Старые ботинки
Скоро май.
Когда-то они были молоды. Я хорошо помню день, когда получал их на складе. Грузчик-боец вывалил перед нами на стол груду новых ботинок, связанных попарно шнурками. В этой куче в основном была обувь нового образца — из тонкой мягкой кожи, с крючками на голенище вместо дырочек, тракторными грунтозацепами протектора — и та пара, которая приглянулась мне, выглядела на фоне других, мягко говоря, непрезентабельно. Непонятно, как она вообще затесалась в ту партию — ботинки, за которые я ухватился, едва увидев, явно валялись много лет в каком-нибудь дальнем углу сырого склада. Они сплошь были покрыты желтовато-зеленым налетом плесени, смяты, язычки их были перекручены. В них не было стелек, а сопревшие шнурки развалились у меня в руках.
На меня посмотрели как на идиота, но я не стал оправдываться, потому что все равно не смог бы объяснить, почему у меня екнуло в груди, когда их увидел. Я и сам этого не знал. Просто в тот момент почему-то понял, что мне нужна именно эта пара. Еще не успев ничего подумать, схватил ее и посмотрел на подошве размер — он оказался моим, сорок третьим. Отговаривать меня никто не стал — на каждого было по паре, и если бы не взял я, брать пришлось бы кому-то другому, а этого никто не хотел.
Целый день я приводил их в божеский вид: отмывал плесень, бегал на рынок за гусиным салом, топил его и пропитывал им ботинки, начищал, смазывал кремом и снова драил. Они оказались на редкость халтурно сделанными — странно, что военная приемка их вообще приняла, скорее всего они прошли мимо нее, затесавшись в партию случайно — и мне пришлось угробить уйму времени, чтобы довести их до ума: подбивать, поправляя, гвозди, перебивать каблуки, кое-где подшивать. Последним штрихом были подковки.
Я поставил их на тумбочку и любовался — какими они стали сияюще-черными, как директорская "Волга", по-офицерски подтянутыми, молодцеватыми, и трудно было поверить, что это та самая пара убогих уродцев, которую я приволок со склада.
Они были молоды, и молод был я.
Я поворачиваю ботинок носком к свету и в глаза мне бросается глубокий короткий порез на нем. Хорошо помню, как расстроился, обнаружив этот первый боевой шрам. Порез мне так и не удалось заделать и он сильно раздражал меня — до тех пор, пока не привык.
Мы проводили то, что потом стали называть "зачисткой", фактически же это было обычной проверкой документов. Стандартное полицейское мероприятие, и непонятно было, зачем на его проведение привлекли спецназ ГРУ. По соседней улице шел параллельно нам сибирский ОМОН, и у них получалось лучше и быстрее — уже хотя бы потому, что им это дело было привычным.
Собственно, зачистка — это когда в помещение летит граната, а потом все, что там еще шевелится, поливают из автоматов. Или здание после обстрела артиллерии проверяется на предмет добивания выживших. Это — зачистка в первоначальном понимании, просто потом журналистам понравилось красивое слово и его начали употреблять где ни попадя.
Мы заходили в дом, просматривали документы хозяев, проводили беглый осмотр помещений и шли в следующий. Толку от этой "зачистки" было шиш: о нашем приходе было известно заранее, хозяева встречали на пороге, ничего противозаконного в домах, разумеется, уже не было. Но приказ есть приказ и мы педантично переходили из дома в дом.
Меня, как самого молодого и неопытного, оставляли у крыльца. В первый день я относился к этому всерьез: становился, расставив ноги на ширину плеч, и не сводил глаз с калитки, бдительно поводя стволом автомата. Я представлял, как выгляжу со стороны, и мне это нравилось. Ботинки сияли, на новенькой необмятой полевке массивно сидел тяжелый бронежилет, торчащие из кармашков разнообразные многочисленные причиндалы внушали уважение непосвященным.
Я красовался. Ботинки тогда были молоды, и молод был я. Это потом уже камуфляж выцвел и поблек, я стал немного сутулиться, а эффектный берет, который так любят снайперы противника, сменила неказистая, но куда более практичная камуфлированная кепка. Но в то время я еще гордился своим бравым видом.
К третьему дню мне уже приелось это стояние у входа. Я все еще присматривал за калитками, но автомат уже висел на плече, поставленный на предохранитель. Я больше не озирался вокруг в ожидании нападения. Мне было скучно.
Во дворе того дома я тоже размышлял на отвлеченные темы, пока бойцы моей разведгруппы топотали где-то внутри дома, вяло отбрехиваясь в ответ на ворчание хозяина — им тоже это уже надоело до чертиков. Я курил, от нечего делать подсчитывая количество кирпичей в заборе. Кирпичей было много.
Потом из дома вышел молодой парень, сын хозяина, и встал по другую сторону от крыльца. Достал сигарету и тоже закурил. Помню, как меня задело, что он курил "Мальборо", тогда как я тянул вонючую "Приму". Так мы и стояли — он затягивался, думая неизвестно о чем, я по второму разу пересчитывал кирпичи, на всякий случай фиксируя парня боковым зрением.
Понятия не имею, что ему взбрело в голову, только он вдруг выхватил из-за пояса армейский штык-нож и бросился с ним на меня, как пикадор на быка, явно намериваясь воткнуть клинок мне в шею над воротником броника.
Я оказался в дурацком положении. Снять автомат с предохранителя времени уже не было, использовать его как дубинку — значило запутаться в ремне, который по закону подлости обязательно зацепился бы за что-нибудь. Рассуждать, однако, было некогда.
Нож выбил ударом ноги, одновременно щелчком отстрелив в сторону окурок. От неожиданности я все-таки немного растерялся и промахнулся, попав не боковой поверхностью ботинка по запястью, как надо было, а носком по лезвию, оставившему эту самую зарубку. Нож, быстро вращаясь, улетел в открытую дверь, а в следующее мгновение каблук другого моего ботинка, правого, проломил парню грудную клетку, да так удачно, что обломок ребра проткнул ему сердце.
От того случая у ботинка осталась первая боевая отметина, а у меня — привычка никогда во время операции не ставить оружие на предохранитель.
Я переворачиваю ботинок и провожу рукой по подошве.
Елочка протектора стерта до основания. Я помню, что на ней когда-то были забавные такие пупырышки — сейчас от них и следа не осталось. По периметру протянулась окантовка из блестящих бронзовых шляпок гвоздей. Кажется, именно из-за них я тогда в первую очередь и влюбился в эти ботинки: меня восхитил металлический блеск гвоздей на фоне лаково отсвечивающей новой резины подошвы.
Сейчас резина вся покрыта трещинами и порезами, стала шероховатой от мелких царапин. Только цифры маркировки возле каблука остались как новые — 0847-АТ. Я до сих пор не знаю, что они означают. На каблуке серебрятся три точки — все, что осталось от шурупов, державших подковки.
За два года я износил их три пары. Они стирались, истончаясь до состояния фольги, потом снашивались головки шурупов, подковки терялись и я ставил новую пару. Потом все повторялось.
Моя разведгруппа редко сидела без дела.
Разведгруппой мы именовались для пущей секретности, чтобы не возникало вопросов о нашей конкретной принадлежности. Не было отделения такого-то взвода такой-то роты, а только первая или вторая разведгруппа ГРУ, и все тут. Посторонним знать незачем, а свои и так знают. Тем более, что разведка была хоть и не единственной, но основной нашей специализацией. Вообще, то, чем занимались мы, характеризуется емким понятием "разведывательно-диверсионные мероприятия".
Моей разведгруппой командовал Душегуб. Звали его так за колоритную внешность: здоровый крепкий мужик с низким покатым лбом дебила, маленькими глазками и тяжелой челюстью, с привычкой ходить с засученными рукавами. Он производил впечатление изувера-гестаповца и мало кто мог догадаться с первого взгляда, что за этой личиной скрывается редкий ум, способный в мгновение просчитать ситуацию и выдать единственно верное решение.
Душегуб знал об этой особенности своей внешности и часто пользовался ей, особенно на допросах, на которых пленные у него долго не молчали.
Существует огромное множество способов разговорить захваченного противника, но иногда, очень редко, они все же дают сбои. Хорошо, когда пленный не один — тогда можно отстреливать их по очереди, пока кто-нибудь не заговорит. А если взяли только одного? Да еще фанатика? У Душегуба сбоев не было никогда, несмотря на то, что он, вроде бы, зверствовал куда меньше других. Черт его знает, как это у него получалось, но, когда он подходил к пленному с угрюмой рожей, на ходу доставая нож, и принимался без единого слова, только сопя сосредоточенно, распарывать ему одежду на спине, тот быстро начинал говорить. Так Душегуб делал, когда чечена надо было передавать дальше и поэтому у него не должно было остаться следов допроса. Когда такой необходимости не было, а результат надо было получить во что бы то ни стало, он делал "бабочку": отрезал палец или еще что-нибудь похожей формы, потом уши и складывал на глазах пленного из них бабочку — палец при этом был ее туловищем, а уши — крыльями. Отрезание частей тела во время экстренного допроса вообще очень действенная штука, но тут в гораздо большей мере на психику допрашиваемого действовало восторженное выражение лица Душегуба, с непосредственностью пятилетнего ребенка начинавшего играться с самодельной бабочкой. На этом этапе главным было, чтобы пленный не грохнулся в обморок, видя, как Душегуб пытается изобразить порхание, шевеля его ушами вокруг его же пальца. Обморок был бы единственной причиной, по которой он не заговорил бы.
