы  старательно нахвалили его. В ямках  стояла вода, а  рядом к дереву был прибит шест со скворечником, как знак абсолютной освоенности этих мест.
Когда-то дача  вся утопала в кустах роз, шиповника,  сирени, красной смородины,  на две стороны она оседала белыми стеклянными верандами, на передний двор выходило крепкое  большое крыльцо, дом огибала песчаная дорожка, вдоль нее росли синие ирисы. На каждом углу дома стояло по железной бочке, и в них в дождевой воде плавали личинки комаров, серенькие, шустрые, которых мы, дети, почитали за маленьких  рыбешек.
 Вокруг двора был яблоневый сад, малинник, кусты крыжовника. На улицу выходила калитка –  на ночь она застегивалась на разные медные задвижечки, крючочки.
Но сейчас ничего этого не было, дом оказался выкрашен  яркой грязно-желтой  краской, одну веранду снесли, из стены торчала  ржавая железная труба – зачем  появилась  эта труба, когда там внутри, у хозяйки, была русская печка, и в каждой комнате была железная круглая печка - неизвестно.
Из трубы тянул дымок.
Та веранда, на которой прошло каждое лето моего детства, где мы с бабушкой пили чай и слушали в дождливые дни  замечательные радио спектакли, веранда, на крыльце которой  грелась на солнышке наша собака, а рядом кот вспрыгивал на колышек забора и орлом озирал окрестности, эта веранда тоже как-то скукожилась, накренилась на бок, и голо все было окрест нее – ни лавочки, ни куста черноплодки, ни рукомойника на столбе.
Притихшие, прошли  мы по поселку, почти ничего не узнавая. Лишь у водокачки лежала куча черного угля, как двадцать лет назад, да накренившаяся  сосна была все на том же месте, двадцать лет назад еще боялись под ней проходить, и думали, что вот-вот она  упадет, а она все стоит и стоит.
Спустились  к шоссе с горы по  выложенному булыжниками спуску, где   когда-то в детстве я различала между собой  разные камни – прозрачно-золотистые, сиреневые с искрами, и где сейчас все заросло травой.
На месте бакалейной лавочки  едва виднелась груда  строительного мусора,  почти скрытая  зарослями иван-чая.
Когда-то для ручья к заливу построили канал, сделали для него бетонное русло. Но ныне молодые деревья поднялись, сдавили  ручей, бетонные плиты вывернуло весенними водами, они торчали как старые  позеленевшие льдины. 
Вольный когда-то, зеленый шелковый  луг от шоссе до самого залива был забит и застроен маленькими лачужками, нищенски поделен на крохотные огородики. Пустой неприветливый пляж занесло сухим камышом, ни одного надгробия старого колонистского кладбища не уцелело, лишь обломок сложенного из  розовых валунов парапета нависал над серым песком.
-Я здесь, бывало,  сидела и вышивала тебе распашонки, - сказала мама, – сидела и вышивала. 

Вернувшись с залива, снова волей-неволей прошли мимо ставшего совсем  чужим дома.
Думали-думали, как оно там, казалось, может  быть, даже все там по-прежнему. Все солнышко, все покой, все те же дети и старушки, все те же розы и сирень, неспешные прогулки вечером по поселку, августовские посиделки на крыльце, освещенном  теплым золотым кругом лампы, и синяя, густая ночь кругом.            
Вышли к станции. Здесь когда-то, почти у самого откоса, однажды  мы – о чудо из чудес!  - нашли белый гриб, а ведь это был даже  и не настоящий лес!
А  на этом месте мы с собакой повстречали  зайца. Собака сразу  устремилась за ним, но хитрый заяц плутал, кружил, плясал вокруг каждой березки, и простодушный пес, словно не видя его, ходил по  начерченным зайцем  кругам, пока окончательно не запутался. Да и что бы он  мог сделать, если б и удалось ему догнать зайца – только в растерянности повилять хвостом и попытаться обнюхать его.
И мы сели в поезд и уехали, а все наши близкие, бабушка, папа, хозяйка и хозяин дачи, и старики- соседи, остались сидеть на прогретом солнце крылечке  среди   сирени и шиповника.


ЗАОЗЕРЬЕ

Пни были  серебряно-серые, огромные, вымытые дождем и  высушенные солнцем, с растопыренными полированными корнями.
Эти пни долго служили нам и столом и стульями, и  даже когда уже вокруг все отстроили себе сараюшки и времяночки, мы все еще жили на пнях.
Пни  остались от выкорчеванных деревьев – выкорчевали с мамой мы их собственными руками.
Не знаю, как нам это удалось, но удалось.

