Наваждение

               
        При свете дня оно становилось едва ли не забавным, детской страшилкой, чернильной кляксой на листе трехкопеечной школьной тетради, но днем он почти не жил – день не любил, видя в нем только всю ту же скуку дешевой бумаги, разграфленной синей клеткой, преддверие кошмара канцелярий, земных и небесных, невыполненное в сотый раз домашнее задание, насильственное обучение нелюбимому предмету, -- оттого всего себя приберегал к вечеру, но тут-то оно и накатывало, сводя на нет все его благие намерения и вдохновенные порывы ; наваждение.
         В помощь тому успешно работало им замечаемое: мини-пропасти земляных карьеров, например, -- они темнели вдоль обочин долго не заживающими ранами, на дне – болотистое месиво, -- впрочем, он на улицу выходил редко, а окно его комнаты  играло в гляделки с окнами дома напротив, и  большая часть его времени  истекала в этой самой комнате  с сумрачными  (цвета индиго) занавесками, и хламным письменным столом, и многажды продавленной кушеткой под коллажем из выцветших фотографий и прочих печатных сувениров. Был тут , как ни странно, и телевизор: проводник наваждению, и даже цветной, и книги: проводники наваждению, тяжелые ряды томов на грозящих крушением полках. И еще горка, хранящая коллекцию разномастной посуды  и коробочек с холостяцкой галантереей. Комната была узка и низка.
        А сам он был еще не стар, а , скорее, и вовсе молод. Последней пищей его наваждению стал знаменитый фильм, снятый любителем Брейгеля, точнее, тот эпизод в первой части, где посреди двора три дюжих молодца макают нашкодившего менестреля в рачительно припасенный чан с бурлящим кипятком.
         Менестрель блеснул белками сожженных глаз на сожженном лице и хрипло пообещал вернуться. Вернулся он через час (экранного времени), но отношения к делу это уже не имеет.

