Особняк в переулке

Я вернулась в свой родной город ранним утром.
Я думала, что никогда не вернусь сюда. Я по-ки-дала город много лет назад, легко и навсегда прощаясь с узкими мощеными улоч-ка-ми, хитро сбегавшими к небольшой площади, где стояла город-ская рату-ша, серая, безмолвная, с башенкой, увенчанной шпилем, на-вер-ху.
Эта историческая достопримечательность, построенная еще в XVII веке, оживала в субботние и выходные дни, когда ее атаковали бесчис-лен-ные экскурсии школьников, приводимые наставниками в краеведчес-кий музей, занимавший весь первый этаж. Его полупустые залы, укра-шен-ные, в основном, разнообразными стендами, приводили всех в от-ча-я-ние.
Наверное, из-за этого скучного музея я так не любила историю в дет-стве. Ближе, заманчивее были легенды о разбойниках, живших сто лет назад в пещерах на Волченецких горах, бесстрашно опустошавших своими набегами закрома местных богатеев.
Тень Робин Гуда заставляла дворовую ребятню сбиваться в стаи и лет-ним утром устремляться в поход к этим самым горам, манившим во-об-ражение пологими голубоватыми вершинами. Страшные слухи ходили о тех, кому удавалось добраться до заветных гор: замаскированные провалы пещер поглотили немало любопытных…
И я не раз принимала участие в таких вылазках — конечно, втайне от матери и бабушки, которых страшно пугали мои уличные приятели, дружно относимые ими к разряду шпаны.
Голубые горы с таинственными пещерами казались совсем близ-ки-ми, но, тем не менее, были абсолютно недосягаемы, как мираж, и все на-ши походы заканчивались на берегах Быстрицы, ибо двигаться даль-ше ни у кого уже не доставало сил.
Мы уныло глядели с берега реки на нашу мечту и, разочарованные собственным бессилием, поворачивали назад.
         
        Никогда не возвращайтесь в те места, которые вы однажды поки-ну-ли. Там вас нет. Только замучится сердце в поисках знакомых примет, толь-ко будет оно скорбеть по утраченной жизни, по тем, кто тогда делил ее с вами…

Город встретил меня гулким эхом просторного вокзального зала, где согнутая, неприветливая женщина яростно терла тряпкой каменный пол. Кажется, я одна сошла с поезда, который задержался здесь всего на три минуты, устремляя свой бег дальше, к западной границе отечества.
Привокзальный сквер был в бумажных отбросах — следы вчераш-ней бойкой торговли расположенного прямо за его оградой небольшого рынка. Туда, куда я шла, идти было недолго, не в тягость даже с тяже-лым чемоданом, а мой был легок и из существенного заполнен разве что подарками для мамы, бабушки и соседей. Все они любили московские кон-феты, — и пакетики с грильяжем и трюфелями были распиханы по все-му чемодану.
Противница торжественных встреч, я не сообщила о приезде и те-перь незваным татарином шла в собственный дом, где провела детство и откуда упорхнула, едва оперившись.
Краткие визиты, которыми я изредка баловала родных, не остав-ля-ли во мне следа. Но этот приезд в город был надолго, по-видимому, на-все-гда -так мнилось мне, сбежавшей от неустроенной мос-ков-ской жизни сюда, под крыло родных, о чем они еще не ведали, но че-му, несомненно, бу-дут рады, ибо любовь ко мне позволяла им мечтать толь-ко об одном: что-бы я была как можно ближе к ним, чтобы они были един-ст-венными мо-ими владелицами, а все остальное сиречь прах, кото-рый требуется от-ряхнуть с ног.

