Поправки к расписанию сновидений
И снова завариваю чай. Ну, еще несколько глотков, несколько страниц, несколько слов и - любовь.
Ночью только любовь.
Спасение - в любви.
А творчество... сон.
Утром снова шумы всякие. Лишние. Утром много ненужных действий и отговорок от жизни. Отсрочка от жизни. Утром - телесная жизнь. Насыщение и скорбь.
Настоящая жизнь припряталась за углом, под подушкой угомонилась ... И ждет.
И я жду. Ночи.
Так я ждал лета.
Получается, что я живу чтобы мучаться и вспоминать потом эти мучения.
Я живу только тогда, когда что-то помню.
Потому что: память мстительна. Она уходит когда ее предаешь.
Можно, конечно, спокойно сказать себе спокойновоой ночи. /Тут и "спокойной ночи" и "спокойной вам ночи" одновременно. Сказать спокойновой ночи и лечь, расслабиться, и уснуть. Я всегда так делаю, и вам того же.../ И вспомнить, например, прошлое лето.
Я работал тогда грузчиком на хлебозаводе. Очень уставал. По сорок машин за смену загружали. А это, считай, тонн восемь будет, на четверых. На каждого, соответственно, две. Три смены подряд, по двенадцать часов. А потом - выходные, два дня. Вот в эти выходные я и приезжал в Вырицу, это дачный поселок под Ленинградом. Я случайно попал в прекрасный дом и семью. А в тот день жарко было. Хозяев дома не оказалось. Пошел на речку. Купаюсь, - плыву. Потом так есть захотелось. А у меня булка была. Нам на работе выдавали, чтоб не воровали. Жую эту булку. Сплю тяжелым сном грузчика.
Солнце палит, тело загорает, а я сплю.
От перечислений событий не происходит ощущения этого дня.
Но как рассказать о легком ветре и веселых облаках! О случайной любви, торопливой любви в лесу, о ночном костре возле речки, о печеной картошке, о нежной, как подушка, воде.
Вода того лета и вода этого сна.
Тщетно воспроизвести.
Как невозможно вспомнить ласки и касания женских рук. Может, у тела есть своя память?
Иногда и не помнишь сон. А только приятное ощущение приятного ощущения.
И ветерок, и подушка, и милые руки -
погладят коснутся усыпят нежно
Непонятно.
Все лето сливается в один нескончаемый день. Так легче вспомнить. Нам специально устроили так наши головы. Еще один выкрутас времени.
Иногда, чтобы тебя услышали, приходится повторять одно и тоже много раз. Мама-мам, мам-мама. Пап-пап-пап-пап. В детстве ты сродни природе. Кап-кап-кап-кап - это уже дождь повторяет.
В детстве я был волшебником.
Если бы мы правильно умели угадывать начинания наших детей, - многие бы не учились жить так мучительно. Нужно было сразу на сцену, в цирк, куда угодно, но к людям, сумеющим выправить данную тебе энергию, и умело употребить ее. Сколько ошибок произошло. И сейчас. Ты скорбишь? Не знаю. Но жалко космической силы, неиспользованной и потраченной - столько! - напрасно.
Родник пробивался... И пробивается.
Мир пока что не погибает. Но и не расцветает. Будет в болоте.
Сумбур повсеместный.
Представьте себе: солнце, разожженное для того только, чтобы вскипятить чайник. Или океан, разлитый, чтобы утопить кого-то. Глупо. Печально и грустно... жить... пробовать трогать несуществующие очертания. Надеясь на созерцание и неприкосновенность будущего.
А оно вот уже... скоро будет. Сказано же: ожидайте в готовности. Невесты сидели и ждали жениха, у одной масло в светильнике кончилось, она убежала, а в это время он и пришел. Когда она прибежала, ей говорят: ты кто, не знаю тебя. Да я вот та-та. Поздно, вот кто дождался, того и беру. Так ведь и не открыли ей двери. Паника - что, почему, я же так долго ждала. Извини, поздно.
