No name. Эскиз 3. Роман с продолжением

Для своих родных я всегда был головной болью - единственное дитя в некогда влиятельном семействе, которое ныне превратилось в сборище разнокалиберных родственников, раскиданных по старой доброй Англии.
Среди моих предков были даже ирландцы - вот откуда у меня медный оттенок золотистых волос.
После моего рождения мать лишилась способности иметь детей - так что отчасти я был для нее единственной избалованной любовью, квинтэссенцией духа и плоти нерожденных маленьких бесенят, но отчасти я был для нее проклятием, виновником ее тягостного для женщины положения.
Я не понимал, что в этом трагичного. Отец желал наследника для своего смехотворного имения - он его получил. Я был для него продолжателем рода, не больше. Его образ связан у меня с бесконечными выездами на охоту, барской развязностью и запахом смерти - тлетворным ароматом заячьих тушек в красном от крови ягдташе. Я помню, как отца принесли в залу после того случая - изодранного кабаньими клыками, пахнувшего грязью и смертью, - мне десять лет, я не чувствую ничего, кроме суеверного страха и адского любопытства, и все время норовлю протиснуться между скорбными фигурами домочадцев, чтобы окунуть неискушенный пальчик в бегущую из ран кровь.
Меня, естественно, выпроводили из залы. Я остался один - единственный отрок мужеска пола в скучной гробнице древнего фамильного замка.
С самого раннего детства меня лихо взяли в оборот - пытались заставить научиться хоть чему-нибудь, что подобает уметь урожденному сэру. Невозможно даже сосчитать, сколько часов я провел в душной, залитой раскаленной солнечной лавой или, наоборот, серой от осенней мороси зале, сидя за пошло-розовым клавесином и вымучивая из непослушных пальцев необходимую беглость и воздушность. Приторные сонаты текли из-под моих рук спотыкающимся на подводных аккордах ручейком, вопросительным знаком над моим левым ухом нависал строгий ментор с тонким длинным стеком - чуть замешкался - получи по рукам безо всяких реверансов в сторону моей голубокровной сути.
К концу второго года обучения семилетний ангел с девчоночьими локонами худо-бедно научился выжимать из ненавистного инструмента нечто похожее на модные пьесы - достаточно, решила мать, для того, чтобы развлечь в сутолоке торжественного приема скучающую красотку из приличной семьи. И переключилась на язык Данте.
Меня воспитывали в ласке, я ни в чем не знал отказа, из меня вознамерились сделать истинного джентльмена и всячески подчеркивали, что я должен быть выше любого существа на планете - если это только не король, разумеется. Я учился манерам без особой охоты, был непоседлив, вертляв, однако среди несомненных талантов, дарованных мне Господом, были отличная память и хорошая крепкая незримая связь между глазами и правой рукой - я мог сносно зарисовать любую сценку, увиденную мной вскользь.
Матери мой дар пришелся не по нраву - всех художников она считала выходцами из плебейского сословия. К десяти годам я бегло читал на латыни и французском, безукоризненно шаркал ножкой, склоняясь в дугу над ручками белолицых тетушек, слезы умиления прятались за веерами, а я убирал за спину крамольно перепачканную углем правую ладошку.
Рисовать я учился сам - в минуты милостиво дарованной мне свободы убегал к обрыву над рекой, где высились останки разрушенной часовни, и припасенным угольком выводил на каменных плитах незатейливые рисунки - летящая птица, голова лошади, - наливной шар солнца скатывался в реку, синие пастельные тени стлались по высокой траве, угольная пыль мошкарой кружила в июльском воздухе.
