Дыры
Почудилось – альбиносы-прохожие не нарочно выставляли локти, грузовики никакой корысти не имели именно Мойру Шварц окатить пегой жидью из вскрытой с треском ноябрьской лужи, да и смех за спиной был не о ней. И глаза ее – темные, беспокойные, близорукие – красивые, что ни скажи, глаза, - при ней пока остались. Начиналась зима.
Что за предмет она искала на полках универсального магазина, мы так и не узнаем. Месяцев через девять-тринадцать зима, как и подобает, кончилась, и Мойра Шварц с замшевой сумкой через плечо, ждала – в подземке ли, у собора – встречи, подготовленной кем-то из неблизких друзей, решившим, что черно-белая вязь арабесок протеже как нельзя лучше подойдет тяжеловатым извивам ее фраз.
Массивная фигура вяло отъединилась от колонны: «Мойра?» – «Вы и есть?..» – «Что, не тот?» – «Как-то вас… слишком…» – «Да и вы вроде как не балерина».
Бородатый шкаф. Рыжий. Мясистые пальцы, короткие. Лапа лопатой: кошмар хироманта. Тревожный образ чахоточного наследника Бердслея изгнан пинками. Улыбнулась: «Пойдем».
Свели их для дела, но и через неделю «дело» все не шло – шли разговоры.
Денис Кравчук, обладая редкостной ныне размашистой цельностью расы, не мог упустить из виду: «Мойра. Занятное у тебя имечко. Мойра. Мойра Шварц. Мой-ра-а-ш-ш… Похоже на утку – в черных резиновых калошах». – «Ну да. Воду выкачали, болота осушили, город построили. Теперь ковыляй как знаешь». – «Я ведь не про тебя – про имя». – «А это одно и то же». – «Что за чушь?» – «Обыкновенная чушь, не чудесней всякой. Родной мой, а не много ли ты говоришь?» - «Я тебя обидел?» – «Нет. Устала от слов».
Говорить перестали. Пили чай. Пили кофе (сладкий, с вареньем на черный хлеб). Переименовывали улицы. Почему-то жить стали вместе. Не говорили ни о «деле», ни о делах, но Дэн иногда отлучался из города – смотреть, как строится дача на побережье.
Мойра училась мыть посуду.
Денис у кого-то в гостях увидел свежий номер газеты – одной из тех, что, как грибы, повырастали в годы после Великой Весны. Некий Кржижановский-Смит обозревал альманах, вышедший поистине чудом, точнее – на деньги чьего-то брата, в прошлом – то ли дворника, то ли сторожа, то ли музыканта, теперь – делового человека; несколько абзацев посвятил Мойре.
«Это привлечет тех, для кого литература – суть мозаика из литер, - им будет трудно не поддаться броской прелести «рваного» стиля, хоть хаос выделан чересчур аккуратно: жесткий каркас, держащий пестрые лоскутья эпизодов, порой явственно выпирает. И не спасает флер чуть различимой иронии: нам оказывают честь, позволяя присутствовать при некоем технологическом процессе; увы, запах машинного масла перебивает экзотические ароматы.
В сей лаборатории создается герметичный мирок, населенный гомункулусами – сказочными монстрами и бледными умниками; поступки умников – обычны, но странны в ирреальном контексте; головоломки из переплетающихся судеб и тел – не «низкий разврат» и не «высокая страсть» – дань темпу и манере пространства бумажного и внешнего: дело времени.
Угловатые призраки, не жив вовсе на свету, умудряются сжить себя со свету так или сяк, - именной указатель-мартиролог пришелся бы кстати. Традиция…
Не обязательно быть гурманом, дабы узреть в кухне мадмуазель Шварц обилие цитат, поданных под разогретым соусом. Прием почтенный – традиция.
Суховатая игра ума оборачивается заурядным школярством, неуклюжей подростковой грацией медведя-канатоходца…»
Дэн выпросил газету и принес домой.
Прочитав, Мойра сладко зевнула: «Зануда…» – «Не огорчайся. Главное – о тебе уже пишут». – «Ах, к черту, родной мой! Пожалуй, не стану заставлять тебя рисовать мне картинки. Нам хорошо и так».
Дэн взял Мойру с собою за город: « Ведь ты все время будто спишь». – «Попробуй разбудить».
Дом уже был почти достроен. Пошли гулять по берегу залива. Дул ветер: серый песок засыпал глаза. Мойра хотела собирать ракушки, но находила лишь никчемные обломки, за которыми не стоило и нагибаться. Швырнула в дэнову спину набранным. Обернулся, погрозил пальцем. Пытались закурить: спички гасли одна за другой. Вернулись на станцию.
Идиллия не удалась.
Как-то утром Мойра сказала: « Мне скучно». – «Пойдем в гости».
Долго взбирались по узкой, крутой, едва ли не винтовой лестнице с хрупкими перилами.
«Что, так каждый день?» – «По нескольку раз».
Открыла презабавнейшая дама – личико состарившейся куклы под шляпой-клумбой с вислыми полями. «Дэнни, дорогой!» – пропела с порога. «Тетя Полли! А где ваши ягнята? Спектакль разве не кончился?» – «Пришли, пришли. Только что. Ждут».
Пьер и Нелетта Дарвины явили вошедшим зрелище согласия восковых фигур. Еще не сняв серые одинаковые плащи, расположились в громадном мягком кресле: Нелетта – поджав под себя ноги, Пьер – грациозно к ней склонясь с круглого валика. Тема неслышной беседы, видимо, не вступала в спор с застывшей непринужденностью поз: Пьер и Нелетта улыбались друг другу вежливо и в меру нежно.
Пьера Дарвина, блестящего комедианта и скверного рисовальщика, в детстве слабое здоровье и неплохие способности сделали любимчиком и любимой жертвой, изгоем и избранником одновременно. Его память не любила хранить неприятное, но чувство «отличности» с годами окрепло. Способы жить с этим чувством разнятся: Пьер был мотыльком, никак не пророком – неизменно мил, весел и учтив… и, ей-Богу, бывал в мизансценах и репликах почти искренен.
Да и актер был – и впрямь от Бога.
Мешали мерно повторявшиеся, не краткие и не безобидные, а впрочем, редкие приступы серо-черной тоски. Задним числом и в них умел находить привлекательное и достойное игры.
Был изумительно хорош собой – невысок, изящен, тонколиц, с темными вьющимися волосами, девичьими скромными ресницами, с чудесной, чуть нервной мимикой.
Нелетта Дарвин напоминала статуэтку из лиможского фарфора. Тому немало способствовала основательная переделка походки и пристрастий. Усердно были выкорчеваны неподходящие знакомства и провинциальный акцент. Превращение скотницы в пастушку произошло незаметно для посторонних и проделалось виртуозно.
Ей шли все парики и все эпохи, хоть более всего к лицу был бы галантный и авантюрный восемнадцатый век. Но и в нашем времени – распада и карнавала – чувствовала себя дома.
С Пьером сочетались они премило: оба красивы, оба легки, оба – танцоры. Обоим недавно исполнилось двадцать семь лет.
Они играли в одном составе и снимали комнату у отставной актрисы, звавшей их своими ангелочками и закармливавшей восточными яствами, - готовила с отменным мастерством.
Еще тетя Полли делала кукол, принцесс и паяцев из папье-маше и ваты. Когда Мойра подружилась с симпатягами Дарвинами и чуть ли не каждый вечер карабкалась вслед за неутомимым Дэном в их поднебесную обитель, она часто заходила к хозяйке полюбоваться славными уродцами. Был здесь Пьеро, бледный тряпичный Пьеро в помпонистом балахоне.
«Как похож на Пьера!»
«Да, не правда ли, милочка? Рада, что вы заметили. А вот и для вас сюрприз – но еще не совсем готов», - тетя Полли вытащила из ящика другую куклу: синего с красным и черным большеглазого Арлекина.
Мойра повертела куклу в руках и рассмеялась: рожица гротеском отразила ее лицо.
«Слишком тяжела я для такого ловкача».
«Это почему, милочка, взбрело мне в голову – вы вроде бы часто и веселы, но смеетесь – вот как он – только ртом. Ваши глазки всегда грустны»,
Мойра пожала плечами, но улыбнуться побоялась.
«А для нашей дивной Нелетты я сделаю Коломбину».