Как-то бы угадать и попасть в общий поток. А то вечно я где-то сбоку, какой-то брызгой прикидываюсь. Мол, брызга я из общего водопада. Поток несется неведомо куда, и я вместе с ним, брызгой такой, маленькой капелькой, прикинувшись.
Боюсь расставаться с прошлым. Всегда жаль, когда что-то уходит. Жизнь уходит. Из-под рук вытекает.
Вот здесь-то и нужно все повторить. Повтор - не всегда бездарен. Иногда - просто необходим.
Первый раз я пришел в Это Лето уставшим. Были сосны с невидимыми птицами. Они там щебетали что-то. Было легкое синее небо. После шумной электрички все налилось тишиной и неуловимой прелестью. Иногда я не понимаю слово прелесть, но в тот раз было именно так.
Потом неожиданно возник домик, в котором и было Лето. Дом был моей мечтой. Старый, пятидесятых годов. И удивительно настоящий пруд. Прямо из детства. И из мечты. Пруд был овальной формы, как старинное зеркало, наполовину затянутый ряской и возле берега - камыши. Пруд разглядывал дерево. Они жили вместе. Ко мне старый пруд отнесся меланхолически, как и положено пожилому. Я счастливый - откуда - свалилось все это?! - уснул, зарывшись в траву.
...зазвучала флейта... откуда-то из глубины, из недр, словно
из меня самого. Голос флейты звучал не призывно, нет, но и не навязчиво. Просто тихо и постоянно.
И эта испытанная когда-то минута... И этот образ: тамбур последнего вагона идущего поезда. Нет, пока стоящего на каком-то полустанке, а из окна, в которое ты смотришь, все убегают и убегают из-под тебя рельсы, стальное, отсвечивающие розовый свет заходящего солнца и красных светофорных фонарей.
А женщина с ребенком на руках уходит вдаль по этим рельсам, или шпалам.
И поезд стоит. И я стою. Смотрю из тамбура последнего вагона. А женщина с ребенком идет. Куда? Не знаю. Но она идет и, уверенная в своей какой-то неразумной правоте,идет все дальше и дальше, все уверенней и неразумней. Я не знаю. Она знает. Она дала жизнь новому человеку, и теперь живет им, живет с ним, дает ему жизнь.
Белая голова ее, от ситцевого старушечьего платка, уже исчезает вдалеке, на глазах растворяется в горизонте...
И она ушла.
А поезд пошел.
И я поехал.
А рельсы стали уходить из-под меня... туда, откуда я еду. Я очень люблю ассиметрию. А в природе ей вольготно: там везде ассиметрия -
женщина, поезд, белый платок, уходящие рельсы, ребенок в руках, наконец, грустный и робкий свет.
И только красный дьявольский глаз светофора... в отражении моего лица от темного окна - мой глаз. Ведь дьявольский красный глаз пронзает... - и окно, и темноту, и меня, - возбуждая нечувственные до этого момента силы и желания - быть.
А дьявольская же раскачка последнего вагона и меня в тамбуре с красным дьявольским глазом в глазу - предупреждение или уже избиение. И уже все проникает в мозги: стук колес чугунных об лоснящуюся зеркалом сталь и... хватит. И только - та-ток! та-ток! - уходящее в эхо твоей головы.
Сколько раз уже было так, что я пропускал что-то важное. А потом пытался догнать. Повторить.
Повтор - не всегда бездарность.
Бездарность - отсутствие памяти.
Памятуя о прошлом - силишься вылиться в будущее.
А настоящее - некрасивый сон, сразу же забываемый.
Насильно, между прочим, выброшенный из головы.
Когда-то я был маленьким...
Вечная фраза. Она предвещает вечную жизнь. Живут только в детстве. Остальное - сейчас. А еще говорят нет бога.
