Птаха
…А всякий раз как он, загибаясь от диабета, стоял в очереди в аптеку за инсулиновыми шприцами, седые бабушки, воспитанные на здоровой, как кора молодой липы, пропаганде подростки, матери, покупающие своим детям апельсиновые витамины и мятный гель для ротовой полости, да и сама молоденькая провизорша в беленькой кепке – все с осуждением глядели на него, удрученно качали головами и тайком, искоса поглядывая на громадный глянцевый плакат, что висел на стене и гласил: «Долой наркотики! Да здравствует жизнь без наркотиков! Мы – против наркотиков!» и еще что-то, мелким шрифтом – должно быть, статистика, количество умерших от наркотиков за истекший год, их процентное соотношение с оставшимися в живых и так далее, в том же роде.
Он шел на работу, покачивая своим крутым горбом, беспомощно озираясь вокруг и стряхивая с глаз челку – она уже чересчур отросла, а ни один парикмахер города не соглашался принимать его.
Он работал на фабрике мелкой фурнитуры, шил тапочки для музеев. Когда надо было идти на обед, проходящие мимо рабочие щелкали его по горбу и, ухмыляясь, звали:
-Эгэй, Птаха! Иди на перекур! Да что ты прилип к своим тапкам?! Есть, что ль, расхотелось?
И он покорно поднимался и шел; не доходя до столовой метров семь, прятался за четырехугольный выступ, на котором друг под другом в гипсовых рамках висели портретики почивших владельцев фабрики, проворно вкалывал инсулин, а уж только потом шел в замусоленную и сальную, повсюду покрытую липкой пленкой столовую, брал свою скумбрию, холодную вареную картошку и стакан кипятка, садился на подоконник и ел там, поджав ноги, чтобы не упала тарелка – мест в общем зале он старался избегать, чтобы не мешать проходящим мимо своим горбом, который белой горой топырился за его плечами.
Птаха ходил по улицам нервной скачущей походкой, то и дело исподлобья поглядывая по сторонам. Это невольно придавало ему черты вороватого человека, который будто ищет, что бы стянуть. Плотные продавцы-мужчины, торгующие овощами и шербетом на уличных лотках, при виде Птахи загораживали свой товар спиной и недобрым взглядом провожали его, покуда он не скроется за ближайшим углом. Просто однажды изголодавшийся Птаха так долго стоял, впившись глазами в лоток с крупным сладким перцем, что хозяин лотка вышел из себя и с воплем: «Нечего тут слюни пускать, плут!» схватил свою линейку, которой измерял пальцы покупателей, и исколотил Птаху. Тот побежал прочь, да так, что столкнулся с вздувшейся рыбиной, степенно плывущей вдоль улицы, распустив состоящий из натянутой на веерообразно раскинутые трубчатые кости чешуи хвост. Рыбина покачнулась и упала спиной на мостовую, оставшись там, и мальчишки кидали булыжники в ее порозовевший живот, а наутро ее уже там не было, как не было и Птахи.
С тех пор на него все показывали пальцем и говорили: «Он плут!» Птаха не пытался никому ничего объяснить. По вечерам он разговаривал с восточной стеной или читал книги, на которые в последнее время начались гонения – хорошие, добрые книги, просуществовавшие уже сотни лет. Их все чаще запрещали читать, конфисковали и сжигали, не жалея ни и так уже наказанной девушки, что потопталась по корке хлеба, ни умершей в пансионе от непонятной болезни Хелены, ни до несносного одурения эгоистичного молодого человека с фамилией, вызывавшей лично у Птахи отрицательные ассоциации, потому что отдаленно напоминала ему о внутренностях, об органах и, таким образом, о злосчастной поджелудочной железе, которая все сосала и сосала инсулин – а у Птахи уже пылали руки от постоянных уколов.
Птаха лил йод себе в ухо, расчесывался до невероятности, плевал в ладони и с бешенстве хлопал ногами – ничего не помогало. Апатия ли, хандра ли, взрыв крови ли – ему было, пока что, совершенно все равно. Ведь у него не было друзей, и никто не мог сказать ему: «Как ты себя ведешь, Птаха, призадумайся!». И Птаха шагал по парку, и дети, визжа, разбегались от его горба, а матери брюзжали, что пора бы запретить всяким уродам шляться по тем местам, где играют малыши.
На глазах у Птахи один ребенок – девочка лет пяти, в розовом платье с треугольным кармашком на груди и в розовых с белым кроссовках, как будто ее вылепили из клубничной и ванильной пастилы – свалился в озеро. Малышка взобралась на низко свисающую над водой ветку и попыталась сорвать похожий на фарфоровую чашечку водяной тюльпан. Ветка не выдержала тяжести молодого упитанного малыша, и ребенок оказался в воде.
Птаха закричал, как он не кричал даже тогда, когда камни рассекали его спину и горб. Все столпились вокруг озера, но никто не лез в воду, а мать держали (она рвалась за дочерью, как куница из капкана, но рука ее была в тяжелом гипсе, и она все равно не доплыла бы до девочки). Другие матери галдели и тащили прочь своих детей, а ребенок тонул, тонул, как порванная надувшая игрушка.
Вдруг появился какой-то подмастерье в бордовых штанах по колено и с косой лямкой. Он яростно толкнул в спину Птаху так, что тот с размаху вступил в воду у самой кромки.