Дэн делил с Пьером мастерскую, в которой и для одного с трудом хватало места. Но Пьер, когда мог, приходил сюда утром, почти на рассвете. Его добротно выписанные этюды смотрелись работами троечника с начищенными до блеска пуговицами, хотя не было у Пьера ни учителя, ни школы. Клал краску размашистыми и рваными мазками, наделяя городские пейзажи печалями плакучей ивы. Хотел прорыдаться паяц, хотел на свободу – не было в безжизненных холстах ни свободы, ни даже слез. Бился красивой восковой головой о стену, ломал о камень отшлифованные ногти – нет, нет, не взаправду: оставался целехонек. Безнадежно прочно сохранял форму.
Пробовал и графику: вычерчивал, в подражание Дэну, аккуратные готические виньетки – рассыпались, стоило отвернуться, словно не в силах уцепиться тонким контуром за картон.
У двери мастерской нашли большого кастрированного кота. Кот деловито вылизывал свой пенек, задрав заднюю лапу.
«Искалечили и выгнали!»
«Здоровые звери с такими быстро расправляются. А этот еще живой», - Дэн наклонился и взял урчащего толстяка на руки.
Пьер поморщился: «Хочешь его забрать?» – «Почему нет? Кто-то же должен о нем позаботиться». – «Брось эту дрянь», - Нелетта вторила Пьеру дрожащим от отвращения сопрано.
«Моего кота, - сказала Мойра, - тоже оскопили. Когда мне было девять лет. Чтобы не рвался из дому и не принес какую-нибудь хворь. А я боялась засыпать – боялась, что в отместку он выцарапает мне глаза». – «Но ты давно уже выросла!»
А кот сбежал от Дэна на следующее утро.
Четверо недолго помнили раздор из-за калечных зверюшек и ночных страхов: по-прежнему не думали о «делах», но началась осень и было дело – играть в людей на мокрых тротуарах.
Пьеро потянуло к грустной и глумливой Мойре, Нелетта все чаще приглядывалась к могучей славянской стати Дэна. Единственной, кого беспокоили перемены, была тетя Полли: непослушные куклы на ее глазах сочиняли свою пьесу.
Дэн чувствовал себя обязанным все же прочесть наконец рукопись Мойры – положил ее, отправляясь в очередной вояж на побережье, в сумку, под банку со сливовым компотом; леденцовая мертвечина обрыдла еще до первой деревни. Дэн взял газету.
Мойра Шварц и Пьер Дарвин разоткровенничались у зеленой лампы. «Я никогда не понимал театра теней. Запрет на интонацию и цвет – к чему? Послушай, все, что ты пишешь…» – «Замкнутые пространства и шаткие замки, вылепленные из моего озноба. Я освобождаюсь от них. Населяю плоскими фигурками. Забавляюсь ими. А после смотрю, как все умирает, костенеет и превращается в пыль». – «А дальше?» – «Все сначала». – «А дальше?» – «Дыры». – «Зачем?» – «При чем тут я? А ты – расскажи мне твои «дальше» и «зачем».
Плачущая тетя Полли разбросала по полу ворох пестрых лоскутков. Шкатулки с шелком опрокинуты, блестящие катушки валяются вперемешку с обломками инкрустаций (всю утварь тети Полли сработали некогда лучшие краснодеревщики и гончары Империи). Опасно посверкивают в ворсяной толще булавки и иголки; скляночки со сладостями и специями в испуге вздрагивают, бренча на этажерке; притихли плюшевые слоны и кролики. Дагеротипы умильных кумиров – сорваны прочь со стен. Беспощадно и серо сияет между бархатными портьерами оконная брешь. Обманули, обманули! Нарушили покой и симметрию, юные прелюбодеи. Еще ничего нет, это правда, но тетя Полли недаром прожила долгую жизнь марионетки: прелюдии и жесты не составляют тайны для ее зоркого глаза. Ей так нравилось лелеять и подкармливать прелестных негодяев, идеальную супружескую черту и славных их наперсников! Все смешали, все спутали, глупые. И добро бы – страсть, слезы, тень ножа; спокойны, как молодые зверьки или наглые статуи в парке.
Тетя Полли схватила огромные портновские ножницы и раскромсала незадачливого Пьеро, упрямца Арлекина и нежно-розовую Коломбину. Разрыдалась, обняв тряпочные трупы.
Теперь надо было искать новое пристанище.
Четверо жили в странном городе: еще в последние годы минувшего столетия здесь наблюдалось обилие пустующих особняков, владельцы которых – когда из-за какого либо суеверия, когда из страха перед мифическим нашествием варваров, когда из-за невозможности нести расходы по содержанию дома или, напротив, приобретая новый, еще более горделивого вида, еще щедрее оснащенный псевдоэллинскими колоннами и барочными завитушками, - покидали свои жилища на произвол судьбы. Иным зданиям находилось применение, иные так и стояли пустыми – года, десятки лет, - несмотря на пугающую перенаселенность города.
В одну из таких грандиозных бонбоньерок – с чудом уцелевшими окнами, с чудом не облетевшим фасадом, - и переселились четверо, спасаясь от гнева отставной актрисы, вернее, спасаясь наконец от внешнего гула, от двухэтажных автобусов и извозчичьих пролеток, ища того заветного уединения, в коем всегда мерещится свобода.
Но… время башен слоновой кости, и даже черного дерева, - прошло: увы, увы, дороговизна… вот кошачьи косточки – в самый раз.
«Дэн, Дэн! Дэн!» – напевала Нелетта, порхая по просторной зале. Мойра, скрестив ноги на полу, с ленивой улыбкой следила за танцем.
«Ах, Дэн!.. Ты не сердишься на меня?» – «Помилуй, за что же?» – «Дэн любуется мною. Дэн и не знает, чем мне угодить. Он говорит, что не встречал еще женщины более умелой и нежной!» – «Дэн моей вещью не был - и твоей не станет. Я не сержусь, не волнуйся». – «Ты не ревнуешь, Мойра, ты не можешь ревновать, знаешь, почему?» – «Почему, дитя?» – «Дитя? Я старше тебя на четыре года. Ты умная, ты, может, действительно видишь то, чего не видим мы, - этими черными глазищами на пол-лица; но, Мойра, есть вещи… замечала ли ты, что… м-мм… близость… самая ее развязка, самый восторг – каждый раз имеет свой вкус?» – «Да?» - Мойра подавила зевок. «Ах, знаешь ли, иногда – вкус зеленого яблока, иногда – апельсина или клубники, бывает привкус экзотический – фиников, например, или плодов смоковницы. Это – всего острее, но всего скорее и приедается. А часто я вижу картинки, диковинные орнаменты и
сказочные леса, и кино – от реклам до эпосов. Мойра!.. Но ничего, и ты научишься, я верю. И ведь знаешь, дорогая, - доверительный шепот, - есть и другая причина, отчего тебе не следует ревновать Дэна ко мне. Ты нравишься мне не меньше, чем он».
«У Пьеро – чудные ресницы, у Пьеро – мягкие руки, у Пьеро – белые руки. Пьеро – хороший мальчик. Ма-а-альчик мо-ой…» – «Мурлычешь, как маленькая домашняя леди, Мойра. Закрыть глаза – светлый шиньон и клетчатый передник». – «Это плохо?» – «Нет, отчего же. Это мило. Играй…» – «Скоро нас сотрут с лица земли. Тебя, мой Пьеро, с твоими повадками опального принца, и меня, с моей тяжелой походкой». - «Аристократов на фонарь?» – «Проще, Пьеро. Мы растаем в пустоте, когда наконец процарапаем стены наших дворцов из золоченой фольги». – «Не будем царапать?» – «Будем. Отчаянно, ломая ногти. Иначе – зачем ты выплакал утром новый этюд?» – «Ах, Мойра… Нелетта еще не нежничала с тобой?» – «Откуда ты знаешь?» – «Я знаю Нелетту. Но думал не о ней – о Дэне. Вот кто поистине создан из плоти и крови. Бравый Денис Кравчук, человек-кентавр». – «Завидуешь?» – «Большой, шумный, этакий рубаха-парень – и болезненная, фантастическая красота восточных красавиц и гибких чудовищ – белых на черном и черных на белом. Впрочем – не такая уж и редкость». – «Он выживет. В отличие от нас». – «Он достоин жизни. В отличие от нас». – «А мы, Пьеро, уснем, и пусть нам приснится, что мы не шуты и неудачники, а обреченные отпрыски богов. Уснем…» - «Чуть позже».
