Глава вторая. Свечи во здравие

   Начало есть всему: жизни и смерти, хорошему и плохому, дорожкам прямым и кривым. Алексеев был из хорошей семьи, и все в жизни мальчика складывалось благополучно. Но случилось горе, и черная его телега потащила Сашу по мерзким, в рытвинах и ухабах, дорогам. Интернат, колония для несовершеннолетних, наконец, обычная зона. И если первые два-три срока — с большой натяжкой — можно было как-то объяснить: стечением обстоятельств, необходимостью защищаться, просто глупой ошибкой, то все последующие сроки были следствием умышленных, заранее подготовленных преступлений. Он и на свободу-то стал выходить лишь за тем, чтоб развеяться, отдохнуть, подышать свежим воздухом — на деньги, с которыми вышел, или на те, что «зарабатывал» кражами. «Работал», как правило, один, на крупные дела не шел и, когда попадался, вел себя как уважающий противника игрок: смотрел на расклад улик, добытых следствием, и если ни алиби, ни других козырей против них не было, то «скидывал карты» и писал явку с повинной или чистосердечное признание.

И так, не мотая нервы ни себе, ни следствию, один за другим получал он сроки, как правило, небольшие. В колониях ему было проще, чем на свободе. Там он привык, приспособился, следуя раз принятым правилам поведения. Умел не выделяться, но, когда надо, мог за себя и постоять. И в то же время, несмотря на растущее число судимостей, где-то в тайном хранилище, в самой глубине души, жила в нем хрупкая пленница — надежда.

Иногда, в тихие ночи, он слушал ее долгие монологи — о жизни его и судьбе. Приговоры размеривали жизнь на сроки, тени судимостей шли за ним как шлейф от подбитого самолета, но к этих ночным разговорам они будто не имели никакого отношения. «Судьба твоя, — говорила надежда, — должна быть совсем иной. Сейчас ты ее не видишь, но придет время, и она откроется тебе вся как есть. Конечная точка на горизонте — дорога к ней выпала не совсем удачной, но ее надо пройти. Это ночь, за которой будет рассвет. Ты только помни о нем, и жди. И как начнет рассветать — глазами ли увидишь, разумом ли поймешь, сердцем ли почувствуешь, — готовься в обратный путь. Сам знаешь, дорога эта будет не близкой и не из простых. А пока — береги здоровье и нервы, не заводи врагов, близких друзей...»

Но шло время, все тяжелели, набирая в годах, сроки, и такие монологи слышались все реже, звучали коротко и невнятно, потом и вовсе стихли. А рассвета все не было, ночь становилась все непроглядней, и Алексеев засомневался: что с рассветом-то его? Судьба-то его где иная? Глаза ли подвели, разум или сердце — не пропустил ли он этот рассвет? Не упустил ли судьбу свою — птицу? Или рассвет его и судьба иная — только лишь выдумки, самообман?

Это были вопросы к самому себе, и, когда они взяли его за горло, он воззвал к своей пленнице: ты-то что молчишь, надежда, вопросы-то – к тебе? Но в ответ — ни звука: надежда оставила его, одного, в непроглядной и беспросветной ночи!

И вина перед самим собой, перед тем Сашей Алексеевым, которого он вырядил в робу рецидивиста и все сулил ему светлый рассвет, вдруг сжала и стала рвать его сердце. «Господи, — воззвал Алексеев, — я виноват! Прости меня, Господи!»
 

Врачи вытащили его с того света и впихнули обратно, в прежнюю, в робе рецидивиста, жизнь. Время для него не значило теперь ничего. Ни-че-го: порой он не знал даже, какой теперь месяц. Но что символично: из больницы ему предстояло ехать в колонию, в которой он уже отбывал когда-то срок наказания. И вот какая получилась дата: вновь прибыл он в нее ровно через десять лет после выхода за ее ворота.