…Дом наш был особняк в переулке. Крепкое строение, облицованное серым гра-нит-ным камнем, с высоким первым этажом и вторым, в виде мансарды, где располагалась громадная, метров в сорок, комната, упиравшаяся в боль-шой балкон, который был, строго говоря, не совсем балконом, а ого-ро-женной перилами крышей холодной пристройки первого этажа, полу-круглой, застекленной по этому полукругу во всю свою высоту.
Мы жили на первом этаже, в трех темноватых комнатах и светлой кух-не, выходившей большим окном и дверью на узкий балкончик, кончав-ший-ся крыльцом, чьи всегда теплые ступени — это была южная сторона до-ма — были так любимы мной в детстве. На них я выволакивала свой дев-чоночий скарб и часами играла в принцев и золушек, мастеря по-след-них в большом количестве из подаренных маминой портнихой тря-по-чек.
Двор был довольно мал, но чист, летом он был весь в завитках от гу-синой травы, а слева, за невысоким забором, росли три акации, на ко-то-рые я умудрялась лазать, несмотря на то, что нижние ветки нахо-ди-лись довольно высоко над землей.
На одной из них, зацепившись за сук, я порвала новое, все в обо-роч-ках, платье и, умываясь слезами, прячась от бабушки, толстой ниткой то-ропливо зашивала разодранный подол, чтобы не расстраивать мать нанесенным об-но-ве ущербом.
Самым памятным впечатлением от детства осталось то, что в при-ро-де всегда была хорошая погода, то есть летом пекло солнце и цвели цве-ты, дожди падали теплые и недолгие, а не морозную и не обильную сне-гами зиму быстро сменяла весна, заполняющая город бесчис-лен-ны-ми букетиками пролесков и подснежников, а потом и ландышей, сия-ю-щих белыми огнями из корзин  г а з д ы н е к, не ленившихся приносить в го-род сей немудреный лесной товар, едва ли дававший им какую прибыль.
Тогда же казалось, что детство - некая бесконечность, и переход в мир взрослых отодвинут в такую даль, что вопросы о том, кем станешь, ко-гда вырастешь, казались абсурдными.
Впрочем, я -девочка все-таки отвечала на них с определен-нос-тью, поражавшей любопытных: «Буду поэтом, как Пушкин». Определен-ность была оттого, что стихи уже писались в тайной тетрадке, которая за-ворачивалась в газету и пряталась под шкаф в дальний угол.
К концу школы таких тетрадей накопилось порядочно, как и тоски, что некому открыться.  Эта тайна, ко---торой я упорно не желала поделиться с самыми близкими мне людьми — ма-мой и бабушкой, в конце концов и вытолкала меня из дому в столицу.
Пройдя сквер, я вдруг решила идти домой длинным, окружным пу-тем и свернула налево, на улицу, которую я всегда знала как улицу Га-ла-ты. Кто такой был этот Галата, давший ей имя, я не знаю до сих пор — впрочем, улицу таки переименовали, мать писала, как, но новое на-зва-ние быстро забылось, не связанное в памяти ни с чем.
Тогда, когда я по ней шла, она только просыпалась, где-то стукнуло окно, какая-то женщина в халате поливала, зачерпывая из ведра ковши-ком, свои грядки с анютиными глазками, а из-за прутьев ограды высо-вы-ва-лись на тротуар ветки сирени, покрытые розовыми звездчатыми кис-тя-ми.
Мимо пробежала рослая рыжеватая сука, пробежала неторопливо, наверное,  по каким-то своим делам, так отрешенен и независим был ее бег. Я почувствовала себя сразу и определенно чужой в го-ро-де, на ко-то-рый даже эта собака имела прав больше, чем я. Стало грустно.
Я поставила чемодан на землю, мне вдруг расхотелось идти, я села на него и задумалась. Почему я здесь, что буду делать завтра, после-завт-ра и затем далее?
Странно, но такие мысли не приходили мне в голову в столице, ко-гда я взяла в редакции расчет и объявила, что уезжаю. Редакторша толь-ко покачала головой, я знала, что она устала от меня и терпела мои вы-ходки единственно потому, что со студенчества мы были подругами.
Маленький город, давно мною оставленный, показался мне единст-вен-ным убежищем, и в те дни я поняла внезапно каким-то обостренным от бед внутренним чувством, похожим на прозрение, чтó подвигает лю-дей на уход из мира в монастырь. Счастливые, я завидовала им…
— Вам плохо, помочь? — седоусый, но крепкий мужчина участливо раз-глядывал мое лицо. Я покачала головой, взяла чемодан и двинулась даль-ше.
Постепенно ходьба захватила меня, душа моя оживилась, и мне страстно захотелось поскорее прийти, увидеть теплое каменное крылеч-ко и постучать в окно, не нажимая кнопки звонка. И мать, и бабушка — обе бы-ли на пенсии и негде им быть, кроме как дома.
Я шла, уже спеша, уже радуясь знакомым домам и палисадникам, вды-хая с удовольствием запах цветущей сирени, забивающий запах бен-зи-на и пыли.
Вот он, наш переулок, наш садик со старательно окопанными виш-не-выми и яблоневыми деревьями — подопечными бабушки, вот и двор, залитый утренним светом, и молчаливое темное окошко комнаты, вы-хо-дя-щее на балкон крылечка, комнаты, которая, как я знала, теперь слу-жи-ла спальней бабушки. Я легонько постучала по стеклу.
Тотчас же, как будто меня давно ждали, в окне показалось бледное пят-но бабушкиного лица, еще через полминуты ее сухонькие руки об-ни-ма-ли меня и мягкий, со знакомыми придыханиями голос говорил:
— Ну наконец-то, а то мы уже и надеяться перестали!
Ее слова чем-то задели меня, каким-то непонятным смыслом, и во-прос уже слетал с моего языка, как в дверях кухни появилась мама.
Бледное, озабоченное лицо ее поражало. Нездешним светом от-све-чи-вало оно, и свет этот подчеркивал глубину темно-карих глаз и си-не-ва-тый абрис рта. Она поцеловала меня.
— Слава богу, а то совсем заждались!
Только за чаем выяснилась истина. Оказывается, они писали мне и про-сили приехать. Однако я не получала письма, хотя две недели — срок более чем достаточный.
Рассказав о письме, они обе, тем не менее, уклонились от объяс-не-ний причин вызова, только мама торжественно и строго промолвила:
— Потом. Тебе все растолкует бабушка.
То есть разговор предстоял нешуточный, а пока мне предложили при-нять ванну и отдохнуть — прием, ставший традиционным при каждом мо-ем приезде домой.
Бабушка и мама были очень пунктуальны в том, что касалось лич-ной гигиены, недаром они принадлежали к врачебному сословию. Но надо сказать, что привычка ежедневно принимать душ мало чем помогла мне в жизни, как и доверчивое отношение к людям, привитое с детства.
Две эти женщины, как я поняла потом, с годами, были не просто чест-ны, они были скрупулезно честны, они были люди долга во всем и, стран-но, это не мешало им жить, то есть они не были страдалицами, как не были и борцами. Жизнь обтекала их, как большие утесы, своим те-че-ни-ем, они радовались ей и любили ее с детской непосредствен-ностью.
Мне повезло меньше, а может, я просто была другой, их гены пере-ме-шались во мне с генами отца, утонувшего, когда я была еще в пелен-ках.
Во всяком случае, меня здорово подкидывало на каждой рытвине житейской дороги и, наконец, выкинуло из Москвы в этот провинциальный украинский городок, из которого я так удачно сбежала в юности.