-Пусть он пойдет! Пусть он хоть на что-то сгодится! – брызнул слюной подмастерье, а все вокруг зааплодировали и засвистели. В Птаху полетели куски земли, дерева, камни. Он растерянно стоял, пялясь на девочку, которая уже пускала пузыри, и слыша орущую в панике мать. Ему вдруг стало противно, что мать опускается до того, чтобы реветь, как животное.
-Блаженная Птаха! Посмотрим, как ты можешь идти по воде! – зло кричали вокруг, и Птахе между лопаток врезалась какая-то книга. Он скосил взгляд: «Иллюзии».
И тогда Птаха подскочил в воздухе и, изогнувшись, как китообразное, упал в воду. Его белые сильные руки замелькали в воздухе полукругами, а потом он внезапно ушел на дно, а потом как-то сразу оказался на берегу с плачущим ребенком на руках.
Мать, рыдая, кинулась к дочери, но Птаха не давал. Он тихо прижал к себе ребенка, который охватил его выступающие ребра и тихо захныкал. «Отдай, чудовище!» - послышались негодующие требования, а в следующую секунду девочку вырвали из рук Птахи и, совершенно сухую, передали давящейся воем матери.
Птаха тщетно пытался скрыть у себя старые книги и старые картины. Он редко когда с кем говорил, но если к нему являлись жандармы в зеленых мундирах и с морщинистыми шеями, он все упорно отрицал.
-У меня ничего нет.
Жандармы ходили-ходили, проверяли-проверяли, натыкались на аккуратные стопочки книжечек с рассказами о животных, били ими Птаху по щекам и уходили. Птаха ужасно расстраивался, тихо шел к себе в комнату и любовно осматривал одну-единственную оставшуюся в живых картину – скрюченная дряхлая женщина и мальчик с крупными ягодицами смотрят на изогнувшуюся фигуру человека, который напряженными ногами прорывает яичную скорлупу, вылупливаясь на свет.
Но однажды и эту картину отобрали, а попытавшегося было возразить Птаху хлестнули по протянутым рукам жандармской плеткой.
И Птаха, зябнув в своей белой футболке, читал расклеенные по кирпичным стенам объявления: «В семнадцать часов утра на Громадной Площади состоится культурная революция – великое сожжение всех старых книг и картин! Долой старую культуру! Даешь Культуру Огландии! Мы против…» - а дальше замазано красным. Наверное, цензура.
Птаха в этот день сшил вдвое меньше тапочек, чем обычно, за что был лишен скумбрии. Но ему было все равно – с заиндевевшим от страха сердцем, хлопая босыми ступнями по мостовой, он несся на Площадь. Он не знал, что по случаю сюда из столицы приехал Король с дочерью Баб и ее лучшей подругой Надей, по слухам жуткой стервой. Он их и не видел из-за своего облитого кипятком зрения, да и не хотел знать.
Посередине, огороженный живым забором из людей, взявшихся за руки, возвышался вавилон из книг и картин, а еще из старых газет и нелепых трехцветных флагов. Птаха обо что-то споткнулся – он нагнулся было, но увидел лишь, что это была оторванная обложка с надписью «и наказание», а потом обложку, гневно сверкнув на Птаху глазами, выхватил какой-то мальчишка в потертом беретике и с конопатой переносицей и швырнул ее, будто бумеранг, аккурат в вершину горы.
Гору из вертолета облили бензином, а потом директор Табачного Двора, Партиус, вытащил из кармана гранатовую зажигалку и, победно помахав ею в воздухе (толпа радостно зашумела и замигала), швырнул ее в пропитанный уже вонью вавилон.
И когда рыжие языки, вкрадчиво шипя и вползая все выше и выше, обволакивали слоеный пирог из бензина, бумаги и масляных красок, что-то белое мелькнуло на юге толпы. Сразу самые ближние, а потом и все повернули туда свои головы, и со злостью увидели, что, как всегда, всему эффекту помешал этот проходимец…
Птаха! Он рывком стащил с себя футболку и…
-Смотрите на его… горб!
А Птаха уже летел, раскинув руки и улыбаясь, и мощные белые крыла со свистом рассекали воздух за его совершенно прямой, изящной спиной, и пламя отсвечивалось на его красивой молодой груди.
Некоторые девчонки мгновенно отвлеклись от горы и с визгом повыхватывали фотоаппараты. Но их пленка засвечивалась от бликов огня, и ни у одной из них не удалось поймать в кадр Птаху.
Его горб, скрываемый под футболкой двадцать лет, оказался сложенными крыльями, великолепными, большими крыльями – и когда две ноги в перетертых джинсах скрылись за облаками, люди еще долго смотрели в небо, и бесившееся в каннибальской пляске пламя скакало на своем нажитом сотнями лет кровью и потом искусства помосте, а потом сверху, мягко планируя по кругу, стали падать вещи – футболка, потом джинсы, потом старые ботинки из резины, прямо на головы людям, и один ботинок ударил Партиуса в самое ухо, а Баб и Надя, взявшись за руки и спрятав лица в коленях, сидели на ступенях королевского крыльца и плакали, не слушая растерянно лепетание бегавшего вокруг них короля и пристающего к ним с посулами эклеров и лимонада, лишь бы девочки перестали плакать.
Птаха улетел.
Свидетельство о публикации №203012000143