Этот «юбилей» оказался в поле зрения газеты для осужденных, которую я редактировал, — материалы об освобожденных из колоний, о том, закрепились ли они на свободе или вновь оказались за решеткой, всегда были интересны моим читателям, а сотрудники колоний использовали их в воспитательной работе. Правда, в расклады с неплохим обустройством после зоны осужденные верили не всегда: считалось, что на свободе у «бывших» лишь два пути: жить на положении изгоев, под «колпаком» у милиции, или идти на новые преступления.
— Все это пропаганда, — заявил Алексеев, прочитав статью о бывшем зэке, сумевшем удачно выправить свою жизнь. — Был ли этот зэк на самом деле, или его придумали, никому не известно. Скорее всего, придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, к примеру, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких примеров…

Спустя время в клубе колонии была организована встреча с бывшим зэком, освободившимся отсюда почти одновременно с Алексеевым.
— Мужики, — крикнул он в зал, — вон где я обычно сидел, пятый ряд с краю, там были места нашей бригады…
эЗатем в моей газете был напечатан очерк о том, как в одной колонии встретились два человека, почти одновременно освободившиеся из нее много лет назад. Биографии у них были схожие, да только судьбы сложились разные: один так выдвинулся, что трудно было и представить его в зэковской робе. А второй эту робу точно и не снимал…

Очерк назывался «Танец северного сияния». «Судьба человека — от чего она зависит? От установок свыше, от стечения обстоятельств, или последнее слово все же за самим человеком? Судьба — как ее распознать? По расположению звезд, по линиям на руке или танцам северного сияния? И можно ли спорить с этой упрямой дамой?..»

Автором этого и ряда последующих материалов был Алексеев. Правда, от первоначальных его текстов порой мало что оставалось: правились они нещадно, но сохранялось главное — искренность, ведь ни досрочное освобождение, ни другие льготы Алексееву не светили.

Через некоторое время я перевелся в областную газету, а тремя годами позже, в начале 1982 года, сорокачетырехлетний Алексеев освободился. Приехал в родной город, где жила семья брата Виктора, но пробыл в нем совсем немного: ни брат, ни милиция восторгов в связи с его приездом не испытывали. По путевке оргнабора оказался в Широковске, городке на Северном Урале, недалеко от тех мест, где отбывал свой последний срок. А дальше – пошло-поехало: в общежитии машзавода, в котором жили приехавшие по оргнабору строители, у Алексеева нашлись «земляки» по тюрьмам да пересылкам. Его и подселили к ним — в комнату с символичным номером сто один; не без оснований ее называли «сто первый километр».

Он снова жил одним днем, пьянствовал вместе со всеми, и все-таки в этой комнате он был чужим: многое поменялось у него в голове за последний срок. Один из конфликтов с «земляками» со «сто первого километра» закончился дракой: он помешал им, когда обманом они заманили в комнату девушку…

Алексеев переселился в Кедровку, деревеньку недалеко от Широковска. Пришлось уволиться и с работы. Жить стал ягодным промыслом, да кедровские старухи подкармливали — он часто помогал им по хозяйству, чинил-обновлял заборы да крыши, а они несли ему домашние припасы. Кроме кедровских стариков, он общался лишь с товарищами по оргнабору: Розой и Сергеем — неплохой парой, нередко бывающей у него в Кедровке, и одиноким стариком — Кирилл Кириллычем.

Но особенно он сблизился с Надей Денишевой — симпатичной, но поблекшей, потерявшейся женщиной, вдовой человека, у которого была болезненная, идущая по наследству тяга к самоубийству. «С петли ты начал, в петле и окончишь», — предрекла она после его первой попытки примерить на себя веревку. Так и вышло; но перед тем, как повеситься, он нарисовал черного, с красными пятнами, паука и написал, также предрекая: «Теперь ты каракурт — черная вдова. И всю жизнь будешь приносить людям только несчастье».

Казалось, это проклятие потом и шло за ней по пятам. Алексеев попытался выбить клин клином, принеся Наде цветы от «доброй колдуньи» — цветочницы с рынка, которая говорила, что с ее цветами из дома уходят беды. Долго не засыхали эти цветы, охраняя их любовь. Он все хотел принести ей другие, но не успел…

Жизнь в лесной деревушке, подальше от людей и в полной трезвости, помогла ему прийти в себя. Алексеев снова стал писать: дневники, короткие рассказы из жизни кедровских старух — он слушал их вечерами, на лавочке под открытым небом. В его тетрадях было много зарисовок о природе: отторгнутый миром людей, он ощущал единение с миром растений и деревьев, птиц и животных. Алексеев видел красоту природы — она пробудила в нем особое зрение, которое открывало и давало ему видеть то, что другим, возможно, не открывалось и не виделось. Иногда он ловил себя на том, что разговаривает с растениями или животными и что они понимают его язык, а он — их. Его зарисовки были полны сравнений между увиденным в мире природы и тем, что было присуще миру людей.