У Душегуба часто допытывались, в чем его секрет, и обычно он отмахивался, дескать, талант надо иметь, но однажды все-таки рассказал. "Понимаете, человек больше всего боится неизвестного. Если я скажу духу, что вот сейчас буду у него из спины ремни резать, он стиснет зубы, вспомнит своего аллаха и приготовится терпеть. А вот если я, сделав дебильную рожу, начну пускать слюни, глядя на его спину, он будет думать, что я не просто нарежу ремней, а сделаю это повизгивая от радости и с особой какой-то выдумкой. Вот тут-то ему и станет по-настоящему страшно. Когда я хлопаю перед ним его же ушами, он начинает догадываться, что ягодки, которые последуют за такими цветочками, будут на порядок жутче. Но вот что именно будет — об этом он и понятия не имеет, поэтому готов на все, чтобы до этого не дошло".
Легко предположить, что допрос был любимым занятием Душегуба, но это совсем не так. Все знали, что он это терпеть не может и вынужден резать уши только потому, что в некоторых случаях другого выхода просто не было. Мне он сам говорил, что только пристрелив выговорившегося чечена, мог вздохнуть облегченно.
Зря говорят, что все вернувшиеся оттуда — свихнутые. Это неправда. Просто у каждого из нас есть небольшое, в пределах нормы, отклонение. Свой бзик.
Ботинки были моим бзиком. Там у каждого был свой бзик. Толя Ерошкин, прозванный за некоторую безбашенность Пуля-в-голове, или просто Пуля, был без ума от своей снайперки. Он смонтировал на ней практически все, что разработали к тому времени конструкторы-оружейники: сошки, щеку на приклад, пламегаситель, но ему этого было мало. Он сам сделал шнеллер на спуск, приделал под стволом регулировочные грузики. С собой постоянно таскал дополнительные принадлежности вроде ночного прицела или специального маскировочного чехла, превращавшего винтовку в зеленеющую ветку дерева. Каждый вечер Пуля тщательно чистил и смазывал свою СВД, даже если в этот день не стрелял из нее. О чистоте канала ствола он заботился больше, чем о чистоте собственных зубов.
Я был постоянно озабочен поиском какого-нибудь особенного обувного крема, Пуля первым делом рылся в вещах убитых чеченов в надежде заполучить импортную оружейную смазку, хотя их у него и так уже была целая коллекция. После каждой вылазки мы первым делом тщательно осматривали свои сокровища и торопились заняться ремонтом, смазкой, наведением глянца. Бзик, одним словом.
Я внимательно рассматриваю поверхность ботинка, разглядываю отметины на ней и вспоминаю события, с ними связанные. Вот широкая ссадина на боку — это я оступился в развалинах, едва не сломав ногу. Провалялся потом неделю с тугой повязкой на голеностопном суставе. Вот на срезе кожаного слоя подошвы место, где она чуть темнее, чем в других местах — потемнела от навсегда впитавшейся крови, когда мне пришлось в прямом смысле этого слова бежать по трупам.
…Задание было несложным. Мы должны были задержать бандформирование, пробиравшееся по горам, вызвать вертолеты и потом корректировать их огонь. Нас было десять человек, чеченов — раз в пятнадцать больше, но в месте засады тропа суживалась и пройти там можно было только по одному, поэтому сдерживать их в том месте было действительно несложно. Тропа огибала на повороте выступ скалы, проходя с одной стороны вплотную к ней, а с другой стороны ограничивалась пропастью. Ширина ее до и после поворота была достаточной, чтобы идти толпой, но в том месте была не больше метра. Обойти этот поворот по горам было невозможно.
Расположились с комфортом метрах в восьмистах от поворота, на уступе прямо над тропой. Высота уступа была в два человеческих роста и нас снизу видно не было. Солнце грело мягко, камни были теплыми, мы разлеглись поудобнее, приготовившись ждать.
Ждать пришлось недолго. Меньше чем через час появилось боевое охранение. Мы лежали тихо, себя не засвечивали до тех пор, пока они не подошли ближе, и только когда из-за поворота появились первые чечены основных сил, а шестеро боевого охранения оказались прямо под нами, открыли огонь, одновременно высунувшись из-за края уступа.
Тех шестерых перебили практически в упор, буквально в течение секунды, они даже сообразить ничего не успели, а потом Пуля с пулеметчиком Масохой положили тех, кто успел пройти узкое место под скалой. Нам оставалось только смотреть на это — от автоматов на такой дистанции толку было мало.
Последний чечен повалился на землю и пулемет Масохи замолчал. Масоха — это не прозвище, это фамилия, при такой фамилии прозвища и не требовалось. Он перевернулся на спину, подложил под голову коробку с патронами, потянулся, блаженно вздохнув, и сразу задремал, пригретый солнцем, потому что делать было больше нечего, оставалось только ждать вертолетов — радист уже связывался с ними.
Вертолеты задерживались. В тот день очень некстати случилась очередная делегация правозащитников из Москвы и обе приданные нам машины оказались задействованы на их охранение.
Мы настроились на долгое ожидание, последовав примеру Масохи, и только Пуля не отлипал от наглазника прицела. Я им любовался.
Пуля любил работать на зрителя. Каждое его движение было артистично, как у танцора балета. Даже винтовку он держал не обхватом ладони за цевье, а поддерживал его снизу тремя расставленными пальцами — большим и средним с указательным, отчего его СВД сама казалась легкой и изящной.
У Пули был свой ритуал. Сначала он на глаз прикидывал расстояние до цели, держа винтовку чуть в стороне, стволом вверх, потом подносил ее поближе и неожиданно красивым движением проворачивал вокруг центра, при этом приклад приставлялся к плечу, а ствол оказывался направлен в сторону цели. Было в этом движении что-то от промышленного робота — четкий поворот, и деталь состыкована, встала на место. Потом голова склонялась к прикладу и глаз оказывался напротив прицела. Ладонь отпускала рукоять, продвигалась вперед по ствольной коробке и сразу возвращалась обратно, походя огладив скобу спускового крючка. Указательный палец ложился на спуск и начинал нежно поглаживать его ласкающими движениями. Потом на мгновение задерживался, чуть заметно напрягался — спуск был со шнеллером — и винтовка вздрагивала, хлестнув по ушам звуком выстрела.
Звездным часом Пули стала дуэль с чеченским снайпером. В то время как раз ненадолго вошли в моду крупнокалиберные снайперские винтовки и какая-то сволочь, разжившаяся, судя по всему, противотанковым ружьем, повадилась обстреливать нас. Все-таки ружье — оружие не снайперское, да и талантом господь этого стрелка явно обделил, поэтому ни в кого он так и не попал, но его стрельба все равно сильно досаждала нам. И в первую очередь — именно калибром, потому что попадание крупнокалиберной пули куда бы то ни было — в стену, в дерево, в броню или еще куда — весьма эффектно и ощутимо действует на нервы.
Чечен оказался не дураком и делал только один выстрел, а потом смывался. Артиллерию задействовать не получалось, разыскивать его было бессмысленно. Справился с ним Пуля.
Он полдня сидел, дожидаясь выстрела, и как только очередная пуля с хряском врезалась в оконную раму в полуметре от головы нашего бойца, выскочил из дома, где мы обосновались, и вышел на открытое пространство, держа на вытянутых руках над головой винтовку. Чечен его заметил и вызов принял. За спиной Пули гулко ударило в пустую бочку и он метнулся к развалинам соседнего дома. Дуэль началась.
Пуля не спешил. После каждого выстрела противника он перекатывался, высовываясь из-за огрызка стены, фирменным движением состыковывал приклад с плечом и прилипал к прицелу. Как только чечен производил выстрел, Пуля резко откатывался назад — за мгновение до того, как очередной удар крушил кирпичи развалин. Крупнокалиберные пули, как удар киркой, вламывались в остатки стен, за которыми прятался Пуля и за его спиной, отшибая от них целые кирпичи, подбрасывая их в воздух, осыпая вниз пригоршни осколков. Потом Пуля снова перекатывался и выискивал противника в прицел — до тех пор, пока очередная вспышка в зелени не докладывала ему, что у него есть чуть больше секунды, чтобы укрыться. И снова все повторялось.
Расстояние было — больше километра, предельное для СВД, но я все равно сомневаюсь, что Пуле действительно требовалось столько времени, чтобы найти цель и прицелиться. Просто он знал, что мы все смотрим на него, и наверняка пользовался случаем, чтобы покрасоваться. Это было его выступление, сольный номер. Звездный час артиста, мастера своего дела. Конечно, было в этом что-то пижонское, но не более, чем, например, в корриде. Этот балет с винтовкой был опасным занятием, но все понимали, что останется жив Пуля, или нет, зависело только от его мастерства, и он нам его с удовольствием демонстрировал.