В то время я ничего  больше не рисовала, ничего не писала – ни один сюжет не приходил мне в голову, а ведь, бывало, они теснились, так, что не знал, за какой и взяться. Было счастьем и отрадой, если вдруг попадалась хорошая книга, но и хорошие  книги были редким  даром.
Труд  и усталость  на время заглушали внутреннюю боль, но совсем она не уходила.
 
Домик был тот самый, щитовой, который успел заказать еще папа. Этот бедняга домик, по сути своей вагончик, два года простоял на дороге около участка – его было не перенести через канаву. Тот момент, когда по поселку ездили и предлагали  бетонные трубы, чтобы сделать на них подъезд через канаву, мы пропустили. Строительство шло своим чередом, потому что вслед за развозкой труб стали предлагать строить сарай, упустили мы и сарай.    

В городе было полным-полно бесхозных  бетонных труб, они валялись повсюду, пока сквозь них не начинала расти трава, и они не осыпались   бетонной пылью. 
Но бетонная труба не игрушка, и в рюкзак ее не положишь, на плечи не взвалишь, разве что будешь катить ее перед собою подобно жуку-скарабею от города до самого лесного домика, катить и катить от лета через осень и зиму до следующей весны.
Но все же нам повезло! В доме стали менять чугунные трубы,  обрезки  побросали так, что не было, казалось бы, и жильца, не споткнувшегося об эти трубы и  не пославшего проклятий в адрес строителей, коммунальщиков – да еще бог весть кого. Возмущались кто угодно, но только не мы.
Вечером, прихватив старенькое одеяло, мы с мамой упаковали в него  обрезки и по очереди перенесли домой. В несколько заходов, сначала на автобусе, потом на метро, затем на электричке,  и еще  раз на автобусе, а уж там на тележке по полям и лугам, доставили мы трубы к канаве.
Встречные смеялись, завидев торчащее из одеяло грозное чугунное жерло: «Эй, девчонки, куда пушку везете?»
Но домик был спасен.
Устроен был  над уложенными в канаву трубами  и каркас из бревен и дерна, да еще с месяц возили мы на тележке  песок из  леса, насыпая его в мешок из ближайшей песчаной ямы под вывороченной ветром сосной. Не прошло и года, как прибыл из  соседнего хозяйства кран, с опаской въехал на  насыпь, песок просел как подушка, бревна затрещали, но  конструкция  не подвела, выдержала, кран  подхватил домик и торжественно  водрузил его на бетонные ножки.

Мы с мамой вошли в  свой домик, когда  уже стемнело, зажгли церковную свечечку, она  замерцала в сумерках, как золотисто-сиреневый  одуванчик, обнялись и заплакали, не веря своему счастью.   

Когда я  вспоминаю, как мы покупали железо на крышу  - с каждым годом  я делаю это все более и более неохотно, знакомые удивляются, почему я не заказала машину – ведь это так просто! И никому даже в голову не приходит, что не заказала я ее единственно  по той  причине, что у меня не было на это денег. 
Алюминиевое железо – по сходной цене – продавал какой-то засекреченный, но всему городу известный дядька.
Принимал покупателей  этот тайный дядька в  парадном подъезде  солидного дома недалеко от Дворцовой площади.   
В назначенный день и  час  на первом этаже  открылась дверь и секретный дядька, в черных очках и шляпе-котелке, хмуро принял деньги, потом дверь захлопнулась, и только я усомнилась, что мы еще когда-нибудь его увидим, как на лестницу была выставлена ровно сотня тоненьких хрустящих гофрированных листов со следами типографской печати.
Дядька конфиденциальным  тоном попросил  задерживаться не более минуты и  плотно закрыл за собой дверь. Зазвенели замки, затрещали защелки и  зашуршали шаги, словно по длинному  коридору побежала прочь  большая крыса. Видимо,  таинственная дверь вела не в квартиру, а в какой-то конспиративный обходной коридор.
Легко сказать, не задерживаться! Мы  стали делить листы и заворачивать их в рулоны, но рулоны с треском разворачивались прежде, чем мы успевали перевязать их веревками. Острые края резали руки, и я тут же перепачкалась в крови и типографской краске. Но мама, с ее неизменным терпением   вскоре  удалось одеть на один из рулонов мешок.
Наверху хлопнула дверь, звякнул колокольчик и тявкнула моська. Раздался раздраженный перестук каблуков  и на площадку вышла дама в сером суконном пальто.
  -Вы  что это тут делаете?! – она свесилась с мраморного постамента лестницы, нависла над нами, как хищная птица, сверля глазками, и эхо услужливо повторило ее слова.
-Да вот, с железом для крыши мучаемся, - простодушно пояснила мама, - Никак не упаковать.
- Безобразие! Если сейчас же не уберетесь, - прошипела суконная дама, - Я вызову милицию! Развели тут притон!