Гуттаперчевой белизной просияли в рассветном мороке.
Убежище четверых имело вид благопристойный и слегка бутафорский, словно кисть шабашника-реставратора прогулялась по нему совсем недавно, чего в действительности быть, конечно, никак не могло. Дом, вероятно, принадлежал раньше какому-то богатому купеческому семейству – об этом свидетельствовали многочисленные изображения Гермеса в античных сценах барельефов. Младенец, погоняющий богов сребролукого Аполлона, придерживая пухлыми пальчиками спадающую с плеча пеленку, лукавый юнец с жезлом и в крылатых сандалиях. Благословляющий живых на странствия и провожающий души умерших в печальное царство Аида. Хрупкий вестник богов, подрабатывающий коммерцией.
Но штоф со стен был заменен аляповатыми потоками салатной краски; дрожала кощунственная рука, малюя похабно изогнутые кренделя, имитирующие строгую греческую роспись; амуры, ухмылявшиеся с потолка, походили на перекормленных поросят.
Кое-где громоздились останки дорогой мебели. Нашли в самой маленькой из спален дневник последней владелицы особняка – горбуньи, старой девы, бестужевки, ученой знахарки. Мойра раньше что-то слышала о ней.
Расторопный Дэн, делая время от времени вылазки в мир, приспособил дом-склеп для житья – насколько было возможно. Существовать внутри сломанной игрушки нравилось четверым – идеальное место для театра.
Обойденные историками игрища Башни из Кошачьих Костей: однажды Дэн с Пьером втащили на второй этаж тяжелый сундук – списанные костюмы от постановки Гоцци либо Гольдони, былых соперников, примиренных энциклопедией. Вмиг разворошив содержимое, повеселели: намечался карнавал.
Мойра вытащила из яркой груды шутовской наряд, поразительно схожий с тем, что шила тряпочной кукле тетя Полли: сине-красно-черное трико с рогатым капюшоном; Нелетта примерила остроконечную шляпку Коломбины, Пьеро облачился в комично-горестное одеяние своей маски. Дольше всех, смущенно кряхтя, рылся в сундуке Дэн: никак не шли ему личины ни растяпы-Панталоне, ни пройдошливого Лекаря, ни грозного Капрала. Подумав, он решил вовсе остаться в стороне.
«Дэнни, родной! – Мойра поцеловала его в щеку. – Ты просто – слишком настоящий для наших дурачеств».
И трое, с выбывшим Дэном в качестве зрителя, рифмуя реплики наспех, потешили души представлением, ведь находились они отнюдь не в раю – месте, где как известно, нет театра.
Мудро и нудновато Пьеро рассуждает о кукловоде. Кто он, непостижимое существо, прячущееся за парчовой ширмой? Добры, злы ли его помыслы, или нет ему дела вообще до своих марионеток и попросту забавляется он, всесильный, их прыжками? А может быть, не всесилен и он, и застит ему тоже глаза гигантская ширма, и точно так же заставляет извиваться на сцене чья-то рука? И, в том же порядке… Возможно, правда, лишь чудятся веревки дрожащим марионеткам, и на деле-то право они имеют, и все права, и право их, если не обязанность, пробраться за ширму, в мир то ли неведомый, то ли забытый. Суметь бы ему, Пьеро, бледному клоуну…
Монолог прерывает раздраженная Коломбина. Что пользы забивать себе голову тем, о чем все равно ничего не узнаешь наверняка?! Дело кукол – наслаждаться грацией своих танцев. Прекрасными золотыми узорами заткана ширма, глупо и опасно доискиваться тайного смысла в их затейливых переплетениях.
Пляшет Коломбина и вовлекает в танец Пьеро, пляшут без музыки Пьеро и Коломбина, пляшут заученно, устало и красиво. (Дэн от скуки засекает на часах время.)
Тут, плача, и Арлекин входит. Был, дескать, прежде дерзок он и смел, по стародавней арлекинов привычке завесу дырявил, и в дырочку даже подглядывал, да так и не высмотрел ничего.
А бестолковые паяцы, будто жалоб и не слыша, воображают вдруг, что Арлекину за ширму пройти - сущий пустяк, будто не потерял он смех и силу еще тысячу спектаклей назад. Надежда Пьеро, ненависть Коломбины.
Пестрый и белый паяцы, фальшиво напевая, ковыряют ножницами ширму. И добиваются своего, и прыгают в широкую прореху, и вываливаются тот же миг назад, искромсанные, видно, ножничками побольше.
Коломбина отворачивается, достает из кармана зеркальце и поправляет съехавшую набок шляпу.
Вот и все.
Забава длилась не более получаса, но так как-то успели устать, что по завершении немедленно разошлись по облюбованным комнатам.
Чья, чья темная, под пажа стриженная голова сникла на подушке с поблекшими грифонами? Мальчика? Девочки? Не разобрать…
Но – спит, а значит, Нелетте все равно: постукивая коготками на дрогнущих лапках, идет к двери Дэна. Осторожно стучит. Не слышат: за дверью своя возня. Здесь Денис ласково выпроваживает из постели ее мужа, чем, дело ясное, в корне опровергает тезис о тождестве личности с творчеством: утонченность порока бережет для золотого пера. Нелетта сознает своим долгом вознегодовать: «Пье-е-э-р!» – «Если тебе можно Мойру, почему мне нельзя Дэна?» – «Я всегда знала, что ты не мужчина». – «Неправда! А если забыла, спроси у Мойры». – «Опять ты о своей Мойре!» – «О нашей, дорогая». – «Хорошо, иду к ней». Уходит – будить. Вот так оно бывает в Башне из Кошачьих Костей.
Кошечка Нелетта, кошища драная, Мойра…
«Смелее… Я не фарфоровая», - пищит беленькая. Врет, голубушка, врет. А кому сейчас нужна ее правда?
У черненькой на глазах уже слезы – модный в этом сезоне солено-сахарный коктейль; дрожат губы – обсыхает молоко.
Расстелив на полу в нижней зале кусок пожелтевшего от лет парчи из волшебного сундука – может, даже и украденного у тети Полли, - на следующий вечер или в один из следующих вечеров четверо отдыхали после утомительных попыток борьбы со сном и временем. Молчали, пока блаженную немоту не нарушил Дэн: «Я здесь разленился – совсем не могу работать. Да и вы… Мойра, стоило тащить с собой машинку! Я ни разу не слышал ее стука. Пьер, у тебя всегда непристойно чистые руки, на них нет следов краски. Скажите на милость мне, дураку, зачем мы сюда забрались?!»
«Я знаю, зачем, - ответила Мойра. – Мои глаза здесь больше не болят». – «Ой, не до метафор мне. Поясни». – «Тебе, Дэн, пояснить? Ел их, глазки мои бедные, смрад улиц, мельтешня чужая терзала. И больно им было, так больно, будто выжечь их хотят, жгут уже, за то, что отказываются смотреть на мир дня. Где ж – метафора? А здесь им покойно, как в пустыне, славным зеркальцам моей души».
«Ну и не противилась бы, - потянулся на шелке Пьеро. – Зачем душе какие-то зеркала. И к имени подошло бы. Те, греческие, с пряжей и ножницами, кажется, и были слепыми. И всякие там прорицатели тоже». – «О прорицателях в мифах – явный эвфемизм. Кастратами они были, а не слепыми. Может, и тебе, Пьеро, попробовать? Глядишь, и картинки твои оживут. Как насчет искупительной жертвы? Слабо?» – «Слабо, милая».
«Сумасшедшие, - сказала Нелетта. – Сбегу я от вас. К людям хочу. К живым. К нормальным. Дэнни, пойдешь со мной?» Дэн невнятно пробурчал нечто шутливое.
Пьер все еще не терял надежды стать счастливым соперником обеих своих дам, богатырский торс Дэна манил его неудержимо. На постель более не покушаясь, уповал на философию: «Дэнни, вспомни Платона. Тянется к женскому лону желающий возродиться во плоти. Мы же с тобой…» - «Гондоны кончились? Аптека на углу». – «Мы – люди искусства, следовательно, беременны духовно». – «Я не акушерка». – «Обоюдная жажда духа и разума других, не отягощенная…» – « Не отягощай меня». – «Тебе не придется делать или терпеть даже что- нибудь неприятное…» – «Чего пристал?!» - «В тебе – то, чем я обделен: сила, стойкость, воля к жизни…» – «Спортом займись».