Я была молода, в моем послужном списке числились  работа в небольшой московской газете, книга стихов и скорое замужество, с чего, собственно, и начались все мои несчастья.
Первые месяцы после свадьбы крутилась прежняя жизнь: я мно-го работала, писала, муж знакомил меня со своими друзьями, он то-же был журналист, притом коренной москвич, знавший всех и вся.
Но однажды, когда мы кутили на квартире у его приятеля, я, тол-кнув незапертую дверь ванной, увидела своего любимого в известной по--зе с хозяйкой квартиры. Я остолбенела настолько, что не могла сдви-ну-ться с места.
Пока я с тупым вниманием разглядывала парочку, через мое плечо заглянул сам хозяин дома, и разразился скандал.
Из путаных объяснений я поняла одно: муж изменял мне давно и не только с этой своей приятельницей. Он страстно любил женщин и с ам-плуа Дон Жуана не расстался и после женитьбы. Однако в остальном человек был порядочный и устроил мне комнату своей дальней род-ст-венницы, с пропиской, тем более что я была беременна.
От душевной боли я очерствела и в быстрое время оказалась почти в пол-ном одиночестве, общаясь разве что с редакторшей-подругой. Впрочем, кру-той поворот событий мало меня волновал: живот рос, ребенок воро-чал-ся и стучал ножками, просясь наружу. Вся моя любовь была направ-ле-на теперь на него. Родился он мертвеньким...
Я скрыла беременность от матери и бабушки, жаждая удивить их приятным сюрпризом. Они и до сих пор ничего не знают, разве только о фак-те развода, мало обеспокоившего их, привыкших обходиться в жизни без мужчин.
Москва опротивела мне. Еще несколько месяцев я барахталась, пы-таясь оживить себя, куда-то ходила, что-то писала, с кем-то встречалась, наталкиваясь раз за разом то на равнодушие, то на ложь и насмешку — мир как будто повернулся ко мне, как волшебная избушка, не передом, а задом. Я стала капризной, необязательной, и газетная ра-бо-та все больше и больше вызывала отвращение.  Наконец я решилась бро-сить все и уехать назад, на Украину.