Наверное, за всю жизнь со мной и с мамой  говорили так впервые – словно были мы совершенно нищими перед чужим парадным подъездом.

Одевались мы  с расчетом на тяжелую работу, во все старенькое, но, конечно, нисколько не походили на разбойников, угрожавших благополучию суконной особы. Да и людей, покупавших у секретного соседа  железо, суконная дама видела не впервые, просто, мы, наверное, оказались самыми безобидными и безответными.
На маме были надеты старые ботинки, которые были велики ей и придавали какой-то клоунский вид – нелепый и трогательный. И все же она была красива, как роза – пышной, доброй, щедрой, кроткой красотой.
Мама не  стала спорить с  серой суконной дамой. Она дернула меня за рукав куртки, и нагнулась, чтобы свернуть второй рулон.
Суконная гарпия зашипела, и хлопнула дверью, брякнул бубенец, за дверью  тут же залилась моська, которой очевидно придавили хвост. 
А мы, взвалив рулоны на тележки, выкатили их, наконец, на улицу.
Сколько раз бывала я здесь, в самом центре, в самом сердце города, одна и с друзьями,  наслаждаясь его красотой,  и никогда не думала, что придется идти здесь вот так – в старой куртке, перепачканной краской, в дворницких рукавицах и толкать перед собою тележку с огромным рулоном хрустящего железа. Я завернула к Лебяжьей канавке и выехала на Дворцовую набережную. Негр-турист  навел на меня объектив  фотоаппарата и щелкнул.
День был на радость яркий, синий, солнечный. Я катила свою тележку мимо   триумфального  нескончаемого фасада  Эрмитажа, мимо речной пристани,  вышла к Дворцовому мосту  и он понес меня вверх  по своей чугунной дуге. Мама шла впереди, а я чуть сзади.
Небо было синее, и Нева синяя, и я шла по настоящему, а не мифическому Дворцовому мосту, толкая перед собой тележку, груженую железом, где-то между небом, солнцем и Невой.    



СВЕТЛАНА ЕФРЕМОВНА

И только я шагнула с синего неба на землю, ступила с дуги Дворцового моста, как прямо на меня выкатила Манюня и остановилась в изумлении лупая глазами.
- Анька, а ты чего, теперь в дворники подалась?
- А ты все режиссерствуешь? –  беззлобно поинтересовалась я. 
- Ага, я в режиссерах, эт точно,  - Манюня выпустила розовый пузырь жвачки, дождалась, когда он лопнет, и с удовлетворением пояснила: Теперь  на меня аж сам Репов пашет. Так что фильма выйдет как надо, будь спок, не сумлевайся. А ты, Анька, заработать не желаешь? Дело есть на сто рублей!

Манюнино дело было вот какое.  Хорошие друзья ее родителей  искали  скромную барышню для сопровождения своей  мамаши на дачу. Под горячую руку чуть было не попала  сама Манюня, что в ее собственных глазах  никак не вязалось с  новым статусом режиссера.
- Всего и делов - то сопровождать бабушку  на природу и поддерживать светскую беседу про фермерское хозяйство, - расписывала прелести новой работы Манюня, - если ты теперь сама записалась в аграрии, то тебе это как раз с руки. Ну, лопатой махнешь разок-другой, укропчик какой из леечки польешь, так ведь ты у нас девушка крепкая, коня на скаку остановишь!  А мне, человеку искусства, терять время  на грядках как-то не пристало. Нас, глядишь, скоро в Канны  пригласят, а я тут задарма буду в навозе копаться. А  ты человек посторонний, они тебе приплатят.   
Как ни возмутительно было предложение Манюни, по некоторому раздумью 
я согласилась, и не раскаялась в этом.   
В любом случае, приработок был  мне очень нужен, и никуда от этого не денешься, хотя забавнее, а может и печальнее, чем копать чужие грядки, для того чтобы иметь возможность доехать до своих собственных, придумать было и нельзя.