Спортом Пьеро заниматься не хотел.
А покамест вновь наступила, навалилась зима. Холодно, тревожно и неуютно стало в убежище четверых. Неустойчивый лад их отношений дал изрядный крен. Дэн хранил невозмутимость, но на его всетерпящей груди выплакивала мелкие и крупные обиды остальная троица, успевавшая перессориться по нескольку раз на дню. Всех их взяли в оборот любимые болезни: сосущая меланхолия – Пьера, нервозная апатия – Мойру, тоска по большой сцене – Нелетту. Разойтись не было сил, да и идти было некуда.
И суеверны вдруг стали до смешного – чудились шорохи, скрипы дверей, блики в ночных окнах, дыхание и гулкие шаги кого-то или чего-то чужого, незримого и недоброго. Ссылки Дэна на сквозняк и снег решительно отвергали.
Сменив нежность, росла глухая неприязнь Нелетты к Мойре, и к ней же, в том неповинной, проникся страхом Пьер, опять некстати вспомнив греков. Сначала просто, по обыкновению, хандрил, а после учинил истерику.
«Слушай, Шварц, а ведь это ты, вроде бы, выбрала этот чертов дом?» - «Не я, а Дэн; тебе не нравится?» - «Ж-жидовская манера – вопросом на вопрос!» – «Пьер, уймись, - пробовал вмешаться Дэн. – Скоро достроят наконец дом у залива, и переберемся туда, да и чем особнячок плох?» - «Всем, всем плох! Жуть, мрак! Нечисть бродит! А ее не защищай! Ты – которая?! С прялкой? с рулеткой? с кондуитом? Что ты нам приготовила?» – «Следи за голосом. Сбиваешься на фальцет», - отозвалась Мойра.
Взвыл Пьеро: «Глазищи – дыры! Не-на-вии-жу-у!»
Метнулся к ней. Хлестнул по лицу.
«Дэн, не трогай его!»
Хихикала, отвернувшись, Нелетта.
Чуть позже фарфоровая Коломбина поучала Мойру: «Арлекин, получающий пощечины от Пьеро, - невозможно, возмутительно. Тебя неправильно воспитали». Мейсенский ее румянец дивно шел к бледно-голубому батисту блузки.
Шелесты, все явственнее слышась, бередили о смутном и давнем, то ли из сна, то ли из детства, - книга, забытая на ковре, картинка с карандашно-размывчатым готическим замком: за призрачным монолитом фасада с черными проемами бойниц угадываются извилистые ходы, с копотью их, летучими мышами и неверным светом фонаря, - все, как надлежит, и темной сладкой полночью веет, и забыть надо скорей, забыть, бежать, чтобы не пропасть навсегда в манящем бумажном мороке.
Ходы те рисуночные, домысленные, ведут непременно к дырам, но теперь не пришторенным шитым тяжелым шелком. В них мгла небытия заведома; о, переждать бы миг, вечность, пока глаза пообвыкнут, приучатся обходится без очертаний, красок и вязи слов… нет ни уютных кресел для ожидающих, ни классных комнат, - поздно, да и глаз вот-вот не станет. Иди вслепую, на ощупь, спотыкаясь о гладкие кругляши кошачьих черепов, нашаривая тающими пальцами нежные остовы, пустые раковины и мелкий сор – прибрежную гальку; иди, умная башка, – сколько демонов уместится на кончике иглы? – все здесь; вперед, выбора нет, - есть утешение: «ужас» – ведь тоже не более чем слово.
Фигуркой в напольных часах – игрушке выделки века Разума – приснилась себе Нелетта, в чудо-наряде (Аркадия и Версаль!): золоченый колокол, открывающий кропотливо выточенные икры, белопенные рукавчики из-под корсажа, и яркая роза у выреза, и в такт ей – венок для кудрявой головки, и маленькие сабо. И, вращаясь в изысканном обществе - королев, звездочетов и фавнов, - несмотря на высокую честь, недвижна была и холодна; вращалась вместе с красного дерева барабаном, установленном в нижней части корпуса, дюймах в двенадцати от циферблата.
И мил был кавалер пастушки – нежнолицый трубочист, и драгоценным бальзамом лился, льнул к уху голос лютни, и уютно поскрипывал, покряхтывал в недрах часов старенький механизм, даря тепло ледку галантных поз, и под мерное, медленное тиканье Нелетта плыла по кругу, наслаждаясь принятым здесь и неведомым плоти и кости, человечьей и кошачьей, хорошим тоном – ни на йоту ближе или дальше, нежели следует, не быть друг к другу; и если и вели меж собой фигурки беседы, то только в высшей степени пристойные и изящные. О длительности своего блаженства пастушка не составила представления, ибо циферблат был ее зрению недосягаем.
Ах… тень ли Гофмана, жалкой канцелярской крысы, омрачила сладчайший из снов, любопытные ли стрелки в миг проскочили лишних три столетия, - настал, увы, конец механическому раю. Капризная игрушка! Чарующие мелодии менуэтов сменила на вульгарную румбу, после - на истерику саксофона, продолжила безобразие тем, что и музыкой назвать нельзя, - перестуком тамтамов, украденным у африканских трав… и жутким железным запилом, звоном, воем разваливающегося нутра смяла слух напоследок.
И звук кукольных речей стал груб и резок, смысл – дерзок. А дерево и стекло часов, утратив добротную твердость, размылись вязкими потеками, меняя форму предмета под стать популярной открытке: Нелетта видела ее однажды.
И выпевали нехитрую песенку ангельские голоса, вторя скрипу дряхлого чрева.
Чтобы не разбился
Хрупкий
Фарфор,
Будь, малышка, умницей
И в драку
Не лезь!
Нет покоя в доме
С тех самых
Пор,
Как святая нежить
Поселилась
Здесь.
Тусклым блеском лучась на лету, статуэтки осыпались с осевшего круга. Кто-то теплый, добрый подхватил Нелетту: «Спасу, спасу, детка… На полочку, на этажерку… Век красоваться будешь… Тетя Полли не обидит…» – и мягкая ладонь заглушила звяканье бьющейся посуды.
Нелетта складывала вещи; оказалось, раскиданы по комнатам, перемешаны с чужими джинсами, рукописями и набросками, с театральным хламьем, с какими-то книгами и жестяными кружками, - она бросила пустое занятие, сдавшись в который раз томным ароматам дома, обжитого нежитью. Особняк снова победил и большой мир, и маленькую тетю Полли.
И Пьер, зайдя, застал ее, полусонную, уютно застывшей в большом мягком кресле. Сидела, поджав под себя ноги. Пьер пристроился на круглом валике; склонясь, тронул губами ключицу. Воск ожил.
После – залепетала, совсем, совсем по-человечески: «Уйдем отсюда, вдвоем, пусть все будет, как раньше». – «Я не могу». – «Ты ведь – весь сейчас тут, со мной, и руки твои живые, родные, и белая полоска от часов…» – «Часы я выбросил». – «Выморочный ваш бред, выдуманные разговоры, и даже в молчании – фальшь… я боюсь здесь… уйдем… да, город надоел… уедем в деревню, чистый воздух…» – «Ты им захлебнешься. И коров доить не умеешь». – «Паяц! А только что ведь…» – «Только что» прошло». – «И ты опять стал собой. Хамоватый актеришка». – «И ты опять стала собой. Визгливая кукла». – «Сколько это будет продолжаться…» – «Не знаю. Прости. Не плачь».
Дэн с поклоном вручил Пьеру плоский пакет, а в нем – пластиковая мишень и набор дротиков с присосками. «Подарок. Я же говорил, что надо бы тебе заняться спортом».
Пьер подмел пыль невидимой шляпой.
Мишень торжественно укрепили в стенной нише.
«Где Нелетта?» – «Отсыпается. Ей кошмар приснился».
«Я первая», - твердо сказала Мойра, вынимая дротик из пакета. Прицелилась. Промазала.
«Мимо, мимо! Слепуха. Вроде теней своего душного мирка».
Пьеро прицелился. Промазал.
«Мимо! Дохляк! Везде, кроме койки».
И от злости, бедные дети, попадали все чаще в цель, сами того не замечая.
Пьеро ночью пошел бродить по коридорам, стараясь держаться мало хоженой части дома, чтобы не нарваться на кого-либо из своих компаньонов, и один из блудливых, петляющих ходов привел его в западное крыло, где он никогда не бывал прежде.