«Земляки» по пересылке теперь вряд ли приняли бы его за своего: на природе он изменился и внешне. Он все так же сутулился, волосы блестели сединой, а лицо было исхлестано морщинами — но оно стало мягче и будто просветлело: прошлое, которое давило и точно читалось на его лбу, теперь отступило, ушло с его лица — но не из памяти. Алексеев взялся за повесть о своей жизни, и таким важным стало для него это дело, что он садился за стол каждую свободную минуту. Писал спешно, будто боялся, что ему помешают завершить этот труд. Официально он, вор-рецидивист, не так давно освободившийся из мест заключения, нигде не работал, жил без прописки, и в любой момент его могли выселить или начать дергать за дела, которые он не совершал.

Тетради с главами повести и другими записями он передавал Плетневой, бывшей учительнице, которой с Кириллом Кирилловичем, его товарищем по оргнабору, жила  жила в Дижае, пригороде Широковска.  Из школы, а которой она работала, ее уволили по болезни: наивная поэтесса выказала несогласие с приписками, липовыми отчетами да оценками, и ее попросту затравили. Несчастье с мужем, сгибшем в лесу в темную грозовую непогодь, окончательно подорвало её психику… Алексеев ходил к ней один или два раза в неделю — в писательстве она была его первой помощницей.

Поздней осенью восемьдесят второго года Плетнева и переслала мне его тетради. Последние записи в них были полны тревожных ожиданий и предчувствия беды: казалось, сама природа его о чем-то предупреждала. К Алексееву стали наведываться «земляки» со «сто первого километра», он подозревал, что ему готовят подставу…

«Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия!*» — цитата из Евангелия стала последней фразой, которую он написал в своем дневнике.


Из-за неточностей в адресе бандероль с тетрадями Алексеева долго блуждала по почтовым отделениям, побывала не в одной редакции, пока не попала мне на стол. Вместе с тетрадями в ней было стихотворное послание от Плетневой: 
 «В глуши лесов лежит Дижай,
 Редактор, в гости приезжай!..»

Из письма понять что-то было трудно, за исключением одного: Алексеев, когда-то известный мне бывший заключенный, попал в беду и его надо выручать.

В Широковске я бывал: на строительстве машзавода — от областной газеты, и раньше, когда выпускал многотиражку для осужденных и жил в небольшом городке, околюченном зонами, — на местной карте он был в нескольких сантиметрах от Широковска. Мы приезжали сюда на охоту-рыбалку да по шишки-ягоды: леса и речки-озера в его окрестностях были знатными, дары свои отпускали щедро.

И вот я снова в Широковске. Побывал в Дижае — у дома Плетневой; на двери его висел замок. Поговорил с ее соседом — им оказался невысокий мужичок с рыжей бородкой. Он сообщил, что пару недель назад Фоминичну, так назвал соседку этот мужичок, по заявлению лесхозовского начальства отправили в психбольницу.
— Что же она натворила такое? — полюбопытствовал я у мужичка.
— Как что? — переспросил он. — На смех их подняла, в стихах. Такое о них прописала — весь Дижай от смеху покатывался. А Фоминичне к дурдому не привыкать. Дед ее, Кириллыч, к ней уехал, глядишь, хоть на этот раз ее продержат недолго. А вы, собственно, по какому делу? Может, ко мне зайдем, почифирим?

«Почифирим», повторил я про себя и вспомнил: в незаконченной повести Алексеева этот сосед Плетневой имел прозвище «Чифир». Жена его, толстая некрасивая женщина, топила печь тетрадками со стихами, в которых Плетнева резала правду-матку, обличая местных князьков и пройдох. При соседке порой и разжигала; Плетнева выходила тогда на улицу и смотрела, как правда ее уходит в небо…
«Скажите на милость
А где справедливость?..» — помнились ее стихи.
— Скажите, а вы знакомы с Алексеевым? Александром Николаевичем?
— Это который Алексеев? Не Батя ли, упокойник?
— Он разве умер?
— А вы что, не знаете? То-то я смотрю — вы не местный… В Широковске об этом каждая собака знает, в газете не раз писалось — и об убийстве, и о найденном трупе…
 