Хорошие друзья Манюниных родителей  действительно оказались хорошими людьми, а  в лице Светланы Ефремовны я  неожиданно для себя обрела  доброго товарища.
Бывает так, что в трудные минуты жизни свыше посылают нам спутников для  помощи и поддержки, чтобы  рядом с ними миновать душевный разлад, вернуть силы и веру в себя.
Много лет назад, когда дети Светланы Ефремовны – девочка и мальчик, были маленькими, муж пообещал выстроить для своей семьи дом. Они жили скромно, почти скудно, Светлана Ефремовна была лингвистом, занималась научным трудом. Муж тоже занимался наукой.
Нет, с неба звезд он не хватал, но делал свою работу честно. Дом собирал, как кум Тыква, по кирпичику, по досочке. Дом вышел небольшой, но ладный, хороший. Муж многое не успел в жизни, но дом сделал, как обещал, они и успели пожить в нем и порадоваться, а не только спину надорвать.
Дети выросли и неожиданно пошли в гору, может быть, сказалось и  рабочее упорство и воля к труду, воспитанные примером  родителей.

Выросшие дети и внуки ездили отдыхать заграницу – они спешили увидеть мир, открывшийся им  благодаря новым возможностям  во всем своем многообразием. Дом опустел, добираться  к нему одной  Светлане Ефремовне  было трудно – иногда неожиданно слабели ноги, кружилась голова, она боялась упасть посреди дороги – так уже случалось, но добрые люди помогали. Светлана Ефремовна с годами ослабла, но не теряла ясности мысли и бодрости духа. Она помнила – «Живите в доме, и не рухнет дом». Она пережила разные времена, ей казалось – она видит дальше  своих детей, и пусть ее  мудрость  горька, она должна  во что бы то ни стало сохранить дом для детей и внуков.
По натуре своей Светлана Ефремовна не была мягкой и чувствительной, даже резка она была порой и сурова, сама жизнь, в которой ей досталось мало ласки, сделала ее такой. Была она требовательна  и к  себе и к другим, к себе, наверное, в первую очередь.  Лишь детей своих любила она преданно и беззаветно, лишь их жалела безмерно, так что и  шагу бы им  не дала ступить и сама легла бы под каждый шаг их соломкой,  если б они позволили.       
Благородной и честной души была Светлана Ефремовна,  достойный и бескорыстный человек.

Уже нет на свете  Светланы Ефремовны, а подаренные ею из своего сада   ростки  черноплодной рябины и шиповника  разрослись у нас на участке, цветут и радуют своими ягодами.   

Именно Светлана Ефремовна, живо откликнулась  и приняла участие в моей запутанных творческих делах. Много говорили мы с ней по дороге  и о работе,  и о жизни, и о книгах. Светлана Ефремовна сетовала, что не осталось у нее никаких связей в «мире культуры». Все друзья и однокурсники или рассеяны были  по свету, или давно уже отошли от дел. Но в том,  что касалось Светланы Ефремовны,  мне стыдно было даже и думать  о каких-то полезных знакомствах, и не ждала я  от нее никакой поддержки, кроме душевной.
И вдруг однажды, Светлана Ефремовна предстала предо мною сияющая.
- Вспомнила, вспомнила, Аничка. Как и забыть-то только могла! – радовалась она, - Обратись к Блаженной  Ксении. Она мне всегда помогала.      
В первый миг я чудом сдержалась, чтобы не рассмеяться.
Никого, решительно никого не нашла бедная  Светлана Ефремовна  на земле, кто бы мог протянуть мне руку помощи! 
В то, что  святая Ксения помогала Светлане Ефремовне, я поверила сразу, иначе и быть не могло. 
Ведь и сама Светлана Ефремовна была чем-то сродни Ксении Блаженной  – трудилась до последнего дня как могла, довольствовалась малым, одежду носила поношенную, парадных костюмов не признавала, богатой пищи не понимала и не принимала. Даже  любовь ее к детям  и  ушедшему мужу  были подобны любви святой Ксении,  которая строила  храм в память о верной любви, любовью-созиданием.      

Я послушалась Светлану Ефремовну и неоднократно пыталась выучить молитву небесной покровительнице нашего города, но  слова ее  никак не  запоминались мне, хотя сама молитва величиной была  со страничку. Я читала и перечитывала ее, запоминала отдельные фразы, но и они через какое-то время пропадали у меня в памяти. В конце концов, я решила, что Святая  просто не считает меня достойной своей помощи, потому и не дозволяет мне ничего запомнить.
Но думала  я так напрасно – всему нужно было время, а мгновенные чудеса происходят только в цирке, да и не чудеса это, если уж разобраться, а фокусы.   

Потом снова была зима, и я рисовала  панно для детского дома.  Я   расписывала  теремки, по просьбе воспитательниц   старательно вырисовывала  добрые мордочки зверюшкам, изображала на елочках белок, а под елками зайцев,  ежиков, грибочки  и цветочки. Уж и не знаю,  как бы понравилось такое занятие требовательной Гайане,  а  тем более мэтру Ключевскому!