Он ни на шаг не отступал от своего ритуала. Так же, как обычно, винтовка проворачивалась вокруг своего центра, приклад входил в зацепление с плечом, ладонь скользила вдоль ствольной коробки и палец ласкал спусковой крючок. Только делал Пуля это все с большей тщательностью, чем обычно, более изящно — чувствовал на себе наши взгляды.
И только когда нам уже стало становиться скучно, он сделал выстрел. Палец вдруг замер на спуске, винтовка содрогнулась и Пуля сразу поднялся и пошел к нам, даже не оглянувшись — настолько был уверен в себе.
Если бы кому-то из нас пришло в голову зааплодировать, Пулю встретила бы овация. Но никто до этого не додумался и свое восхищение мы выразили на словах, исключительно нецензурно. Пуля стал героем дня.
Там, на тропе, он так же ласково оглаживал свою снайперку перед каждым выстрелом. Чечены никак не могли угомониться, настырно лезли по одному и Пуля аккуратно снимал их одного за другим. Надо было знать его, чтобы понять, насколько скучным представлялось ему это занятие — монотонно отстреливать чеченов. Пуле нужен был повод, чтобы проявить свое искусство, но единственное, что он придумал, так это убивать их так, чтобы они не валились с обрыва, а укладывались друг на друга, штабелем. В основном это у него получалось.
Вскоре чечены поуспокоились, лезть перестали и только пытались обстреливать нас из-за скалы. У Пули появилось новое развлечение — дождаться, когда высунется очередная голова, чтобы всадить в нее пулю. Потом и они перестали появляться и стало совсем скучно.
Обойти тот поворот под скалой чечены не могли, пройти его тоже. Мы чувствовали себя практически в безопасности, и только отсутствие вертолетов раздражало нас и мешало насладиться покоем.
По рации был слышен лишь мат Майора, жутко взбешенного тем, что у нас так невовремя отняли приданную авиацию, и отводившего душу высказыванием нам своего мнения об "этих козлах из Москвы".
Майора перевели к нам из ФСК еще до моего появления. Насколько мне известно, поначалу это назначение варяга никому не понравилось, но потом что-то случилось и его зауважали. Я не знаю, что именно произошло, но определенно что-то было, после чего его оценили.
Черт его знает, чем он занимался в ФСК, но уж явно не счет-фактурами. Майор не поддавался на подначки и не рассказывал о своем боевом опыте, который у него точно был, и не маленький. Отшучивался только: "Глотки зеленым беретам резал", хотя кто его знает, может, и не шутил… Собственно, биографию свою он в целом не скрывал, лишь об одном довольно большом фрагменте его жизни между ПГУ КГБ и спецназом ГРУ нам ничего не было известно. Как бы то ни было, командиром он был хорошим, грамотным. Операции планировал он, и ни разу ни у кого не появилось повода упрекнуть его в чем-либо. Накладки, которые нет-нет, да случались, происходили или из-за непредвиденных факторов, или по дурости командиров других подразделений, которую тем более нельзя было предусмотреть. Прозвище же свое он получил за кагэбэшное прошлое — вполне естественно, что первым делом ассоциации возникли с персонажем анекдотов, "товарищем майором из КГБ". И хотя он вскоре стал подполковником, для нас так и остался Майором.
Мы лежали на уступе в полной тишине, если не считать редких выстрелов Пули, на всякий случай попугивавшего чеченов за скалой. Невозможно лежать в комфортных условиях два часа и не заснуть. Не задремали, кажется, только Душегуб и тот же Пуля.
Разбудил нас радостный гортанный вопль. Я лежал на спине и, как только его услышал, мне было достаточно открыть глаза, чтобы увидеть оравшего. Метрах в тридцати выше по склону над нашим уступом начинались заросли кустов, постепенно переходившие в лес. Так вот, прямо перед этим кустарником в полный рост стоял чечен и вопил, приседая от натуги. Классический такой чечен, типичный представитель этого народа — в турецком камуфляже, с окладистой черной бородой, с зеленой повязкой на голове и с автоматом. Он что-то орал на своем языке, через слово поминая аллаха и размахивая автоматом. Странно, но, судя по интонации, его просто распирало от счастья — радовался близкой встрече со своим аллахом, что ли? Его появление было для нас таким неожиданным, что мы только ошарашенно пялились на него, слушая его вопли.
Чечен без всякого перехода, продолжая орать, вдруг дал по нам очередь и мы наконец очнулись. Пули повтыкались в каменистую землю между нами, не задев никого. Мы похватали оружие и враз нашпиговали его из десятка стволов.
Он покатился по склону к нам, а мы принялись гадать, откуда он взялся. Так бы и гадали до самого конца, если бы не Душегуб, светлая голова. Он-то враз все просчитал и сделал выводы.
"Вперед!!! Бегом!!!" — заорал он, вскочив, и сиганул вниз, на тропу. Мы похватали подсумки и посыпались за ним.
Не знаю, сообразил ли кто еще, кроме него, но что я не был в их числе, это точно. Честно говоря, мне спросонья пришло в голову, что Душегуб увидел что-то впереди и принял решение срочно атаковать. О том, что произошло на самом деле, я догадался уже на полпути к повороту под скалой, когда сзади, за нашими спинами, застучали, как молотком по железной крыше, первые выстрелы.
Нас все-таки обошли. Чечены, сучьи дети гор, нашли-таки обходной путь, вышли к лесу над нашими головами, и если бы не мозги Душегуба и не этот голосистый придурок, оторвавшийся от своих, нас бы сейчас уже почти в упор расстреливали там, на уступе.
Боже мой, как мы бежали! Летели как ангелы, почти не касаясь земли и в то же время ухитряясь вовсю топать по ней ботинками. Ветер свистел в ушах, перемежаясь с цвирканьем пуль. В глазах подпрыгивало солнце, легкие разрывало от недостатка воздуха. Нас обстреливало не меньше сотни стволов и мне иногда казалось, что мы бежим по лужам во время ливня — земля временами кипела под ногами от пуль.
Но это не было паническое бегство. Мы отступали. Бежали в строгом порядке цепью, друг за другом, при этом оказавшийся в авангарде отпрыгивал в сторону, припадал на колено и одной длинной очередью опорожнял магазин в сторону чеченов, чтобы хоть немного приглушить их огонь. Потом, когда последний из цепочки пробегал мимо, вскакивал и бежал дальше, на ходу меняя магазин и проверяя упавших. На наше счастье раненых не было и мы не задерживались.
Никому и в голову не приходило остановиться и начать окапываться — это было бы самоубийством, нам бы просто не дали на это времени. Да если бы даже и окопались, все равно скоро бы всех перебили, закидали гранатами из подствольников. Для нас был только один выход — поворот. Никто не сомневался, что нас там будут ждать, и все понимали, что вряд ли кто выживет, но в этом случае у нас хотя бы был шанс погибнуть в бою, а не быть расстрелянными, как в тире.
У выступа скалы первым оказался я. Сузившаяся тропа в этом месте была сплошь завалена трупами боевиков и мне не оставалось ничего другого, кроме как бежать прямо по ним. Это оказалось не легче, чем идти по плывущим по воде бревнам: они были такими же неверными, так же проворачивались под ногой. Где-то там я и оступился, угодив в лужу крови и запачкав ботинок. Пулю недобрым словом помянул уже потом, когда обнаружил это пятно — на тропе на это времени не было.
За поворотом нас действительно ждали. Четыре чечена настороженно смотрели в нашу сторону, стоя прямо на тропе. Очевидно, им до самого последнего момента не было известно, кто появится из-за скалы, и они боялись подстрелить своих. Этих долей секунды, пока они соображали, хватило.
Первых двоих я срезал одной очередью — и сразу ушел в сторону. Третьего щелкнул Пуля из своей снайперки, четвертого завалил Душегуб. Последним из-за поворота выскочил Масоха, но в этот момент чеченская пуля попала ему в затылок и он полетел с обрыва вместе со своим пулеметом. Остальные шестеро нашей разведгруппы так и остались по ту сторону выступа скалы.
Тяжело дыша, мы молча смотрели, как Масоха катится по почти отвесному склону, потом, не сговариваясь, повернулись и побежали дальше. Никто и не подумал проверять, жив ли он: если у человека выходное отверстие пришлось на глаз, в живых он остаться однозначно не может.
Мы пробежали еще с полкилометра, съехали на задах по откосу в том месте, где он стал положе, перебежали, как паяцы высоко подбрасывая ноги, быструю речушку, вскарабкались по поросшему лесом склону и только там, укрывшись в зеленке, повалились на землю, хватая ртом воздух.
А потом прилетели наконец вертолеты. Два боевых "крокодила" и "корова" МИ-8, которая должна была забрать нас, кружили над горами, не видя цели, проходя иногда почти над самыми нашими головами, а мы с Душегубом прижимали к земле Пулю, порывавшегося садануть по ним из снайперки. Вертолеты ушли, так и не сделав ни единого выстрела, мы поднялись и побрели домой.