Толкнул нетяжелую и незапертую дверь и увидел пустую длинную комнату. Взгляд притянуло темное пятно на торцевой стене: поморщился, рассмотрев знакомые очертания – плакат с репродукцией леонардовой Джоконды, приспособленной для нужд то ли кондитерской, то ли мыловаренной рекламы. Но, подойдя поближе, остолбенел: это было не плакатом и не репродукцией - мастерски выполненной копией.
Улыбалась дама из вечности, – Пьеро сегодня улыбалась – без чаемой грусти, но с лаской, отчего бы нет, - снизошла.
Он уселся на пол перед картиной – близко, но так, чтобы видеть ее всю. Вольготно раскинул ноги. Материнский взгляд безбровой чудесницы дразнил его все больше: «Жаль, не захватил дротики». А вслух: «Госпожа моя…»
А она продолжала изучать гостя, и насмешливо вздрагивали уголки длинного рта.
«Лиззи, голубка… Прости – не хотел будить», - паяц, неловко изгаляясь, с трудом подбирал слова. «Уйти бы, - скучливо екнуло сердечко. – Да оплошаю, хорош, ей-ей, эпизод». Вот и вертелся, нескладеха, меняя позы. Пытался кощунствовать.
Но тягуче, медово-сладостно потекли к нему слова, минуя уши, - через темя, через ставший, как у младенца, незащищенным родничок, - и плескались тяжелыми волнами боли у затылка: «Беды твои – блажь, блажь, блажь…» И текли деревья, холмы и река за спиной у итальянки. «Беспомощны руки, бессильна душа – в черную пропасть рвется, устала – ах, от жестов Его Высочество Жест устал – ах, ищет в пустой скорлупке орешек – себя… Брось, к дырам много путей – поверь старухе – не надо тебе заискивать перед страстями трепещущего – составь букет из иммортелей, поставь перед зеркалом – рисуй – вот твое, тебе…» – «Молчи, ради Бога, молчи!»
Улыбалась… Нет, все же это был плакат! Улыбкой-тайной молочный шоколад предлагала Дама, - не угодно ли?
Пьеро деревянно откинул голову назад и захохотал.
В рассветной ряби Нелетта стояла у чужого изголовья. «Я тебя ненавижу», - сообщила четко и категорично. Мойра сонно прищурилась. И впрямь – фарфор лазоревых глазок сталью отливал, и голос, как ножом из нержавейки – по сервизному блюду, чьей-то семейной реликвии: искренность сомнений не вызывала.
«За что же?» – «Нет, никаких больше диалогов. Просто: я тебя ненавижу, и все». Голос смолк. Мойра задремала вновь, и дремотный ум ее продолжил отмененную тираду: «Ненавижу тебя фарфорово, ясно, стеклянно, прозрачно; ненавижу всеми прочитанными постелями и книгами, ненавижу всеми сыгранными ролями, ненавижу ныне, присно, и во веки веков, аминь. Ненавижу блеском пасторали страшный миф, ненавижу Коломбиной – Арлекина, ненавижу женщиной – бесполую, ненавижу силуэтом – расплвчатость». И на самом деле было расплывшись, вплыв в сон, - вскрикнула: Нелетта запустила в нее маскарадным шутовским колпаком. Железные бубенчики в кровь процарапали кожу лба. «С ума сошла!» – «Пусть так. А ты и всегда была сумасшедшей. Отпусти, выпусти нас из своего бреда. Меня и мальчиков». – «Это не мой бред. Чей-то еще», - сказала Мойра.
На пороге за спиной Нелетты воздвигнулся Дэн. Обнял разбушевавшуюся пастушку за плечи: «Пойдем».
А Мойра спала дальше: «Ненавижу пустотой рассудка – пустоту горького ума. Ненавижу тебя за что? За все. За то, - то, - что любила. Ненавижу явью – сон. Ненавижу – сотворенным – дыры».
Дар холодных ночей особняка не миновал и Дэна. Но его наваждение было веселым.
Предстала пред ним то ли в ярком сновидении, то ли в одиноком путешествии по закоулкам дома (вошло у четверых в традицию) квадратная зала, увешанная его же, кравчуковской графикой: белыми изящными слонами, трубящими о красоте стилизованных тропиков, и иллюстрациями к сказкам, где замок Синей Бороды ничуть не жуток, а тонколицая Белоснежка бледна белизной дорогой бумаги, и к сказкам для взрослых, - листами, заполненными узорами из причудливо сплетенных бесстыже-бесплотных тел, - и еще самой большой, «цветочной» серией рисунков: на них лилии и орхидеи с человеческими лицами хоть и напоминали о Нарциссе, но оставались цветами искусства, а не зла.
Персональная выставка Дэна заняла три стены, а на четвертой – висели «Три богатыря», добротное воспроизведение: с копией маслом не спутаешь, но и за плакат никак не сочтешь. Три богатыря, в шишаках, кольчугах и на конях, - и Дэн, им под стать, да безлошадный, в мятом свитере и джинсах.
«Недовольны мы тобой, добрый молодец, - повел речь средний. – «Всем бы ты и хорош, да позоришь кровь нашу выдумками бусурманскими. Супостату способствуешь». – «Чем… способствую?» – смиренно спросил Дэн, боясь заржать не хуже любого из скакунов, на которых покоились крепкие зады триумвирата. «Срам иноземный людям несешь. Души нестойкие растлеваешь». – «Простите, дяденьки», - Дэн потупил глаза. «С жидовьем связался, - добавил правый, указуя перстом на пустую бутылку. – А они и рады. Спаивают, голову морочат». – “Да это я сам, дяденьки. Я… больше не буду. И ребята… они не это… не того… Мойра вот только… немножко… Но она… больше не будет».
«Да что с ним говорить, с непутевым! – вскинулся левый. – Покрошить картинки его непотребные, авось одумается!» И зашевелились в седлах богатыри, оголяя мечи булатные, зафыркали, застучали копытами кони дюжие…
«Эй вы, ковбои! Стоять!!!» – заорал Дэн. Но зря рвал глотку: плотный картон и не собирался отпускать своих героев. Завязли намертво, грозя кулаками. Им бы хоть чуть-чуть его страха…
Наглец! Показал язык и широко распахнул окно. Втянул в себя морозный воздух. И впредь был свободен от нежити особняка.
А Мойре до избавления было еще далеко; забрела как-то под утро в невиданный раньше уголок – уготованное ей помещение имело вид огромной рекреации, даже запах здесь держался – тот, что месяцами не удается изгнать, когда ремонт давно окончен; серые голые стены, длинные окна, стылая батарея над плинтусом. За окном тянулся индустриальный пейзаж, бог знает, откуда взявшийся, ведь никак не могло ничего такого быть в этой части города: дымные трубы разной высоты, и грязные крыши, откуда тоже росли трубы – уродливыми горбатыми хрящами, - трубы и крыши, и еще массивные ржавые конструкции неясного Мойре назначения, похожие на виселицы, на целую шайку разбойников каждая.
Вдалеке неспешно провыл заводской гудок.
Все это было только скучно; Мойре было скучно. Ни картинок, ни разговоров – она присела на пол около батареи. «Кого я жду?» Сонно промелькнуло: «Хранителя Дыр».
Наконец из-за спины услышала голос – ржавое, из трубы, «здравствуй».
«Крылышки на сандалиях у тебя есть?» - спросила Мойра, не оборачиваясь. «Для тебя не надел». – «А рога, а хвост?» – «Нет, котенок. Воронов черных тебе? Битых зеркал? Зачем, если дрожишь от обычного утреннего гудка?» – «Кто ты?» – «Хм… Зови меня – Благодетель». Мойра развернулась на пол-оборота – долгим вопросительным знаком вытянулся на бетоне чужак – в потрепанной камуфляжной куртке, с обветренным лицом, перечеркнутым черной повязкой на глазу. С густой русой гривой. Подмигнул уцелевшим глазом – едким, холодным.