Детский дом был хороший, чистый,  светлый, нянечки в тихий час вязали малышам носочки и варежки. Однажды, когда я уже заканчивала свою работу, стоя на табуретке и выписывая под потолком  солнышко и облачка, за дверью послышалось какое-то движение. Я обернулась, насколько позволяла мне шаткая табуретка, и с трудом удержала равновесие от смеха, увидев, что все малыши приехали, сидя на горшках, в коридор и оттуда в щелку приоткрытой двери с пристрастием наблюдают, как украшается их гостиная. Едва лишь вдалеке послышался  голос нянечки, как вся команда тем же способом  почти бесшумно перекочевала обратно в умывальник.      

Потом снова явились  по мою душу  какие-то то ли австралийские или американские раскраски, за ними катились,  подпрыгивая, как пуговицы, уродские брошки, стучали расписными крышками  шкатулки, и с ружьями на перевес шли оловянные солдатики, каждую складочку на мундирах которых я отмыла тончайшей акварелью, перемешанной с темперой и слезами.   

И не то чтобы я не пыталась что-то делать в это время, но ни одно настоящее дело не шло, ничего не складывалось,  ничего не сходилось, ничего не получалось, и подлинно это было безвременье, отстранившее меня от моего труда и скрывшее от жизни, счастья и любви  под тусклой стеклянной крышей.   





ПРОЩЕНИЕ

И уже снова наступила весна, и солнце светило вовсю, когда я сидела на скамейке, разглядывая дом на противоположной стороне площади в ожидании какой-то бесполезной, заранее  напрасной встречи.
Дом был  пышно оштукатурен свежей крошкой, словно сдобное пирожное,  мелко расстеклованные окна обрамляли блестящие  шоколадные переплеты, а  эркеры  в несколько этажей были подобны высоким  стаканам в  подстаканниках, сплетенных из  гибкого блестящего металла.
Крыша  дома была покатая, зеленая, на крыше располагались  мансарды – уж там-то точно работали настоящие художники! выше была башенка с часами, на башенке флюгер – птичка – леденцовый петушок.
Я невпопад сказала себе – « и завертелся на крыше флюгер - петух ледяной!»
Веселенькому кондитерскому домику в пору было быть в чистенькой бюргерской Германии, а не на Петроградской стороне, тем более что я - таки заприметила и премиленькую  кофейную на первом его этаже  с  сахарной розочкой  над входом.
И все-таки повинуясь внутреннему порыву, я вернулась к стихам, раз уж пришли они в голову,  и  прочла их себе и про себя – то был »Пер Гюнт».
«Что это?  Выше все выше, замки теснятся стеной, и завертелся на крыше флюгер – петух ледяной. Стой же! Куда тебе деться? Ты у закрытых ворот. Флюгер, уставший вертеться, рвется в открытый полет…Звон оглушает мой разум, тяжесть на веки легла...
«Что там? Ясней с каждым разом дальние колокола!» - от музыки этой строчки, в которой слышала я и колокола и  видела радугу света и звука среди норвежских скал, дрожь пробежала у меня по спине.
«Да замолчите! Довольно! Дайте мне вольно вздохнуть! Черти! Пустите! Мне больно!  Радуга стиснула грудь!»  - с чувством прочитала я последние строки,  и вдруг словно лопнул в небесах какой-то пыльный стеклянный колпак, которым я была окружена  во все это время , задыхаясь в унынии собственных мыслей и весеннее лазурное небо хлынуло на меня своим солнцем и светом,  и  разом  запели ручьи в талом  снегу и  зазвенели трамваи,  и я поняла, что в небесах, наконец, простили меня.       


Рецензии
Нонна, прочла Вашу повесть с большим интересом. Все мы порой попадаем за стекло. Главное, - как говорил сам Гофман, - сознавать это, - тогда есть надежда на освобождение. Очень близко мне Ваше мироощущение.
С уважением,

Елена Шувалова   18.11.2017 18:53     Заявить о нарушении
Елена, спасибо большое за все - за то, что прочли! и за то, что понимаете, о чем я пишу! и за надежду! Хотя все эти события отодвинулись уже и отчасти стало страницами "истории культурной жизни Петербурга в постперестроечную эпоху", все равно все это не возможно забыть.

Ермилова Нонна   18.11.2017 21:08   Заявить о нарушении
В смысле "невозможно", извините, я и тут опечатки делаю и только потом замечаю.

Ермилова Нонна   18.11.2017 21:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.