В октябре 1982 года в Широковске было совершенно громкое убийство: уехавший в командировку директор банка на беду почему-то вернулся в тот же день обратно и застал в своей квартире грабителя (или грабителей). Его обнаружили лишь на третий день — привязанным к спинке кровати, с кляпом во рту и множеством ножевых ранений по всему телу. Через день у гражданина Батова обнаружили несколько безделушек, похищенных из квартиры убитого. Батов пояснил, что эти безделушки оставил у него некий Алексеев, с которым он приехал в Широковск по оргнабору. В последующем было установлено, что Алексеев — матерый рецидивист, большую часть жизнь проведший за решеткой. В подвале дома в Кедровке, где он проживал, обнаружили чемодан с некоторыми вещами, ранее принадлежавшими убитому. А при обыске в квартире, где жила приятельница Алексеева Надежда Денишева, была обнаружена малахитовая шкатулка со змейкой, также принадлежавшая директору банка. Алексеев и его приятельница исчезли.

Последним, кто видел Алексеева, была бывшая учительница, психически больная Плетнева, у который жил Кирилл Н., также знакомый Алексееву по оргнабору. Она сообщила, что через день после похорон убитого Алексеев, весь израненный, в изодранной, запачканной кровью одежде, постучался к ней поздней ночью и сообщил, что ни он, ни Денишева ни в чем не виноваты и что убийц директора банка, которые расправились и с Денишевой, а также хотели убить и его, следует искать на сто первом километре.

У Плетневой он перевязал раны, вместо своей одежды, пришедшей в негодность, надел одежду Кирилла Н. (в ту ночь он работал в третью смену) и скрылся в неизвестном направлении.

Очевидно, что из-за дележа похищенного между сообщниками преступления произошел конфликт, в результате которого Алексеев был ранен, а его приятельница убита (тело ее до сих пор не обнаружено). Не имея возможности прийти в больницу, преступник обратился за помощью к Плетневой и в то же время попытался запутать следствие, заявив, что грабители, убившие директора банка и Надежду Денишеву, якобы находятся на расстоянии свыше ста километров от Широковска…

Спустя неделю в тайге под Широковском был найден обезображенный, объеденный животными труп человека, в остатках одежды которого обнаружены завернутый в целлофан паспорт на имя Алексеева, квитанция из заготконторы, выписанная на его имя, и немного денег. Недалеко от страшной находки был найден нож, которым, по заключению экспертов, и был убит директор банка. На рукоятке ножа обнаружены отпечатки пальцев; проверкой по милицейским архивам было установлено, что они принадлежат Алексееву, неоднократно привлекавшемуся к уголовной ответственности. По всей видимости, он умер от полученных ран либо, обессилев от потери крови, стал жертвой хищных животных. Следствие так и не установило, кто, кроме убитой Денишевой, был сообщником (или сообщниками) Алексеева и куда исчезли похищенные ценности.

Таковы были сводки об этом преступлении, которые публиковались в то время в местной прессе.
 

— Надежду-то я не знал, а Батю мне жалко, — вздохнув, сказал мужичок, сосед Плетневой. — Царствие ему небесное, не смог жить по-человечески, хоть немного. Казалось, чего ему там не хватало, в Кедровке. Жил себе и жил, и тут на тебе, к прошлому потянуло? Зачем?

В последних словах его было много сомнений, и показалось, что вздыхал и говорил он об Алексееве искренне.
— Коровин моя фамилия. Вы-то кто будете? Грешным делом, я решил сперва, что вы из ментов, из области — наших-то я как облупленных знаю. Да вижу, ошибся…
— Я из газеты, приехал по письму Плетневой.
— По письму? От Плетневой? Вот это номер! Наконец-то хоть кто-то откликнулся на ее письма! Она вам в стихах написала? Да? Вот чудеса! — Коровин встал в позу и процитировал:
«…И жизнь, Москва, возьми до срока,
     Коль это ложь, коль это склока…»
— Дождалась Фоминична! — продолжал он восторженно. — А я, дурень, ей все талдычил: пиши в прозе, по-обычному, по-канцелярски, как жалобы пишут или прошения, тогда, может, и толк какой будет! Но она только рукой махала! И вот на тебе — по стихам ее приехали, из газеты! Жаль, самой ее нет, вот радости-то было!