Моей "наскальной живописью" были изрисованы все многострадальные святые обломки - в пустых кричащих ртах узких окон часовни виднелись беленые стены, украшенные иероглифами моей неумелой, неоперившейся любви. Со временем мне становилось все легче уломать какую-нибудь смазливую горничную попозировать моей дилетантской кисти в отдаленном углу нашего дремучего парка - мои нимфы в стыдливых рубашонках, распустив косы, восседали на поваленных деревьях, а я, закусив в упоении кончик пряди собственных волос, обозначаю на картонном листе пробуждение во мне не только художника - но мужчины.
Но об этом - позже.
Меня так и не отдали в приходскую школу - учителей приглашали на дом, я быстро научился очаровывать и ловко надувать этих безгрешных стоиков, которые были в большинстве своем доверчивы, как ягнята на бойне, и легко склоняли свои шеи под моей нежной и безжалостной рукой. Однако, насмехаясь над ними исподтишка, я невольно перенимал их повадки, поступь, взгляд - лишенный общества сверстников, запертый в пределах нашего имения, я учился быть взрослым с терпением маленького великомученика. Мать уже не изводила меня унылыми придирками по поводу измазанных углем и красками рук, она боялась, что из моей долговязой растущей плоти выпутается строптивый дух, усмирить который пришлось бы звать приходского пастора.
Я все понял внезапно - во мне расцвела мрачная жестокая радость.
Она боялась меня - собственного сына, проказливого исчадия, за золотом и белизной личика которого жило что-то темное и страстное - чистый эликсир помешательства. Ей стало проще вообще не разговаривать со мной - я в любой миг мог взорваться, как королевская шутиха, и устроить грандиозную демонстрацию модной в те времена болезни histeria. Порою я специально ломал комедию, прикидываясь безумцем ради собственного спокойствия, до этого в яблочно-зеленом дымчатом алькове перед карманным зеркальцем тщательно отрепетировав гипсовую гримасу и стеклянисто-блестящий взор.
Отгородившись таким образом от посягательств на свободу, я прослыл среди соседей "одержимым" - благодарение Богу, что времена гонений на ведьм давно миновали, и я мог не опасаться, что меня в один прекрасный день под улюлюканье поволокут к осиновому колу, вбитом в сердце земли, и на потеху всем обложат пылающим хворостом. Сколько душе угодно шлялся я по замку, играя меланхоличную грусть - мать тревожно и опасливо щупала мой лоб под греческими завитками золотых кудрей. С детей и безумцев спрос невелик - я все же старался не переборщить с достоверностью изображения припадков буйства, чтобы под шумок меня силком не отправили в богоугодное заведение под присмотр шибко ученых эскулапов.
Свобода от положенных по этикету барскому сынку условностей и отсутствие врожденного жеманства придали моему облику легкую дымчатую распущенность - я часами бродил по собственным фамильным угодьям, похожий на бежавшего от порки крестьянского отпрыска. Но любые отрепья на мне выглядели до странности аккуратно, даже в некоторой степени элегантно, особенно когда сиреневый смуглый вечер оплетал ароматными лозами сумеречный сад - сидя на камне над стремительной рекой, я был до отвращения пасторален - мне не хватало рассыпанных вокруг овечек и позолоченного нимба над вихрастой макушкой.
Осенняя прелесть йоркширских холмов - рука подносит к губам спелое рассыпчатое яблоко, глаза прищурены, смотрят на сизую полоску дымного горизонта.