Даже смешно. Но не очень. Скорее, грустно. Ведь кто-то устроил один-раз-навсегда. И все живут так. Каждый один раз.
Детство. Сейчас.
Старость. Память.
Все отклонения для разнообразия и уточнения личности.
Жизнь сегодня: книги, суп, работа. Одиночество еще. И почти спокойствие.
Подражать себе вчерашнему нехорошо, неторжественно. А хочется все-таки, какой-то торжественности. Я в Риме не был, конечно. Но, кажется, могу иногда увидеть: в кровавом железе солдат потрясающих Рим и мир заодно.
Иногда надо услышать музыку дней и быта опротивевшего.
Я и дубом мечтал бы быть. Да он живет больно долго. Страшно. Привыкнешь еще и умирать не захочешь. А надо.
Сегодня еще один день прожит.
Прожит, как прожрат.
Или нужно учиться у каждого дня? Хоть бы сказал кто-нибудь что ли. А то все поскрывались как при бомбежке. Повыскакивают когда им кричать станут. В ухо! Глухие все! Или так надежно запрятались.
В детстве ведь почему еще все красиво. Играют по-честному. Это потом только глупо имитируют. Всю жизнь, причем.
Я тоже, признаться, в детстве так думал. Вот, думаю, поиграю малехо, а потом буду жить, и взрослым стану. А получается, что и жить-то некогда. Все учеба какая-то.
Некогда было столько обильного. Я и не нажирался. Думаю, оставлю напотом. А потом оказалось сейчас. Никто же не предупредил. Все хитрые какие-то. Дескать, сам учись. Я же один как барашек жертвенный Наивный до чего... Жуть!
На весах колыбельных качаюсь. И иногда претворяюсь месяцем полноглазым. Мы полюбились с ним. Ясность и холодность его меня возбуждает. Люблю месяц. Афродита груба. А Венера захватана часто. Месяц - чистый.
Да, месяц, ночь, тишина и флейта, опять флейта, да, флейта,-она снова звучит внутри. А я лежу, вспоминаю. Чего вспоминаю? Детство. Точнее, первое воспоминание этого детства.
Просыпаюсь я в темноте. Вернее, это не совсем темнота. Это такое ночное время, когда и темно, но с улицы свет какой-то проникает, а в палате, да, я в палате, я один, в палате кое-что видно, как в сумерках. Видны ромбики подушек на кроватях. Я совершенно один. Кровати стоят одинокие, но строго застеленные, как в больнице. Я в больнице? Или в детском саду, в круглосуточном /мать меня туда определила с двухлетнего возраста/.
Страшно. Кругом ночь и пустота. Только кровати с ромбиками, как с головами каких-то существ.
Плакать?
Но вдруг кто-то услышит и придет за мной. Вдруг существа проснутся. Пока-то они молчат. А если заплакать, они оживут обязательна и подползут ко мне. Со всех сторон обступят меня, окружат, и начнут издеваться, разрывать на части начнут меня.
Нет, лучше молчать.
Вот и лежу я молча, глаза открыты, головы боюсь повернуть. Сначала-то я вставал и смотрел по сторонам, а потом тихонечко лег обратно.
И еще тени на стенах разные. Непонятные, а потому страшные.
А теперь я хучу вспомнить, когда я в первый раз почувствовал жизнь, ее, так сказать, пульс. Да, это было...
Это было: не поцелуй вкусный, и не красота лета в лесу. Это было - даже не первая победа. Я увидел что-то по телевизору. Я понял: там - жизнь.
Мой друг - телевизор. Буду жить только с ним. Захотел - выключил. Грустно - слушай-смотри.
Четыре часа, то есть четыре раза по шестьдесят минут /двести сорок минут/ и много-много секунд /четырнадцать тысяч четыреста, если быть уж совсем точным, хотя, и это будет не точным, потому что, во-первых, у меня не такие уж точные часы, во-вторых, не по секундам же я отсчитываю свое время. Словом, четыре часа я сидел у телевизора, мне было грустно-печально-страстно, я наблюдал жизнь. Жизнь в телевизоре интересна и чужда. Она /жизнь/ не моя и потому интересна, захватывающе интересна. Чужая жизнь лучше, это всякий знает.