Память с годами стирает воспоминания, оставляя выборочно лишь некоторые из них, окрашивая их в неестественные, слишком яркие химические цвета, стирая полутона. Я уже не помню, как пахла трава на уступе, на котором мы лежали, но прекрасно вижу сейчас ее изумрудную зелень. Помню искрящуюся россыпь вспышек выстрелов на фоне поросшего лесом склона горы, но не могу вспомнить их треск. Тот день, как и многие другие, представляется мне сейчас набором отдельных кадров, как коллекция диапозитивов: искаженное в крике лицо Душегуба, прыгающее солнце, ласкающий спусковой крючок палец Пули и взрывающийся изнутри глаз Масохи.
Скоро май.
Возвращаясь тогда назад, мы с Пулей, разумеется, и предположить не могли, что Душегубу осталось жить меньше трех дней.
На следующем же задании он подорвался на противопехотной мине. Ему перебинтовали то, что осталось от ступни, наложили жгут и понесли к вертолету, подкалывая промедолом. В госпиталь доставили вовремя, операция — ему отрезали ступню — прошла успешно и умер он уже ночью.
Душегуб, как и все мы, знал, что значит быть инвалидом в России. Унижение. Унижение везде — в администрациях, собесах, военкоматах, просто на улице. Лицемерное сочувствие чиновника: "Да, конечно, вы имеете право на эту льготу, но увы, средства на нее не были выделены…" Презрительное высокомерие врача: "А ты что, думал, что раз ноги нет, так и ВТЭК не надо каждый год проходить?" Нищенская пенсия, для оформления которой надо собрать кучу справок. Презрение или слезливая жалость бабулек в очереди за ней. Беспомощность. Невозможность делать то, о чем здоровые даже не задумываются. Одиночество. Одиночество ненужного никому калеки. Боль. Боль в культе и непроходящая боль в сердце.
Я восхищаюсь мужеством Душегуба, сделавшего свой выбор. Нас учили убивать быстро и качественно, но одно дело — убить врага, и совсем другое — себя. Я горжусь им, тем, что у него хватило сил.
Он вогнал себе иглу от капельницы в то место, где позвоночник стыкуется с черепом, где есть в черепе отверстие, через которое так легко добраться до продолговатого мозга с его центрами дыхания и сердцебиения. Душегуб, сидя на койке, приставил иглу к этому месту и одним решительным ударом ладони другой руки поставил точку, уйдя мгновенно и безболезненно. Нас учили убивать.
Скоро май.
Мои руки, как руки слепого, скользят по задубевшей коже ботинка, ощупывая ее. Она давно уже стала заскорузлой, шероховатой от морщин в одних местах и глянцево-гладкой в других, где ее полировала трава. Она высохла, но высохла уже здесь, простояв годы в шкафу. Там я каждый день смазывал ее кремом. Мои пальцы скользят по окаменевшей коже и один из них вдруг спотыкается. Пробоина.
…Ночь после суматошного дня.
Мы весь день бегали по горам, изведя каждый по два боекомплекта. Трое были ранены. Один, с пробитым пулей предплечьем, мог идти сам, но остальных до места, где мог сесть вертолет, пришлось нести на руках. Вернулись на базу после заката, грязные, голодные и вымотанные до предела. На ночь нас разместили на территории полевого госпиталя, в огромной пятидесятиместной палатке.
Среди ночи нас разбудил дикий вопль "Духи!!!" и щедрая, в полмагазина, очередь. В следующее мгновение мы, полусонные, ошалевшие от неожиданного грохота, валились с топчанов, хватая автоматы и пытаясь изобразить что-то вроде круговой обороны — хотя какая может быть круговая оборона в палатке…
Стрелял Колян. Минуту спустя, разобравшись, что к чему, отобрали у него, еще толком не проснувшегося, автомат, сгоряча надавали по шее и, успокоившись, улеглись снова спать. Обсуждать это происшествие ночью почти не стали — все с ног валились от усталости. По счастью пули из очереди никого не задели — ни нас, ни соседей в палатке рядом, ни часового — издырявили лишь брезентовую стенку палатки. И только одна, последняя, пробила мой ботинок.
Утром весело ржали, вспоминая, что пока все возбужденно орали, отвешивая тумаки злосчастному Коляну, я сидел на топчане и горестно жаловался на судьбу, ковыряя пальцем свежую дырку в голенище берца.
Моим бзиком были ботинки, бзиком Коляна — гильзы. Замшевый кисет с гильзами и копеечными монетами.
Началось с того, что Колян, заваливший из пистолета своего первого, решил оставить на память гильзу. Он носил ее в нагрудном кармане, доставая иногда, чтобы полюбоваться. Второго он снял из снайперки и тоже припрятал гильзу — теперь уже винтовочную. Наметилась традиция.
Колян завел для будущей коллекции специальный кисет и с нетерпением ждал следующего случая. Случай представился довольно скоро — автоматная очередь и два трупа. Возникли некоторые сложности: из россыпи гильз невозможно было выбрать именно те, чьи пули попали в цель. Колян, не мудрствуя лукаво, взял первые две попавшиеся, рассудив, что они не обязательно должны быть те самые, лишь бы были от того вида оружия, из которого был убит очередной дух. В конце концов, гильзы — всего-навсего символ, памятка, этакая зарубка на память…
Все шло просто прекрасно, в кисете прибавлялись гильзы — в основном автоматные, но встречались пистолетные, пулеметные и даже одна револьверная — пока однажды Колян не снял чеченского часового ножом. Перед ним встала непростая философская проблема: что должно символизировать смерть от ножа? И правда, гильзы ведь не было, и быть не могло…
Четыре дня он ходил сам не свой, ломая голову, пока однажды его не осенило.
В тот месяц, незадолго до того, как подорвали генерала Романова, работы практически не было и мы почти все время сидели без дела. От карт уже сводило судорогой пальцы, осточертевшие нарды валялись в тумбочке, телевизор вызывал рвотные позывы — там постоянно светились рожи бесноватого Ковалева и прочих защитников прав бандитов. От нечего делать трепались о чем попало, в том числе, разумеется, и о чеченской проблеме.
Собственно, путей ее решения существовало несколько — от атомной бомбы до газовых камер, но нам требовался наиболее рациональный, с минимальной себестоимостью и минимумом побочных эффектов. Выход был найден довольно скоро: берется авиационная шестистволка, все чеченцы выстраиваются в шеренгу и… Дальше шла простая арифметика. Сколько их там? Ну, пусть миллион. Скорострельность пушки — порядка десяти тысяч выстрелов в минуту. Если предположить, что на одного чеченца будет израсходован только один выстрел, а время на перезарядку не учитывать, то получалось — на решение чеченской проблемы требуется меньше двух часов… Вот тут наша разведгруппа раскололась на два лагеря. Одни считали, что молодых симпатичных чеченок в шеренгу ставить не стоит. Другие возражали им, что они нарожают детей, те вырастут и чеченская проблема снова встанет со всей своей неприглядностью…
Магическое слово "себестоимость" и подтолкнуло Коляна к решению. "Если считать, — рассудил он, — что расход энергии во время удара ножом ничтожен, а материальных затрат практически нет, то себестоимость этого способа убийства можно приблизительно оценить в одну сотую рубля". То бишь, одну копейку.
Еще дня три у него ушло на скрупулезные поиски копеечной монеты, давно уже вышедшей к тому времени из обращения, но своего он все-таки добился. Так в кисете появилась первая монетка.
Если бы сторонний человек увидел, как Колян холит и лелеет содержимое своего кисета, он наверняка счел бы это диким. Колян перебирал гильзочки каждый вечер, тщательно протирая их чистой тряпкой, полируя, что-то при этом бормоча над ними негромко. На первый взгляд, вроде бы ничего такого уж необычного… И только понаблюдав за ним внимательнее, можно было заметить, что он с ними РАЗГОВАРИВАЕТ. Не просто ведет про себя монолог, как задумавшийся человек, а беседует, обращаясь то к одной гильзе, то к другой, внимательно прислушиваясь к их неслышным ответам. Психиатр, увидев это, пожалуй, принялся бы санитаров звать. А мы… Нет, для нас это не было полностью уж нормальным… Это было просто обычным. Каждый имел право на свою блажь. Свой бзик. У нас у каждого был свой бзик.
Колян погиб на подсветке.
Я любил работать на подсветке. Мне нравился сам процесс подготовки к выстрелу. Предвкушая, я ставил на треногу тяжеленный ящик целеуказателя, выставлял горизонталь, подключал соединительные кабели. Покручивая маховички, ловил в перекрестье прицела цель, определяя угол места, дирекционный угол и дальность. Устанавливал колодку частоты и время задержки включения подсвета. Рутинная, в общем-то, работа была интересна мне именно этим предвкушением. Я ждал момента, когда радист передаст на огневую сообщение о нашей готовности и спустя пару минут у меня перед глазами загорится маленькая красная буковка "п". Это означало, что на огневой, где-то километрах в пятнадцати отсюда, содрогнувшись, рявкнула самоходная гаубица, выстрелившая снаряд. И этот снаряд уже включил свой реактивный двигатель, выпустил стабилизаторы и рули и уже ищет невидимое никому, кроме него, мерцающее где-то внизу, на броне обреченной машины, пятно лазерного луча. Луча моего целеуказателя.