Через два часа ко мне в комнату постучалась бабушка. Надо сказать, что небольшая эта комната оставалась в том виде, в каком она была тогда, когда я живала  в ней постоянно. Я любила, приехав домой на каникулы, покопаться в ворохе старых фотографий, перечитать свои детские стихи и дневники, которые вела с пятого класса, внося в них откровения созревающей души, весь тот невнятный сумбур мыслей, который со временем становится малопонятным даже владельцу.
Бабушка пригласила меня «к Пушкину».
Отношения в нашей женской семье были не лишены не-которой церемониальности. Так, мама и бабушка обращались друг к другу на «вы», и мне ничего не оставалось, как следовать их примеру. В детстве это страшно нравилось, «вы» отличало нас от других и я ощущала себя чуть ли не королевских кровей.
Повзрослев и приобретя привычку к иронической оценке окружаю-ще-го, я, как и многие молодые, повела себя дерзко и решала все свои дела, не испрашивая совета ни у мамы, ни у бабушки, но, тем не ме-нее, в редких письмах к ним обращалась с привычным «вы», каждый раз обнаруживая в своей душе прежний детский трепет.
Надо бы объяснить, что значило у нас приглашение «к Пушкину». В ба-бушкиной комнате над тахтой, широкой и уютной, где она устраи-ва-ла себе ночной сон, висел портрет Пушкина. Этот портрет с детских лет ввергал меня в раздумья: он ничуть не походил на глянцевые, цветные изобра-же-ния поэта, помещенные в учебниках и книгах.
Ее Александр был грустен, стар, в уголках губ чудилась тень сар-каз-ма, взгляд был устремлен не на зрителя, не в романтическую даль, а в себя, притом мне всегда казалось, что выражение лица поэта меня-лось в зависимости от моего настроения. В минуты грусти он со-пе-ре-жи-вал мне, в минуты легкомыслия добрая усмешка трогала его губы.
Портрет был писан маслом, помещался под стеклом, и подпись мас-тера была столь заковыристой, что невозможно было разобрать да-же инициалы. Достался он бабушке в наследство от ее матери, уроженки Каменец-Подольского, где она, по рассказам бабушки, трудилась в ка-чест-ве народной учительницы. Портрет и был ее вознаграждением за труды от благодарных учеников.
Когда я родилась, портрет уже висел над тахтой. После войны его до-ставил к нам дальний родственник, с которым бабушка наладила связь сразу же, как только основательно устроилась в городе. К тому вре-мени мать моя уже появилась на свет, страна отметила годовщину разгрома врага, а бабушка после демобилизации начала работать в местной больнице по своей военной специальности — хирургом.
За мамой присматривала тетя Лена, бабушкина подруга по гос-питалю, ко-то-рой по ранению была положена инвалидность. Впрочем, вряд ли кому интересны такие мелочи из жизни нашего семейства, но уж раз я начала, то следует и кончить. Позже тетя Лена, подрастив мою мать, перебралась в Рос-сию к дочери, которую считала погибшей и которая, к ее счастью, оказа-лась живой и невредимой. Обе они регулярно пишут письма, и я даже помню, как они пару раз наезжали к нам в гости, — худые, застен-чивые и очень похожие друг на друга.
Дедушка мой умер спустя год после рождения дочери: свели его в могилу последствия военных ранений. Бабушка растила мою мать одна.
Под сенью портрета Пушкина прошли мои детские годы. Здесь, на этой тахте, бабушка читала мне сказки: о Попе и Балде, о Руслане с Люд-ми-лой, князе Гвидоне. Эти мгновения до сих пор остаются в моей памяти сладчайшими минутами детства. Занималась моим воспитанием она: мать много работала, преподавала в мединституте, ее никогда не бы-ва-ло дома. Отец утонул, когда был студентом, и пенсии нам не полагалось.
Здесь, «у Пушкина», мы не только читали. Здесь со мной бесе-до-вали на «воспитательные» темы, смотрели дневник и тетради, раз-би-ра-ли мои пре-грешения и проступки. Здесь же собирался семейный со-вет, и мой го-лос мама и бабушка принимали во внимание, начиная с пя-ти-летнего воз-рас-та.
Сюда, «к Пушкину», я бегала, когда мне казалось, что я обижена... Перед всякими ответственными событиями, а их в жизни ребенка едва ли не больше, чем у взрослого, я залезала на тахту и, сложив ладони ло-доч-кой, шептала портрету: «Пушкин, миленький, помо-ги!» Портрет был мо-им фетишем, талисманом, и в шумной суетной Москве я, каюсь, ча-ще вспоминала его, чем живых и родных мне маму и бабушку.
И первая моя влюбленность, совсем детская, ибо мне тогда было лет десять, может, чуть больше, связана с Александром Сергеевичем. У ме-ня на письменном столе в рамке стоял мой собственный Пушкин: ри-су-нок, изображавший кудрявого мальчика с толстыми губами, к которым в задумчивости было прижато гусиное перо. По странной прихоти судь-бы мне встре-тил-ся ровесник, как две капли воды похожий на это изо-бра-же-ние поэта. Впрочем, так казалось, может быть, только мне, ибо я со-вер-шенно не пом-ню других суждений на этот счет, например, моей луч-шей подруги Ве-ры. Спустя четыре года, когда я случайно встретила Са-шу (мальчик, вдобавок, был и Сашей) на праздничном гулянье в парке -я уезжала, и мы не виделись почти все лето - он совершенно уже не по-хо-дил на Пушкина-ребенка. Поздоровавшись, я в одну секунду раз-лю-би-ла свой предмет - к тому времени он представлял собой толстого подростка, стри-женого боб-риком.
Разочарование было не менее сильным, чем сама любовь. Ведь еще совсем недавно ноги у меня становились ватными, сердце прова-ли-ва-лось куда-то под ложечку, стоило мне увидеть его на проти-во-по-лож-ной стороне улицы. Я узнала, где он живет, тайком пробиралась в густые сиреневые заросли возле их дома и сидела там часами, ожидая появ-ле-ния ни о чем не подозревавшего мальчишки на улице. Потом наши дво-ро-вые компании, его и моя, объединились, я стала видеть его чаще, мы даже играли в футбол, который я обожала, обыгрывая в качестве напа-да-ющего всех мальчишек.
Мы ходили вместе купаться на речку, на болота за желтыми ли-ли-я-ми, но я все время должна была притворяться, во избежание насмешек по-друг, что он мне совершенно безразличен.
Это была настоящая, большая и трепетная любовь, длившаяся це-лых четыре года, в течение которых я пережила столько радостей и том-ле-ний, ожиданий и даже ревности, что их хватило бы с избытком не на од-ну взрослую любовь. С той поры мне не пришлось испытать более силь-ного чувства…
С этих лет и начались мои первые стихотворные упражнения. Это была страшная тайна, тщательно скрываемая от бабушки и мамы. Испи-сан-ная тетрадь обязательно пряталась в узкую щель под шкафом - и это при -том, что взрослые никогда не лазили в мой письменный стол.
В старших классах я приобрела подругу, которой открылась как сочинительница и дала на отзыв свои поэтические труды. Но тут у них в доме начался ремонт, и мои тетради затерялись. Долго подруга не решалась открыть правду, избегая общения и дерзя мне при каждой попытке сблизиться с ней, но, наконец, сказала. Я простила ее, но горечь потери ощущаю и по сей день.
Странно, но стихи мои не были любовными. Большая их часть по-свя-щалась природе с описанием чувств, которые она вызывала в моей ду-ше. Остальные были обо всем, что впечатляло меня в те годы. Пом-ню, на сюжет индийской ленты о слепой девушке, истории душещи-па-тель--ной и патриотической одновременно, я сочинила целую поэму! И всё же поэтические опыты находились в некоей связи с моими сер-деч-ны-ми переживаниями, как и внезапные слезы, которыми завершались со-всем не детские приступы тоски. Обильные эти слезы я проливала на ба-бушкиной тахте под портретом Пушкина.
Итак, бабушка пригласила меня «к Пушкину». Я не была дома года четыре. Портретный Пушкин показался мне сильно потемневшим, поста-рев-шим, что-то неизбывно печальное сквозило в его взоре…
Бабушка, не любившая тянуть резину, спросила сразу, на какой срок я приехала. Я сказала, что навсегда. Она не удивилась, но про-го-во-ри-ла, скорее себе, чем мне, что, может, это и к лучшему, и тут же, без вся-кого перехода, сообщила, что мама тяжело больна и может умереть в лю-бую минуту. Собственно поэтому они меня и вызывали.
Это было странно и страшно, мама никогда не болела и ни на что не жаловалась, я смотрела на бабушку с недоверием…
— Аневризма, — пояснила она, — может разорваться от любого уси-лия.
— А операция? — спросила я. — Операция разве не возможна, ты же врач, скажи, разве не возможна?
— У нее сложный случай. Потом, у нас этого не делают. А знаешь, сколько стоит операция на сердце?
— Продадим квартиру.
— Мало.
— Я найду деньги.
— Ищи, — жестко сказала бабушка. — Ищи. В Москву рванешь за ни-ми или тут поиски устроишь? Учти, здесь все с пустым кошельком, кто на-шего поля ягода.
— Бабушка! — я обняла ее за худенькие плечи и впервые за эти последние месяцы заплакала.
— Ну, иди к ней. Она ждет. Она хотела, чтобы я тебе сказала. И нюни не распускай —  мы, Мелиховы, слез не любим.
Мама полулежала в кресле, устроив ноги на низенькой скамеечке.
— Ничего, через несколько дней ты привыкнешь. Мы с бабушкой уже привыкли.
«Смирились, — подумала я, — смирились, потому что — одни. Са-ми по себе. Я их бросила. Я — дрянь».
— Привыкли, — твердо повторила мать, угадывая мои мысли. — Рас-скажи лучше о себе. Почитай стихи. Новые есть?
Новых не было, и я читала давние, уже почти забытые, уже не лю-би-мые, но такие нужные сейчас, и мама слушала, пока на каком-то слове я не оборвала чтение.
— Теперь Пушкина. «Тиха украинская ночь…»