Я понял: там то, что не могут у тебя отнять. Твои мечты. Чужая жизнь. Другая жизнь. Интересная, как переход через шумящую машинами улицу. Мама вела меня за руку: "держись крепко, они сумасшедшие, того и гляди наедут, раздавят." А я думал: вот бы наехали-раздавили, что тогда?! А не то что каждое утро идти в садик, там-то уже все знакомо и неинтересно. А что будет когда раздавят?
Потом начались сны. Мои. Только мои. Я никому об них не рассказывал. Я был зайцем, я был кощеем-совершенно-бессмертным, я был гойкомитичем, ловким индейцем, я всегда был неуязвим и даже спокойно и долго плавал под водой. А как я летал!.. Долго, дух захватывало как высоко и долго. И не боялся. Во сне я был всем.
Или жить самому, или творить жизнь, или давать жизнь другим. Все это достойные занятия. Я этого ничего не умел.
А еще я бы хотел: населить свое жилище разными людьми, включить все радиоприемники, телевизоры, пусть все говорит, все ходят и живут, - а я бы подсматривал за всеми. И любовался бы их жизнью. Я бы возводил их случайные слова в систему образов, а потом показал бы им это. /Вот бы они меня побили.../
И вот я жадно всматриваюсь в людей, всматриваюсь в жизнь, я смотрю на людей, на чужую жизнь, и, оказывается, я живу всеми этими жизнями. Все эти жизни становятся моей жизнью. И я уже не вижу разницы, я уже не могу отличить жизнь собственную от жизни других.
Вот главное открытие, которое я выловил из...
В это утро я понял...
В это утро я, видимо, должен был что-то понять. И я понял, что нужно молчать. Почти всегда молчать. А говорить, то есть произносить слова, - только нужные, и только когда тебя спросят. Нужно только отвечать на вопросы. А самому ничего не говорить, не высказывать никаких своих мыслей, ибо они никому не нужны. Да и вообще - скромнее надо быть!
А потом я услышал это скерцо. Увидел его во сне.
Он шел возле шпал, слева от иногда блестящих смертельным блеском рельс. Где-то в кармане были двести рублей отпускных. А главное полная /глотнул всего два раза/ бутылка красного вина. Значит, уже не двести. Возле закусочной еще мужиков каких-то угостил. К матери еду. Лет... пять не был. Может, уже... Да нет, известили бы.
К матери он ездил каждый год.
Веселенький, не спотыкаясь, наоборот, чувствующий каждый радостно-легкий шаг... А почему я здесь иду? Где-то вокзал... Мой поезд... в два семнадцать. Ладно, полечусь... Вытащил газетную затычку, промокшую и пропитанную вином. Вставил в рот горлышко, теплое и сухое /бутылка хранилась за пазухой/. Ну ни чо. Завтра мамуля моя порадуется. Где же вокзал? Позади наверно. Так. А жарко чо-то. А-а, еше час, успею. Да позади он где-то остался! А чего же я тогда сюда иду, надо возвращаться. Ну, братухе, главное, пиво везу, бутылочное, у них-то где там в деревне пиво. Сделал еще глоток, продолжительный, вино булькало.
Заткнул обратно затычкой, вставил в карман. Да не пьяныйеще! Все путем. Ребята в бригаде не в обиде. Отходную сделал путем. Маракулин скидываться не стал. Жмот. Пердун. Да! - отрывисто и как бы отмахнувшись рукой в сторону.