Посвящение в таинство обмена любовными соками - чудесную алхимию двух тел - случилось той же осенью, когда я перешагнул свое пятнадцатилетие. Учителем моим стала хозяйка с постоялого двора близлежащей деревушки - я частенько мотался туда в поисках вязкого, как загустевшая кровь, вдохновения, способного заполнить каверны моей сиротской души. Ей было за тридцать - волосы черны, губы спело-малиновы, тело все еще упруго, мужа не было и не будет. Бархатные лапки дьяволицы прибрали меня к себе - я не сопротивлялся, с восторгом углядев в этом грешном союзе источник радости живописца. Пели скрипучую осанну пружины вальяжного матраца, черноволосая владычица моих влажных юношеских мечтаний трудилась над моим оробевшим телом - позже я, обернутый до пояса в мятую простыню, устроившись в раковине прелых подушек, чиркаю карандашиком по бумаге, в лукавых глазах моей полнотелой натурщицы бьется отчаянное любопытство.
Комнатка под самой крышей наполнена сентябрьским солнцем, нагретое дерево пахнет минувшим летом, на ковре лежат пыльные лучи. Маргарет смотрит на меня с картонного листа, Маргарет подле меня - лежит, опершись на локоть, и гибкими пальцами перебирает мои волосы - я склонил голову, осеннее золото сквозит в рассыпных вьющихся прядках, касается полуоткрытых губ.
-Я знавала твоего отца… горячий был парень, необузданный, вечно от него пахло кровью…
В то время щепетильность в этих вопросах была не в моде - я равнодушно выслушиваю признания моей Клеопатры, изгиб полных губ на бумаге выглядит хищным, она потягивается по-кошачьи и забирает у меня листок. Я смотрю на нее завороженно, медная пыльца припудрила ее увядающую кожу, ослепительно-синие оконные квадратики чисты, как протертый церковный витраж. Бесплодная куртизанка сельского притона, она принимала на этом ложе моего отца - охотничий азарт еще не погас в его глазах, тело горько от гончего пота, на белые простыни летит окровавленная лисья тушка - дар за пряную быструю любовь. Мне кажется, я чую запах сырого мяса, сочащийся из разоренной постели, он будит во мне отвращение и дикое желание - в алую закатную пропасть летит скомканный картонный листок, лицо блудницы запрокинуто, мягкое тело распято на кресте непорочных простыней, пахнет лисьей мертвой шерстью, горячей лисьей кровью.
Я приходил к ней до зимы. Постоялый двор вечно был переполнен, за столами жрали мясо и пили эль проезжие люди, у многих были лица, изъеденные оспой, вороватые, нечистые - я прятал свое лицо под капюшоном плаща, вздрагивая от колкой опасливой радости, когда пробирался сквозь плотно сбитую массу их тел. Хозяйка в полураспущенном лифе орала на нерасторопную служанку, черные кудри, наспех заколотые, грозовой тучей окружали ее гневное лицо - я тихо любовался ею издалека, млея от медленного томного нытья в низу живота, смакуя предвкушение быстрого страстного совокупления в отсыревшем алькове.
С наступлением студеных вечеров все больше пилигримов коротали время у очага - мы лежали бок о бок наверху и слушали невнятную тарабарщину голосов из харчевни. Она гладила мои волосы - я же думал о новых красках и кистях, медленно погружаясь в зеленоватый студень тщательно лелеемого мною безумия - за окном кружили первые снежинки.
-Я буду гореть в аду. - Горячий шепот коснулся моего уха. - Потому что люблю тебя и как любовника, и как сына…
-Ты не любишь меня, - пробормотал я, зевая.
-Говори за себя, - оборвала она.
Я сонно смотрел на ее шелковый силуэт, который обтекал неумолимый поток резных снежинок. Звездчатый покров ниспадает с ледяных небес на широкую постель - благословение за свершенный грех.