Несколько секунд, оставшихся до подлета снаряда, мы напряженно ждем, не сводя глаз с цели. Луч инфракрасного лазера невидим человеческому глазу, поэтому мигающее на цели пятно размером с ладонь не видит никто — ни мы, ни чечены. Но, в отличие от них, мы-то знаем, что оно есть, мерцает с заданной частотой.
Мы ждем, когда цель исчезнет в дымной туче взрыва, перестав существовать. 50-килограммовый снаряд калибра 152 миллиметра — чудовищная по своей силе штука, и иногда страшно становится, когда видишь, что он может сделать, например, с танком. Особенно если боекомплект сдетонирует, а обычно так и происходит.
Больше всего мне нравилось работать именно по бронетехнике. Блиндажи, доты, даже дома — все это уничтожалось не так эффектно. Встанет дыбом земля — и все. Ну, мелькнет пара взлетевших бревен. Техника снарядом уродовалась гораздо нагляднее, особенно танки. Тем дождливым осенним утром мы работали как раз по танкам, по паре не старых еще Т-72.
Нас было трое — я, радист Ходырев по прозвищу Лось и Колян. Мы засели на склоне горы — там оказалось очень удобное нагромождение камней — в двух с небольшим километрах от целей, которые были внизу, в долине. Танки, прикрытые маскировочной сеткой, стояли наполовину вкопанные в землю, прикрывая подступы к лагерю боевиков.
Честно говоря, мне было их немного жаль. Мощные, массивные, по-особенному прекрасные чудовища, которые когда-то, лет двадцать назад, собирали на заводе сотни людей. Добрые еще машины, почти не устаревшие, способные еще натворить делов, и не их вина, что вынуждены теперь служить бандитам. Но обстоятельства сложились именно так и судьба их была решена.
Привычная процедура монтажа и настройки целеуказателя, согласование с батареей и напряженные секунды ожидания снаряда. Каждый раз это происходило неожиданно даже для нас, подсвечивавших ему цель, что уж говорить о чеченах…
Первый танк исчез из виду, скрытый мгновенно взметнувшимся дымом разрыва, но мы успели заметить, как он расселся изнутри, раскорячившись на гусеницах. Грохот взрыва еще не дошел до нас, а я уже наводил на следующий.
Теперь мы работали в темпе. В лагере поднялся ор, там засуетились фигурки, разбегавшиеся по ходам сообщения в окопы. Послышались первые автоматные очереди — пока еще неприцельно, наугад. Время тянуть не следовало.
Второй танк начал разворачивать ствол, но в этот момент ему снесло башню, развороченный корпус задымил обильным чадом. Мы собрали комплекс и быстрым шагом двинулись цугом вверх по склону, прячась, насколько возможно, за жидкой уже в это время года зеленкой. Лось нес рацию с блоком синхронизации, я — ящик целеуказателя, Колян — треногу.
Из долины ушли благополучно, на засаду напоролись уже на полпути к базе. Она явно не была поставлена специально на нас — очень уж непрофессиональная была. Скорее всего, мы просто оказались на пути у случайного бандформирования и они заметили нас раньше, чем мы их.
Порядком притомившиеся, мы топали по мокрой вялой траве, шепотом кляня разработчиков "Краснополя". Вообще-то ими было задумано, чтобы расчет доставлялся к месту подсветки на транспорте, но жизнь, как водится, внесла свои коррективы и на задание мы выезжали на УАЗе только один раз, во всех других случаях аппаратуру носили на хребте. А она мало того, что тяжелая, как все отечественное, так еще и страшно неудобная. Еще бы, ее ведь предполагалось на машине возить…
Мелкий осенний дождь сменился мокрым противным снегом, почерневшие стебли бурьяна неприятно хлестали по одежде, пропитывая ее ледяной влагой. Если не считать монотонного гула ветра, было очень тихо.
С первыми же выстрелами мы бросились в стороны, разойдясь веером, чтобы не перекрывать друг другу директрису огня, и повалились на землю — мы с Лосем, чтобы укрыться за неровностями, Колян — потому, что несколько автоматных пуль оказались у него в животе.
Сразу открыли ответный огонь. Я заметил, что Колян не стреляет, повернулся к нему и увидел, как он тоскливо смотрит на меня, лежа на боку, обеими руками держась за живот. Его автомат с разбитой ствольной коробкой лежал рядом. Я обмер, заметив кровь и поняв, что произошло.
Положение было кошмарное, невозможное, именно в таких случаях и полагается просто взять и проснуться. Коляна вынести мы не могли.
"Краснополь" тогда еще только проходил войсковые испытания и был строго засекречен. А значит, аппаратура не должна была попасть в руки к боевикам ни при каких обстоятельствах. Оставить мы могли только треногу, которую нес Колян. Остальное только-только могли унести вдвоем.
Аппаратура должна была быть вынесена. Колян был обречен в любом случае: вытаскивать его было некому и даже если бы мы его унесли с собой, до госпиталя он бы не дожил. Но он был еще жив и мы с ним прекрасно понимали, что будет, когда его найдут боевики. Оставлять его было нельзя, потому что он был еще жив. Он был обречен, ранение явно было смертельное, но, черт, он же был еще жив!
Я знал, что надо делать в таких случаях, и Колян это знал. Приказы бывают не только отпечатанные на машинке или отданные устно, они бывают и умолчанные. Поэтому Колян и смотрел на меня так.
Из оружия у него оставался только нож и я по его глазам понял, что сам он не сможет. Не у каждого сил хватит на такое. Я был командиром расчета и должен был принять решение.
Я его принял. Извернулся на левый бок, выставив перед собой ствол автомата, прицелился Коляну в нижнюю левую четверть груди, поближе к грудине. Тот едва заметно кивнул мне, прощаясь, и закрыл глаза.
…Я не сразу понял, что не смогу выстрелить. Некоторое время мой палец напряженно лежал на спусковом крючке, не давя на него, а я ломал себя, заставляя — всего-то малость такая, шевельнуть пальцем! Я не смог.
Колян открыл глаза, недоумевающе посмотрев на меня и я понял, что так и не смогу это сделать.
Перевернулся на спину, дал очередь наугад в сторону чеченов и крикнул Лосю: "Уходим. Ты первый, я прикрываю." Тот согласно кивнул, я открыл огонь.
…Никто, кроме меня и Коляна, не знает о том, что произошло. Лосю, которому лежащего Коляна не было видно, я сказал, что он был убит сразу, то же самое написал в рапорте.
На войне предатель не только тот, кто стреляет по своим, на войне предатель еще и тот, кто не смог дострелить своего, когда это было нужно. Я никогда не забуду взгляд Коляна, когда он смотрел на меня, отползающего назад по мокрой траве. Мне хочется верить, что он был уже мертв, когда чечены добрались до него, и я очень надеюсь, что они так и не догадались, что означает замшевый кисет с гильзами и копеечными монетами. Коляна никто больше так и не видел.
Скоро май.
Я смотрю на свои ботинки, стоящие на полу, и воспоминания стальными обручами стягивают мою грудь. Мне тяжело дышать. Тоскливая тяжесть давит изнутри, не давая вздохнуть.
Я снова беру в руки ботинок, глажу старую кожу и пальцы начинают самопроизвольно сжиматься в кулаки, сминая голенище берца.
Я вижу красные нитки, которыми подшивал задники. Других под рукой тогда не оказалось и подшил тем, что было. В то время я не задумывался, что со временем эта красная дратва будет у меня прочно ассоциироваться с кровью. Кровавая строчка протянулась от верха голенища до самого каблука. Я закрашивал ее черным обувным кремом, но со временем она все равно каждый раз проявлялась. Иногда мне кажется, что это раненые ботинки истекают кровью.
Помнят ли они, как все это было? Я думаю, что помнят. Они были на мне и когда я бежал по тропе к повороту за скалой, и когда нес на носилках Душегуба, и когда в лагере скидывал с плеч ставший ненавистным зеленый ящик целеуказателя. В них я топтал гравий и асфальт чеченских дорог, в них ходил по траве и камням чеченской земли. Это их я, шалея от счастья, тщательно драил, собираясь в очередной раз к Тане.
Для большинства людей весна — пора пробуждения жизни, время, когда строятся планы и возрождаются надежды. Я ненавижу весну. Я стараюсь реже выходить из дома, когда листья на деревьях начинают распускаться и земля зеленеет от травы.
Помнят ли мои ботинки? Конечно, помнят. Мы были неразлучны, они были частью меня. Они топали вместе со мной по разбитому асфальту к госпиталю, расположившемуся в бывшем ресторане, и они были с нами, когда мы гуляли по госпитальному скверу. Они смирно стояли у порога ее комнаты, дожидаясь меня, они крушили почерневшие доски забора, когда я не знал, куда деть избыток энергии. Они отдыхали под моим топчаном в казарме, когда я мечтательно пялился в потолок, блаженно улыбаясь и строя планы на будущее — один другого изумительнее и обязательно с ней, моей Таней, в центре.