Часто его посылали за вином. Саша бегал. Но его уважали. Работяга. Бригада землекопов из шести человек. Экскаватор на стройке не везде возьмет. Уже полКирова построил, а квартиру не дают. Пьяница. Только залетит /вытрезвитель или на работе/, - с первого на очереди в конец ставят. И не первый раз уже. Не пить бы в это время. Да х...егознает! Жизь какая-то... Работа... Вовик с Сергуней, Лида. Она у меня хорошая.
Она привезла его из деревни "Красава," "Шабалинского" района, куда Саша и направлялся, не быв на родине около... /пяти, кажется, лет/. За Лидой ухаживали многие, красивые и интересные парни.
"Чо я этого шибздика выбрала. Лаской брал. Подход имел."
Память цепляется за остатки, обрывки, кусочки, какие-то неведомые... смутные, красочные, серые и цветные воспоминания... Какими бы ни были - и хорошими, и теплыми, и неприятными, и... ностальгически-детскими-глупыми, - они мои, наши, мои. Навсегда. Я помню все. И все это было со мной. Где-то там. Та-а-ам...
...что-то стучало в голове, или по голове. Это шел поезд. Поезд навстречу. Этот стремительно приближающийся, длинно-грохочущий, смертельно-жестоко-железннй...
Были какие-то люди. О чем-то с ними он говорил. Доставал бутылку, угостить хотел, но она упала на гальку. Вино вылилось - это он помнил, /успел уже вытащить затычку/. Вино исчезало между камушками. Исчезало навсегда. Как жизнь, уходящая незаметно, не на глазах, но навсегда. Исчезала и все.
В детстве Саша ходил на охоту, с братом. Жрать-то нечего было, послевоенные годы. Дробью выстрелив, брат понял, что лишил брата зрения. Саша будет видеть, но плохо. Зачем-то он подлез под выстрел!?
А весной сорок пятого они отдыхали на зеленом свежем лугу, раскинув руки во всю землю. Трое солдат, и Григорий, отец Саши. Победители. Домой едут. Живы. Жена. Дети, Деревня. И дом, который он приподнимал, напившись и не зная куда деть бешеную силу. Угол дома приподнимал.
Мина разорвалась сразу же, как рука упала на траву. Возле Берлина произошел, быть может, самый последний взрыв. Он улетучил двух русских солдат... в рай, наверное.
Что-то... откуда-то... летает... падает... Больно... Ой! Бешеная скорость всего. Видения. Секундные, мгновенные кадры.
Трое парней, выпившие, или в поисках подвига. Саша их называл: стиляги. Кроме как тренькать по ночам на гитарах - ничего.
- Эй, мужик! дай закурить.
Саша полупьяным медленным движением достал жестяную баночку, в которой было монпасье, а теперь махорка /удобно, не раскрошится/. Саша курил самокрутки.
- Ты чо! сам-то сигареты куришь!
Монпасейная коробка летела с замедленным упорством.
Красные, зеленые, желтенькие конфеты, неправильные овалы и крошащиеся крошки карамелек.
Они были разноцветными капельками крови... и детскими картинками... и мимолетными воспоминаниями моего детства. Я все это видел. Но ничего не помню. Только вижу. Сейчас.
Такая красивая пятерка. Цифра. Мама писала ренессансно, с завитушками и канделяброчками. Так было модно писать в сороковые годы, когда она училась.
Сергуня сидит на коленях. Я пьян.
Я не помню его трезвым ни разу. Сижу в новом костюме, "с начесом", такие продавались в семидесятых. Сначала купили Вовке, а когда я заревел /обидно/, - сходили еще раз за другим, таким же. А вообще-то я всегда все донашивал за братом. Володя, ты помнишь.
...Всех ухажеров у ней отбил. Саша умел как-то. "Писал, еж, убежал, в лес". Это последняя фраза на любовной открытке. Через каждое слово ставил запятую, чтоб не ошибиться. На открытке были изображены томные влюбленные, как в кино двадцатых годов, с красным крашеным сердцем между ними и внизу надпись: "Люби меня как я тебя".