«Экий ты у нас симпатяга». – «Приляг мне на колени». Мойра затылком ощутила тепло жилистой плоти: «Ой. Почти человек». – «И есть – почти человек. Только…» – «Глазик отдал. Ну и что им там видишь?» – «И там, и здесь – побольше, чем ты двумя своими красивыми безделками». – «И вывод?» – «Выручу вас, сосунков. У самих-то кишка тонка. Хоть и без толку…» – «Хамишь». – «Любезность – по другую сторону, котенок. Наша работа грубая». – «И нравится?» – «Любое дело знать надо, вот в чем штука-то. Я свое знаю. Ты свое – нет». – «Ну-ка?..» – «Пелена у тебя на глазах – не хочешь видеть. Словечки рисуешь – толпятся, теснятся - от спертого дыхания, не умеешь дышать полной грудью, в головенке мыслишки колотятся, да все детские, котеночьи…» - «Вот еще критик нашелся». – «… а туда же – в дыры. Не рано? Пропадешь. Хоть я и помогу…» – «Пропасть?» – «Это уж как выйдет».
Столкнул Мойру с колен: «До скорого, котенок». Тяжело поднялся, пошел к выходу, чуть волоча ногу. «Эй, - окликнула Мойра. – Я не верю тебе». – «Что так?» – «Нетвердо ступаешь. Ты сам боишься дыр».
Чужак усмехнулся: «Морочь головы своим дружкам, провидица».
«Пьеро! Представь, я, кажется, влюбилась!» - «Когда?» - «Вчера, вернее, уже сегодня». – «В кого?» – «О-о-о! В корсара, воителя с потусторонними штормами. Крепкий мужик. Он вроде как пообещал перерезать нам глотки – всем скопом или мне одной, я не разобрала». – «Ой-ой-ой! Вечно ж ты нарвешься!». – «Ревнуешь?» – «Вовсе нет, и даже рад. Только не зли его чересчур. Признанье за признанье…» – «Да-да?!» – «Минувшей ночью…» – «Да-да-да?!!» - «Ты будешь слушать?!» - «Извини». – «…ложе аскета посетила прекрасная дама». – «Неужто жена?» – «Не-ет. Жена была с Дэном». – «И какова она, твоя дама?» – «Хищная, мягкая, гладкая, темная. С припухлыми щечками». – «Ого!» – «Р-р-р! Ночь была безумной! Правда – с претензиями дамочка: звала себя богиней – то ли финикийской, то ли греческой – и все просила подарить ей на память мой корешок. Жертва-презент, так сказать». – «Ну и как?» – «Я устоял. Я тоже крепкий парень, не хуже твоего корсара». – «Молодец!» – «И как же мы поступим с этой сладкой парочкой?» – «К сердцу прижмем, к черту пошлем… Разберемся!» - «Что за легкомыслие! А где те двое? Я есть хочу». – «Ты кого имеешь в виду?» – «Прежних наших». - «Пойдем поищем!»
Нелетта и Дэн дежурили по кухне: варили над переносной жаровней рис, чтобы потом перемешать с мясными консервами. «Надоело, - вздохнула Нелетта. – Гадкая, гадкая тушенка! Гадкий особняк!» - «Была б здесь плита, - я уж не мечтаю о настоящей печке – просто газовая плита, с духовкой, - я сейчас бы приготовил жаркое по-купечески». – «Как это?» – «Берешь горшок, мелко режешь в него лук, сверху – кусок мяса, перец, лавровый лист, воды и соли не нужно – и в духовку на три часа. И еще – сметанный соус. Его надобно сдобрить имбирем и майораном». – «Ах, сколько коробочек с пряностями стояло на полке у тети Полли!» – «У-уй… Я ведь видел ее в городе… погоди, нет, позавчера. Выпросила адрес – не смог отказать». – «Что ж, пусть приходит… она, в сущности, милая старушка… гадкий особняк!» - «Потерпи, скоро переберемся на побережье. И провозгласим Королевство Приморской Земли, и дни наши наполнятся солнцем, а печали и пыли мы вход запретим!» – «Да-да… чистый воздух…»
Тетя Полли явилась в тот же день, после завтрака. Повесила зонтик на крюк от зеркала. Постояла, гигантской бабочкой вырисовываясь на фоне выбеленной стены, - привыкала, приценивалась. Определила цену.
«Котятки мои, ягнятки, что же делаете с собой, - негромко запричитала, усаживаясь в пододвинутое кресло. – Бледненькие стали, тощие! Молодые, умные, красивые – вам ли от людей бежать? губите себя, можно ли… Возвращайтесь ко мне. Все четверо! Живите, как хотите, слова не скажу, Бог-то с вами! Нет? Нелетта, ну хотя бы ты, одна?»
Обратно под крылышко – крылатая пелерина гостьи топорщилась: «Нелетта, куколка моя!» Рой пестрых бумажных бабочек, гирляндой нависший над этажеркой… Под взглядами, Нелетта обхватила за шеи, притянула к себе Мойру и Пьера – так, сидя на дэновых коленях, касалась всех троих: «Нет. Пока еще – нет».
Одноглазый корсар принес на следующее свидание калейдоскоп.
«Уа-а-ау!» – «Ведь это твоя любимая игрушка?» – «Была… когда-то». – «Вот и теперь поиграй».
Нетерпеливо протянула руку – и визави-Благодетель был забыт: Мойра прочла в бисерных узорах отголоски великих идей и грез – играли беспечные стекляшки символами мировых религий и реликвиями отгремевших баталий – выстраивались геометрическими фигурами, царствовал над которыми восьмигранник, в стройные схемы, рожденные бодрствованием разума, - разбредались хаосом, выпущенным его сном, - рассыпались, убегали, смешили, ужасали, возвращались, – а если невзначай и составляли слово «вечность» – то лишь на миг, на миг – на горе, на радость.
Мелькали образы, созданные Искусством, - исчезали, мелькали цитаты из газет и священных книг – исчезали, менялись коллажи, трудясь во славу исполинского Коллажа, - волшебный цилиндр дарил Мойре покой.
Но сквозь цветные блики проступали очертания, лишенные игрушечной четкости, - привилегия близоруких, - покой вымывая прочь, расплывались, таяли, ускользали…
Одноглазый с отрывистым смешком отнял забаву: «Хватит! По душе пришлось? А так, вот так, не хочешь?!»
И встряхнув, повертев невзрачную трубку, отдал обратно: «На, смотри!»
Сломал, злой дядька! Осталась – темень.
«Гляди, со-зер-цай, слепуха! Может, что и выглядишь!» – издевался Хранитель Дыр.
Ободок от усилий накалился докрасна. Желание увидеть – истово, глухо билось о стены жестяной западни.
И, вернувшись, обожгло Мойре глаза.
Дама белела царственной наготой на драном матрасе. Пьеро старался не смотреть на воспаленные веки и надбровья, лишенные волос. Очень хотелось отвернуться и заснуть.
Она приходила уже в третий раз и на память дарила ему комья надушенной земли: «Привыкай». Норовила осыпать землей самые что ни на есть интимные места, проказница.
Хранитель Дыр бывал настроен и благодушно.
«Котенок, и зачем это тебе приспело в дыры?» – «Я не хочу в дыры». – «Ой ли? Хочешь. Стучишься в двери, за которыми – не знаешь, что, а значит – пустота. Глупышка. Все вы тщитесь слить себя в тугой заряд и взорваться над краем. Да не выйдет – глина, пустая порода». – «Пусть так». – «Неужто больше нечего делать?» – «Все сделано. Время кончилось, нам его не оставили… ну разве что – для последнего прыжка». – «Прыжка?» Слабый котенок, не пыжься! Глазки лопнут! Научись лучше жить так, как люди живут, славно будет. Наплодишь детишек с румяными попками, вот и время снова пойдет». – «Я все меньше понимаю, отчего должна слушать бредни спятившего призрака – скучно спятившего, по-старчески, по-земному».
Сердито кашляя, сгинул.
Лиззи возымела прескверную привычку навещать Пьеро средь бела дня и ластиться к нему при всех, что было уж верхом неприличия; правда, никто ее не замечал. Мойра иногда успевала ловить перемены в маске и позе комедианта: едва различимые, держался молодцом. Садилась Дама подопечному на колени, обвивала шею полной гибкой рукой, облагороженной венецианскими ювелирами, бархатный подол шуршал по полу. «Мыши», - вдруг пугалась Нелетта. «Змеи», - бурчал Пьеро, но ему затыкали рот незримым поцелуем. «Мой, мой», - шептала Рея-Лиза-Кибела, торговка сластями, дотрагиваясь кончиками острых ногтей до места, где полагалось бы быть гульфику.