Весь день я провела подле матери, мы даже выходили в сад, и я смотрела, как сгибаются ветви сирени под тяжестью обильных густых гроз-дей. На клумбе цвели огромные темно-вишневые пионы, роняя кро-ва-вые сгустки лепестков на рыхлую землю. Весна в этом году была так хо-роша, как бывала на моей памяти только в далеком детстве, когда каж-дый день казался бесконечно длящимся праздником.
Я тайком поглядывала на мать и не видела, нет, не видела в ее ли-це и намека на скорый конец. Да, она казалась бледнее обычного, дви-же-ния ее были нерешительны, но глаза сияли отражением чудного май-ско-го дня, и ни одна печальная складка не запечатлелась на ее моло-жа-вом красивом лице.
Мы сели у деревянного стола, чья столешница была засыпана виш-невыми плодоножками с облетевшими лепестками и засохшими ты-чин-ками. И тут мама сказала, что просит меня после ее смерти не остав-лять бабушку одну. «Правда, она еще крепка и вполне может поза-бо-тить-ся о себе сама, их род долговечен -ты же знаешь, что прабабушка скон-чалась в девяносто пять, — это я, дитя войны, оказалась такая не-проч-ная», — и она принялась стряхивать ребром ладони со стола мусор, ос-во--бождая подле себя чистое место.
— Я останусь с вами здесь, — сказала я. — Я затем и приехала. Я начну здесь новую жизнь, я молода, здорова, и мы теперь все время бу-дем вместе.
— Глупости, — неожиданно сердито отозвалась мама. — Глупости. Тут все изменилось. Ты не знаешь. Украина для украинцев, а здесь, в За-пад-ной, особенно. Твоя четверть украинско-польской крови ничего не значит, ты — русская. И мы с бабушкой тоже москали, хоть и прожили здесь всю свою жизнь. Да, наши корни по женской линии — в украин-ской земле, но что из того? Мы — русские, потому что — советские, и дру-гими уже быть не можем. Все советские — здесь русские.
— Но я знаю язык, культуру. Я люблю Украину.
— Ты уже не сможешь здесь. Впрочем, смотри сама. Как хочешь. Другая жизнь, другая жизнь! — вдруг с нажимом сказала она. — Другая, не-милая, замороченная Украина.
   
   Вечером я залезла в свой письменный стол и начала перебирать содержимое ящиков. В одном пакете вместе со старыми школьными фотографиями я вдруг обнаружила портрет моего мальчика Пушкина. Видно, когда-то я приготовила пакет, чтобы взять с собою в Москву, да позабыла, и вот теперь рисунок кудрявого ребенка-поэта с чуть выпуклыми задумчивыми глазами напомнил мне о прошедших днях отрочества.
 