И они были на мне, когда я по-бабьи выл у металлической каталки, на которой лежало ее тело.
Скоро май.
Таня, моя Таня, подорвалась на растяжке ранним утром в сквере возле госпиталя. Мне невыносима мысль о том, что когда я, безумно счастливый, летел на крыльях в казарму в предыдущий вечер, кто-то уже шел к скверу, неся в кармане гранату и моток лески. В тот вечер я сделал ей предложение и она приняла его — просто, без кокетства, сказала "Да". Наше будущее давно уже было определено, тогда мне казалось, что сделать предложение — это простая формальность, но когда она, счастливо улыбаясь, сказала это "Да", я испытал потрясающее, неповторимое ощущение. Без преувеличения, тогда я едва сознание не потерял от избытка чувств…
Усталые мои ботинки были на мне, когда я решительно топал к штабу, скрежеща зубами и размазывая слезы по скулам. Они слышали, как я орал на Майора, требуя немедленно предоставить в мое распоряжение вертолет с полным боекомплектом. Это они взметнулись к потолку на моих ногах, когда я попытался съездить Майору по морде, а тот крутанул "мельницу" — щенки мы все-таки были по сравнению с ним, волчарой… Они скребли по асфальту, когда меня, упирающегося, в наручниках, два сержанта волокли на гауптвахту. И разумеется, они не забыли, как стояли в камере на бетонном полу между моих босых ног — так же, как сейчас. Только тогда в них не было шнурков.
Почти все время там я сидел на топчане, разговаривая с ботинками. Мы вспоминали, размышляли, советовались. Временами ругались, иногда сидели просто так, не думая ни о чем. У нас было достаточно времени. Не знаю, ел ли я там что-нибудь. Кажется, нет. Я мало что помню о тех днях.
Моя отсидка закончилась появлением Майора с автоматом на плече. С минуту он спокойно рассматривал меня, потом сказал: "Ну что, отдохнул? Поехали". И протянул мне автомат. Мы вышли, я вдел шнурки, надел ремень и мы сели в УАЗ — он на водительское место, я рядом с ним, поставив автомат между колен. Машина тронулась.
Ехали молча. Майор смотрел на дорогу, я был апатичен и разговаривать не хотел, только равнодушно смотрел по сторонам. Верх у машины по случаю солнечной теплой погоды был снят, лобовое стекло лежало на капоте. Я как-то отстраненно подумал, что прошло уже, оказывается, довольно много времени: деревья стояли зеленые. "Опять засады на дорогах начались," — машинально отметил я про себя. Меня это не волновало.
Девочку мы заметили издалека. Дорога была пустынная, прямая, и она, стоящая на обочине, в глаза бросалась. Черт ее знает, что ей там надо было. Она просто стояла, опустив руки, и смотрела на нас. Лет ей было около восьми. Обычный чеченский ребенок, каких там было много. Легкое платьице ниже колен, замызганное, как у всех детей; колготки на тоненьких ножках, утратившие от многочисленных стирок первоначальный цвет, теперь уже серо-сиреневые; смуглое, а может, просто чумазое личико с большими темными глазами.
Мы неторопливо катили к ней, она смотрела на нас, мы — на нее. Гранату в ее руке заметили одновременно, когда уже почти поравнялись с ней.
Майор ударил по тормозам. Машина сразу остановилась, резко осев передком, он вскочил на сиденье и перепрыгнул прямо через лежащее на капоте лобовое стекло, не тратя время на открывание двери и обегание вокруг машины. Я схватился за автомат. В магазине было с десяток патронов, и все их я всадил в девчонку.
Конечно, это было глупостью с моей стороны: окажись у гранаты выдернута чека, этой очередью я оказал бы Майору медвежью услугу. Но в тот момент я ничего не соображал от захлестнувшей меня злобы. Граната была — РГД-5, точно такая же, как та, на которой подорвалась моя Таня.
Последняя пуля очереди уткнулась в тело девочки, когда она уже лежала на земле. Я выскочил из машины и бросился к ней. Я был взбешен, от апатии и следа не осталось. Я понятия не имел, что собираюсь с ней сделать — мне хотелось всего сразу: разорвать чеченскую сучонку в клочья, растоптать ботинками, размозжить ей голову прикладом, искромсать ножом на куски, разрубая кости одним ударом. Мне виделись мой каблук, вминающийся в обнажившуюся печень мерзавки, ее глаз, свисающий из опустевшей глазницы, обильные потоки крови и выражение "намотать кишки" мне тогда вовсе не казалось метафорой. Я исходил злобой, подбегая к ней, но возле ее тела застыл неподвижно.
Я вдруг понял, что не могу оценить, насколько правильны мои поступки, у меня пропал эталон, с которым можно было бы их соизмерять. Раньше все было просто и понятно: это хорошо, это плохо, а это не очень хорошо, но и не так уж плохо. Теперь же я не мог этого определить. Я стоял, озадаченный массой вопросов. Надо ли мне было выходить из машины? Должен ли я был оставить автомат в ней? И не надо ли было поменять магазин? Да и правильно ли я его сейчас держу? Может, его надо повесить на шею? Или положить на землю? Но будет ли правильно, если я так сделаю?
Мозг не справлялся с обработкой такого количества условий и отказывался работать, впадая в ступор.
"Ну, м-мать…" — с чувством выдохнул где-то за моей спиной Майор. Оказывается, я оказался у тела девочки раньше него. Он обошел меня, посмотрел на тело, огляделся и пинком зафутболил в придорожные кусты выпавшую из руки девочки гранату — в ней, как оказалось, даже запала не было. Мой мозг включился на форсированный режим, пытаясь вычислить, должен ли я как-то на это отреагировать.
Майор деликатно вынул из моей руки автомат, отнес его в машину, вернулся и попытался стащить тело девочки с обочины. Правый мой ботинок стоял на подоле платья и поначалу у него не получалось. Я стоял столбом, соображая, можно ли мне приподнять ногу, майор осторожно дергал тело, ворча что-то себе под нос. Потом вдруг выругался, резко дернул и проворно поволок за шиворот девочку к кустам — туда, куда улетела граната. Я тупо смотрел, как волочатся по щебню обочины тоненькие ножки в серо-сиреневых колготках. В придорожной канаве с одной из них свалилась лакированная черная туфелька.
Майор вернулся, мимоходом подхватив и зашвырнув в кусты туфлю, пинками загнал меня в машину и мы поехали дальше. Я сидел, напряженно выпрямившись. Меня мотало из стороны в сторону, но я не решался откинуться на спинку сиденья — я не знал, имею ли право это сделать.
Я сходил с ума. Вполне может быть, в те минуты мой рассудок уже был несколько подвинут, мне сложно об этом судить. Единственное, что могу сейчас сказать, так это то, что еще пара часов такой напряженной работы мозга — и я бы точно свихнулся, бесповоротно и окончательно.
У последнего поворота перед блокпостом Майор вдруг остановил машину и бесцеремонно вытащил меня за шиворот. Швырнул на борт, схватив за грудки так, что отлетела пуговица. "Слушай, ты, вояка херов! — заорал он прямо в лицо. — Ты мне для работы нужен! Не сопли жевать, не истерики разводить, а воевать, как офицеру положено! Во-е-вать! Ты — командир разведгруппы, и ты ее сейчас поведешь на задание, понял?!"
Я очнулся. В мире для меня по-прежнему царил хаос, но теперь появилась конкретная, четкая задача, по поводу которой у меня сомнений не было. Да, я офицер, человек долга. У меня был долг, который я должен был исполнить, и у меня была возможность это сделать. Все остальное не имело значения. Мозг, освободившись от перегрузки и сосредоточившись на одной-единственной задаче, заработал с быстротой и четкостью компьютера.
"Все нормально, Майор, — сказал я, напустив на себя виноватый вид и внимательно следя за его реакцией. От Майора зависело очень многое и в первую очередь надо было успокоить его. — Извини, нашло на меня что-то, сорвался… Больше не повторится. Я в норме". Все-таки я перестарался. Майор, явно не ожидавший, что так быстро приду в себя, растерялся. "Все путем, поехали," — добавил я, деликатно отцепляя от себя его руки.
Майор, похоже, мне не поверил. "Ладно, — наконец неуверенно сказал он, — поехали. Про девчонку забудь, не было ее. И чтоб больше никаких эксцессов. Садись".
До самого штаба он настороженно косился в мою сторону. Я изо всех сил старался казаться деловитым и собранным, помня, что Майор для меня наиболее важен.
Штаб располагался в бывшем военкомате. Мы въехали в ворота, на которых каким-то чудом сохранились красные звезды, густо издырявленные пулями, и остановились у входа. Вошли внутрь, поднялись на второй этаж.
Нас ждали. В небольшом кабинете Майора сидели два человека в штатском, армейский генерал и капитан Пушкарев, командир второй разведгруппы. Кроме Пушкарева, я никого не знал.