Пьеро куда чаще прежнего брался за кисть – доказать, что не нуждается в страшной любви Запределья. Доказательство не удавалось.
Мойра то и дело терла глаза и замолкала на целые часы, будто ведя с кем-то нескончаемые немые беседы.
Забываясь, раскрывала рот в беззвучном крике. Нелетта тогда брезгливо дергала плечиками и отодвигалась подальше.
Впрочем, пастушке было не до Мойры: обсуждала с Дэном его будущую выставку, с трогательной яростью исключая из разговора остальных, - выставку, по непонятным соображениям, устраивал один из многочисленных в городе патриотических союзов, - встречалась у тети Полли с седовласым красавцем режиссером, сулившем роль в пьесе, обещавшей стать гвоздем сезона, хвалила купленную отставной актрисой резную этажерку в стиле рококо.
Дэн наконец-то махнул рукой на особнячные неурядицы и крепил связи, соединявшие его с большим миром.
«Слушай, а тебе это не кажется нелепым, сказал бы я даже, унизительным? Что за призраков к нам подослали? Третий сорт! Мне – пародию на бодлеровских блудниц, суккуб с шоколадного плаката; тебе – вялый огурец из мифологической окрошки». – «Хуже – он косит то ли под юродивого, то ли под тупого учителя в начальной школе». – «Они там что себе думают? За кого нас держат?!» - «Ах, Пьер, «они» не виноваты… Что до меня, я устала, просто устала. Скорей бы конец!» – «Конец?» - «Да, Пьер, и ждать недолго, и – скорей бы!» – «Кассандра моя… Ты права, и в этом ты права, и мне тоже, пожалуй, уже все равно».
Под вечер Арлекин и Пьеро вышли во двор – может быть, впервые за время жизни в особняке. Был февраль. Грязно-синее небо тряпкой висло над обшарпанной скобкой постройки. Отсюда дом выглядел совсем иначе, чем с улицы: фасад хранил еще остатки достоинства. «Списанную декорацию выволокли на свалку», - сказал Пьеро. Мойра кивнула. Взрыхлила носком ботинка прелый снег и прыснула – неуклюжий Пьеро кутался от пронизывающего ветра в гренадерских размеров ватник. «Что ты?» – «Куда делся твой белоснежный балахон?» – «А куда подевалось твое клетчатое трико?» - «А где нежный сплин белой ночи?» – «А где ноги, задранные на стол, где резкий смех, взрывающий чинную беседу? Где колпак с бубенцами?»
Так, кидаясь вопросами, шли через двор: «Доиграли?» – «Доигрались!» – «Все, больше ни слова!»
Но нет, еще говорили – теплый влажный воздух будил сентиментальность, - говорили о чем-то щемящем, с чем жаль было расстаться. Расшалившись вдруг, гонялись друг за дружкой, проваливаясь по колено в голубоватый хрусткий сугроб. Хрипли от хохота. Курили, посерьезнев.
С обстоятельностью скаутов исследуя двор, негаданно обнаружили флигель, примыкающий к заднему крылу. «Зайдем?» – «Конечно! Как это мы раньше до него не добрались?» – «И не добрались бы, - заверил Пьеро, берясь за медную с прозеленью ручку двери. – Видишь, и в безнадежности есть нечто светлое».
Ржавый голос подтвердил: «Да».
«Входите, дети, - лицо-гротеск Хранителя Дыр в ореоле свечи Шоколадной Джоконды рядилось под лик. – Входите, путники-путаники, входите, мои маленькие искатели дыр». – «Что, уже?» - «Конечно, котенок».
Интерьер приемной был прост: почерневший инкрустированный ларь контрастом блеску забранных золоченой фольгой окон, четверка разнобойных стульев. Сели.
«Один только вопрос, - школьницей согнула руку Мойра. – Насколько мы причастны к вашему появлению?» – «Настолько же, насколько причастны к своим снам». – «И что теперь?» – «Сыграем в суд».
«Нас судит полоумный фигляр, апостол скуки», - сказала Мойра. «Нас судит рекламная шлюха», - сказал Пьеро. Скрежет-смех в ответ: «Не люблю повторяться – копайтесь в соре своих снов». – «Но ведь поздно?» – «Да».
На подоконнике возились два крупных ворона. «Верность атрибутам?» – «Старая привычка».
Одноглазый повел размеренную речь, прерываемую новыми вопросами не сдержавшей обещания Мойры, и истеричным сарказмом реплик Пьера, и нежным шелестом в пьерово ухо безбровой, и уютным шорохом птичьих крыльев: «Вот перед нами – мальчик и девочка, листопаднички, бедные, хилые дети осени, выродки славного рода, - они начали с усталости, - они запутались в рваном рукоделии мыслей и чувств: одни нити сплетали их с миром людей и дня, другие … с тем, что зовут по-разному, они не могли найти покоя ни там, ни тут, и выбор был им не под силу; что ж, мы поможем им сделать выбор». – «Разве это дело судей?» – «Мы – рас-судим, а не о-судим, мы нынче – в какой-то мере судьи, но в большей – врачи». – «Облако со скальпелем!» – «Мой, мой – скоро…»
Голос приятеля Мойры с каждым словом терял ржавчину: «Что отличает этих детей от их предшественников? Отсутствие веры. Что ожидают они увидеть по ту сторону завесы? Черноту, отсутствие всего. Что они встретят? То, чего ждут».
На миг увидели чудо – гаремная гримаса Шоколадницы обернулась древней печалью. Пролилось: «Неужели им нет надежды?»
Пьер сделал непристойный жест. «Кажется, твой мальчик ответил. И все же есть, но о том позже. Малыш дал мне повод к следующей теме. Чем был смех предшественников? Иронией – мостом между «там» и «здесь». Что такое смех искателей дыр? Нищее, исступленное шутовство, оно же заменяет им и слезы. О, неумелая драматургия их драм! Примеряют ли маски античной трагедии, наряжаются ли в веселые лохмотья итальянского балагана – все недостает страсти». – «Рецепт – пресный рацион текущего дня?» – «Как можно, котенок?! Но и ваша вина в том, что из земли выветрилась соль». – «Помилосердствуй, призрак: нам платить за все сразу?» - «Семь бед - один ответ, котенок».
Ночь Дэна и Нелетты складывалась удачно: тревогу, жившую в трещинах посеревшей штукатурки, изгнала радость молодых здоровых тел – радость ласковой золотистой гаммы, цвета солнца и свежих стружек, пахнущая молоком и хлебом.
Радость, какую можно истратить на многое - заткнуть брешь в демографической сводке, подмешать в раствор для строительства жилых крепостей - передать в кровь, в жилы, в мышцы, в мозг - пальцам, касающимся кисти, клавиш или струн, - зелени, воздуха радости не хватало в прокуренной комнате – ну и что!
После радости и перед сном был, как водится, разговор: «Ты заходил к тете Полли?» – «Заходил. Норка за нами. Все там стоит, как стояло». – «Пьер ниже тебя ростом – к дивану придется подставлять табуретки». – «Что-нибудь придумаем на месте». – «Теперь пойдет по-другому, правда? Ни лишних знакомств, ни бессонных ночей. Я хочу порядка, я целую зиму не смотрела на часы». – «В субботу мы приглашены на обед к твоему режиссеру». – «И ты только сейчас вспомнил?!»
Радость, живую, тратят на то – вот странная причуда! – чтобы быстрее сделаться фигурками из воска и фарфора на круге времени!
«Выродки, выморозки – горячие головы, холодные сердца - для того берега вы были не годны, для этого – управились с собой преостроумно – вселенную объявили библиотекой, а библиотекарями стать не пожелали – что оставалось? – замкнуть себя в шаткой костяной башенке из стиля, выученного словаря, заученных жестов – двери башни отворялись изредка проблескам истинного света, нещадно и сразу искажаемым. Дальше было то, что вы звали дырами: хаос, от которого, девочка, ты откупалась – словами, захлебчиво сбитыми в твердь вещественных доказательств, ты, мальчик, - мимикой чужих жизней, отточенным мастерством смены лиц. Хаос и страх – так. Но еще – священная темнота недостижимой тайны, скрытый вход в царство беспредельной свободы, - и с каким же неумелым прекрасным пылом вы рвались к этой свободе! За то уважаю и люблю вас, дети». – «Призрак, ты стал чересчур уж торжественен, а сути я не вижу». – «Ай-яй-яй, котенок! Не видишь – этими славными глазками!»