Бабушка с мамой стали похожи на двух сестер, старшую и млад-шую, а не на мать и дочь. У них было абсолютное, внутреннее понима-ние друг друга, их беседы были кратки и состояли зачастую из нео-кон-ченных фраз, ясных им и совершенно непонятных мне. Порой для об-ще-ния им было достаточно взгляда…
Три дня я просидела дома, отказываясь выходить куда-либо, кроме магазина, и, несмотря на всю охватившую меня любовь к ним, я физи-чес-ки ощущала свою печальную чуждость течению их жизни.
Спала я беспокойно, просыпаясь ночью по несколько раз и при-слу-ши-ваясь к тайной тишине квартиры. Окно моей комнаты выходило в сад, старый куст сирени рос подле, и его махровые кисти лежали на по-доконнике, напитанные весенним солнцем. Я прижима-лась к белею-щим в темноте соцветиям щекой, вдыхая чарующий аро-мат, и тоска, тес-ня-щая сердце, постепенно отступала, растворяясь в но-чи, и легкий сон за-гонял меня обратно в постель.
В обед мы лепили вареники с творогом, и мама приняла участие в нашей кулинарии. С верхнего этажа доносились звуки шопеновского ва-ль-са.
— Кэти? Все играет?
— Да, - ответила, улыбаясь, мама. - И уже спрашивала о тебе. Она еле видит, бедная, играет вслепую, делает тысячи ошибок, но три ра-за в неделю должна по часу отсидеть за фортепьяно, это ее метод борьбы с увяданием духа и плоти.
— Она молодец, — подтвердила бабушка, — она не сдается, наша Кэти. А ведь на четыре года старше меня, это немало для стариков, та-кая разница.
Катерина Юрьевна, или Кэти, как всю жизнь представляла себя она, занимала верхние комнаты особняка. Как и бабушка, она была врачом, воевала, но занималась чисто управленческой медициной и даже не зна-ла, где у человека пульс, что меня, рано осведомленную бабушкой на этой счет, весьма поражало в детстве. Странностей у нее хватало. Она па-нически боялась микробов и двери отворяла, обертывая руку носовым платком. Письма и телеграммы, которые получала, просила прежде про-чи-тывать маму — на предмет, нет ли там каких дурных известий. Мое со-зна-ние застало ее уже на пенсии, занимающей свое свободное время игрой на фортепьяно и чтением газет. Даже Шопена она играла весьма бур-но, злоупотребляя педалью, я так и выросла под звуки его вальсов и этю-дов, лишенных в ее интерпретации всякого романтизма.
Жила она со своим мужем Леонидом Петровичем, бывшим заведу-ю-щим военной кафедрой мединститута, тоже человеком не без чуда-честв. Бабушка утверждала, что в молодости он был ловелас, девицы его осаждали, и в каждый отъезд Кэти на курорт в их квартире по-селялась очередная его пассия.
На старости лет дядя Леня, как я его называла, затеял писать стихи и ме-муары, и стук его пишущей машинки сменял звуки Кэтиного фор-те-пьяно.
Супруги были весьма непритязательные люди, особняк наш жил дружной жизнью, насельники его не предъявляли никогда друг к другу ни-каких претензий, торжественно обменивались поздравлениями - будь то советский праздник или чей-то день рождения, - причем дядя Леня все-гда выражал свои чувства удивительно слабыми рифмами.
Скончался он от паралича в первый год моего пребывания в уни-вер-ситете; приехав на зимние каникулы домой, я застала Кэти уже вдо-вой. Однако мне от него было передано наследство. Чтя мои литературные дарования, покойный завещал мне свои ру-ко-писи — с тем, чтобы я распорядилась ими по своему усмотрению, а мо-жет, даже, и споспешествовала их изданию.
Кэти со слезами, вытекающими скудными струйками из-под толстых стекол очков, вручила мне тяжелую папку листов с отпечатанными на ма-шинке текстами. Несколько часов ушло на исследование наследства. Я  силилась понять, как мог взрослый, образованный человек — а дядя Ле-ня имел высшее военное образование —сотворить такое количество без-гра-мотной галиматьи, абсолютной чуши, исключающей подчистую мнение, что написавший всё это когда-либо владел русским язы-ком.
Я не нашла ни одного более-менее связного текста в стопке вос-по-ми-наний под заглавием «Мемуары военного спеца». То, что автор скром-но пометил грифом «Рассказы», не только не имело никакого отношения к указан-но-му на титульном листе жанру, но и заставляло читающего думать о ду-шев-ной несостоятельности сочинителя. Короче, это был бред, бред, и еще раз бред.
В раздражении я упаковала все рукописи в газетную бумагу, уло-жи-ла в полиэтиленовый пакет и уже направилась с ним к мусорному баку, но мысль о том, что вдова может потребовать отчета или даже возврата добра, остановила меня. В общем, я снесла сверток на чердак, где он по-коится и поныне. Кэти, вероятно, была способна оценить дарование сво-его покойного мужа, потому что она ни разу впоследствии не спро-си-ла меня о судьбе его литературного наследства.
Утром, выйдя в сад сорвать ветку сирени, я застала Кэти гуляющей по дорожке с газетой в руке. Пришлось наклонить голову, чтоб ей было удоб-нее поцеловать меня. Первое, что она мне сообщила, относилось к тому ряду известий, о котором я уже знала со слов бабушки, а именно,  что Кац-маны уехали в Израиль.
Сад их примыкал к нашему, но был невелик, и все молодые Кацма-ны, дети и внуки, часто сиживали на нашей скамейке, ведя свои беско-неч-ные шумные разговоры. Зато нам было разрешено подбирать орехи, падаю-щие с их огромного, раскидистого дерева на нашу территорию. Не то что-бы наш особняк дружил с их домом - просто существовали вполне до-брососедские отношения, мама и бабушка пользовали соседей по их просьбам, соседи этим не злоупотребляли, в беседе были словоохот-ли-вы, но вместе с тем и сдержанны в части семейных секретов. В Израиль уе-хала сначала старшая дочь Рая, которой там нашли мужа, а за ней всё их многочисленное се-мей-ство.
Рассказывала всё это Кэти медленно, двигаясь вместе со мной по тропинке сада, бережно переставляя свои маленькие ножки в белых но-соч-ках и туфлях с поперечными, как на сандалиях, ремешками. Я заме-ти-ла морщинистую белизну ее какого-то без возрастного лица,  похожего своей фак-турой на проросший в подвале росток картофеля, жалкий червь бессолнечного мира. На голове у нее блин-чи-ком сидела темно-коричневая шляпка с сиреневой лентой.
Носочки и шляпа были непременным атрибутом туалета нашей со-сед-ки, ее дань собственной женственности. Так же, как и лицо, белы бы-ли ее ручки, напоминавшие очищенные от кожи куриные лапки. Одна та-кая лапка сжимала сложенную пополам газету.
Дойдя до клумбы с пионами, мы повернули обратно, проследовали до скамейки и сели. Тут я узнала, что сын музыкантши, чей дом был на-про-тив нашего, и куда, сколько я помню, постоянно торопились дети с пап-ками на шнурке, с семьей уехал в Германию. «Как? — изу-ми-лась я, — разве они немцы, не поляки, ведь ее все звали пани Зося?» Нем-кой оказалась жена сына, по отцу, отец-то и перетащил их всех к се-бе на свою, как сейчас говорят, историческую родину. Репрессирован-ный поволжский немец, где уж он познакомился со своей украинской же-ной, на каких тайных тропах жизни? Только жили они в городе давно, пре-подавали, как и пани Зося, в музыкальной школе, я знавала их, не-ред-ко посещавших сватью, еще будучи прилежной ученицей этой самой школы. Музыкальное образование мне не далось, школа была брошена, но со своими преподавателями я раскланиваюсь по сей день.
В нашем переулке все обо всех знали всё. География расселения се-мей наших бывших соседей и их детей не ограничивалась Израилем и Германией. Там была и Америка, куда переехала моя подруга детских лет толстая Олеська, и стольный град Киев, и, конечно же, матушка Рос-сия. Жизнь на этой аккуратной, с мощеными тротуарами, улочке, в одно-двухэтажных особняках с высокими потолками и паркетными полами, ко-то-рые натирались неприятно пахнувшей мастикой, жизнь, которая мне в детстве и отрочестве казалась незыблемой и вечной, теперь пошатну-лась.
А ведь когда-то я бежала от этой вечности… Истинную причину мо-е-го отъезда в Москву не знает даже мама. Я могла поступить учиться во Львов или Киев и потом вернуться сюда, в особняк в переулке, в про-стор-ные комнаты с блестящими полами, где мне была знакома каждая щер-бинка в паркетинах.
Вот этого я как раз и не хотела. Я любила это место — город, но и бо-ялась. Я боялась со временем превратиться — ну хотя бы в Елену Фран-цевну, чья жизнь складывалась из походов на рынок, выдергивания зу-бов постоянно осаждавшим ее пациентам (она была зубной врач) и ухода за полной, одышливой матерью, очень приветливой и говорливой женщиной. Еще пуще я боялась выйти замуж. Мой будущий муж почему-то представлялся мне обязательно с животиком, с полоской усов над верх-ней губой, любителем куриного бульона и вареников. И каждый день одно и то же… А Пушкин, а Россия, а стихи? Любя Украину, я страстно рва-лась в Россию, я скучала по зиме, по настоящему снегу с крепким мо-розцем, по русской речи без украинского акцента.
И вот теперь я снова здесь, на Украине.