Мы вошли, Майор представил меня. "Очень хорошо, — сказал один из людей в штатском, — пожалуй, можно начинать? Полковник, доложите обстановку командирам разведгрупп".
Майор разложил на столе карту и начал рассказывать. "Вот, — ткнул он тупым концом карандаша, — здесь, в четырех километрах от этого селения, армейской разведкой сегодня утром был обнаружен лагерь полевого командира Истамулова. Численность — порядка трехсот человек. Стрелковое, два миномета. Оборонительных сооружений практически нет, не считая землянок. В принципе, особенного интереса они для нас бы не представляли, если бы не одно обстоятельство. По оперативным данным ФСК, — Майор дернул головой в сторону людей в штатском, — Истамуловым планируется покушение на Мосхадова".
Мосхадов в то время уже ходил в лучших друзьях России, поэтому готовившееся на него покушение было делом серьезным. Я внимательно слушал. Моя единственная задача по-прежнему занимала весь ум, а теперь, похоже, появилась и конкретная цель для этой задачи. Майор рассказывал интересные вещи.
Через несколько часов кортеж Мосхадова должен был проследовать по шоссе совсем рядом с лагерем Истамулова. Тот собирался выслать на шоссе диверсионную группу. Предположительно, она должна была заложить фугас, подорвать его под машиной Мосхадова, обстрелять ее и отойти. Моей задачей было организовать засаду на пути следования этой группы и уничтожить ее. Нас должны были сразу после получения задания на вертолете забросить к лагерю на предположительный маршрут следования диверсантов. На тот случай, если они пойдут другой дорогой, или успеют пройти до нашей высадки, разведгруппа Пушкарева одновременно с нами высаживалась у шоссе и перехватывала чеченов там, если что-то не получалось у меня.
Майор рассказывал, на меня никто не обращал внимания.
Я был восхитительно зол, злоба гудела во мне ровно и мощно, как пламя в паровозной топке, хотя внешне я был совершенно спокоен. Сосредоточенно слушал, деловито обсуждал вместе со всеми детали предстоящей операции, уже зная, что развиваться события будут совсем не так. Мне было плевать на диверсионную группу.
У меня была задача, цель определилась окончательно, и главное — у меня наконец появились средства. Майор больше не посматривал настороженно в мою сторону и это значило, что от командования меня не отстранят. В моем распоряжении оказался десяток стволов — одних из лучших в стране. От начального состава в моей разведгруппе остались только двое — я и Пуля, но это мало что меняло: пополнение состояло из тех еще волчат — молодых, но уже настоящих профессионалов, на которых со спокойной душой можно положиться, зная, что они выполнят любой приказ. Главное тут было — правильно приказать.
Обсуждать больше было нечего, задача была ясна. Мы с Пушкаревым поднялись, вслед за нами вышел Майор. Сели в машину.
Боевую задачу группе я ставил по пути на аэродром, в кузове тентованного грузовика.
Взять лагерь штурмом. Пленных не брать, раненых чеченов добивать на месте. Землянки зачищать тщательно. Работать быстро и качественно, боеприпасы попусту не тратить.
Никто не удивился — задание было не такое уж необычное, к тому же они привыкли выполнять приказы, не задавая лишних вопросов. Только у одного лейтенанта, появившегося у нас всего неделю назад, удивленно взметнулась бровь, но и он ничего не сказал. Я был доволен.
Все понимали, что значило для нас это задание, иллюзий никто не строил. Профессионал тем и отличается, что в состоянии трезво оценивать свои возможности. Мы были профессионалами, поэтому понимали, что у одного отделения, пусть даже состоящего из таких, как мы, очень мало шансов перебить целый батальон. Тем более, что в отряде Истамулова было немало наемников-арабов, а это не ополченцы-чечены, волки битые… К тому же нападающим всегда приходится хуже и процент потерь, как правило, выше. Чудом можно было бы считать, если кто-то из нас остался бы в живых к концу операции.
В вертолете по пути к месту высадки никто не травил анекдоты, не было слышно обычных грубоватых шуток, только выл мотор и часто хлопали лопасти над нашими головами. Офицеры моей разведгруппы молча готовились умирать.
…Наверняка в тот день кто-то, какой-нибудь ангел-хранитель, не отходил от меня ни на шаг — только этим я могу объяснить, что не угробил тогда свою группу.
Лагерь оказался пуст. Чечены прошли мимо места засады незадолго до нашей высадки. То ли оперативники из ФСК что-то напутали, то ли Истамулов вдруг изменил свои планы, только к шоссе выдвинулся весь его отряд целиком, во главе с ним самим и при поддержке обеих БМП, как оказалось, имевшихся у него, и про которые мы ничего не знали.
Эти БМП и намотали на гусеницы разведгруппу Пушкарева. Судя по всему, делали они это долго, обстоятельно и со вкусом — троих из группы потом так и не опознали.
Парни не смогли ничего сделать. Возможно, успели щелкнуть пару-другую чеченов, но против бронетехники у них с собой ничего не было, разве что одна-единственная осколочная "муха". Как бы то ни было, задачу свою они выполнили: Истамулов задержался на них достаточно, чтобы кортеж Мосхадова успел пройти по шоссе. Наверное, только это и спасло меня от трибунала.
В то время, когда чеченские БМП крутились на парнях Пушкарева, мы потерянно бродили по брошенному лагерю, швыряя для очистки совести гранаты в землянки. Все говорило о том, что чечены ушли насовсем, и я ловил на себе недоуменные взгляды.
А потом прилетели самолеты. Я как-то не подумал о том, что диверсионная группа — само собой, но и лагерь боевиков в покое тоже не оставят.
Пара Су-24 зашла на нас по всем правилам, со стороны солнца. Мы попрыгали в землянки, кашляя от не выветрившегося еще едкого дыма взрывчатки. Штурмовики для начала дали по нам залп ракетами, потом обстреляли из пушек и, вторым заходом, устроили неплохой ковер малокалиберными бомбами. Нет, определенно в тот день кто-то заботился о нас…
Никто даже ранен не был. Порядком оглоушенные, но без единой царапины, мы повылезли на поверхность земли и я построил группу, чтобы сообщить запасной вариант. Задание оставалось прежним, менялась только цель — теперь ею было то самое селение неподалеку.
Я предполагал, что возникнут трудности. Одно дело — перебить вооруженных бандитов, уголовников, а совсем другое — жителей селения, среди которых были и женщины, и дети. У меня-то сомнений не было, да и у офицеров тоже, но приказа такого сверху быть не могло в принципе и надо было как-то осторожно убедить их, что это именно приказ, полученный от командования.
Я уже открыл было рот, как вдруг понял, что этот приказ они не выполнят. На меня смотрели недоверчиво, настороженно, но хуже всего было то, что Пуля, с которым мы были вместе почти с самого начала, был нехорошо напряжен, следил за мной тяжелым, пристальным взглядом исподлобья.
Несмотря на бомбардировку, я не попал бы под подозрение, но, видимо, я все-таки вел себя не совсем так, как обычно, и этой неестественности, наложившейся на другие нестыковки, хватило. Мне больше не доверяли.
"Возвращаемся в точку высадки, — скомандовал я, отвернувшись, — Лось, вызывай вертушку".
В вертолете все время полета я смотрел на свои ботинки. Оказывается, я и не замечал раньше, насколько они изношены. Кожа была покрыта глубокими морщинами, обувной крем лежал на ней, как толстый слой пудры на лице старухи. Сложившееся глубокими складками голенище, корявый, давно потерявший массивную округлость носок, кровоточащий задник, расходящиеся швы, кое-как сдерживаемые сгнившими нитками.
Ботинки больше не хотели ходить, они хотели на покой. Я понял, что еще десяток километров — и им конец, они просто-напросто развалятся и их останется только выбросить. Несколько дней носки угробят их.
Я не пошел с группой к ждавшему нас грузовику. Я сразу направился к штабу. Поднявшись на второй этаж, остановился у подоконника и от руки написал рапорт.
То было странное время, когда многие ходили с ощущением, что мир встал с ног на голову. Российские генералы принародно лобызались с чеченскими бандитами, старательно делая вид, что не замечают плевков на мундирах. Газеты с удовольствием обливали грязью солдат, по-глупому погибавших, подставляемых под пули теми же генералами. Чеченцев, отрезавших головы пленным, называли патриотами и борцами за свободу, а российскую армию — бандой оккупантов. Выделяли боевикам деньги на боеприпасы и оружие, называя это "восстановлением экономики Чечни". С предательством так уже свыклись, что начали воспринимать его как неизбежное зло, как еще один фактор оперативной обстановки. Понимающих офицеров от всего этого мутило и я был не первым, кто принес Майору рапорт.
Он никому не отказывал. Молча подписывал принесенную бумагу, слегка кивал головой на прощание и офицер, теперь уже бывший, уходил, так и не поняв, одобряет Майор его поступок или осуждает.
Мне он тоже не сказал ни единого слова. Как и всем до меня, подписал рапорт, но потом, когда я уже повернулся чтобы выйти, вдруг встал и молча протянул руку. Слов никаких и не требовалось.