-Тебе надо ехать в Лондон. Здесь ты быстро превратишься в ничтожество. Я слышала, в Лондоне есть художники, которые учат рисовать, - вот кто тебе нужен.
Она заплетает волосы в косу - острым лунным серпом блестит гребень. Небрежно уроненные с ее губ слова пробили брешь в моей виртуозной легковесной защите - и воткнулись в кровоточащую плоть сердца. Побежала по венам сладкая отрава - многоголосый искушающий шепот разлился в душистом воздухе. Женщина оказалась жестокой, ее месть за мои старательные, но равнодушные телодвижения - изощренной и безобидной только на первый взгляд. Тем страшнее была эта месть, что она была бессознательной, невольной, точной, как удар воровского клинка.
Ее черные глаза жгли мою спину, когда я спускался по лестнице в теплый душный гвалт харчевни, закутанный в плащ.
Я больше не приходил к ней. Но не мог забыть ее слов.
Белокурый мальчик с впалыми щеками и темной меткой над подрагивающей верхней губой слонялся по безлюдному замку, речным жемчугом падало на отполированные плиты эхо его легких шагов - чеканя его имя, готовя личный саркофаг для вечного зябкого сна. Еще два года минуло с той поры - с неумолимой стремительностью сменялись времена года, в пятнистых от старости зеркалах краем глаза я замечал уже не подростка - высокого стройного парня - богемная бледность, светлые волосы, ниспадающие на отложной воротник черной шелковой рубашки, тоскующие синие глаза.
Безымянные любовники отняли каждый по году у моей матери - украли по крупицам ее робкую красоту, я смотрелся рядом с ней довольно странно, мучительно стыдясь и одновременно любя ее увядшую плоть. Мне до зевоты надоело играть в полоумного - я просто дал обет молчания в стенах своей влажной гробницы, и редкие наши ужины с матерью проходили вяло и безмолвно - звяканье ложек в гробовой тишине, церемонные салфетки на коленях, быстрый невесомый обмен взглядами над зеркальной крышкой длинного, как путь на Голгофу, стола.
Покинуть ее я не решался до последнего - она бледной рукой притягивала к себе мою голову и целовала в лоб каждый вечер - ритуал принесения в жертву великой материнской любви. У нее начались припадки, стали неметь руки - все чаще я чувствовал себя единоличным владельцем огромного каменного мешка, мать сидела в своей спальне с грелкой в сморщенных ногах и читала молитвенник.
Русалочьи пряди моих случайных подруг стали насмешкой над седеющими локонами леди Мортимер, гладкость кожи юных весталок вызывали у нее болезненную горькую ревность - дошло до того, что мать выгнала всю молодую прислугу. Посмеиваясь над причудами стареющей жеманницы, девочки с весенними щеками и губами рябинового окраса приходили ко мне в зеленый альков - под сенью кудрявых английских дубов я устроил собственный храм Венеры. Я рисовал портреты моих любимиц - простые смешливые личики, тягучий валлийский говорок, - потом мы быстро и нежно соединялись у подножия друидского дуба, от скуки я шептал им салонные ласковости, выбирая из их волос мелкую лесную труху.
Беги, девочка, мать тебя заждалась…
Как они были горды тем, что их мягкие фигурки и округлые лица были запечатлены мною на дешевой бумаге - красота размытых угольных линий заставляла их ахать от восхищения и безропотно распускать завязки лифа по моей настойчивой просьбе - краснеющие щеки ласкали завитки волос. Далекий сумрачный город прочно угнездился в мыслях моих - развлекаясь с деревенскими красотками, я мечтал о порочных женщинах - чьи силуэты оправлены в каменные оклады изогнутых улиц, чей дразнящий запах сладок и дерзок, чьи губы непристойно округлены в гримасе невинного удивления.