Мама сидела в кресле, пододвинутом к окну, и дремала. Я видела ее постоянную слабость, ее спокойное ожидание конца и не понимала, почему все это есть. Я ехала сюда, чтобы обрести силу жить, ехала, почти зна-я, чего хочу, уже пережившей печаль потерь женщиной, а нашла хо-лод перемен и зыбкость бытия, и лица людей, в чьи глаза уже за-гля-ну-ла смерть.
Впервые ощутила я жестокость своего молодого эгоизма. Сколько лет я жила только собой, озабоченная своими устремлениями, своей це-лью, которая казалась мне выше всяких родственных обязанностей. Нет, я думала о них, писала им, наезжала в гости. Но это было столь вто-ро-степенно и даже третьестепенно, их бытие было столь отделено от мо-его, что наше общение в последние годы приобрело почти формальный характер. Душевная связь меж нами прервалась…
«И, с отвращением читая жизнь мою…». Пушкин написал «Вос-по-ми-на-ние», когда ему было столько лет, сколько сейчас мне…
Я не слышала, как подошла бабушка и вывела меня из маминой ком-наты.
— Иди в город, проветрись, пятый день дома сидишь. Прогуляйся, хоть на людей посмотришь, может, кого из знакомых встретишь.
И я пошла. Раньше, когда я приезжала в город, то первым делом мча-лась в книжные магазины: они были богаче российских, и я свободно покупала здесь то, за чем в Москве приходилось охотиться или приобре-тать у книжных спекулянтов.
Перемены коснулись и книжных магазинов. Литература была почти вся на украинском языке, редко-редко мелькала русская книга, да и са-мих магазинов стало меньше.
Мягкий украинский говор звучал повсюду, вплетаясь в нарядные, оживленные свежей весенней зеленью улицы.   
Массивное здание почтамта, облицованное по низу бурым грани-том, было украшено флагом с трезубцем. Я прошла маленький скверик, большую часть которого занимал бассейн с фонтаном, длинное, белое, не-суразное строение «Детского мира» и вышла к зданию мединститута, где совсем еще недавно работала мама. Тяжелые двери то и дело шевелились, пропуская посетителей.
А вот и ратуша, на шпиле которой развевается точно такой же флаг, как и на почтамте. Вот и скучный музей, куда я так ни разу и не за-гля-нула со школьных лет. На противоположной стороне площади, на уз-кой улоч-ке, где не разойтись двум машинам, ютилась православная цер-ковь, быв-ший музей атеизма. Внутри было полупустынно — скромный ал-тарь, несколько икон, украшенных украинскими рушниками, полы засте-ле-ны тка-ными дорожками, кругом ветки сирени, букеты пионов. Я по-ста-ви-ла свечку за здоровье мамы, и снова в сердце шевельнулась тоска.
На улице кипела звонкая, шумная жизнь города, блестел асфальт, только что политый водой. В пяти минутах ходьбы от ратуши располагался городской рынок, ку-да в детстве по выходным я так любила ходить с бабушкой. Именно она, а не мама, вела домашнее хозяйство, готовя свои  знаме-ни-тые красные борщи, от которых млели все, кому довелось их попро-бо-вать. Маминым коньком были торты, а вот я оказалась абсолютной без-дарью по части кулинарных изысков.
Рынок развлек меня. Он был полон закарпатской черешни — крупной, ро-зовой и темно-красной, как венозная кровь, сладкой, с маленькими сколь-зкими косточками. Я купила два килограмма, поменяв свои русские рубли на гривны. Кое-где на лотках стояли корзиночки с такими огром-ны-ми клубничинами, что двумя-тремя ягодами вполне можно было насы-титься. И бесконечные пучки редиса, редиса, редиса, зелени, перьев лу-ка, а рядом горы сухофруктов и мешки с прошлогодними грецкими оре-ха-ми. И гвалт, энергичный гвалт человечьих голосов, быстрой украинской ре-чи, такой близкой, такой понятной, такой любимой.
И все же я ощущала себя экскурсанткой, заезжей гостьей, каковой, впрочем, я и была. Хмельные мысли о перемене жизни, с которыми я сю-да ехала, оборачивались горьким похмельем.
Я повернула к дому.