Коровин искренне радовался за соседку.
— А вы, мил человек, меня расспросите, я по этому делу многое знаю. Ментам не сказал, а вам, может, и сообщу кое-что…

На этом Коровина точно кто за язык схватил — он замолчал и оценивающе оглядел меня от ботинок до шапки (разговор этот был в начале зимы, морозно было, и снег, помню, так скрипел под ногами, что казалось, пол-Дижая должны были слышать этот скрип).
— Только вы, мил человек, документик мне покажите. Не обижайтесь! В деле этом столько неясного, мало ли чего потом выплывет…

Я протянул ему книжечку с надписью «ПРЕССА». Коровин уважительно раскрыл ее, пробежал глазами по строчкам и вернул обратно.
— Извините, Андрей Михайлович, сами знаете, какое это дело — убийство… Ну да ладно, я сейчас исправлюсь. — Коровин сверкнул вдруг глазами и махнул рукой: — Эх, была не была! Одно только спрошу — и поехали! Если что, помощь какую окажете?
— Помощь? — переспросил я. — Какую?
— Скорую, — ответил Коровин, — медицинскую. Я, мил человек, инфарктник. Спиртного, считай, третий месяц на нюх не пробовал. Но теперь думаю — пора, если что, не в пустыне живу, найдется кому таблетку подать иль скорую вызвать. Я уж и беленькую припас, в загашнике. А то говорят: все, мол, Коровин, свое ты отпил. Плохо они меня знают…

В самом деле: и пьяным он в снегу засыпал, и желудок его был в треть укороченный, и каверны были у него туберкулезные, на зоне вырезали (все ж попался раз на воровстве, в тюрьме и заработал болезнь), а все ему нипочем. Недели полторы проходил с инфарктом, может, и дольше бы ходил, к соседке-самогонщице и обратно, кабы не решил трудоустроиться — грузчиком на машзавод. Направили его на медкомиссию, и пошел он по врачам. Всех прошел — один терапевт остался. Послушала его терапевт и назначила кардиограмму. Положили Коровина на кушетку, прикрепили, какие нужно, присоски, пощелкали тумблерами, и собрался он было вставать, а ему не дают. Любка-толстая (так он назвал медсестру) его удерживает: лежи, говорит, спокойно, за тобой уже «скорую» вызвали. Приехала бригада, переложила его на носилки — и в машину. А он все удивлялся: что вы, сам что ль не встану, пойти не смогу? Вчера еще грузчиком ходил устраиваться...

Но оказалось — инфаркт у него был, и нешуточный. Тогда только и вспомнил, как было дело: вечером вдруг прищемило, пьяного, так он и лечь не смог, прикорнул на стуле. Потом что-то и пить не хотелось, выпивал чуток, а больше не тянуло, других странностей и не помнит…

В больнице его держали сначала в реанимации, потом в обычной палате. Радовался, когда домой выписали, - соседу-то его, Батову, повезло меньше: из больницы его выписали… на нары. После убийства директора банка у многих, кто с Алексеевым знался, обыск проводили, и у Батова много чего нашли — не к одной краже ниточки. Нашли и безделушки из квартиры убитого: часы и портсигар. Не простые это были безделушки — дарственные. В каких-то кражах Батову пришлось сознаться, но от безделушек открещивался, говорил не его — Алексеева.
— Батов этот с чем в больницу попал?
— Да дружки над ним посмеялись, заставили спирту выпить — из банки с заспиртованными лягушками. На другой день едва дополз до больницы…

После выписки Коровин попил лекарства, пособлюдал диету, и опять потянуло к привычному «лекарству» — по рецепту соседки-самогонщицы. Повод-то всегда найдется; к примеру, корреспондент приехал, к соседке, да Алексеева, покойника, вспомнили, — чем не повод?