       
         Итак, секрет наваждения приоткрыт. Фильм кончился около одиннадцати, и предстояла долгая ночь блажных мук. Блажных и блаженных: чан напомнил ему колодец его дрем наяву; влага в том колодце была темно-синей, под стать занавескам, и сулила избавление от суеты пяти чувств. В каком-то смутном смысле этот колодец был – его дом. Видение колодца обостряло боль, причиняемую соприкосновением с предметами, и человек плакал; плакали глаза, которые рука мечтала истребить, лишь заснет мозг.
        Об этом напомнил менестрель.
         Что лежало в истоке наваждения, он не знал; подозревал свой панический, с детства, страх перед слепотой – с детства был сильно близорук, -- и боязнь резкого света и пестрого людского круговорота, и потуги странной, нездешней памяти, прокладывающей себе путь на ощупь. Но точно не знал ничего, да и бранил себя за гадания: драгоценные часы ( а, бывало, и целые
ночи!) свободы от морока надо было успеть отдать другому, а в остальные – следить за рукой, за тем, чтобы иглы и бритвы оставались надежно запрятанными в недрах мерцающей щербатым стеклом горки, и изобретать для руки аргументы в пользу защиты.
        Колодец сам по себе не был наваждением, но был все же частью его, или, вернее, фоном:
глаза в колодце оказались бы не нужны.
        В числе аргументов, приводимых руке, было: то, как сделается беспомощен ее хозяин, и без того одинокий и тихий среди говорливых и кучных собратьев, и то, как станут мучительны и сложны нелюбимые, но потребные для существования занятия и невозможны – немногие любимые.
         Но рука – желтая, костлявая, с синеватыми когтями ( обезьянничала колодец) – насмешливым жестом отметала доводы – ей равно были в тягость все его занятия, и любимые, и нелюбимые, что до известной степени объясняло ее поведение.
          Он воображал, вызывал в нестерпимой живости унизительную – ибо физическую -- и ужасную боль, которая пронижет – и бесполезно разбудит – мозг, скорчит в акробатической судороге тело и резанет по ошарашенным нервам, и – тускло, затухающе – сквозь кровь, слизь, слезы – индиговые занавески, окно и жизнь за ними, и после – бесконечный слепой  ад раскаяния.
        Но, Господи!.. И боль, и ад отчего-то были угодны матовеющему за кадром колодцу; и к утру жарко ноющие , напряженные глазные яблоки сами чуть не просили об одолжении – никакого наркоза, непреодолимый соблазн!
        Раньше спасало зеркало.
        Он не то чтобы был исключительно хорош собой, но и не дурен; то есть даже весьма недурен, и лакомился втихомолку ребяческим нарциссизмом, и зеркалами в какой-то не столь уж давний год обвешал и заставил все незанятые места. И рука его была – бела и изящнопала; и изящным движением откидывала вольную прядь с белого лба. И зовущая гладь колодца едва брезжила в нежной неопределенности его предрассветных снов. Да и наваждение было тоже еще совсем юным.
         А лучше всего на его лице были как раз глаза  -- янтарно-карие с таинственной  прозеленью, и он, беря в послушную пока руку одно из своих зеркалец, таял  в мшистой глубине собственного взгляда. Речи не могдо идти о том, чтобы лишить себя подобного наслаждения! И мир  -- мир, полный чужих глаз, запечатлевших его отражения…
         Тогда он еще умел иногда спать по ночам.
          Но сейчас -- шел другой год и шла, сочилась по каплям жуткая бессонная ночь. Полно вам; да был ли мальчик? Единственное уцелевшее зеркало из его собрания показывало мутную мучнистую физиономию Пьеро в отставке: набрякшие веки, тоскливая желтизна взамен янтаря, затвердевший в горькой складке рот. Этого лица нисколько будет не жаль.
        Отвлечься, взять книгу… «Вон, гадостная слизь! Наружу хлынь!» -- Билли, старик, такого я от тебя не ждал.
        В колодце нет книжных полок. Нет никаких полок вообще – Алиса ошиблась: в темноте немудрено.
         Но близился ранний апрельский рассвет – мрак ночных штор просветлеет игрой прозрачно-голубоватых бликов, разноцветные пятна запляшут на пузатых боках фужеров за стеклом горки, -- какое счастье: увидеть рассвет! И он ляжет наконец в постель. Наваждение отступит – он теперь спит без снов.
        В колодце не нужны глаза… Менестрель с закатившимися белками. Земляные ямы на морщинистом  лике Глостера. Вы слышите шум моря ? Нет – это местность близ Дувра, болотистое месиво.


         У него давно нет часов, он напутал – еще глубокая ночь, еще надолго. Темно. Электрический свет слишком резок. Он рад, что не видит очертаний предметов. Боится нечаянно чего-нибудь коснуться. Днем живут другие. Ночь принадлежит наваждению. Хлынуть наружу – через глаза.
        На тихие воды его колодца никогда не снизольется Свет, что не от человека и не от солнца.
        Он трет веки.


        Он поднялся с кушетки, щелкнул выключателем и , жмурясь, прошел мимо письменного стола, засыпанного старыми газетами и огрызками карандашей и яблок, к горке, запертой на щ щегольский ключик; щелкнул ключиком и достал  красивую жестяную коробку из-под съеденных в начале века леденцов, прошел обратно и, полулежа на кушетке, рассыпал перед собой  (одно из его ночных дел – ворох сокровищ: ласкать пальцами и взглядом) медную шишечку от бабушкиной кровати, большие запонки из красноватой в прожилках яшмы, шелково шуршащую розу с девичьей шляпки, прелестно-непристойный брелок для ключей, восточный оберег – синее, белое, голубое стекло, слитое в глаз со зрачком, -- и много еще  чудес в том же роде – и маленькую, деревянную, гладко выточенную, приятную на ощупь игольницу с полным набором иголок, больших и малых, -- вещь, в любом хозяйстве необходимая позарез.


Рецензии
На это произведение написаны 24 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.