Мама сидела на крыльце в плетеном кресле, бабушка возилась на кухне. Я помыла черешню и пристроилась на каменных ступенях, нагре-тых утренним солнцем. Мы ели черешню, мама расспрашивала меня о Москве — последний раз она была там на моей скромной свадьбе. Она не сетовала, что я рассталась с мужем, не интересовалась, есть ли у меня сейчас какая-нибудь сердечная привязанность, она была деликатна, моя мама. Но, верно, как близ-кий человек, чувствовала, что у меня не все ладится, временами я ло-ви-ла на себе ее мимолетный взор, полный тайной грусти.
И бабушка, когда я помогала ей прибираться на кухне, сказала: «Ты что-то скрываешь от нас, девочка, у тебя что-то стряслось, — посмотри на се--бя: ты бледная, невеселая, ты приехала сюда такой. Маме не говори, а мне можешь открыться - я пойму, а тебе полегчает». Но я промолчала. Я только потерлась щекой о ее щеку, сухую и морщинистую, и промол-ча-ла. Мое собственное горе уже отступало перед отчаянной болью за ма-му.
Жизнь наша втроем шла одним бесконечным днем. Порой мы много говорили, вспоминая прошедшие годы, когда я жила с ними, порой рас-хо-дились по комнатам, я читала, перечитывая любимые в детстве кни-ги — «Два капитана», рассказы Грина, всю ту романтическую прозу, кото-рую так неохотно читают нынешние прагматичные подростки.
Иногда, по просьбе мамы, мы устраивались в бабушкиной комнате «у Пушкина», я читала им поэтов серебряного века, а бабушка, большой знаток и любительница Тараса Шевченко, — его мелодичные безрадост-ные вирши, все про несчастную Катерину, про тоску по воле. Мне было со-вершенно не скучно с ними, и если бы не болезнь мамы, если бы не безысходная эта болезнь…

Кэти пригласила меня к себе в гости. Я поднялась по крутой, изви-лис-той лестнице на второй этаж. Большая, темная комната, уставленная тя-желой, громоздкой мебелью, дубовыми креслами, которые, казалось, невозможно сдвинуть с места, имела какой-то нежилой запах — возможно, потому, что Кэти, боясь сквозняков, редко проветривала ее.
Усадив меня, она поставила на стол бутылку муската, не очень чис-тую тарелку с засохшими кусочками сыра и вазу со сморщенными про-шло-годними яблоками. Мы выпили. Вино оказалось на удивление хоро-шим, и я под ее довольно меткие рассуждения о политической жизни Ук-ра-ины выпила почти полбутылки ароматного, сладкого напитка и осо-ло-ве-ла. Со стены на нас глядел покойный дядя Леня, наряженный в ки-тель, увешанный гирляндами наград. Я смутно подумала: «Верно, он во-е-вал много лучше, чем писал…», — и тут же устыдилась мелькнувшей ехид-ной мысли. А Кэти все говорила и говорила о том, как много соседей умерло, уехало из города,  что сейчас здесь совсем другая жизнь, не-понятная и некрасивая, что мне надо обязательно забрать в Россию ма-му и бабушку и что она сама скоро уедет к сестре в Тамбов.
Она ничего не знала о маминой болезни, они ей ничего не сказали, промолчала и я. Большие настенные часы с круглым золотым маятником звонко пробили шесть раз, я попрощалась и спустилась вниз. Мне хо-те-лось на воздух. На зеленом ковре двора, развалясь, лежал крупный бе-лый кот. Увидев меня, он взметнулся на забор и прыс-нул в малинник, и тотчас же маленькая тучка разрядилась в природу крупными каплями короткого летнего дождя.

Мама умерла шестого августа.
Я была в городе, пошла за мороженым, мы решили вечером устро-ить маленький пир, позвать Кэти, ничто не предвещало беды, день был как день, и мамино самочувствие тоже было обычным.
Скорая помощь у нашего особняка заставила меня ускорить шаги, я побежала. Мама лежала на кровати, веки ее были опущены, а гу-бы слег-ка приоткрыты, как будто она хотела что-то сказать, да не успела. Ба-буш-ка сидела рядом и гладила, гладила ее светлые, пушистые воло-сы. Я взя-ла мамину руку — она была еще теплая, мягкая, живая рука…

Вот уже пятый год, как мы живем с бабушкой в Москве. У меня по-я-ви-лись новые друзья, ставшие и ее друзьями: маленький мальчик Саша - мой сын и большой, тоже Саша, его отец. В бабушкиной комнате сто-ит диван, а над ним висят два портрета — Пушкина и мамы, какой она бы-ла незадолго до смерти. Раз в год я езжу в город навестить ее. Одна. Ба-бушке такая дорога уже не по силам, она мгновенно состарилась и ослабла, по-хо-ронив дочь. Ночью этого же дня я возвращаюсь в Москву. И сам город, и наш особняк в переулке ушли для меня, как град Китеж, в пучину вод Леты…


Рецензии