Я почувствовал, как сдавило грудь, и понял, что сейчас не сдержусь и будет банальная истерика. Торопливо пожал руку и выскочил, едва сдерживаясь, за дверь, сразу уткнувшись лбом в прохладную стену.
Скоро май.
Скоро я сяду на поезд.
Двое с половиной суток в пути, ночной вокзал в Казахстане. Как и раньше, сойдя с поезда я не поеду с частником, не буду ждать утра и первого автобуса. Двенадцать километров до Белоусовки я пройду пешком.
Не знаю, почему так делаю. Может, меня толкают на это те же причины, что запрещают паломникам отправляться в хадж на автомобиле. Может, мне просто требуется пара часов полного одиночества и ночной тьмы. Так или иначе, я пойду пешком.
К кладбищу подойду уже на рассвете. В благодатной тиши раннего утра сяду на железный стульчик, вкопанный в землю, и посмотрю на простой памятник-пирамидку, увенчанный красной звездочкой. Вгляжусь в такие знакомые черты лица на фотографии, мягко освещенной нежным рассветным солнцем. Машинально прочитаю строчки, выгравированные на стальной табличке, хотя знаю их наизусть.
Под памятником лежит лейтенант медицинской службы Гальцева Татьяна Игоревна. Моя Таня.
Ее могила всегда ухожена, оградка и памятник каждый раз свежевыкрашенны голубой краской, на холмике заботливой рукой высажены анютины глазки. Я знаю, что в Белоусовке живут ее родители и мне приятно знать, что о ней есть кому позаботиться.
Покопавшись в сумке, выну бутылку водки и два пластиковых стаканчика. Потом достану и положу на приступок памятника плитку белого шоколада. Она любила белый шоколад.
…Время будет уже ближе к полудню, когда я поднимусь и пойду. Спущусь с кладбищенского холма, перейду по деревянному мосту мелкую речушку, почти ручей, и пойду по извивающейся по сопке асфальтовой ленте к автостанции. Солнце будет светить мне в затылок, меня будут обгонять надсадно воющие на подъеме легковушки и рычащие грузовики, обдающие горячей копотью выхлопа.
Казахские сопки ассоциируются у меня с запахом полыни — горьковатым, терпким. Зеленеющие степные травы, древний, рассыпающийся от старости в руках гранит и терпкий аромат тоски.
Я поднимусь по затяжному подъему к павильончику автостанции и куплю билет. У меня опять не окажется тенге, но сговорчивая кассирша отдаст мне его за рубли. Автобус привезет меня на вокзал, на перрон которого я ступил этой ночью, и снова поезд увезет меня из этого города, оставив в воспоминание о нем только непонятно-тяжелое словосочетание "свинцово-цинковый".
Так начнется мой путь.
Будут другие города, вокзалы, автостанции. Полки вагонных купе, жесткие сиденья пригородных автобусов, удобные кресла пожилых междугородных "Мерседесов", мягкие подушки диванов такси. Случайные попутчики, меняющиеся так часто, что их лица не успевают задержаться в памяти. Города и поселки, быстро мелькающие в окнах и потому тоже безликие.
Только кладбища я не буду путать. На минусинском без труда найду, где похоронен капитан Поварницын по прозвищу Душегуб, на новосибирском — могилу лейтенанта Саши Масохи — классного пулеметчика, который, стреляя от бедра, мог с расстояния в двести метров всадить в поясную мишень всю коробку, всю сотню патронов до единого. На кладбище возле Богашево достану из сумки очередную бутылку и пару стаканчиков, поставив их на столик у холмика, под которым лежит старлей Толя Ерошкин, Пуля.
Томич Пуля погиб уже у себя на родине. После увольнения в запас он долго не мог найти себе работу — "чеченца" никто не хотел брать, а если брали, то надолго Толя не задерживался из-за своего неуживчивого характера. Работал он преимущественно охранником. В конце концов ему предложили новое место и он с радостью согласился, потому что работать надо было с СВД — родной сестренкой той снайперки, которая была у него там. Мне легко представить себе, как радовалась его душа, когда палец в очередной раз ласкал спусковой крючок. Спуск наверняка был со шнеллером…
Однажды он взялся выполнить заказ, от которого все отказывались и который брать не следовало. Безукоризненно его выполнил и спустя неделю был убит коллегой-киллером в подъезде своей пятиэтажки в Богашево. По злой иронии судьбы пророчески сбылось его прозвище: киллер сделал один-единственный выстрел, в затылок, и пуля из китайского ТТ засела у Толи в голове.
Когда я был на его могиле в последний раз, в прошлом мае, она уже начинала проседать — начал сдавать гроб. Он не цинковый, как у других, деревянный, поэтому холмик сейчас уже наверняка заметно осел, почти сравнявшись с землей.
В Москве первым делом, едва сойдя с поезда, позвоню Майору. Он сейчас снова майор, только теперь уже с приставкой "Генерал". Генерал-майор Мансуров. Его секретарь скажет мне, что "Генерал сможет вас принять в одиннадцать вечера. Вас это устроит?" Я отвечу "Да, конечно", повешу трубку и возьму такси — мне надо будет побывать еще на трех могилах.
За нынешним кабинетом Майора есть маленькая комнатка. Там стоит небольшой диван, два кресла, столик и холодильник. Из холодильника он достанет бутылку "Гжелки", секретарь принесет рюмки и закуску.
Нам обоим тягостны эти встречи. Мы снова будем с трудом подыскивать темы для разговора, обсуждать неинтересные нам новости, говорить о вещах, к которым оба совершенно равнодушны — лишь бы не вспоминать. В нашей беседе мы всегда стараемся обойти то время, как будто его никогда и не было.
Спустя пару часов мы расстанемся, тщательно скрывая облегчение, но зная при этом, что через год я снова позвоню, а он назначит время. Я не знаю, зачем нам нужны эти встречи — тяжкие, нудные, но я знаю, что они нужны нам обоим, мы не можем без них. Нам не о чем говорить, но я весь год буду с нетерпением ждать, когда снова войду в его кабинет и загляну в его глаза — по-особенному пустые глаза профессионального убийцы.
На следующий день утром я снова сяду на поезд — последний в эту весну — и вернусь домой. Оставшиеся до конца отпуска два-три дня я буду вспоминать тех, кто остался там. Тех, кого не смогли найти и вывезти.
Мне кажется, что я один из них. В какой-то степени я тоже остался там. Внутри меня пустота. Как и другие люди, я хожу на работу, ем, сплю, смотрю телевизор, но делаю все это скорее по привычке. Мне безразлично, что есть и какую программу смотреть — просто я привык вечером ужинать и включать телевизор. На работе меня считают скучным человеком и так оно, скорее всего, и есть — я не понимаю проблем, которые волнуют людей, не разделяю их интересов. У меня нет хобби и я не люблю развлекаться, просто не вижу в этом смысла. Я понимаю, что это неправильно, и помню, что раньше было не так, но ничего не могу поделать. "Я был мной, а теперь он ушел". Да, именно так. Только не ушел, а остался.
Я оставил свою душу там, незаметно растеряв ее за эти два года. Я растрепал ее в зарослях на склонах чеченских гор, износил по щебню дорог, изодрал на битом кирпиче развалин. Я щедро разбрасывал мельчайшие ее частицы с пулями из своего автомата, вкапывал в землю вместе с минами, впаивал целые куски в цинковые ящики и только малую часть себя, своей души я смог сберечь и привезти с собой обратно.
Вот она, стоит передо мной на полу, разделенная на две равные половины.
Мои старые ботинки.
Свидетельство о публикации №202121400037
Кирилл!
Обращаемся к Вам за разрешением опубликовать на некоммерческой основе Ваше произведение "Старые ботинки" в одном из ближайших выпусков почтовой рассылки "Литературный Интернет. Избранное"
В этой рассылке мы знакомим читателей с любительскими произведениями хорошего уровня, публикующиеся на литературных сайтах, родственных сайту ПрозаРу. Смысл рассылки – освободить читателя от бесконечных блужданий в Сети в поисках действительно стоящих работ, познакомить с новыми для него интересными авторами.
В каждое письмо рассылки мы помимо самого текста произведения включаем ссылку на авторскую страничку публикуемого автора, что часто приводит к нему новых читателей, в том числе, и с других литературных сайтов (Самиздат, СтихиРу, Литсовет, ХиХи).
Ознакомиться с описанием рассылки и архивом предыдущих выпусков Вы можете по адресу:
http://subscribe.ru/catalog/lit.writer.litnet
Ждем письма с Вашим согласием на публикацию на адрес lopot@mail.ru
И извините за вынужденную рекламу - почтой до Вас не достучаться :)
С уважением, Ваши коллеги
Юрий Лопотецкий
http://www.litsovet.ru/index.php/author.page?author_id=1289
Андрей Чередник
http://zhurnal.lib.ru/c/cherednik_a_w/
Юрий Лопотецкий 22.06.2004 17:11 Заявить о нарушении
Кирилл Владимиров 26.06.2004 13:15 Заявить о нарушении