Пить с Коровиным я, конечно, не стал, но узнал от него многое. Крепко сомневался он в выводах следствия — другим человеком жил Алексеев в Кедровке. Видели бы «следаки», как приходил он к Плетневой со своими тетрадками, как черкали они их вместе — и кто из них сумасшедший, у кого при этом больше горели глаза, понять было трудно. Сам Коровин тогда и говорил об Алексееве: «еще один писатель выискался». И сам видел, как при упоминании о нем недобрые тени ходили по лицам бывших его дружков с общежития — с того самого «сто первого километра», о котором Алексеев и говорил Плетневой, когда она мазала йодом его израненное тело. Пока искали его, Плетнева ходила в милицию, пыталась им что-то доказывать. Написала и мне в газету — не знала еще, что защищать-то уж некого…

Но для милиции, понятное дело, удобней была версия об убийце-рецидивисте, к тому же покойнике: улики вроде бы налицо, признания вытягивать не с кого, а участковый инспектор, по вине которого опасный преступник-рецидивист жил без прописки в Кедровке, сам попросился из органов, говорят, егерем теперь устраивается…

Однако старики в Кедровке, где я также побывал в тот приезд, в Алексеева-убийцу не верили: считали, подкинули ему чужой чемодан, сами видели, как кто-то крутился у его дома. Сомневались и в том, что он умер. В одну из ночей, когда Алексеева и помянули уже как покойника, вдруг пропал Маркиз, прибившаяся к нему собака. А Галя, слепенькая девочка, которая жила в Кедровке у бабушки и иногда выходила ночью погулять (ей что день, что ночь — все было едино), вдруг услышала, как Маркиз завизжал, но не испуганно, а радостно, и шепот потом услышала, тоже радостный, и был это шепот… Алексеева. И слышала девочка, как ушли они вместе со двора, в сторону леса. Другой бы не услышал, а у слепой слух особенный…

Галя едва дождалась утра и с первым кряхтеньем, раздавшимся из комнаты бабушки, вбежала к ней и закричала: «Вставай, бабушка, Саша живой, ночью он приходил за Маркизом...» Старая женщина принялась успокаивать внучку: «Что ты, Галенька, умер он, мы ведь и помянули его. Приснилось тебе, ну да ладно, сон этот неплохой — человеком он был хорошим…» Но Галя заспорила, и тогда они вместе вышли на улицу, к дому, в котором жил Алексеев. Подошли к будке Маркиза; она была пуста, но от нее в сторону леса — дорожки следов по снегу: одни следы — человека, другие следы — собаки.

В ближайшей церкви были поставлены потом свечи во здравие раба божьего Александра…
 
Со смешанным чувством вернулся я тогда из поездки в Широковск. В редакции секретарша положила передо мной стопку бумаг с рукописью Алексеева — перед отъездом я поручил ей перепечатать ее на машинке. Чуть освободившись от дел, я снова пролистал ее, останавливаясь то на одной странице, то на другой, затем сложил рукопись в отдельную папку и поехал с ней к розыскникам из областного управления.

Об убийстве директора банка они знали много — дело это было громким, но сообщить, каким образом был опознан труп Алексеева, не смогли. Позвонили в Широковск, и следователь, который вел это дело, ответил: из-за повреждений идентификация найденного трупа по отпечаткам пальцев не проводилась. Труп был опознан по документам в остатках одежды и отпечаткам пальцев на ноже, обнаруженном невдалеке от этого трупа.

Я высказал сомнение относительно участия Алексеева в убийстве, обосновал их несколькими выдержками из его рукописи, но розыскники лишь отмахивались руками: дело это, хотя и не в полном объеме, считалось раскрытым и поднимать его было ни к чему: убийца Алексеев или не убийца, ему от этого теперь ни тепло, ни холодно. Лежит себе в могиле, и какая ему разница, кем он проходил по делу: потерпевшим или обвиняемым. Характеристики нужны живым…
— А если он остался жив? — задал я еще один вопрос и рассказал о свечах, которые старики из Кедровки поставили во здравие раба божьего Александра.
— И слава Богу, если остался жив! Только лучше бы ему числится в мертвых — для его же пользы: если задержат, ему не оправдаться, все улики против него…
 
    
      С тех пор прошло почти двадцать лет. История эта, конечно, забылась, но письмо от Курикова-Алексеева быстро оживило ее в моей памяти. А через несколько дней я получил от него и посылку, в которой были папки с рукописями, записные книжки и большое количество тетрадей, толстых и тонких. Записи в них и другие сведения, которые я получил позднее, позволили воссоздать картину его жизни — как до, так и после «официальной смерти»…
  _____________________________
  *«Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия!» -   Евангелие от Матфея, глава 26, ст. 39. Прим. автора


Рецензии