Шоколадница приманила на плечо одного из воронов. «Грубо, - рассмеялась Мойра. – Я бы погнушалась таким приемом».
Пьеро с тоскливым стоном уронил голову на ларь.
«Дитя, сей звук весьма кстати моему монологу, - кивнул Хранитель Дыр. – В нем, сколько ни кривляйся, есть уже нечто настоящее, нечто от боли, с которой ты обозревал плешь свежевыпачканного холста. Джоконда была не про тебя, милашкой с плаката ты пренебрег – бедный малыш!» Белая рука непрошеной легла на поникшие кудри, вторая ерошила смоль перьев.
«Девочка, близорукость обрела твои глаза на размывчатый акварельный туман; слабые красивые глаза, все же они видели куда больше, чем могли вынести, хоть и видели только то, что хотели, и так, как хотели. А ведь стали бы сильнее и зорче, позволь ты им посмотреть на день прежде, чем всматриваться в ночь, дай ты себе труд обрести форму, - но нет, ты наслаждалась сладкой бесформенностью, прилежная труженица Востока, и только в медленных тягучих орнаментах своих писаний, только в отрывистой насмешке любимой маски изредка отваживалась на четкость – особую четкость косноязычья. Что ж, время вышло».
«Мальчик, ты, наоборот, был сама воплощенная форма, и ни ритуальное убийство красок, ни беспечная печаль твоего мечтательного персонажа не избавили тебя от плотности и силуэта. «Плотность» родственна «плоти»: этимологически и по существу вопроса; и, как ты ни старался, это оставалось лучшим в тебе». Ладонь Шоколадницы покинула равнодушного Пьера и теперь рассеянно реяла вдоль ренессансного бедра. Ворон вспорхнул с бархатного насеста и перелетел на правое плечо Одноглазого, в пару братцу, уже устроившемуся на левом. «И искусным танцором ты был, меня всегда восхищала легкость твоих пируэтов над бездной. Герой-любовник, мотылек, несчастный плачущий ребенок. Время вышло».
«Поздравляю нас всех – и вы, и мы отлично потрудились, чтобы найти решение проблеме. И все ж – это целиком ваше решение и ваше желание, а нам, мне и милой моей помощнице, досталась почетная обязанность сообщить его вам. Логике разума оно покажется варварским, но вам – людям снов, людям творчества - конечно, ближе другая логика, логика воображения, - поймете». – «И что ты навоображал?» – «Не я, а ты, друг Пьеро. Ты ведь сведущ в языческих культах». – «Кошмар священной жертвы?» – «Именно».
«А мне?» – «Почти то же самое – утонченная версия мифа». - «Да ты фрейдист, папочка». – «Нет, книжная девочка, черная вершительница бумажных судеб, неудачник Арлекин, - я просто твой глюк».
«А что сие даст?» – «Подведем итоги. Из большого мира вы ушли и уже не вернетесь?» – «Так». – «Уединение в особняке, то бишь в башне, ничем не помогло?» – «Ничем». – «Вы все еще хотите процарапать фольгу?» – «Да». – «Так вот ваша последняя надежда – ваш последний шанс. Шанс влажным глубоким глазам – увидеть, шанс земной плоти понять подлинную силу». – «Ты чего-то не договариваешь». – «Не хочу выбиваться из стиля».
«Думайте. Боюсь только и предупреждаю, что и жертва, и усердие могут оказаться напрасными». – «Согласен», - сказал Пьер Дарвин. «Согласна», - сказала Мойра Шварц.
Последний выход Арлекина и Пьеро: встали и взялись за руки.
«Прощаемся?» – «И будем вместе до конца». – «Без патетики?» – «Идет». – «Там или здесь, мне будет не хватать нечаянного счастья – бывшего иногда, между делом». – «Там или здесь, мне будет не хватать смешливой боли твоего взгляда».
Операция началась.
Тесак блеснул в складках платья моны Лизы.
Блеснули в сумраке раскаленные добела клювы двух воронов.
И Мойра Шварц стала – бездонный черный вопль.
И Пьер Дарвин стал – бездонный черный вопль.
Их нашли утром во дворе Нелетта и Дэн.
«Глаза! Мойре выжгли глаза!!!» – «Пьера…»
Оба были живы, но без сознания.
Обугленные багрово-черные впадины зияли прорезями маски – итальянской ли, греческой, теперь все равно. Отвратительное кровавое месиво вместо паха расплылось, лишая силуэт на снегу стройности очертаний.
Дэн побежал за каретой «скорой помощи».
Педантичная тетя Полли полагала, что, покидая особняк, необходимо навести в комнатах порядок; для кого и зачем – непонятно, но Дэн с Нелеттой не возражали. Книги закрыли и связали в стопки, одежду распихали по баулам, вымели сор и пауков; непрочитанный дневник старой хозяйки дома, ученой горбуньи, вытряхнули из кучи хламья и бережно поместили на сундук с реквизитом – ни то ни другое брать с собой не собирались.
Отставная актриса строго посмотрела на Дэна: «Ты у меня следи за ней хорошенько». – «Постараюсь». – «Что не так - отберу». Назойливый рой ярких бабочек взвился в дэновой голове.
«А что до тех двоих…» – «Я рада, что не принимала участия в этой интерлюдии, - молвила Нелетта, пряча руки за спину. – Жаль их. У Пьера только и было настоящего, что этот его отросток. А у Мойры – глаза. Она ведь даже в постели была – ничего особенного. Дэнни, ты ведь помнишь?» - «Ах ты, маленькая негодница», - ласково пожурила ее тетя Полли.
Следствие было начато, но за отсутствием подозреваемых вскоре прекращено. Через два весенних месяца пациентов Дарвина и Шварц выписали из больницы.
Добряк Дэн осуществил благодеяние, измыслить кое могла разве что фарфоровая ненависть Нелетты: свез два подживших обрубочка в готовый наконец дом на берегу залива, дом с книгами для Пьера и шелковыми подушками для Мойры. Оскопленный читал Ослепленной вслух жалостные драмы Метерлинка и кровавые индейские сказки, декламировал юного Маяковского и Артюра Рембо – его Мойра звала нынче старшим братцем; мешала безглазка актеру читать, обцеловывая мертвые руки. Первое время он кормил ее с ложки и водил по дому, потом – ничего, привыкла. То на него, то на нее находил вдруг приступ бесстыдной, последней откровенности – тешили-мучили друг дружку пассажами из жизни зрячих.
Она искала на ощупь его губы – слепая безжалостная тварь - впивалась, будто вселился в нее дух Шоколадницы, дневной совой, терзающей предрассветную добычу.
Он клялся ей в любви – тряпичный клоун со швом от пятки до пятки.
Но должны же они были чем-то наполнять блаженное бытие в Королевстве Приморской Земли.
Опасения Хранителя Дыр подтвердились: жертва оказалась напрасной.
Напоследок повезло – Дэн забыл изъять из аптечки пузырек со снотворным, и Пьер получил повод для последнего галантного жеста.
Через два дня под руками гримера сделались вновь красивы.
Когда выходили из морга, тетя Полли не сдержала намека относительно дэновой услужливости… но нет, вряд ли.
Милосердия ради – не помочь ли нам и Дэну разобраться с Нелеттой, скучающей на этажерке среди прочих редкостей и безделушек?
Милосердия ради – оставим их в покое.
1995, 1997
Свидетельство о публикации №202101400049
Как интересен этот маленький театральный мирок, где замечается каждый даже не жест, а попытка к жесту. Там живут не общими фразами, а деталями, каждой секундочкой. И эти секунды складываются в ощутимое время - и куклы живут и радуются и делают вид, что чувствуют...
А толстый зритель типа Наталины тихонько пыхтит своим попкорном и радуется, что мучаются - они. И так тепло от сознания собственной значимости и превосходства.
Ань, прости за бред. Мне так видится. Понравилось насчет ноябрьской лужи - почему-то сразу запомнился этот пустячок.
Вот.
Спасибо, если дочитала эту длинную и бестолковую рецензию до конца. Переписывать не буду, поскольку два ночи и у меня уже глюки начинаются от недосыпания.
Цалую нежно по сестрински и клонски,
Наталина 12.01.2003 10:01 Заявить о нарушении
Толстый автор взволнованно пыхтит и лезет цаловацца...
Спасибо!
Анна Сусид 13.01.2003 03:58 Заявить о нарушении