Последнее лето мое прошло под знаком непорочного сельского разврата, пресыщенный, я отдыхал в августовском стожке - до моего побега осталось три недели. Был знойный вечер, луна купалась в глянцевом ультрамарине небес, мои волосы перепутались с золотистыми стебельками пряного сена. Я стараюсь не думать о замышленном мною дерзком поступке - суеверно боюсь, что мог сглазить успех своими вороватыми мыслишками.
Но все равно…
Папка с мелками и бумагой подготовлена… золотые припрятаны… мать теперь безвылазно сидит в своей спальне, напитанной тяжелым дорогим запахом мускусных притираний - пытается вернуть себе молодость, бедняжка… Тем лучше - ей сейчас не до меня.
Звук  легких шагов заставил меня приподнять тяжелый затылок - кто-то шел по стерне, шелестя останками обезглавленных травинок. Перед глазами растекалась лужа голубого света, ртутный блеск заливал зрачки, я не сразу разглядел, кто это - только расплывчатый силуэт. Колотье пульсирующей крови в висках затуманило мой взор, я растерянно улыбался и моргал глазами, пытаясь вернуть видению прежнюю четкость. Таинственный визави не двигался. Ледяная тяжесть внезапно оковала все мои члены, я лежал в стожке как в уютном гробу - напуганный отчего-то до коротких истеричных всхлипов.
Моей щеки касается прохладная рука.
Кладбищенский дух вьется меж колких стеблей - я слышу его ровное холодное дыхание, плоть ладони изменчива и текуча.
И когда уже язык сковала корка льда, сердце зашлось судорожной икотой, я словно бы проснулся - меж стожками бледнел румянец рассвета, стылые розовые тени испещрили стерню. Я вскочил, озираясь, темнота отступала в синеву леса, вокруг меня не было ни души, только щека еще хранила отпечаток длинной прохладной ладони.
Прикрываю метку рукой - пальцы дрожат в стыдливом ознобе.
Я, может быть, не верю в Господа Бога, но я суеверен - кровь ирландцев, напитанная пряным раствором магических трав и заговоров, проснулась в моем теле. Болотные духи, лешие, привидения с погостов - все они собирались под мертвой луной, чтобы идти по мою душу - я носил на шее образок, а под ним - крохотный рябиновый крестик, обвязанный красной шерстяной ниточкой. Я нащупываю его рукой, луна идет на убыль, скоро мне исполнится семнадцать лет. И феи больше не смогут похитить из резной колыбельки спящее дитя - оно мертво, погребено в теле юного мужчины.
Перебираю в уме обрывки ситцевых воспоминаний детства, окрашенные едким соком дурных примет - разбитая коленка сочится кровью, паутинки мха облепили ранку, нянька шепчет мне на ухо заговор, я послушно повторяю незамысловатые слова:
Иду по лесу в тишине,
Во мне струится кровь,
Так пусть она
Останется во мне,
Именем Отца, Сына,
И Святого Духа.
Скоро все это забудется - замкнется резная детская шкатулочка, ключ на веревочке можно бросить на спину - кровь из носа остановится… Диким плющом обвитый каменный забор - я растираю меж пальцами глянцевые зеленые листья, втягиваю ноздрями аптечный запах, пробую на язык горьковатую кашицу - теперь домовой не сможет утянуть меня в камин. Сколько было еще таких примет - так свято и одержимо в Бога не верили, как верили в дурную славу треснутого зеркала или в доброе знамение - появление в новогоднюю ночь на пороге темноволосого мужчины.
Красные ягоды, зеленые орехи на гибких лозах - я трижды плевал через левое плечо прежде чем кинуть в рот пригоршню лесной малины.
Мы верили в оборотней, incubus*, чернооких ведьм - со жгучим любопытством и колким суеверным ужасом слуги рассказывали друг другу истории о бледных болотных огнях и о пережившей века черной собаке из Бангея. Я тихо сидел под сенью связок лука и чеснока, запрятав влажные ладошки между колен - кухня казалась мне адской молельней, где вкрадчиво шептались полнотелые кухарки, обдавая меня коричным запахом: "Он так и ходит возле кладбища - горе тому путнику, кто осмелится пойти ночью через болота".
Теперь же я брожу по пустынным окрестностям как одержимый - ночной случай растаял в памяти, будто фруктовая льдинка под языком. Мой сон теперь стерегут другие демоны - собственное тщеславие и легкая вуаль безумия. Возможно, ночной бродяга, кладбищенский оборотень, встретился мне в ту медвяную ночь - но если об этом думать, можно сойти с ума окончательно.
Я бежал спустя три недели - ни с кем не попрощавшись, под вечер. Лошадь я продал угрюмому цыгану у городских ворот и вошел в страшный и прекрасный город не завоевателем - возлюбленным, на чьих губах осела испарина булыжных мостовых.
Вот вкратце вся моя история, лихорадочным шепотом повторенная в бессонную ночь в сказочной Альгамбре моего итальянца - я закинул руки за голову и  улыбался своим мыслям, обветренные губы впивали смуглый мрак, прикусывали его, словно кожу любовника, я знал, что отделенный от меня анфиладой комнат мой покровитель тоже не спит. Может быть, какие-то жалкие мелочи ускользнули от моего внимания - но сам себе я никогда не лгу, исповедь под голубым королевским балдахином можно считать завершенной, я сам себе назначу епитимью - сорок ударов кистью по податливому холсту.
Почему я с такой одержимостью думаю о тебе, мой всемогущий джинн с лукавым искушающим взором? Под моими пальцами - сухая кожа рук твоих, затейливая арабская вязь голубых жилок, брызги киновари и охры на тыльной стороне кистей - я читаю твои ладони как книгу, сгорая от щенячьего любопытства…
Кто я для тебя, покровитель мой? Заблудшее дитя или дитя заблудших?
Повесь на шею под рубаху беленого полотна рябиновый крестик - я подарю тебе свой - тебе он нужен больше, чем мне.