Лида с тубуркулезом была в санатории, а я с глазами. Филатов меня лечил, врач знаменитый. Я играл с ней, хоть и маленький был, но я на гармошке умел играть, девкам это нравилось. А свадьбу сидели у нас, в Красаве. А Лиде высокие нравились. Но я все равно ее выбрал.
Она же его и на стройку к себе приволокла. Сама только что из деревни, но уже устроилась и получила общагу.
Кто, что, из деревни. Лопата, траншея, бригада.
А Лида училась на маляра.
Семейное общежитие на Левитана, 6. Дебош.
- Паскуда!
Кастрюли с супом летели в форточку.
Я прятал бутылку в игрушки, в ящик деревянный. Игрушек было много Бил мамку по лицу бидоном.
- Па-ап-п!!! Не надо!
- Уйди! Сыщик.
Приносил груду конфет, только шоколадных. - Мне вино, а вам...
- Мне мясо, буду варить СУПЫ. Сашке всегда с костью подкладывали. Пьяненький, все равно.
На коленях меня качал. Суслик. Есть фотография: папка улыбается и серый кот на коленях. А Вовку любил меньше, он на мать походил.
Саша брал гармошку и - шабалинская, с кружевами, обрывистая.
Такой был наигрыш. Гармонь с медными планками, кустарной работы, сейчас не найдешь. Сашка играл хорошо. Веселый был. Потому и девки кругом, и собутыльники. Я бегал за милицией.
- Ну, что, забирать его? - спрашивали у матери. А ей вдруг жалко его становилось.
- Да проспится поди.
Столкнули под поезд. Под грохочущий тысячами тяжело-чугунных колес безошибочный поезд. Бросили под поезд, под колеса. Столкнули. Была драка. Сука! а-а-а! ****ь! Вдруг... я читал стихи на магнитной ленте "Яуза-5" магнитофон Сергуньку я записывал песни вдоль дере-э-эвни тра-та-та-та и т. д., /вспомнить слова песни/, а кто его знает а чем он желает а чем он мечтает проигрыш на гармошке как шабалинский только наш веселее этой лентой Сашка валенки заклеивал расплавлял ее и капал на микропорку магнитная коричневая лента была длинной-длинной дорогой как поезд...
... упала шишка мишке прямо в лоб мишка рассердился и ногою топ!
Да, это был сон. И это тоже был сон.
Конец мне неинтересен. Он банален и всегда узнаваем. Другое дело-начало. Вот здесь - творчество. Начало всегда интригует.
Какое-то волшебное соединение слов.
Вот и луна выплыла с кривым лицом. Покачалась и обратно уплыла.
Елки стоят-живут молча в безмолвии. Мерзнут.
А поезд идет и идет, колеса стучат.
А я сижу и смотрю в окно.
Россия - гиблая страна.
А елки огромные - прямо нависают. Едем в тоннеле из елок.
Вот и Россия такая же.
И одинокие стожки по полям раскиданы. Они как татарские шапки, снегом одетые.
Первые три часа пейзаж умиляет, потом начинает несколько надоедать, а через двенадцать часов становится грустно и одиноко: неужели это твоя родина - скорбная и унылая.
И нечего гипнотизировать часы. Еще ехать и ехать. Еще и половину не проехали.
Несется мой поезд: летит и летит.
И остается только сидеть и скромно плакать. Плакать над собственной участью. Скорбно плакать над участью сотен и сотен лучших людей, которым нет места, нет применения в этой жизни. Вот сижу и плачу. И плачу и плачу. Возрадуемся в слезах вместе. Большего нам не дано. Увы.
Зима, зима, кругом снег и холод.
Свидетельство о публикации №202112500117
Наоборот, неполный сон иногда ведёт к нужным следствиям, удерживая
рвение тонкого тела во время духовной борьбы. Сердце, во время сна,
может давать замечательные наблюдения.
Алексей Рыжов 03.07.2009 17:21 Заявить о нарушении