Рецензии
Я еще вот что хотела вам сказать - вы на этой прозеру загнетесь от безвестности, потому что тут... болото.
Вы это скоро поймете. Но я просто наперед вам хочу сказать, чтобы это вас не смущало - тут признания можно добиться только скандалами.

А вы, понимаете, вы гений.

У вас как со связями в издательствах? У меня были, но я с ними разругалась. Не ценю связей ради связей, когда люди-дерьмо, но теперь жалею, потому что ваше через них можно было бы толкнуть.

А с финансами у вас как? Я к тому, что иллюстрации не хотите к роману сварганить?
Мой художник вам сделает хорошо и недорого. Если я смогу вывести его из запоя.

Боже, в каком все раздрае.
Мне даже нечего вам предложить.

Бледные нарциссы незнакомых лиц. Мне теперь это будет сниться. Губы покусывали мрак, словно кожу любовника. О высокое небо.

Вы сыплете образами как жемчугом, и равнодушно смотрите, как время втаптывает их в песок безвестности... ...

Я мозгами поеду, читая вас после полбутылки уже не знаю чего, потому что я не читаю по-французски. В шкафу нашла...

"...кто-то шел по стерне, шелестя останками обезглавленных травинок."

Нет, замучаешься цитировать. Все надо тут цитировать.
Кто вы, ну кто вы в реальной жизни??

Я десять лет пишу роман примерно про то же, что и вы. Оттачиваю каждую строчку. Лелею каждую сцену.
И чувствую себя ремесленником негодным в эту ночь под Рождество, потому что каждая строчка ваших произведений бьет меня по холеному лицу самолюбия больнее плети.

Пить не буду больше, а то стошнит. Разбужу собаку и пойду с ней спать. Не могу больше потому что смотреть в глаза вашего Дара как моего Прозрения.

Дана Давыдович   25.12.2002 08:41     Заявить о нарушении
Я не гений, ибо он слеп в своей исключительности - а для меня единичное подобное признание во сто крат дороже всеобщего преклонения.
Не захваливайте меня, милая Griffin.
Сожалею, если мои строки - плеть для вас, пусть они будут для вас любовью.
Я прочту ваш роман - непременно.
Если хотите - напишите мне, мой адрес - на моей странице.

Belcanto   25.12.2002 11:48   Заявить о нарушении
Напишу, конечно, блин, у меня вчера еще руки чесались, но мне хотелось, чтобы прошло какое-то время после первого знакомства, потому что я боялась... Надо было проверить свое состояние и чувства. Временем. Хотя бы теми же десятью часами беспокойного сна.
Ой.
Ведь мне сегодня еще работать.

Дана Давыдович   25.12.2002 20:18   Заявить о нарушении